Сентябрьские розы.

XV.

Когда Фонтен в сопровождении услужливых, жадных до чаевых носильщиков спустился в темный холл гостиницы, Лолита уже беседовала с Терезой. Ему навстречу вышли Лопес и Петреску, негромко поздоровались с ним, с видом сердечным и трагическим, словно на похоронах. «Последнее утро приговоренного к смертной казни», – подумалось ему. Дорога до аэропорта тоже была невеселой. Все молчали. Даже Лолита, обычно такая оживленная, казалась подавленной.

– Ваша поездка, многоуважаемый мэтр, прошла весьма успешно, – сказал наконец Лопес. – Надеемся еще увидеть вас в Боготе.

– Друг мой, – ответил Фонтен, – если бы это зависело только от моего желания, я бы вернулся непременно.

Когда они прибыли в аэропорт, Петреску занялся билетами, таможенными формальностями, обменом валюты. Сам он должен был остаться в Боготе, чтобы произвести необходимые расчеты и заняться организацией очередных поездок. Прибыло несколько колумбийских писателей, а также секретарь французского посольства, так что Фонтену пришлось вынести бесконечную череду приветственных и благодарственных речей. Лолита стояла в группе провожающих напротив него и время от времени корчила умильную гримасу. Позже ему удалось приблизиться к ней. Склонившись к нему, она прошептала:

– Ах, Гийом!

Сеньора Лопеса по громкоговорителю вызвали к телефону. Вернувшись после разговора, Мануэль сказал:

– Это министр. Он спрашивал, не может ли туман помешать полету, но в авиакомпании меня заверили, что нет. Он сейчас прибудет. Вы можете гордиться, мэтр, обычно министр лично провожает лишь своих иностранных коллег.

Фонтен смотрел на Долорес. «Какого черта я решил улететь? – думал он. – Я мог бы телеграфировать в Нью-Йорк, перенести свои лекции и отправиться с ней в Медельин. Какой же я дурак!..».

Перед аэровокзалом остановилась длинная машина. Мануэль Лопес поспешил к министру. Несколько пассажиров, узнавших последнего, воспользовались нежданной удачей и поприветствовали влиятельного политика. Это было весьма некстати, но министр не имеет права быть невежливым, и ему пришлось задержаться. Затем он присоединился к группе людей, окруживших Фонтена, и стал благодарить его за визит.

– А вы, сеньора Гарсиа, насколько мне известно, еще остаетесь здесь, и в скором времени нам представится счастливая возможность аплодировать вам.

Она заговорила с министром о своих планах, и говорила очень хорошо (слишком хорошо, подумал Фонтен, которому нравилось думать, что и она тоже удручена предстоящим расставанием). Время отлета неумолимо приближалось. Оставалось не более пяти минут. Петреску отвел Фонтена в сторону, чтобы обсудить финансовые проблемы. Фонтен нетерпеливо заметил:

– Это все совершенно не важно, друг мой, позвольте мне попрощаться… Я заранее признаю, что ваши расчеты справедливы. Вы потом напишете мне во Францию…

– Мэтр, надо объяснить… Ваш билет в Майами, пятьсот доллар, он за ваш счет, зато…

Дальше Фонтен не слушал. Из репродуктора донеслось: «Los señores pasajeros para Barranquilla, Panama, Miami…»[47].

Министр взял руку Фонтена в свои ладони и сердечно сжал ее. Вспышки фотокамер высветили взволнованное лицо. Лопес, Петреску, другие мужчины дружески хлопали его по спине:

Adios, amigo[48] И помните: вы обещали вернуться.

Что они с Лолитой могли сказать друг другу в такой толпе? Он подошел к молодой женщине и молча положил ей руку на плечо. Она закрыла глаза и улыбнулась, но губы ее дрожали, словно она вот-вот расплачется. На посадку выстроилась очередь.

– Мэтр, мэтр, – повторял Петреску и торопливо совал Фонтену в руки пачку разноцветных бумажек, – вот ваши билет, вот квитанция для багаж, и паспорт… Adios, maestro, и спасибо. Happy landing![49].

– Прощайте, друг мой, спасибо за все, – ответил Фонтен и встал в очередь.

Уже ступив в самолет, он обернулся и увидел Лолиту, которая в последний раз состроила ему трогательную гримасу. В следующее мгновение он был уже в салоне самолета и с трудом пытался застегнуть ремень кресла. На помощь ему пришла стюардесса. Это была веселая темноволосая американка.

You must be a big shot, – сказала она. – They made a lot of fuss about you.[50].

Но Фонтен так плохо говорил по-английски, что она утратила к нему интерес. Все быстрее и быстрее крутились винты. Когда самолет набрал высоту, Фонтен бросил взгляд в иллюминатор. Он увидел ущелья и пики гор, озаренные утренним солнцем, и далеко на равнине серебряную ленту Магдалены. И тогда он с горьким сожалением вспомнил полет в Медельин. Каким юным и счастливым ощущал он себя тогда! Он наугад открыл «Пармскую обитель» и сразу же наткнулся на фразу, которая заставила его грезить. Речь шла о графе Моска: «Этот министр, вопреки его легкомысленному виду и галантному обхождению, не был наделен душой французского склада: он не умел забывать горести…»[51] Довольно сурово по отношению к французам, и справедливо ли? После периода больших потрясений, связанных с Минни, у Гийома было не много любовных «горестей». Его жизнь с Полиной вплоть до последнего времени была в целом спокойной и счастливой. Ванда заставила его немного пострадать, но тут он как раз явил доказательства души вполне «французского склада» и довольно быстро позабыл ее. В этот же раз, напротив, чувствовал, что тронут глубоко и всерьез. «Испытываю ли я угрызения совести? Нет… Неужели сегодня утром я в последний раз видел эту прекрасную, необыкновенную девушку?».

В глубоком кармане спинки впередистоящего кресла имелась карта, меню и лист голубой бумаги, предназначенной для заметок пассажира. Он достал карандаш, положил этот листок на томик «Пармской обители» и почти бессознательно принялся писать на мотив грустной мелодии, которую напевала Лолита:

Придет минута расставанья, Но мной не будет позабыта Через года и расстоянья Моя Лолита!

Так он настрочил десяток куплетов.

«Я возвращаюсь в детство, – подумалось ему. – Как смешно и трогательно».

Please fasten your belts,[52] – раздался голос стюардессы.

Самолет приземлился в Барранкилье. Взлетная полоса дышала зноем; одетый во все белое префект, предупрежденный министром, по-испански произнес приветственную речь. Фонтен, внезапно утративший способность понимать этот язык, думал: «Теперь со мной нет моей прекрасной переводчицы». Эти десять минут невразумительной беседы показались ему нескончаемыми. Вновь заняв свое место в самолете, он достал из кармана голубой лист бумаги и перечел то, что написал незадолго до этого. «Стихи влюбленного школяра, – подумал он. – Неужели я отныне подобен какому-нибудь заколдованному волшебницей сказочному персонажу, который внезапно вспоминает, кем был прежде?.. Боже мой, да какая разница, коль скоро это ребячество доставляет мне такую радость?».

Он попытался было опять погрузиться в чтение «Пармской обители», но каждая страница возвращала его к событиям этих дней, ярким и сладостным. Выйдя из задумчивости, он достал еще один листок бумаги и на этот раз написал:

Мгновенья счастья! Короткий сон Любви и страсти. Да был ли он?
Под дальним небом Тебя узнал. В мечту и негу Твой голос звал.
Тот образ женский В ночной тиши Лишь отраженье Моей души.
Тот вечер в Торке. Пустынный пляж… Неужто только Мечта? Мираж?
В ночи ль безликой, При свете дня, Ты, Эвридика, Ведешь меня.
Неужто это Всего лишь сон? В лучах рассвета Пусть длится он.
Любовь наполнит Всю жизнь мою. Я буду помнить Тебя в раю.

Когда ему удалось облечь свою ностальгию в некую форму, он почувствовал умиротворение и закрыл глаза. Поскольку перед этим он провел бессонную ночь, ему все-таки удалось заснуть. Ему снилось, что он в Нью-Йорке, стоит в огромной аудитории, где ему предстоит читать лекцию, и в последний момент вдруг осознает, что совершенно не знает, о чем говорить. Он внезапно проснулся, охваченный тревогой. Хорошенькая стюардесса трясла его за плечо.

My! You are a good sleeper! – говорила она. – This is Panama.[53].

В Майами ему пришлось сразиться с безжалостным американским таможенником из-за серебряного стремени.

– Мне это подарили в Перу… Это исключительно сентиментальная ценность.

Yeah? – иронично вопрошал таможенник. – Sentimental, it is? But it’s also solid silver and an antic… Sentimental silver, a?[54].

В конце концов все уладилось.