Батюшков.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

I. «Сорренто! колыбель моих несчастных дней…».

Автор этой поэтической строки — не Торквато Тассо, а Константин Батюшков. И родился он не в Сорренто, а в Вологде. Это произошло 18 (29) мая 1787 года в семье надворного советника Николая Львовича Батюшкова и его супруги Александры Григорьевны, урожденной Бердяевой. Дата и место рождения будущего поэта не вызывают разночтений. Однако дальнейшие события, относящиеся к его раннему детству, трактовались по-разному почти всеми биографами Батюшкова. Причины противоречий ясны: первые попытки составить его жизнеописание относятся ко времени, когда никого из близких, кто мог бы пом нить детские годы поэта, уже не было в живых. Последние архивные находки проливают свет на многие факты, до сих пор остававшиеся в тени[19].

Константин был четвертым ребенком в семье и — единственным мальчиком. Старше его были сестры: Анна (1780), Елизавета (1782) и Александра (1783). В 1791 году родилась младшая сестра — Варвара. Судьба распорядилась так, что Константин Николаевич всю жизнь исполнял по отношению к ним обязанности старшего — брата, главы семьи: опекал, содержал, выдавал замуж, решал имущественные и финансовые проблемы, одним словом, был вынужден заниматься ровно тем, к чему меньше всего был предрасположен по своему душевному складу. Эти обстоятельства явились дальним следствием той трагедии, которая разыгралась в семье вскоре после рождения последнего, пятого ребенка — дочери Варвары.

16 Сентября 1791 года генерал-прокурор А. А. Вяземский принял решение о переводе вологодского губернского прокурора Н. Л. Батюшкова в Вятское наместничество. Это была обыкновенная для того времени процедура — в свою очередь вятский губернский прокурор перемещался в Вологду. Нет сомнений, что приказ начальства не нашел сочувствия ни у самого Н. Л. Батюшкова, ни у членов его семьи. Вятка заслуженно представлялась им не самым благоприятным местом для жительства — зима там была долгой и холодной, а лето, напротив, по-северному коротким. Ехать в Вятку как раз в преддверии скорой зимы не хотелось. Кроме того, А. Г. Батюшкова была на сносях, возраст ее (для того времени — очень солидный) приближался к сорока годам, и переезд накануне разрешения супруги от бремени, очевидно, казался Н. Л. Батюшкову не самым своевременным. Он стал тянуть время, испрашивая у начальства отпуск то для завершения судебной тяжбы, то для поправки здоровья, и к исполнению своих обязанностей на новом месте приступил только в апреле 1792 года: к этому времени А. Г. Батюшкова не только разрешилась от бремени, но и оправилась от поздних и тяжелых родов — Варвара появилась на свет 21 ноября 1791 года.

К моменту переезда в Вятку в доме Батюшковых оставалось только двое младших детей, старшие дочери уже давно воспитывались в Петербурге, в частном пансионе мадам Эклебен. Плата за содержание троих девочек в столичном пансионе была существенной статьей расходов для провинциалов-родителей. Но оба они принадлежали к древним дворянским родам, и ощущение ответственности за своих детей перед предками и потомками было сильнее бережливости. Дочерям требовалось дать хорошее воспитание, вне зависимости оттого, какая судьба ждала их после пансиона. А ждало — возвращение в родные пенаты, причем скорее всего не в губернский город, а в вологодскую деревню, в поместье, где они оказывались в окружении крепостных и соседей, с которыми редко можно было перемолвиться двумя словами. Понимая это, Н. Л. Батюшков тщетно пытался пристроить своих девочек в Петербурге, обращаясь к Павлу I с просьбой «принять к Императорскому двору» двух старших дочерей, «из коих одна Анна в музыке и пении, а другая Елизавета в рукоделии при природных дарованиях своих особливо себя усовершенствовали…»[20]. Но это будет несколько позже, а пока родители озабочены обустройством на новом месте.

В Вятке Батюшковы прожили недолго — около двух лет, о которых нам почти ничего не известно. След их пребывания здесь зафиксирован в исповедных росписях Знаменской церкви, в приходе которой они состояли: семьи дворян исповедовались ежегодно Великим постом, и это тщательно фиксировалось, поскольку участие дворянина в церковной жизни было важным фактором для его продвижения по службе и получения отличий. И в 1793-м, и в 1794 году Батюшковы исповедуются и причащаются в Вятке; в церковной росписи упомянуты и их дети: Константин и Варвара. Возраст Константина Батюшкова записан неправильно. Священник, конечно, не сверял возраст ребенка с документами, а ставил цифру приблизительно — «на глаз». Так вот «на глаз» шестилетнему Константину можно было дать четыре года, а семилетнему — пять. Вероятнее всего, ребенком он был маленьким и худеньким — хилым; впрочем, никогда и впоследствии он не отличался крепким здоровьем, высоким ростом и дородностью. В своих записных книжках в 1817 году Батюшков полушутя, полусерьезно перечисляет причины жизненных неудач: «Первый резон, мал ростом. 2 — не довольно дороден»[21]. А арзамасское прозвище Батюшкова было построено на каламбуре: Ахилл — ах, хил! Какие впечатления вынес из вятского периода жизни Константин — нам совершенно не известно, несомненно одно — именно в Вятке детей Батюшковых постигло первое страшное несчастье: летом 1793 года заболела тяжелой душевной болезнью их мать.

Александра Григорьевна Батюшкова (1750/52?—1795) происходила из известного в России рода Бердяевых; русский философ Н. А. Бердяев — ее дальний потомок. Родилась она в семье подполковника лейб-гвардии Преображенского полка — блестящего офицера екатерининского времени — и раннее детство провела в Петербурге. Никакими сведениями о характере и личности Александры Григорьевны мы не располагаем. Известен лишь тот факт, что несмотря на раннюю утрату матери, воспоминания о ней были всегда сакральной темой для всех ее детей, давали им нравственную опору, образец для подражания. «Будьте вместе, мои дорогие друзья, — напутствовал К. Н. Батюшков сестер 28 марта 1809 года, — станем любить друг друга до могилы, чтобы сбылось желание лучшей из матерей»[22]. Автобиографически звучат горькие слова о матери, вложенные поэтом в уста Торквато Тассо — героя исторической элегии Батюшкова «Умирающий Тасс» (1817):

Сорренто! колыбель моих несчастных дней, Где я в ночи, как трепетный Асканий, Отторжен был судьбой от матери моей, От сладостных объятий и лобзаний: Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я! Увы! с тех пор, добыча злой судьбины, Все горести узнал, всю бедность бытия.

В чем была причина заболевания Александры Григорьевны, мы уже никогда не сможем установить; известно лишь, что болезнь ее протекала очень тяжело и интенсивно. Н. Л. Батюшков пытался сделать все, от него зависящее, чтобы помочь супруге, обращался к докторам в Вятке, однако быстро увидел, что улучшения не наступало. Тогда он адресовал начальству просьбу об отпуске и 24 мая 1794 года вместе с меньшими детьми и больной женой покинул Вятку, чтобы больше никогда в нее не вернуться.

Путь семейства лежал в Петербург, на который возлагались теперь все надежды на излечение. Однако путь этот был не близким, не легким и не прямым — добраться до Северной столицы в то время можно было только через Москву; дорога длиной в 1725 верст (почти две тысячи километров) преодолевалась примерно за месяц, а учитывая постоянные для русских дорог задержки с лошадьми и необходимость в отдыхе для маленьких детей и тяжелобольной женщины, то и значительно больше. Все эти жертвы оказались напрасными. Прожив в Петербурге всего несколько месяцев, Александра Григорьевна скончалась 21 марта 1795 года и была похоронена на кладбище Александро-Невской лавры. Ее могила на 8-м участке Некрополя XVIII века сохранилась по сей день. Описание этих трагических событий содержится в прошении Н. Л. Батюшкова, которое он послал императору Павлу I. Несмотря на официальную сухость документа, он задевает за живое: «Двухлетнее в Вятской губернии служение принужден был я оставить приключившеюся жене моей жестокою болезнью. Пользуя там немало времени безуспешно, решился привезти ее для сего в Петербург. <…> Жена моя, страдая год и семь месяцев, с необычайным мучением умерла»[23]. Все это время Константин вместе с младшей сестрой находились рядом с матерью и отцом.

Похоронив жену, Н. Л. Батюшков не уехал сразу же из Петербурга: он не вернулся к исполнению своей должности в Вятку, не отправился в отцовскую вотчину — село Даниловское, куда его настойчиво и даже грозно призывал родитель, но еще три года, до декабря 1798-го, провел в столице. Ожидал нового назначения, обращался с прошениями к царю, работал «сверх комплекта» (без жалованья) в Комиссии для составления законов Российской империи, пытался получить деньги под залог имения покойной жены, делал вынужденные долги, поскольку жизнь в столице была дорога, занимался устройством детей. После смерти императрицы Екатерины II, все еще находясь в Петербурге, он, наконец, получил повышение в чине — стал коллежским советником и сразу попросил о временном увольнении от службы, что и позволило ему наконец покинуть столицу. Перед этим (в 1796 или 1797 году) он определил своего сына в частный пансион О. П. Жакино. Самое тяжелое время после смерти матери и до этой даты Константин жил вместе с отцом и был под его опекой.

Отец поэта, Николай Львович Батюшков (1752/53? — 1817), принадлежал к старинному дворянскому роду. В «Общем гербовнике Всероссийской империи» его фамилия значится под 1544 годом[24]. Как и его супруга Александра Григорьевна, он происходил из семьи военного — капитан Л. А. Батюшков был участником самых крупных и кровопролитных походов русской армии XVIII века: турецкого, очаковского, хотинского, днестровского. Выйдя в отставку, дед поэта занялся своим имением. Судя по всему, это был человек суровый и деспотичный, но обладавший практическим умом и сумевший за годы своего хозяйствования умножить состояние рода. Остаток жизни он провел в селе Даниловском, которое со временем должно было отойти его старшему сыну Николаю. Это единственная на сегодняшний день родовая усадьба Батюшковых, которая чудом сохранилась в хаосе войн и революций[25]. Как и отец, Николай Львович избрал карьеру военного — обычный выбор для дворянина екатерининской эпохи. Однако довольно скоро он вышел в отставку поручиком и стал искать место по гражданской части. Возможно, причиной ранней отставки было слабое здоровье, родовой бич Батюшковых, возможно, — женитьба (предположительно, 1778/79 год). Помыкавшись по окраинам, послужив в Великом Устюге, потом в Ярославле, Николай Львович все время стремился в Вологду, вокруг которой располагались его фамильные владения, и наконец, в 1786 году, получил туда назначение. Через год в семье Батюшковых родился сын Константин.

Мы не знаем, где точно находился дом, в котором он появился на свет и провел первые годы своей жизни. Крестили мальчика в церкви Святой великомученицы Екатерины во Флоровке[26], а значит, и дом Батюшковых располагался где-то неподалеку. Позднее мы застаем Николая Львовича в период драматических семейных обстоятельств сначала в Вятке, потом в Петербурге, где он не добился никакого нового выгодного назначения и поворота своей карьеры. Петербург был закрыт для него по многим причинам, главной из которой была опала, связанная с участием его дяди Ильи Андреевича в заговоре против Екатерины II. Фактически заговора никакого не существовало, но было общее недовольство определенного слоя дворян началом нового царствования. Некоторые из них, в том числе и И. А. Батюшков, неосмотрительно высказывали свое мнение вслух. Пятнадцатилетний Николай Львович тоже был привлечен к следствию. Это и объясняет тот факт, что долгожданное повышение в чине он получил только после смерти Екатерины во время коронационных торжеств Павла I. Но особенного расположения к нему, очевидно, не испытывал и новый император. В любом случае, Николая Львовича ждала не успешная карьера, а его родовая вотчина — село Даниловское.

В 1806 году Николай Львович, которому в это время было уже за пятьдесят, вступил во второй брак. Он женился на девице А. Н. Теглевой, дочери устюженского дворянина, и это решение имело ряд очень существенных последствий. Прежде всего второй брак отца поссорил его со старшими детьми. Начался мучительный и долгий процесс раздела имущества: дети недолюбливали молодую мачеху и не верили в ее бескорыстность; перспектива остаться ни с чем пугала их, отдавать новой жене отца материнские имения они не собирались. Эта ссора была неприятна для всех ее участников, но надо представить себе, как больно ударила она по Николаю Львовичу, человеку, судя по всему, мягкому и сентиментальному, в общем-то совсем недавно пережившему страшную трагедию и многие годы беззаветно преданному своим детям. «Я ничего теперь более не желаю и ничего более у тебя не прошу, — писал Николай Львович сыну, — как только того, чтоб мир, дружба, любовь и согласие восстановлено было в нашем семействе… <…> где завистливые люди, не находя иногда других слов, с злобною улыбкою и с искошенными глазами говаривали: — Этот отец хуже старой бабы, что ему дети ни скажут, что ни пожелают, все для них готово. — Слыша таковые упреки, смеялся я их железному сердцу и каменной душе»[27]. Его новый брак начался несчастливо. В 1807 году они с женой похоронили своего первенца — младенца Елену. Правда, после этого в семье родились еще двое детей — дочь Юлия (1808) и сын Помпей (1812), но в 1814 году молодая супруга Николая Львовича преждевременно скончалась. К тому времени отцу было уже за шестьдесят и он был обременен не только годами и двумя малолетними детьми, но и бесчисленными долгами и болезнями. Через год по иску кредиторов за долги было описано и подлежало продаже его имение, спасти которое у Николая Львовича не нашлось средств. Есть от чего впасть в отчаяние! Старый, больной, одинокий, он до последнего старался исполнять свой отцовский долг, к чему у Николая Львовича было, видимо, особое призвание. Юлию он успел определить в ярославский пансион для благородных девиц и пристально следил за ее успехами, регулярно обмениваясь письмами, посылал ей подарки, ездил навещать. Его крайне беспокоили отношения между детьми, он задавал Юлии тревожные вопросы, пишет ли она «брату Константину в Москву»[28]. Семейные распри были давно уже позади, и «брат Константин», находящийся за тридевять земель от своих родных, признавался сестре Александре: «…Сердце мое имеет нужду отдохнуть при тебе и увидеть батюшку. Напоминай ему обо мне, милый друг, и проси его родительского благословения. Поцелуй за меня милых братца и сестрицу»[29]. Последний раз К. Н. Батюшков видел отца в Даниловском в августе 1817 года, за три месяца до его смерти. Получив печальные известия, он послал сестре Александре трогательные распоряжения: «Детей мы не оставим, не правда ли? Поможет сам Бог, и что-нибудь для них сделаем. Я возьму маленького, а ты — сестрицу. <…> Маленького берегите. Прошу об этом Вареньку очень усердно. Пусть с нею спит в одной комнате»[30]. «Маленький», то есть Помпей Николаевич Батюшков, был в буквальном смысле облагодетельствован братом. Много лет спустя он вспоминал о их первой встрече: «Впервые я отчетливо запомнил брата Константина, когда он приехал в Даниловское вскоре после похорон отца. Помню, как сестра Александра повела меня и Юленьку в кабинет отца. Там я увидел молодого еще человека среднего роста, с белокурыми вьющимися волосами, в сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Он стоял, опершись о край стола, и лицом, так же как и всем обликом, был похож на отца. „Поздоровайтесь с братцем“, — тихо проговорила Александра, подталкивая нас с сестрой вперед. Я нерешительно подошел к брату, который нагнулся и поцеловал Юленьку и меня. „Братик, дорогой мой братик“, — прошептал он, нежно погладив меня по голове. Как я узнал впоследствии, наши денежные дела были в ужасном состоянии, и Константин взял на себя устройство их, оплатив из своих весьма скудных средств самые неотложные долги…»[31] Плодом благодарности младшего брата стало роскошное трехтомное собрание сочинений К. Н. Батюшкова, выпущенное Помпеем Николаевичем к столетнему юбилею брата, в 1887 году. Это собрание открывала обстоятельная биография Батюшкова, написанная академиком Л. Н. Майковым, — самая авторитетная и по сей день.

Николая Львовича и его сына Константина связывало не только кровное родство. До определенного времени отец был для Батюшкова и близким другом. Письма отца к сыну так насыщены сентименталистскими штампами и формулами, что ухо современного человека с трудом улавливает ту интимную интонацию, которая неизменно присутствует в них: «Люби меня, мой чувствительный сын, и Бог тебя наградит всем тем, что есть драгоценно»[32]; «Каждая почта приходит с пустыми руками, что меня убивает. Как можно, любезный сын, не уделить тебе в неделю ¼ часа, чтоб уведомить меня, все ли ты здоров и благополучен»[33]. Переведя на французский язык знаменитую речь митрополита Платона, четырнадцатилетний Константин отослал ее отцу вместе с оригиналом — для критического прочтения. Невзирая на то, что Николай Львович был самоучкой и французский выучил самостоятельно, его авторитет в семье был высок. В переписке между отцом и сыном, помимо бытовых вопросов, постоянно обсуждалась литературная тема. Вполне возможно, что общее восхищение античностью, в том числе Гомером, Батюшков первоначально заимствовал от отца. «Желание их (врагов. — А. С.-К.), а паче мольба к Зевесу не воскурится с Горняя, — заклинает Николай Львович в письме к сыну и добавляет: — Прекрасно о этом говорит Гомер в следующих стихах: Муж прахом осквернен, дымящись кровью битвы, / Преступник, коль творит всевышнему молитвы»[34]. Даже когда речь заходит о бытовых предметах, Николай Львович ухитряется вставлять античные аллюзии; жалуясь на свою бедность, он восклицает: «…у меня истинно нет ни одного обола»[35] [36]. А чего стоят имена, которые Николай Львович давал своим детям — чем дальше, тем более насыщенные античным подтекстом: Александра, Константин, Юлия, Помпей.

Николай Львович ревниво следил за успехами сына и поддерживал его: «Читал, мой друг, твои „Воспоминания“, читал и плакал от радости и восхищения, что имею такого сына…»; «…твой жребий, который хочешь вынуть из урны, есть совершенно согласен с твоими талантами, и с твоим характером»[37]. Николай Львович был знаком и поддерживал личные отношения с друзьями своего сына — В. Ф. и П. А. Вяземскими, состоял в переписке с А. И. Тургеневым. Значит — был интересен и для них. По отношению к сыну он старался быть не наставником, а гуманным и просвещенным другом, примером для подражания — вполне в духе гуманистической эпохи. Конечно, разность жизненных обстоятельств, тяжелые переживания, да просто — неостановимый поток событий разделили сына и отца, развели их по разным сферам, но чужими людьми не сделали. Забота и тревога друг о друге оставались в их переписке до самого конца. «Если я не могу быть полезен батюшке столько, сколько желаю, то по крайней мере долг велит мне делить его горести»[38], — пишет К. Н. Батюшков в 1808 году. «От батюшки писем не имею, и это меня крайне беспокоит. Я писал к нему неоднократно. Уведомь меня, Бога ради, здоров ли он и получил ли мои письма»[39], — тревожится он в 1816-м. На похороны отца Константин Николаевич приехать не смог — был в Петербурге, болел. Своему другу и зятю Павлу Шипилову он писал: «Поплачь за меня над гробом, милый друг. Мы ничего не успели сделать, но труды не потеряны»[40].

II. «Учение италиянского языка имеет особенную прелесть».

Наши представления об образовании, которое получали сыновья родовитых дворян на рубеже XVIII–XIX веков, сильно искажены. Как правило, они не заканчивали университетов, не получали специального образования, порой не имели никаких дипломов. Однако чаще всего в их жизни, помимо домашних учителей, присутствовало некое учебное заведение, которое никаких аналогов в современности не имеет. Для одних это был Царскосельский лицей, для других — Благородный пансион при Московском университете или Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Что это? Продвинутые школы, профессиональные училища высокого уровня, университеты? Ни то, ни другое, ни третье.

Батюшков не был исключением. Намереваясь покинуть Петербург после нескольких лет бесплодных ожиданий нового назначения, Николай Львович, конечно, озаботился дальнейшей судьбой своего подрастающего сына — мальчику было в это время 9 или 10 лет — и определил его в один из столичных частных пансионов. Почему не в престижное военное учебное заведение, что было проще и естественнее для дворянина тех времен? Возможно, потому, что новые жесткие порядки, вводимые в армии императором Павлом I, только что взошедшим на престол, отпугивали Н. Л. Батюшкова, гвардейца екатерининских времен. Возможно, опять же слабое здоровье сына было тому причиной, хотя об этом мы можем только догадываться — никаких сведений о Батюшкове-ребенке у нас нет.

В любом случае отцом был избран частный пансион эльзасского француза Осипа Петровича Жакино, который открылся в Петербурге в 1793 году и просуществовал до самой смерти его содержателя в 1816-м. Жакино некоторое время после своего приезда в Россию состоял в должности учителя французского языка в Шляхетском кадетском корпусе — одном из самых привилегированных учебных заведений Петербурга, а затем решил открыть собственное учебное заведение. Пансион располагался в прекрасном месте — на набережной Невы, в пятой линии Васильевского острова, в трехэтажном здании. Все ученики делились на два класса — старший и младший. Старшие жили на третьем этаже вместе с двумя учителями, младшие — на втором с самим содержателем пансиона и его супругой; летом для воспитанников, не уезжавших к родителям, нанималась дача. Учебными предметами были Закон Божий, русский, французский, немецкий языки, география, история, арифметика, чистописание, рисование, танцы, а также химия, ботаника (только летом) и статистика. Французский язык был основным, на нем преподавался ряд других предметов, обучал французскому сам хозяин пансиона. Телесные наказания в пансионе не практиковались, большинство учащихся были русскими. За содержание ребенка в пансионе в течение года полагалось платить 700 рублей — это была очень высокая плата, доступная только представителям состоятельных семейств. Очевидно, именно по этой причине в 1801 году Батюшков был переведен в другой пансион, который содержал Иван Антонович Триполи, учитель Морского кадетского корпуса. О своих успехах и жизни в пансионе Константин подробно писал отцу, вероятно, вскоре после перевода: «Я продолжаю французский и итальянский языки, прохожу италиянскую грамматику и учу в оной глаголы; уже я знаю наизусть довольно слов. В географии Иван Антонович, истолковав нужную материю, велит оную самим без его помощи описать; чрез то мы даже упражняемся в штиле. Я продолжаю, любезный папинька, учиться немецкому языку и перевожу с французского на оный. Прежний учитель, не имея времени ходить к нам, отказался; и его место заступил один ученый пастор, который немецкий язык в совершенстве знает. В математике прохожу я вторую часть арифметики, а на будущей неделе начну геометрию. Первые правила Российской риторики уже прошел и теперь занимаюсь переводами. Рисую я большую картину карандашом, Диану и Ендимиона, которую Анна Николаевна мне прислала, но еще и половины не кончил, потому что сия работа ужасно медленна, начатую же картину без Вас кончил и пришлю с Васильем. На гитаре играю сонаты»[41].

Как видим, к прежним предметам на новом месте добавился только один — итальянский язык. Эта перемена оказалась для Батюшкова знаковой. В итальянский язык он влюбился на всю жизнь, итальянская словесность покорила его. Имена Тассо, Ариосто, Данте, Петрарки навсегда стали для него первыми в истории мировой литературы. Возвращаясь снова и снова к размышлениям об итальянском языке и итальянской словесности, Батюшков в 1815 году писал: «Учение италиянского языка имеет особенную прелесть. Язык гибкий, звучный, сладостный, язык, воспитанный под счастливым небом Рима, Неаполя и Сицилии, среди бурь политических и потом при блестящем дворе Медицисов, язык, образованный великими писателями, лучшими поэтами, мужами учеными, политиками глубокомысленными, — этот язык сделался способным принимать все виды и формы. Он имеет характер, отличный от других новейших наречий и коренных языков, в которых менее или более приметна суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее Северу»[42]. Северным — грубым и диким — Батюшков считал русский язык. Такое противопоставление русского итальянскому — одна из его любимых тем. «Отгадайте, на что я начинаю сердиться? На что? — задает Батюшков загадку своему другу Н. И. Гнедичу. — На русский язык. <…> И язык-то сам по себе плоховат, грубенек, пахнет тарабарщиной. Что за Ы? Что за Щ? Что за Ш, ший, щий, при, тры? — О варвары! <…> Извини, что я сержусь на русский народ и его наречие. Я сию минуту читал Ариоста, дышал чистым воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка…»[43] По мнению Батюшкова, только прививка итальянского языка может облагородить русский, придать ему необходимую гибкость, живость и свободу, сделать его способным выразить тончайшие переживания человека, сильные и величественные мысли, глубину и значительность чувства, то есть сделать русский язык — языком просвещенного и культурного народа. Батюшков не только теоретизировал — он и был первым садовником, который практически произвел прививку этого дичка: игра на сонорных, столкновение гласных (зияние), короткая поэтическая строка, тщательный отбор словесного материала — вот средства, с помощью которых Батюшков чудодейственным образом превращал русскую стихотворную речь в итальянскую:

…Эвры волосы взвивали, Перевитые плющом; Нагло ризы поднимали И свивали их клубком. Стройный стан, кругом обвитый Хмеля желтого венцом, И пылающи ланиты Розы ярким багрецом…

Это знаменитая «Вакханка» (1811) — пример кропотливой работы поэта над языковым материалом, работы, которая приводит к совершенному результату. Вдумчиво перечитывая в 1823 году[44] сборник батюшковских стихов, Пушкин сопровождал лучшие строки сравнениями с итальянским языком.

Батюшков вышел из пансиона, когда ему было 16 лет, — возраст, в котором юноши из дворянских родов обычно заканчивали обучение. На вопрос, получил ли он первоклассное образование для своего времени, можно ответить однозначно отрицательно. Но, без сомнения, в пансионах сформировалась база, на которую можно было наслаивать новые сведения и приобретаемые самостоятельно знания. Собственно, даже во время обучения Батюшков не ограничивался только лишь предписанным ему кругом академических дисциплин. Среди книг, которые он просит отца переслать ему, — Геллерт, Вольтер, Мерсье, сочинения Ломоносова и Сумарокова. Во вкусе молодого поэта нет единства, он словно пробует почву под ногами в поисках твердой опоры для своего формирующегося мировоззрения. В пансионах не преподавались древние языки — однако нам достоверно известно, что Батюшков владел латынью и читал в оригинале своих любимых авторов Тибулла и Горация. Значит, выучил латынь самостоятельно. Этот процесс жадного поглощения материала, из которого впоследствии складывается человеческая личность, Батюшков описал в одной из своих статей: «Скоро и невозвратно исчезает юность, это время, в которое человек, по счастливому выражению Кантемира, еще новый житель мира сего, с любопытством обращает взоры на природу, на общество и требует одних сильных ощущений; он с жадностью пьет тогда в источнике жизни, и ничто не может утолить сей жажды: нет границы наслаждениям, нет меры требованиям души, новой, исполненной силы и не ослабленной ни опытностью, ни трудами жизни. Тогда все делается страстию, и самое чтение. Счастлив тот, кто найдет наставника опытного в это опасное время, наставника, коего попечительная рука отклонит от порочного и суетного…»[45] Батюшкову повезло — такой наставник у него был.

III. «Страсть его к учению равнялась в нем только со страстию к добродетели».

И во время учебы в пансионе, и сразу после его окончания рядом с молодым поэтом был его родственник, кузен отца, один из самых просвещенных людей своего века, поэт, педагог, философ — Михаил Никитич Муравьев (1757–1807). Собственно пять лет после выхода из пансиона Батюшков не просто имел счастье постоянного общения с этим человеком, а жил в его доме и был фактически членом его семьи. В 1807 году он писал отцу о Михайле Никитиче: «Я могу сказать без лжи, что он меня любит, как сына, и что я мало заслуживаю его милости»[46]. «Это был дом в полном смысле просвещенного дворянского семейства, где отношения старших к младшим определялись духом гуманности и взаимопонимания»[47]. С этим постулатом исследователя невозможно спорить: в доме М. Н. Муравьева росли два сына, Никита и Александр — впоследствии самоотверженные деятели декабристского движения. Ориентация на высокие образцы — римские гражданские добродетели и греческую культуру — формировала внутреннюю атмосферу этого дома. Всеобщее увлечение современной словесностью и серьезное отношение к попыткам личного творчества делали пребывание в нем для Батюшкова особенно привлекательным. В письме своему другу Н. И. Гнедичу он описал характерный эпизод, который произошел во время его первой попытки служить. Службу поэт начал в канцелярии Министерства народного просвещения, подведомственного М. Н. Муравьеву, однако обязанности свои выполнял без всякого рвения. Непосредственный начальник Батюшкова решился пожаловаться на него Михайле Никитичу, «а чтоб подтвердить на деле слова свои и доказать, что я ленивец, принес ему мое послание к тебе, у которого были в заглавии стихи из Парни, всем известные:

Le del, qui voulait шоп bonheur, Avait mis au fond de mon coeur La paresse et l’insouctiance[48] — и прч.

Что сделал М. Н.? Засмеялся и оставил стихи у себя»[49].

М. Н. Муравьев, занимавший две высокие должности — товарища (заместителя) министра народного просвещения и попечителя Московского университета, по словам Л. Н. Майкова, «питал глубокое уважение к классическому образованию и притом уважение вполне сознательное, ибо сам обладал прекрасным знанием древних языков и литературы и в этом знании почерпнул благородное, гуманное направление своей мысли. Вместе с тем он был знаком с лучшими произведениями новых литератур, также в подлинниках. Мягкости и благовоспитанности его личного характера соответствовал светлый оптимизм его философских убеждений, и тою же мягкостью, в связи с обширным литературным образованием, объясняется замечательная по своему времени широта его литературного суждения: не будучи новатором в литературе, он, однако, с сочувствием встречал новые стремления в области словесности»[50].Л. Н. Майков не совсем прав, когда говорит, что в собственном творчестве Муравьев не был новатором. Но, учитывая сложную судьбу его произведений, которые вышли в свет гораздо позже, чем были написаны (автор сам отложил издание), а многие из них — даже после его смерти, нужно с сожалением признать, что его поэтический дар был для современников потерян. В истории литературы осталось несколько его стихотворений, одно из них, «Богине Невы» (1784), стилистически и интонационно легко соотнести с петербургскими главами «Евгения Онегина»:

Я люблю твои купальни, Где на Хлоиных красах Одеянье скромной спальни И амуры на часах. Полон вечер твой прохлады — Берег движется толпой, Как волшебной серенады Глас приносится волной. Ты велишь сойти туманам — Зыби кроет тонка тьма, И любовничьим обманам Благосклонствуешь сама. В час, как смертных препроводишь, Утомленных счастьем их, Тонким паром ты восходишь На поверхность вод своих. Быстрой бегом колесницы Ты не давишь гладких вод, И сирены вкруг царицы Поспешают в хоровод. Въявь богиню благосклонну Зрит восторженный пиит, Что проводит ночь бессонну, Опершися на гранит.

Неслучайно Пушкин процитировал финал муравьевского текста в первой главе «Онегина» и сам прокомментировал эту цитату, отослав читателя к стихотворению «Богине Невы»[51]:

С душою, полной сожалений, И опершися на гранит, Стоял задумчиво Евгений, Как описал себя пиит.

М. Н. Муравьев был единомышленником Н. М. Карамзина и И. И. Дмитриева и приложил немало усилий для утверждения в русской словесности нового слога, стихи его написаны в излюбленном Батюшковым ключе. Это — легкая поэзия (poesie fugitive). Однако для Батюшкова М. Н. Муравьев парадоксальным образом значил как поэт меньше, чем как воспитатель и философ. В письме «О сочинениях г. Муравьева» (1814) Батюшков приводит слова о нем Н. М. Карамзина, делая их своеобразным эпиграфом к своему тексту: «Страсть его к учению равнялась в нем только со страстию к добродетели»[52]. Оценивая сочинения своего наставника, в издании которых он принимал участие, Батюшков сообщил Н. И. Гнедичу: «Муравьева сочинения доказывают, что он был великого ума, редких познаний и самой лучшей души человек»[53]. Как видим, упоминание о поэтическом таланте отсутствует. Очевидно, блестящие идеи и нравственные убеждения Муравьева выражались в стихах, написанных устаревшим для Батюшкова языком, который уже не отвечал нормам вкуса нового поколения поэтов[54]. Однако нравственные уроки «любезного дядюшки» Батюшков усвоил на всю жизнь. «Пламенный идеалист Муравьев», как остроумно характеризовал его Л. Н. Майков, передал своему племяннику учение о врожденном нравственном чувстве, о суде совести, который для человека должен быть превыше всего, но главный урок был связан с эстетической концепцией Муравьева. В красоте, воплощенной в произведениях искусства, он видел нравственную силу, которая способна преобразить человечество, помочь личности преодолеть свой эгоизм и в служении добру найти гармоническое сочетание собственных интересов и общественного блага. Эта идея на время становится центральной в «маленькой философии» Батюшкова.

Сознательным стремлением Батюшкова было с помощью своей гармонической поэзии воздействовать на действительность, сделать ее подобной прекрасному, прежде всего античному образцу, а в конечном итоге — преобразовать до полного совпадения с ним. Это стремление эстетическими средствами изменить мир не позволяет говорить о Батюшкове как о приверженце «чистого искусства» — перед нами поэзия социальная, и отчасти даже гражданская, не тематически, но функционально. Свои личные успехи в сфере творчества, основываясь научении М. Н. Муравьева, Батюшков будет непосредственно связывать с пользой и славой Отечества. Выступая в Обществе любителей русской словесности в 1816 году с программной речью «О влиянии легкой поэзии на язык», Батюшков выскажет убеждение, чрезвычайно характерное для его эпохи. Искусство и поэзия играют в истории народа ничуть не меньшую роль, чем военные триумфы и политические победы. Больше того, слава государства напрямую зависит от степени просвещенности его граждан, от их умения чувствовать изящное. Обращаясь к своим слушателям, Батюшков призывает: «…Совершите прекрасное, великое, святое дело: обогатите, образуйте язык славнейшего народа, населяющего почти половину мира; поравняйте славу языка его со славою военною, успехи ума с успехами оружия»[55]. В своей речи Батюшков отмечает, что совершенная, гармоничная поэзия (а эти качества, по мнению Батюшкова, прежде всего присуши poesie fugitive) способствует нравственному и духовному развитию народа, обеспечивает ему славное будущее. Творческая установка поэтов круга Карамзина «пиши, как говоришь, и говори, как пишешь» в трактовке Батюшкова преобразилась в этическую норму: «живи, как пишешь, и пиши, как живешь» (статья «Нечто о поэте и поэзии», 1815) и осознавалась в контексте значимого для него прикладного значения поэзии. Батюшков предписывал стихотворцу особую «пиитическую диэтику», в соответствии с которой должна выстраиваться его жизнь. «Поэзия, осмелюсь сказать, требует всего человека, — писал Батюшков. — Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы»[56]. Поэт, ведущий правильное — гармоническое — существование, способен создать столь же гармонические произведения. А они, в свою очередь, призваны смягчить и усовершенствовать язык народа, благотворно повлиять на его нравственность и в конце концов совершенно искоренить зло и привести к гармонии тот хаос, который поэт вынужден пока наблюдать вокруг себя.

Для Батюшкова со временем эта мысль стала стержнем личности, единственной опорой болезненного сознания, движущегося к распаду. Предчувствующий неизбежность безумия, переживающий мучительное безденежье, неудачи по службе, трагедию неразделенной любви, пугающую неуверенность в своих силах, Батюшков упорно пытался преодолеть угрожающий ему хаос. Сделать это он мог исключительно средствами поэзии. Именно поэтому Батюшков ставил перед собой вполне осознанную цель — максимально гармонизировать собственные творения как в плане содержания, так и в плане поэтики. Именно поэтому он постоянно переделывал и переписывал многие из своих стихотворений, нащупывая «образ совершенства русской поэзии». Путь к совершенству лежал через работу над языком. Об этой особенности поэтической манеры Батюшкова пишет исследовательница И. М. Семенко: «Стихи Батюшкова уникальны в русской поэзии по богатству чисто языковой — фонетической и синтаксической — выразительности. Уже современники отмечали „сладкогласие“, „благозвучие“, „гармонию“ батюшковских стихов. <…> Красота языка в понимании Батюшкова — не просто „форма“, а неотъемлемая часть содержания. Поэт умело создавал языковой „образ“ красоты»[57].