Велимир Хлебников.
Зверинец.
О, Сад, Сад!
Где железо подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
Где немцы ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят подобны вечности, означенной сегодняшним, еще лишенным вечера, днем.
Где верблюд знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая.
Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.
Где наряды людей баскующие.
А немцы цветут здоровьем.
Где черный взор лебедя, который весь подобен зиме, а черно-желтый клюв – осенней рощице, – немного осторожен и недоверчив для него самого.
Где синий красивейшина роняет долу хвост, подобный видимой с Павдинского камня Сибири, когда по золоту пала и зелени леса брошена синяя сеть от облаков, и все это разнообразно оттенено от неровностей почвы.
Где обезьяны разнообразно злятся и выказывают концы туловища.
Где слоны, кривляясь, как кривляются во время землетрясения горы, просят у ребенка поесть, влагая древний смысл в правду: есть хоцца! поесть бы! и приседают, точно просят милостыню.
Где медведи проворно влезают вверх и смотрят вниз, ожидая приказания сторожа.
Где нетопыри висят опрокинуто, подобно сердцу современного русского.
Где грудь сокола напоминает перистые тучи перед грозой.
Где низкая птица влачит за собой золотой закат со всеми углями его пожара.
Где в лице тигра, обрамленном белой бородой и с глазами пожилого мусульманина, мы чтим первого последователя пророка и читаем сущность ислама.
Где мы начинаем думать, что веры – затихающие струи волн, разбег которых – виды.
И что на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть бога.
Где звери, устав рыкать, встают и смотрят на небо.
Где живо напоминает мучения грешников тюлень, с воплем носящийся по клетке.
Где смешные рыбокрылы заботятся друг о друге с трогательностью старосветских помещиков Гоголя.
Сад, Сад, где взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг.
Сад.
Где орел жалуется на что-то, как усталый жаловаться ребенок.
Где лайка растрачивает сибирский пыл, исполняя старинный обряд родовой вражды при виде моющейся кошки.
Где козлы умоляют, продевая сквозь решетку раздвоенное копыто, и машут им, придавая глазам самодовольное или веселое выражение, получив требуемое.
Где полдневный пушечный выстрел заставляет орлов посмотреть на небо в ожидании грозы.
Где орлы падают с высоких насестов, как кумиры во время землетрясения с храмов и крыш зданий.
Где косматый, как девушка, орел смотрит на небо, потом на лапу.
Где видим дерево-зверя в лице неподвижно стоящего оленя.
Где орел сидит, повернувшись к людям шеей и смотря в стену, держа крылья странно распущенными. Не кажется ли ему, что он парит высоко над горами? Или он молится?
Где лось целует сквозь изгородь плоскорогого буйвола.
Где черный тюлень скачет по полу, опираясь на длинные ласты, с движениями человека, завязанного в мешок, и подобный чугунному памятнику, вдруг нашедшему в себе приступы неудержимого веселья.
Где косматовласый «Иванов» вскакивает и бьет лапой в железо, когда сторож называет его «товарищ».
Где олени неустанно стучат об решетку рогами и колотятся головой.
Где утки одной породы в сухой клетке подымают единодушный крик после короткого дождя, точно служа благодарственный молебен утиному – имеет ли оно ноги и клюв? – божеству.
Где пепельно серебряные имеют вид казанских сирот.
Где в малайском медведе я отказываюсь узнать сосеверянина и открываю спрятавшегося монгола.
Где волки выражают готовность и преданность.
Где, войдя в душную обитель попугаев я осыпаем единодушным «дюрьрак!»
Где толстый блестящий морж машет, как усталая красавица, скользкой черной веерообразной ногой и после падает в воду, а когда он вскатывается снова на помост, на его жирном могучем теле показывается усатая, щетинистая, с гладким лбом голова Ницше.
Где челюсть у белой черноглазой возвышенной ламы и у плоскорогого буйвола движется ровно направо и налево, как жизнь страны с народным представительством и ответственным перед ним правительством – желанный рай столь многих!
Где носорог носит в бело-красных глазах неугасимую ярость низверженного царя и один из всех зверей не скрывает своего презрения к людям, как к восстанию рабов. И в нем затаен Иоанн Грозный.
Где чайки с длинным клювом и холодным голубым, точно окруженным очками, глазом имеют вид международных дельцов, чему мы находим подтверждение в прирожденном искусстве, с которым они похищают брошенную тюленям еду.
Где, вспоминая, что русские величали своих искусных полководцев именем сокола, и вспоминая, что глаз казака и этой птицы один и тот же, мы начинаем знать, кто были учителя русских в военном деле!
Где слоны забыли свои трубные крики и издают крик, точно жалуются на расстройство. Может быть, видя нас слишком ничтожными, они начинают находить признаком хорошего вкуса издавать ничтожные звуки? Не знаю.
Где в зверях погибают какие-то прекрасные возможности, как вписанное в часослов Слово о полку Игореве.
Маркиза Дэзес.
<Лель>
На днях я плясал.
На этой неделе. Какого дня?
Среда, четверг или воскресенье?
В сидячей жизни это спасенье.
Знакомые, приятели, родня.
Устал. Вспотел. Уж отхожу.
Как вдруг какой-то воин: подстричься вам пора-с!
Сказал и скок в толпу. Я думал: вот те раз!
Я уже послать ему собрался вызов,
Но не нашел в толпе нахала.
Кроме того, здесь нужно было перейти какую-то межу.
Я в созерцание ушел чьего-то опахала
Из перышек голубеньких и сизых.
Наука-то больно проста: сначала «милостивый государь»,
А потом свинцом возьми да и ударь.
Да… А там, глядишь, и парни
Несут кромсать в трупарню.
Делкин.
Ха-ха, куда он гнет!
Забавник! И не моргнет!
Перховский.
Ну, я не трушу.
Это и не странно. Лицом имея грушу…
Делкин.
Я бы хотел под мушкою стоять разок.
Глобов.
А правда, хороша, последний как мазок,
В руке противника горсть спелой вишни?
Перховский.
Ну, тогда и выстрелы немного лишни.
И тот, кто сумрачен, как инок,
Тогда уж портит поединок.
Холст.
Э-е-е! Вы правы! Я как-то шел,
Станом стройный сын степей,
Влек саблю и серебро цепей…
Лель (сходя).
В взоров море тонучи,
Я хожу одетый в онучи.
Все.
Он чудо! Он прелесть!
Он милка!
От восторга выпала моя челюсть,
Соседка, передайте мне вилку!
Ценитель.
О! Это тонко. Весьма!
Вы заметили, какая нежность письма?
Любитель.
Да! Здесь что-то есть!
Не знаете, здесь можно поесть?
Писатель.
Какой образ, какой образ! Пойду и запишу.
Любитель.
Пойду и что-нибудь перекушу.
Ценитель.
Я, идучи сюда, уже перекусил.
Но он немного здесь перекосил.
Писатель.
«Пустыня Хоросеана».
А это: «Купающаяся Сусанна».
Художник.
Молодчага! Молодчинище! Здоровенно!
Писатель.
И все так изученно, изысканно и откровенно,
Бровки, лобик, губки.
Ах, здесь есть даже покупки!
Пожилой человек.
Какая прелесть глазами поросенка смотрит вот с этого холста.
Я бы охотно дал рублей с полста.
Он в белое во все одет, и лапоть с онучем
Соединен красивым лыком. Склонение местоимения «он» учим
Могли бы ответить детские глаза спросившему, чем занято
Ныне дитя. Наступят сроки, и главным станет то,
Что сейчас как отдаленный гнев и ужас мерещится.
Так… Я буду рад, когда мое имя с надписью «продано» на этот холст навесится.
Но что? Он подает нам руку! Послушай, дорогая, это не полотно.
Что взгляды привлекло, как лучшее пятно.
Ну, что же, новый друг! Из холста воображаемого выдем-ка!
Какая добрая выдумка
Заставила вас нарядиться в наряды Леля?
Или старинная чарующая маска
Готова по сердцу ударить, как новая изысканная ласка.
Лель.
Мне так боги Руси велели.
Пожилой господин.
Да? Какой вы чудак. Вы чудной.
Лель.
Кроме того, я связан в воле одной.
Пожилой господин.
Кем полькой, шведкой, Руси дочью?
Лель.
Нет, но звездной ночью,
Когда я обещанье дал расточиться в Руси русской рать
И, растекаясь, в битвах неустанно умирать.
Пожилой господин.
Странное обещанье в наш надменный век.
Прощайте, добрый человек.
Поэт (одетый лешим).
Стан пушком златым золочен,
Взгляд мой влажен, синь и сочен.
Я рогат, стоячий, вышками.
Я космат, висячий, мышками,
Мои губы острокрайны,
Я стою с улыбкой тайны.
Полулюд, полукозел,
Я остаток древних зол.
Мне, веселому и милому козлу,
Вздумалось прийти с поцелуем ко злу.
Разочаруют, лобзая, уста,
И загадка станет пуста:
Взор веселый, вещий, древен,
Будь как огнь сотлевших бревен.
Распорядитель вечера (слуге).
За Рафаэлем пошли.
Кто это пришли?
Слуга.
Маркиза Дэзес.
Я здесь не чувствую мой вес.
Так здесь умно и истинно-изысканно. Но что здесь лучшее – ответь же, говори же!
Хорош этот красавица затылок бычий?
И здесь совсем, совсем все как в Париже!
И вы прекрасно поступили, вводя этот обычай!
И чисто все так, сухо.
Какая тонкая обивка. В цвете – умирающая муха?
Мило, мило. Под живописью в стаканчиках расставлены цветки?
Духов бессонных котелки?
Так они зовут? Собачки синей коготки?
Не той ли, которая, живя и паки,
Утратила чутье в душе писателя с происхождением от собаки?
Спутник.
Быть может, да, но вот и он…
Маркиза Дэзес.
Вы затрудняетесь найти созвучье – извольте: Бог-рати он.
Я вам помощница в вашем ремесле.
Спутник.
Да, он Богратион, если умершие, уставшие хворать
И вновь пришедшие к нам людям – божья рать,
Смерть ездила на нем, как Папа на осле,
И он заснул, омыленный, в гробу.
Маркиза Дэзес.
О, боже, ужасы какие! Опять о смерти. Пощадите бедную рабу.
Спутник.
Я уже вам сказал,
Той звездной ночью, что я искал,
Надменный, упорно смерти.
Во мне сын высотник,
Но сегодня я уже не вижу очертаний неуловимой дичи.
Которую я преследовал, вабя и клича,
Дамаск вонзая в шею тура,
Коварство маск срывая в стенах Порт-Артура,
Неутомимый охотник.
То было в годы, когда Петербурга острие, как клина
Родной земли пронзало длины.
Родной земле он делал гроб, весну, замкнув себя под свод порош.
И был ужасен взгляд, шептавший «не
Я слышу повелительный мне голос хорош». «смерьте».
Просторы? Ужас? Радость? Рок?
Не знаю. Единый звук сомкнул распутье двух дорог.
Маркиза Дэзес.
Ах, оставьте… вы все про былое!
Оставьте! Смотрите, я весела, воскликнуть готова «былое долой», я.
Смотрите лучше: вот жена, облеченная в солнце, и только его,
Полулежа и полугреясь всей мощью тела своего.
Поддерживая глубиной раздвинутого пальца
Прекрасное полушарие груди, о взоры, богомольные скитальцы!
Чтобы сестра рогатую сестру горячим утолить молоком,
Козу с черными рожками и жестким языком.
Как сладок и светом пронизанный остер
Миг побратимства двух сестер.
Миг одной из их двух жажды
Сделал мать дочерью, дочь матерью, родством играя дважды.
Не сетуйте на мой нескладный образ,
Но в этом больше смеха, сударь, а я по-прежнему к вам добра-с.
(Пожимает, смеясь, руку.).
Спутник.
Царица, нет – богевна!
Твои движения сегодня так напевны.
Маркиза Дэзес (смеясь).
Право! Вот я не знала!
Но вставайте скорее с колен. Я подарю вам на память мое покрывало.
Но тише, тише, сядем,
Мы Все это уладим.
Спутник.
Я знаю, что смерьте, кричал мне голос:
Ваш золотой и длинный волос!
Маркиза Дэзес.
Да. Тише, тише. Слышите, там смеются. Это – Мейер.
Сядьте сюда. Передайте мне веер.
Рафаэль.
Меня звали? Я надеюсь увидеть Вану Вия и Микель-Анджело!
(В толпе движение).
Кто-то.
Вы пьяница? Отчего у вас такой нос? Или посвежело?
Рафаэль.
Я не знаю. Италия.
Любит вино, огненно-красное света лия.
Распорядитель (к Рафаэлю).
А, да, вино! Да, да! Пришли!
Слуга (заикаясь).
Они изволили, т. е. пришли.
Распорядитель.
То есть как пришли? Ты мелешь братец чепуху!
Слуга.
Я перед вами как на духу!
Распорядитель.
Но это недоразумение! Может быть вы не туда звонили!
Или, в самом деле Рафаэля имя шутник присвоил? Или?
Рафаэль (с легким поклоном).
Мне при рождении святыми отцами имя Рафаэля некогда дано.
Распорядитель.
(К слуге).
Рафаэль.
Я вызвал у вас какой-то переполох, какую-то беду…
Я не думал… Я думал встретить Микель-Анджело.
Распорядитель.
(Пожимая руку Рафаэлю).
Ах, я не могу! Я не могу! Здесь путаница вышла.
Во всем вините, пожалуйста, слугу.
Я убегу
(Убегает).
Слуга.
Ишь куда повертывает, таковский, дышло…
Зритель.
Да, Санцио, живопись им не нужна.
О они кой в чей другом узнали толк:
Строй пушек, готовых жидким, трезвость изгоняя, выстрелить огнем, их хочет полк.
Какого же еще вам надобно рожна?
(Уходит.).
Кто-то.
О, Рафаэль вино и Рафаэль другой – улыбка ведем!
Ну что же, в путь обратный – едем.
(Рафаэль и незнакомец уходят.).
Рыжий поэт.
Я мечте кричу: пари же,
Предлагая чайку Шенье,
Казненному в тот страшный год в Париже,
Когда глаза прочли: чай, кушанье.
Подымаясь по лестнице
К прелестнице,
Говорю: пусть теснится
Звезда в реснице.
О Тютчев туч! какой загадке,
Плывешь один, вверху внемля?
Какой таинственной погадка
Тебе совы – моя земля?
Слуга.
Одни поют, одни поют,
И все снуют, и все снуют,
Пока дают живой уют.
(Зрители проходят и уходят. Маркиза Дэзее и Спутник в боковой горнице.).
Маркиза Дэзес.
То отрок плыл, смеясь черными глазами,
И ветки черных усов сливались с звездными лозами.
Я, звездный мир зная над собой, была права,
И люди были мне березке как болотная трава.
Но что это? Переживаем ли мы вновь таинственный потоп?
Почувствуй, как жизнь отсутствует, где-то ночуя,
И как кто-то другой воскликнул: так хочу я!
Люди стоят застыло, в разных ростах, и улыбаясь.
Но почему улыбка с скромностью ученицы готова ответить: я из камня и голубая-с.
Но почему так беспощадно и без надежды
Упали с вдруг оснегизненных тел одежды!
Сердце, которому были доступны все чувства длины,
Вдруг стало ком безумной глины!
Смеясь, урча и гогоча,
Тварь восстает на богача.
Под тенью незримой Пугача
Они рабов зажгли мятеж.
И кто их жертвы? Мы те же люди, те ж!
Синие и красно-зеленые куры
Сходят с шляп и клюют изделье немчуры,
Червонные заплаты зубов,
Стоящих, как выходцы гробов.
Вон, скаля зубы и перегоняя, скачет горностаев снежная чета,
Покинув плечи, и ярко-сини кочета.
Там колосится пышным снопом рожь
И люди толпы передают ей дрожь.
Щегленок вьет гнездо в чьем-то изумленном рте,
И все приблизилось к таинственной черте.
Лапки ставя вместе, особо ль,
Там скачет чей-то соболь.
Щегленок – сын булавки!
И все приняло вид могильной лавки!
Там в живой и синий лен
Распались тела кружева.
И взгляд стыдливо просветлен
Той, которая, внизу камень, взором жива.
Все стали камнями какого-то сада,
И звери бродят беспечные и беззаботные среди них – какая досада:
В ее глазах и стыд, и нега,
И отсвет бледный от другого брега.
Пощадою оставлен легкий ток,
Полузаслоняя вид нагот.
Взор обращен к жестокому Судье.
Там полубоязливо стонут: Бог,
Там шепчут тихо: Гот,
Там стонут кратко: Дье!
Это налево. А направо люди со всем пылом отдались веселью,
Не заметив сил страшных новоселья.
Спутник.
Бежим! Бежим отсюда, о госпожа!
Маркиза Дэзес.
Но что это? Ты весь дрожишь? Ты весь дрожа?
Но спрашивать не буду. Куда же мы идем, мой «мой»?
Спутник.
В счастье, в счастье, божество спасающее глаз тьмой!
Мои имения мне принесут земную мощь!
В «вчера» мы будем знать улыбку тещ.
Но нет! Не скучно-ли быть рабом покорным суток.
Нет, этот путь, как глаз раба, печальный жуток!
Убийца вещей, я в сердце миру нож свой всуну!
Божество. Стать божеством. Завидовать Перуну.
Я новый смысл вонзаю в «смерьте».
Повелевая облаками, кидать на землю белый гром…
Законы природы, зубы вражды ощерьте!
Либо несите камни для моих хором.
Собою небо, зори полни я,
Узнать, как из руки дрожит и рвется молния.
Маркиза Дэзес.
Успокойся, безумец, успокойся!
Спутник.
Сокройся, неутешная, сокройся!
Твоя печаль и ты, но что ты рядом с роком значишь?
Маркиза Дэзес (закрыв лицо).
Но ты весь дрожишь? Ты плачешь?
Спутник.
Так! Я плачу. Чертоги скрылись волшебные с утра.
Развеяли ветра. Над бездною стою. Не «ять» и «е», а «е» и «и»!
Не «ять» и «е», а «е» и «и»! Голос неумолкший смерти.
Кого – себя? Себя для смерти! Себя, взиравшего! о, верьте, мне поверьте!
Маркиза Дэзес.
Ты мрачен, друг. Бежим, бежим!
Слышишь, как умолкло странно все вокруг и в тишине внезапной нарастая,
Бежим сейчас войдут к нам горностаи.
И заструятся змейки узких тел.
О, бежим, бежим! Ты не можешь? Ну тогда одна я бегу.
Я не Дэзес. Я русская, я русская, поверь!
Дай я тебя на прощание поцелую.
Сейчас! Сейчас. Бегу. Бегу. Бегу.
Еще последний раз. Не, что сделал ты со мной? Я не могу!
Что сделал ты со мною бедной?
Я не могу уйти от тебя: покорная тебе
Спутник.
Бог от «смерти» и бог от «смерьте»!
Маркиза Дэзес.
С твоей руки струится мышь. Перчатка с писком по руке бежит.
Какая резвая и нежная она!
Так! что-то надвигается! Я уже дрожу.
Но подавляю гордо болезненную улыбку уст.
Спутник.
Маркиза Дэзес.
Хорошо. Я бегу. Но я не могу:
Жестокий, что ты сделал? Мои ноги окаменели!
Жестокий! Ты смеешься? Уж не созвучье ли ты нашел «Нелли»?
Безжалостный, прощай! Больше я уже не в состоянии подать тебе руки, ни ты мне. Прощай!
Спутник.
Прощай. На нас надвигается уж что-то. Мы прирастаем к полу.
Мы делаемся единое с его камнем.
Но зато звери ожили. Твой соболь поднял головку и жадным взором смотрит на обнаженное плечо. Прощай!
Маркиза Дэзес.
Прощай! Как изученно и стройно забегали горностаи!
Спутник.
С твоих волос с печальным криком сорвалась чайка.
Но что это? Тебе не кажется, что мы сидим на прекрасном берегу, прекрасные и нагие, видя себя чужими и беседуя? Слышишь?
Маркиза Дэзес.
Слышу, слышу! Да, мы разговариваем на берегу ручья! Но я окаменела в знаке любви и прощания, и теперь, когда с меня спадают последние одежды, я не в состоянии сделать необходимого движения.
Спутник.
Увы, увы! Я поднимаю руку, протянутую к пробегающему горностаю.
И глаз, обращенный к пролетающей чайке. Но что это? И губы каменеют, и пора умолкнуть. Молчим! Молчим!
Маркиза Дэзес.
Голос из другого мира.
Как прекрасны эти два изваяния, изображающие страсть, разделенную сердцами и неподвижностью.
Да. Снежная глина безукоризненно передает очертания их тел.
Ты прав. Идем в курильню!
Идем.
(Идут.).
Я то же предложить хотел.
Журавль.
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей,
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри, закачались в хмеле трубы – те!
Бледнели в ужасе заики губы,
И взор прикован к высоте.
Что? Мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: какие страшные скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи,
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные на болоте выпи,
Когда опасность миновала, –
Среди камышей и озерной кипи
Птица растение главою закивала.
Но что же? Скачет вдоль реки, в каком-то вихре,
Железный, кисти руки подобный, крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги в каком-то яростном пожаре,
Как пламень, возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движениям подражая червяка, игривей в шалости котят.
Тогда части поездов, с надписью: «для некурящих» и «для служилых»,
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы.
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот, и вот плывет по волнам, как порог,
Как Неясыть иль грозный Детинец, от берегов отпавшийся Тучков!
О, род людской! Ты был как мякоть,
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть,
Плывут восстанием на тя иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк,
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе-ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод,
Плывет наперекор волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверзся в осень плод,
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня – длинную пушку,
Птицы образуют душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумное, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит, безумный: «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба.
В дожде летящих в небе дуг
Летят, как листья в непогоду,
Трубы, сохраняя дым и числа года.
Мост, который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Объяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И, может быть, то был спасшийся из воды в рубахе красной и лаптях волгарь
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием вызвать крушение поезда соблазнится.
Много – сколько мелких глаз в глазе стрекозы – оконные
Дома образуют род ужасной селезенки,
Зелено-грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их, просыпаясь, дитя отирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки – листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости,
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки,
Покрытые точками, точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки,
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды длинные, как ветра сил напевы.
Какая-то птица, шагая по небу ногами могильного холма
С восьмиконечными крестами,
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет,
И в свете том яснеют толпы мертвецов,
В союз спешащие вступить с вещами.