Из тупика.

Очерк первый. Нашествие.

Дорога четвертая.

Когда на Мурмане еще метет снегами, над Сингапуром — дожди, дожди, дожди. Сильные грозы беснуются над океаном. Вода с шумом омывает острые перья пальм-нипа; сочные китайские розы прячутся под листвою; мощные соцветия пурпурных рафлезий дрожат под энергичными струями.

Мутно все, и в желтых водах гавани колеблются огни грязных пароходов. Подвывая сиренами, мечутся за волноломами брандвахтенные миноносцы; усталые тральщики вытаскивают на простор коммуникаций свои громоздкие сети, — идет война под дождем.

А в номерах отеля воздух пропитан сыростью, гнилым камышом, крепким ромом; под потолком качаются опахала электроспанкеров, юрко бегают по стенам зелененькие ящерицы-гекконы. С большого парохода, зараженного чумой в доках Гонконга, сошел одинокий пассажир и надолго застрял в отеле.

Дожди, дожди, дожди…

Пассажиру было скучно. Изредка он спускался в бар, выпивал дешевой банановой водки и, вытирая пот, снова запирался в номере. Человеку было лет сорок; щуплый, с длинными тонкими руками; у него был крупный череп с развитыми лобными костями и большой орлиный нос. На правой руке он носил перчатку — узкую, как тиски для пыток.

Изо дня в день слуга входил в его номер и накалывал на гвоздик очередной счет — за прожитое и съеденное нелюдимым человеком с чумного парохода.

— Чит, сэр! — объявлял он.

«Читы» росли, а человек чего-то ждал, никуда не уезжая…

Вокруг буйствовала дикая природа, но его ничто уже не удивляло. За свою жизнь он успел повидать всякого. И зной тропического океана в безветрие, и скрежет полярных льдов за боргом шхуны — все было ему знакомо. Этот человек, застрявший без денег в Сингапуре, умел перекрывать целые моря минами и совершал по снежным пустыням такие путешествия на собаках, какие не снились даже клондайкским бродягам.

Теперь же он, скромный британский офицер, едет на фронт в Месопотамии, где — по слухам — еще держится русская армия, загнанная в пески пустынь чудовищным потрясением мира.

Но вот однажды возле отеля остановился блестящий от дождя открытый «кадиллак», и в холл быстро вошел командующий английскими войсками генерал Ридуайт:

— У вас остановился русский адмирал Колчак?..

Да, этим одиноким человеком был адмирал Колчак. Он улыбнулся Ридуайту, чуть оскалив зубы. Но лицо адмирала, бледное и потное, осталось при этом безразличным (особая улыбка — улыбка настоящего джентльмена).

— Когда я вижу англичанина, — сказал Колчак Рмдуайту, — мне всегда кажется, что он явился специально, чтобы сделать для меня нечто приятное.

Ридуайт мельком глянул на наколку с «читами», которые трепетно шевелились под веянием спанкеров.

— И мы это сделаем, адмирал! — ответил он. — Англия высоко ценит ваши заслуги. Вам удалось свершить то, чего не мог сделать даже такой резвый бульдог, как наш адмирал Бита: вы вцепились в ляжку немецкого «Гебена» очень хорошо, и зубов уже не разжимали…

— Не совсем так, — возразил Колчак. — Большевики заставили меня разжать зубы. Мертвая хватка не удалась!

— Она удастся в другом, — утешил его Ридуайт. — На этот раз, адмирал, в ваше путешествие вмешалось авторитетное Интеллидженс департамент. Прочтите…

Телеграмма требовала возвращения Колчака в Пекин, где он был проездом, на пути из Америки.

Колчак был очень выдержанным человеком, но иногда он взрывался — дико, неуемно, буйно.

— Я не понимаю! — заорал он на Ридуайта. — Я адмирал великой России и был командующим громадного флота. Я не просил у англичан даже звания мичмана, чтобы командовать жалким британским тральщиком! И теперь, когда я истратил все свои деньги на место в скверной каюте до Бомбея, в дурном воздухе и в дурном обществе, — теперь вы меня, словно пешку, передвигаете по карте земного шара…

Ридуайт спокойно снял с наколки пачку «читов», надорвал ее — как уже оплаченную.

— Адмирал! Англия ценит ваше желание служить под флагом его величества, но под старым флагом России вы будете нужнее.

— Кому я обязан за это? Лордам вашего адмиралтейства?

— Князю Кудашеву, и адмиралтейство поддерживает в этом случае русского посла в Китае… Итак, адмирал, — Пекин!

…Перед русским посольством в Пекине — открытый глясис, словно перед фортом, чтобы из окон здания простреливать в глубину все улицы квартала. Князь Кудашев, еще царский посол в Пекине, смигнул с носа стеклышко монокля:

— О! Вот и вы, адмирал… Прошу!

Колчак цепкими пальцами взял из ящика сигару, злобно откусил кончик ее и сплюнул прямо на ковер.

— Вы что же думаете, посол? Со мною теперь можно делать все что угодно? Я уже был далеко от России…

Кудашев слегка улыбнулся. Аккуратные руки аристократа плавно опустились на стол.

— Александр Васильевич, этого требуют интересы родины.

— Но у меня теперь нет родины! И я давно примирился с этим.

— Ее надобно возродить… отсюда, с Востока, — маршем через Урал на Москву! Что вам далась эта Месопотамия? Да там уж вряд ли кто остался из русских. Все ведь разбежались, едва Ленин пришел к власти. А здесь, из окон моего посольства, разве не видятся вам башни Кремля?..

Колчак сложил на груди руки, совсем утонул в глубине кресла; маленькая проплешина отсвечивала на солнце, как новенький империал.

— Я чувствую, — сказал он потом, — что вопрос уже решен?

— Решен, адмирал. Дальний Восток станет базой для дальнейшего продвижения в глубину несчастной России. Вам предстоит утвердить в Сибири основы истинной демократии, и…

— Средства? — кратко спросил Колчак, перебивая посла.

— Для начала у вас на откупе полоса отчуждения КВЖД.

— Собирать выручку билетных касс? Этого мало…

— Японцы, — раздумчиво сказал князь Кудашев, — американцы (у них отличная обувь), наконец, те же англичане… Артиллерия из Канады — самая превосходная! Шестнадцать тысяч чехов уже во Владивостоке. Вы понимаете, адмирал, какая гигантская дуга опоясывает большевистскую Москву? Не говоря уже о французах, которые на юге поддерживают Деникина… Нужен только блестящий организатор, и союзники единогласно сошлись на мнении, что лучше вас никого нет… Итак, адмирал, — Харбин!

…За низкими мазанками тянулось марево пшеничных хлебов, дымили трубы депо и текла желтая медленная река. Кричал петух, и полоскали белье бабы… Что это? Ростов-на-Дону, или, может, Новочеркасск? И не сам ли тихий Дон уплывает сейчас в хлеба?

Нет, читатель, это — Харбин, и желтая Сунгари, что бросается на равнины с хребтов Сихотэ-Алиня, отдает свои воды в величественный Амур… До чего же страшен город Харбин: притоны, подворотни, переулки, фонари, аптеки, вывеска врача-венеролога. А в воротах подозрительный щелчок — кто-то зарядил пистолет для убийства. Мальчики в коммерческом училище курят по углам гашиш, девочки-гимназистки хихикают над «Половым вопросом» знаменитого немца Фореля.

В этом темном мире уже плавал, словно рыба в воде, атаман Семенов в окружении самураев. Город нечистот души и тела был отправной точкой для адмирала Колчака. Из Франции, на подмогу адмиралу, прибыл знаменитый финансист Путилов, прикатил туда и Гойер — глава Русско-Азиатского банка…

Японский генерал Накасима ласково улыбался адмиралу.

— Мы дадим вам оружие, но… Какие пространственные компенсации можете вы предоставить нам за это?

Колчак был сдержан и притворился, что не понял вопроса. Он был сторонником «единой и неделимой». Но японцы как раз не желали иметь у себя под боком сильную русскую армию, к организации которой приступил адмирал. Они хотели, чтобы только японская армия была в Сибири, и науськивали атамана Семенова против Колчака. Ядовитая ханжа, дымчатый опиум, больные проститутки — все было брошено японцами в дело, чтобы разложить первые отряды Колчака…

Адмирал отплыл в Японию, чтобы пожаловаться на японцев русскому послу в Токио — Крупенскому.

Крупенский ему сказал:

— Не надо было вам, адмирал, так круто ставить себя в независимое от Японии положение.

— Самурай для меня — не джентльмен! — ответил Колчак. — Я должен повидать самого Ихару.

Начальник японского генштаба Ихара долго кланялся русскому адмиралу, крупные зубы его были обнажены в усердной улыбке.

— Адмиралу надо отдохнуть. Адмирал наш приятный гость…

Фактически это был арест Колчака: печальный домик в горах, певучий звон ручьев по ночам. К адмиралу приставили молоденькую японку с сонным взглядом печальных глаз. Она приходила по утрам и, сняв туфли, долго кланялась адмиралу, замирая в поклоне на шуршащей циновке; разливала чай и подавала халат; когда Колчак мылся в ванной, она терла ему лопатки и потом сама залезала в горячую воду… Колчак смотрел на ее тугое желтое тело, ловил взгляд сонных глаз и думал: «Шпионка… Любопытно, сколько ей платит генерал Ихара за все это?».

Здесь, в горах, его нашел британский генерал Нокс, заверивший адмирала, что формирование армии возможно лишь под наблюдением английских организаций. Колчак согласился: джентльмены — не самураи.

За спиною Колчака встала и Америка: адмирал был выгоден ей, ибо он являлся врагом и большевизма и японцев! Колчак выехал в Омск, и его стали выдвигать на пост всероссийского диктатора. Но это случилось позже…

А сейчас, в лето 1918 года, Англия бережно подбирала на задворках войны каждого русского. Одевала, кормила, лелеяла. Их готовили к тому, чтобы швырнуть на этот гигантский фронт, что на тысячи беспросветных миль протянется через Россию — от Владивостока до Мурманска, и оба эти направления сомкнет рыжебородый князь Вяземский, уничтоживший Советы на далекой Печоре.

Именно туда, на Печору, чтобы подкрепить князя Вяземского, генерал Звегинцев из Мурманска бросил караваны кораблей, груженные отрядами чехов и сербов…

Задумано все было прекрасно!

Глава первая.

Если птицей взмыть в заоблачное поднебесье, то увидишь со страшной высоты, как бежит от Вологды к западу узенькая ленточка рельсов — на Петроград; в глухомани дебрей совсем затерялась дорога к северу — на Архангельск; через веселые костромские леса тянется к югу дорога на Ярославль, откуда уже и Москва — рукой подать; а на восток от Вологды стынут рельсы под талым снегом — на Вятку, на Пермь, на Екатеринбург, а там уже Урал, там и Сибирь-матушка — величественная.

Вологда — подвздошина русского севера. Ударь сюда кулаком, и северная боль сразу отзовется в Москве, а вслед за Москвою пошатнется и вся Россия, — вот что такое Вологда!

А если птицей, сложив соколино крылья, рухнуть с высоты прямо над Вологдой, то увидишь, как над крышею одного дома плещутся флаги различных стран. Рано еще, и по улицам, крытым булыжником, не спеша прогуливается после завтрака дипломатический корпус… Честь имею, господа дипломаты!

Суровый дуайен, американский посол Френсис, беседует с Жозефом Нулансом, послом Франции. Английский атташе Гилезби нежно держит под локоток сербского посланника майора Спалайковича. Итальянский маркиз Торретта что-то очень веселое рассказывает японскому посланнику Марумо. Стройный и элегантный, выступает за ними бразильский поверенный Де Вианна-Кельч. А позади всех, с извечным оскалом желтых зубов, поспешает китайский дипломат Чен Гиен-чи… Все уже в сборе.

Может, пора начинать? Да, кажется, пришло время…

— С чего начинать? — волнуется Нуланс. — Сначала Мурман, потом Архангельск. Но тут еще… Ярославль! Наконец, Котлас ничуть не маловажнее Архангельска, ибо там собраны миллионные запасы вооружения для резерва армии — еще старой, царской!

А мимо дипломатов пробегают на вокзал мешочники.

— Эй, Павлуха! Ты куды… до Архангельску?

— Оно бы и ништо, да вот закавыка… в Котласе-то, говорят…

— А может, паря, рванем сразу на Ярославль?

— Кто куда, а я — в Архангельск! Может, даст боженька, и разживусь… хоть рыбкой бы! А то совсем пропадаем…

Конечно, мешочники не дипломаты — им гораздо легче.

* * *

Архангельск — город мещанский. Здесь любят часы с кукушкой, пасхальные яйца на комодах и живучие фуксии на подоконниках. Нерушимо стоят древние лабазы, пасутся в переулках козы, и дощатые мостки приятно пружинят под ногами прохожих. В чистенькой Немецкой слободе, как и в портовой Соломбале, газоны и клумбочки украшены глазированными шарами. За узорными занавесками окон таится мир пароходных контор и щелкают (еще со времен Петра Первого) купеческие счеты.

Когда Павлухин появился в Архангельске, городом управляла городская дума, а под боком у этой думы, совсем незаметные, пристроились совдеп и губисполком. Всюду висели старые золоченые вывески. Священники еще получали жалованье, в гимназиях преподавался закон божий, и рьяно трудились всевозможные общества: «Борьба с дороговизной», «Союз мелких торговцев», «Общество северного луча». Газеты выходили только антисоветские: «Наше дело» (эсеров) и «Северный луч» (меньшевиков)…

Положение же Павлухина было сейчас таково: он состоял при войсках северной завесы. Но эта «завеса» существовала лишь на бумаге, а войск не было. Некоторые из архангельских рабочих (как правило, дезертиры из царской армии) в Красную Армию тоже не спешили записываться — пока они больше присматривались ко всему с недоверием…

Штаб Беломорского военного округа находился в здании бывшей гимназии. Огромный актовый зал был заставлен партами, а парты были завалены каргами — «зеленками». Сидел там внушительный здоровяк — царский генерал Алексей Алексеевич Самойлов — и мрачно ругался. Это был очень опытный штабист и тайный разведчик прошлой России, кавалер двадцати двух орденов. По вечерам к нему приходила молоденькая жена с двумя девочками, генерал убирал свои «зеленки» и со всей семьей гулял по прохладной набережной.

Павлухину однажды удалось услышать, как генерал Самойлов (из Архангельска) беседовал по прямому проводу с генералом Звегинцевым (в Мурманске). Это навело матроса на мысль, что здесь дело нечистое: эти два генерала могут сделать «короткое замыкакие» в длинной цепи Архангельск — Мурманск. О своих подозрениях Павлухин стал высказываться повсюду открыто. «Контра, — говорил он своим новым друзьям Мише Боеву и Теснанову. — Уж каков генерал Звегинцев, я еще по Мурману знаю. Да и этот, видать, хорош, гусь лапчатый…».

Случайно они встретились в пустом зале гимназии, и толстый, багровый от полнокровия генерал Самойлов медленно вылез с «Камчатки» — из-за парты.

— Попался… щенок! — сказал он Павлухину. — Какое ты имеешь право болтать своим поганым языком про меня по Архангельску? Кто ты такой, чтобы подвергать сомнению мою честность? Честность русского офицера?.. Сопляк! Убирайся отсюда!

Это было так сильно сказано, что Павлухин не нашел что ответить. Но еще больший нагоняй аскольдовец получил от Павлина Виноградова.

— Павлухин, — сказал Виноградов спокойно, — в честности бывшего генерала Самойлова Советская власть не сомневается. Именно этот генерал, как военный эксперт, помог нашей партии при заключении Брестского мира с немцами. И если ты еще раз назовешь этого человека «контрой», то вылетишь из Архангельска, как весенняя ласточка…

Потом, как ни странно, Павлухин даже сошелся с генералом Самойловым. Сообща они двигали парты, листали подозрительные «зеленки», беседовали о разном, и эти разговоры немало дали Павлухину…

— Алексей Алексеевич, — спросил как-то матрос, — разрешите я задам вам один вопрос. Может, и глупый вопрос. Человек вы, видать, горячий — как бы в ухо не врезали.

— Даже самый глупый — выслушаю… Давай!

— Вот как это объяснить? Вы — генерал. При царе только черта лысого не имели… И вдруг перешли на нашу сторону. Так?

— Верно. Перешел, — согласился Самойлов с улыбкой.

— Вот этого я и не понимаю, — сказал Павлухин.

— Чего не понимаешь?

— Да вот этого… Почему перешли? Искренно ли?

Самойлов вобрал большую голову в толстые плечи, шея его, красная, как бурак, сложилась в трехрядку.

— Переходят к большевикам, — ответил не сразу, крякнув, — только те, кто понимает, что над Россией нависла смертельная опасность. Не скрою, Павлухин, этот переход дается нелегко и совершается во имя отечества! На стороне большевиков нам не будет громких чинов, наград, подъемных, квартирных и прочих благ. Тут есть одно: желание служить родине. Но, к сожалению, понятие о родине разно укладывается в головах, Вот и генерал Звегинцев, например! Я ведь его хорошо знал прежде. Он звонит мне с Мурмана… Я жду, Павлухин! Жду опять разговора со Звегинцевым, у которого, мой дорогой, совсем иные представления о нашем отечестве.

И, помолчав, Самойлов неожиданно спросил:

— Ты охотник?

— Нет.

— Я тоже не охотник… Собирайся на охоту. Павлухин!

Зарядили два дробовика. Конечно же, никого не убили. Но честно ползали по раскисшим снегам, среди болот и кочек. От станции Исакогорка пешком прошли лесами до Никольского монастыря, где уже виднелось за Яграми море и где набрали лукошко клюквы — ядреной, ледяной, подснежной. А когда «охота» закончилась, генерал Самойлов сказал:

— Хорошая была… рекогносцировка! Готовься, Павлухин: скоро заварится здесь фронтуха… Ай-ай, какая гиблая будет фронтуха! Ни дорог, ни связи — просто караул кричи. Только одна магистраль, только течение Двины: две нитки, протянутые внутрь России. И никто не знает, когда все это начнется… Русскому солдату, Павлухин, пожалуй, впервые предстоит воевать в таких условиях. Кампания восемьсот девятого года в счет не берется, ибо там условия были все-таки иными…

Над Северной флотилией начальствовал в Архангельске «красный адмирал» Виккорст: поджарый и легкий на ногу старец, славный мордобоец в прошлом, когда еще командовал на Балтике бригадою линейных кораблей. Виккорст был выхолен в адмиральских салонах дредноутов: чтобы ему свежие булочки к утреннему чаю, чтобы вестовой матрос побрил его к подъему флага, чтобы пели торжественные фанфары, когда он отвалит от борта на катере.

Теперь всего этого не было. «Красному адмиралу» дали комнатенку в Соломбале, он занимал очередь в парикмахерской, чтобы побриться хоть раз в неделю, завтрак и обед проходили у него в общей столовой полуэкипажа, и только ужин Виккорст позволял себе в ресторане «У Лаваля». И не линкоры выстраивались теперь в кильватер по одному лишь движению бровей адмирала Виккорста — нет, собирались на митинги галдящие и растерзанные команды ледоколов, буксиров, посыльных судов и тральщиков. Впрочем, в дела митингов Виккорст разумно не вмешивался. Ему приносили бумагу и говорили:

— Завтра на Якорной и Соломбале митинг.

— Пожалуйста. — И адмирал подписывал: быть по сему… Один из таких митингов остался памятен Павлухину на всю жизнь… Митинг, организованный Целедфлотом, проходил, как всегда, на площади перед полуэкипажем Соломбалы, — здесь тянуло ветром морских просторов, вихрились ленты матросских бескозырок, а из-за стен экипажа, что покоятся в старинной кирпичной кладке, волнующе вырастали мачты кораблей и тревожно вспыхивали огни сигнальных клотиков…

Тема митинга была провокационной, ее подпихнули в Целедфлот агенты Антанты: «Какой ориентации держаться? Германской, с большевиками заодно? Или… идти заодно с союзниками?».

Павлухин так и начал свою речь.

— Это провокация! — сказал он. — Какая паскуда посмела нам, советским морякам, предлагать на обсуждение эту темочку? Неужели мы, моряки флотилии Северного Ледовитого океана, должны выбирать себе батьку-кормильца между Вильгельмом Вторым и Георгом Пятым? У нас есть одно сейчас знамя — это Ленин! И пока нам хватит, братишки… Кончай вихляться!

Ему хлопали. Но Павлухин по собственному опыту знал, что аплодисментам в 1918 году верить нельзя. Этот проклятый шурум-бурум в задуренных башках, эта сумятица бестолковых мнений, памятная гальванеру еще по митингам на «Чесме», — все это сказывалось сейчас и здесь, в Архангельске: кренило митинг, шатало и болтало, как в качку. Договорились братишечки до абсурда: послать приветствие германскому послу в Москве — барону Мирбаху. И снова — хлопали! Конечно, хлопали! Люди посознательнее да поумнее просто уходили с митинга, как уходят трезвые из пьяной компании. Радист с бригады тральщиков большевик Иванов тоже тянул Павлухина прочь.

— Пойдем! — плевался. — Разве ж это люди собрались?.. Но тут на ящик из-под чая, заменявший трибуну, вскочил один матрос, скомкал в кулаке бескозырку и закричал — неистово:

— Полундра, братишки! Доколе нас обманывать будут? Кой там хрен Мирбах? Пиши ему, как запорожцы султану турецкому писали. А кто мне скажет: чем большаки флотилию кормить станут? У них в России давно собак съели, каждый с себя блох ловит да с того кормится… Разве не так?

— Так, — ответили. — Так-растак, и трухай дальше!

Павлухин впился взглядом в лицо говорившего матроса Что-то очень знакомое было в его разухабистости. Головой и локтями, срывая с бушлатов орленые пуговицы, Павлухин продирался ближе…

— Мурманск-то… в порядочке? — говорил матрос, дергаясь, а ящик под ним: скрип-скрип, скрип-скрип. — Было три дня постных в неделю. Пришли союзники — жри не хочу. А сколько голодных бунтов потрясли губернию? Сколько восстаний в Вологде было? Нет, нам глаза не замажешь… Что несет большевизм народу, кроме ярма бесправия и голода?

Наступила тишина, и только скрипел ящик под оратором.

— Долой Мирбаха! — выкрикнул матрос злобно. — Убить его, как собаку поганую! Долой и тайных его агентов и послушников — большевиков! Мы, моряки Ледовитой флотилии, не признаем власти предательского Совнаркома…

Этого оратора отодвинул в сторону поручик Дрейер, и матрос сразу затерся в толпе, словно его и не было. И тогда заговорил Дрейер, и никто не прерывал штурмана, ибо ему верили.

— У российского пролетариата вообще, у военморов севера в частности, ориентация одна — это социальная революция и героическая борьба против всех империалистов, какую бы форму они ни носили. И никакого союза у рабочих, крестьян, солдат и матросов Советской России не может быть, — отчеканил Дрейер, — ни с императором Вильгельмом Вторым, ни с королем Георгом Пятым… Кто посмеет сомневаться в этом — тот предатель! Я больше ничего не могу добавить. Но каждый, кто осмелится выступить против, тот может сразу, здесь же, снять форму русского военмора!

После митинга Павлухин еще долго «тралил» в толпе, выискивая того говоруна, очень знакомого. И когда разредило матросню, спешившую по кораблям и камбузам экипажа, тогда он запеленговал провокатора — по походке, по клешам, по тому, как сплевывал тот, лихо цыкая… Павлухин нагнал его на речном трамвае, который неторопко курсировал по Кузнечихе — между Соломбалой и городом. Рассыпалась братва от набережной по пивным шалманам да по бабам-марухам.

Сунув руки в карманы бушлата, Павлухин быстро нагонял…

Нагнал!

— Стой, приятель… — сказал, забегая вперед.

Матрос повернулся, и Павлухин сразу узнал его. Лицо приятное и открытое, а серые глаза смотрят пристально, и зрачки слегка рыжеватые.

— Меня ищешь? — спросил он Павлухина, не волнуясь.

— Эге… тебя, суку! Не ты ли еще в Мурманске меня подначивал, чтобы мы, аскольдовские, адмирала Ветлинского доской прикрыли? Теперь здесь подначиваешь?..

— Так что? — спросил тот и огляделся по сторонам — пусто. Павлухин вытянул руку, в жестких пальцах аскольдовца винтом закрутилась тельняшка на груди незнакомца.

— Ты кто такой? — спросил его Павлухин.

— Разве не видишь? Свой парень я… в доску!

Павлухин для начала треснул его в глаз.

Но страшная боль тут же обрушила аскольдовца на мостки. Рухнул как подкошенный. Затылком — в доски — хрясь! А когда очнулся — никого. Встал. Схватился за изгородь палисада. Плыла перед ним Двина, рушились дома, ходуном ходили заборы, падали деревья, все цвело в россыпях радуги… Вот это был удар!

* * *

Кавторанг Георгий Ермолаевич Чаплин послушал, как стучат. На всякий случай сунул в карман пиджака браунинг и спросил: — Кто?

— Мистер Томсон, откройте, — раздался голос.

Лейтенант Уилки еще в дверях сорвал бескозырку, швырнул ее от себя — и она тарелочкой закатилась под диван. Молча потянул через голову тесную синюю форменку. Отстегнул клапан, и широкие клеши упали к его ногам, как женская юбка.

— Кажется, — сказал, — у меня будет синяк под глазом. У меня нежная кожа, и синяки долго держатся…

Открыв шкаф, Уилки быстро переодевался. Прямо поверх тельняшки надевал пластроновую сорочку. Вдел запонки в манжеты и только тогда успокоился.

— Это не так-то просто, — сказал Уилки. — К сожалению, настроение матросов здесь все-таки иное, нежели в Мурманске.

— Ты говорил на митинге? — спросил его Чаплин.

— Да. Но моя речь провалилась, словно слепой мул в глубокий колодец. На флотилии существует некий поручик Дрейер. Флотский экипаж и команды кораблей к его голосу прислушиваются.

Чаплин водрузил на лысину цилиндр, взмахнул тросточкой.

— Пошли, — сказал. — «У Лаваля» поговорим…

В ресторане «У Лаваля» они заняли угловой столик. Здесь голода губернии не ощущалось, только цены были высоки непомерно.

Расплачивался за все Уилки; он сидел спиной к публике, а обо всем примечательном докладывал ему Томсон-Чаплин.

— Адмирал здесь, — подсказал Чаплин. — Нас ждет какая-то новость!

Официант ресторана, закупленный разведкой Германии в 1913 году и перекупленный в 1915 году разведкой Англии, перенял карту-меню от «красного адмирала» Виккорста, с поклоном развернул ее перед новыми гостями.

— Есть семга свежего улова, — сказал он интимным голосом, взлягивая при этом ногою, будто борзой конь.

Ловкие пальцы Уилки извлекли из-под карточки меню записку от Виккорста: «Сюда выезжает из Центра советская ревизия видного ленинца Михаила Кедрова, чтобы утвердить в Архангельске Советскую власть. Мы опоздали! Подробности потом».

— Вы хуже американцев, — разволновался Чаплин, — вас, англичан, не дождешься. Теперь все гораздо сложнее. Советы придется свергать.

— Чего ты боишься? — ответил Уилки. — Адмиралу Виккорсту гораздо труднее.

— Адмирал пришвартовался к Советской власти. А — я? Мне надоело это мотание по теплушкам между Петроградом, Вологдой и Архангельском. Я создал для вас организацию, которую вы боитесь пустить в дело… Одни офицеры! Люди с богатым опытом! Дело только за вами: когда же, черт побери, вы соберетесь двинуть сюда эскадру? Вы закисли на Мурманском рейде, только пережигаете уголь…

Уилки ругань не трогала. Взяв бутылку из рук лакея, он наклонил ее над бокалом кавторанга, сердито сопевшего.

— Нас задерживают… — сказал, когда лакей удалился.

— Кто?

— Борис Савинков, — с ледяным спокойствием пояснил Уилки. — Пойми наконец, мы не можем просто так, если ты поманишь мизинчиком, высадить с моря свои десанты.

— Но именно здесь, — ответил кавторанг Чаплин, — большевик Кедров установит Советскую власть, и тогда…

— Правительство, — перебил его Уилки, — будет создано в Архангельске за одну ночь вполне демократическое, и нам нужно, чтобы это правительство призвало нас в Архангельск, прося о защите от Советской власти и от твоего товарища Кедрова… Ну кто такой кавторанг Чаплин? — засмеялся Уилки. — Да еще живущий под чужим именем?

— С эсерами лучше не связываться, — хмуро заметил Георгий Ермолаевич. — С ними потом возни не оберешься… Даже большевики хлебают от них огорчений полной ложкой! Что они там у вас копаются? Заставьте их работать.

— Савинкову, — ответил Уилки, — сейчас взбрела дурь в голову: он ждет сигнала, когда мы высадимся в Архангельске, чтобы начать мятеж в Ярославле. А мы ему не верим: эсеры уже не раз деньги брали и нас обманывали… Пусть они начнут сначала мятеж в Ярославле, тогда мы придем сюда с Мурманского рейда.

— Вы… жулики тоже! — неожиданно сказал Чаплин. — Вы, британцы, честны только в денежных расчетах. Но там, где дело касается слова, вы его никогда не держите.

Уилки не обиделся.

— Чья бы корова мычала, но твоя бы молчала, — ответил он хорошей русской поговоркой. — Не будем спорить. Не решен еще один вопрос — с генералом Самойловым: или Звегинцеву удастся уговорить его, или… генерал Самойлов останется верен новому режиму, и тогда он выстроит прочную оборону на нашем фарватере. И эскадра застрянет за баром…

Покончив с ужином, мимо них проследовал адмирал Виккорст, и Чаплин кивнул ему в спину.

— Кому, как не ему, — сказал, — руководить минными постановками? Что вас страшит? Точная карта минных заграждений будет на столе адмирала Кэмпена раньше, нежели мины полетят за борт на мудьюгском фарватере…

Прямо из ресторана Уилки отправился на пристань, чтобы возвратиться в Мурманск, а кавторанг Чаплин вышел на двинскую набережную. Вечерело над городом, и возле изгороди, глядя в темную воду реки, стоял человек, которому вскоре суждено стать губернатором этого города, что зажигал сейчас в домах уютные огни к чаепитию.

Это был французский полковник Доноп, и на отвороте его сюртука посверкивал жетон лейб-гвардии Драгунского полка.

— Вы не слишком-то доверяйтесь англичанам, — сказал Доноп на сносном русском языке. — Весь узел сейчас завязан нами в Вологде. Архангельск только младший брат Вологды. Если падет Вологда, настанет очередь за Ярославлем, тогда и англичане рискнут прийти сюда… Вы не слишком-то им доверяйтесь!

— Вологда, — задумался Чаплин-Томсон. — Опять эта Вологда! Как мне надоело, полковник, туда таскаться… Доброй ночи, полковник!

* * *

Ах ты, сукин сын, камаринский мужик,

Ты зачем, скажи, по улице бежишь?..

Мужик не камаринский, а вологодский бежал с мешком по улице, чтобы взять с бою вагон на вокзале и ехать куда глаза глядят в поисках хлеба насущного. Вологду одолели мешочники. Ставить их к стенке как спекулянтов и врагов революции было нельзя: честный пролетарий, не в силах видеть своих голодных детей, тоже брал мешок, тоже виснул на подножке вагона и ехал, развозя по голодной стране весть о голоде в Вологде…

А над нищим городом, выплывая через окна Учительского института, ревела из трубы граммофона музыка:

Двадцать девять дней бывает в феврале,

В день последний спят Касьяны на земле;

В этот день для них зеленое вино.

Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно…

В большой зал института, застланный коврами из дома последнего губернатора, вошел секретарь миссии и доложил:

— Прибыл большевистский комиссар мистер Самокин!

— Простите, — сказал посол. — И, пожалуйста, выключите…

Яркая труба граммофона проревела напоследок в пыль улиц:

Именинника поздравить мы не прочь,

Но куму мою напрасно не порочь.

А кума кричит.

— Ударь его, ударь!

Засвети ему под глазом ты фонарь…

С другого конца зала появился Самокин. Никто бы теперь не узнал бывшего шифровального кондуктора с крейсера «Аскольд». В ладном костюме (пошитом еще в Тулоне), манжеты с запонками (из японской яшмы), аккуратный галстук (купленный в Девонпорте), — Самокин выглядел очень представительно, как и следовало выглядеть человеку, которому предстоят визиты… Высокие визиты!

Американский посол Френсис поднялся навстречу.

Со стороны губисполкома донеслись отчаянные выкрики:

— Хлиба! Когда хлиба дадите, яти вас всех? Чтоб она передохла, эта проклятая власть…

Секретарь миссии, очень ловкий малый, тут же перевел послу смысл этих воплей. Френсис протянул руку — Самокин пожал ее.

— Мы дадим вам хлеб, — сказал посол. — Сколько нужно для Вологды? Три парохода? Пять? Десять? Америка богата.

— Подобные вопросы, господин посол, решаю не я, — отвечал Самокин. — При губисполкоме работает продотдел, которым руководит товарищ Шалва Элиава. Но я, от себя лично, выражаю благодарность Красному Кресту вашей страны за его желание поделиться с Вологдой хлебом…

Не это было главное, ради чего пришел сюда сегодня Самокин.

— Я обращаюсь к вам, — говорил Самокин, — как к старшине дипломатического корпуса, — корпуса, который, не имея на то никакого согласия Советской власти, избрал своим местопребыванием этот старинный, но весьма захудалый город. Как видите, — учтиво произносил Самокин, — губисполком относится к вам превосходно. Самая лучшая посуда, самые пушистые ковры, самая удобная мебель — все, что нашли в губернии, мы с радостью передали вам. Но (и Самокин разгладил старомодные усы) не будем скрывать от вас: обстановка в Вологде сейчас такова, что губисполком не может считать пребывание дипкорпуса здесь безопасным. Наше правительство опять настаивает на переезде господ дипломатов дружественных нам стран в Москву!

Френсис широко повел рукою навстречу входившему в зал послу Франции — Жозефу Нулансу:

— Вот и мой коллега и сосед по дому…

Как и следовало ожидать, Нуланс сразу резко вмешался в беседу.

— Пребывание наше в Москве, — заговорил он вежливо, но едко, — более опасно для нас, представителей стран доброго согласия, ибо в Москве сейчас находится германский посол барон Мирбах, и весь мир знает, что именно Мирбах управляет вашим правительством. Мы имеем точные сведения, что в Москву уже введены германские войска…

— Это правда? — спросил Френсис, обратись к Самокину. Самокин ответил — как можно спокойнее:

— Я удивлен. Кто-то умышленно и чудовищно искажает действительность; кому-то очень выгодно, чтобы дипломаты единого блока находились именно в Вологде… Господа, — спросил Самокин сдержанно, — мне кажется, вы аккредитованы при Советском правительстве?

Отчетливый кивок голов — и Френсиса и Нуланса.

— Но получается так, что вы сами себя аккредитовали при нашем Вологодском губисполкоме. Конечно, губисполком высоко ценит это доверие. Но вся беда в том, что мы, увы, никак не можем представлять всю Россию… Правительство наше в Москве, господа, и в Вологду вслед за вами не поедет. И вот еще раз повторяю (Самокин внутренне усмехнулся: «Сколько можно повторять?»): когда вы будете в Москве, которой немцы ни в коей степени не угрожают, никакие интриги не коснутся вас. Ваше дальнейшее пребывание здесь уже невозможно. На нас — скромных работниках губернии — лежит международная ответственность, и нести ее мы, поглощенные своими внутренними делами, далее уже просто не в силах… Извините, господа!

Центр снова и снова напоминал Вологде, чтобы партийные работники на местах проявили максимум внимания к дипкорпусу. Чтобы вели себя в высшей степени корректно. Чтобы никаких поводов для дипломатических осложнений. Чтобы самый любезный тон с послами…

* * *

Поздней ночью мимо Вологды прогрохотал поезд, уходящий дальше — на север: это ехала укреплять Советскую власть в Архангельске «Советская ревизия народного комиссара М. С. Кедрова».

Глава вторая.

«Кажется, началось», — подумал Женька Вальронд.

— Мишель, — доложил он, — только что получена архисекретная телеграмма из Москвы…

— О чем? — спросил Басалаго, сладко потягиваясь.

— Прочти лучше сам. Она подписана уже не Троцким, а господином Чичериным.

Вот что было сказано в этой секретной телеграмме:

НИКАКАЯ МЕСТНАЯ СОВЕТСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ НЕ ДОЛЖНА ОБРАЩАТЬСЯ ЗА ПОМОЩЬЮ К ОДНОЙ ИМПЕРИАЛИСТИЧЕСКОЙ КОАЛИЦИИ ПРОТИВ ДРУГОЙ. В СЛУЧАЕ НАСТУПЛЕНИЯ ГЕРМАНЦЕВ ИЛИ ИХ СОЮЗНИКОВ БУДЕМ ПРОТЕСТОВАТЬ И ПО МЕРЕ СИЛ БОРОТЬСЯ. ТАКЖЕ ПРОТЕСТУЕМ ПРОТИВ ПРЕБЫВАНИЯ В МУРМАНСКЕ АНГЛИЧАН. ВВИДУ ОБЩЕГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ПОЛОЖЕНИЯ, ОБРАЩЕНИЕ ЗА ПОМОЩЬЮ К АНГЛИЧАНАМ СОВЕРШЕННО НЕДОПУСТИМО. ПРОТИВ ТАКОЙ ПОЛИТИКИ НАДО БОРОТЬСЯ САМЫМ РЕШИТЕЛЬНЫМ ОБРАЗОМ. ВОЗМОЖНО, ЧТО АНГЛИЧАНЕ САМИ БУДУТ БОРОТЬСЯ ПРОТИВ НАСТУПАЮЩИХ БЕЛОГВАРДЕЙЦЕВ, НО МЫ НЕ ДОЛЖНЫ ВЫСТУПАТЬ КАК ИХ СОЮЗНИКИ И ПРОТИВ ИХ ДЕЙСТВИЙ НА НАШЕЙ ТЕРРИТОРИИ БУДЕМ ПРОТЕСТОВАТЬ.

ЧИЧЕРИН.

— Что скажешь, Мишель? — спросил Вальронд.

— Что скажет адмирал Кэмпен? — ответил Басалаго.

— Но ведь… Это же разглашение тайны государства!

— Где ты видишь в России государство? Ты просто глуп, Женечка, и скажи — когда поумнеешь?.

Вальронд ответил ему:

— Скоро, Мишель. Скоро я, на радость тебе, стану совсем умным. Вроде новоявленного мурманского Спинозы или Сенеки!

Это было сказано со злостью. Но что мог поделать мичман Вальронд? Конечно же, секретная телеграмма Чичерина попала на стол адмиральского салона Кэмпена… А после ужина, когда в кают-компании «Глории» притушили огни, адмирал Кэмпен вдруг появился возле камина.

— Флаг-офицер! — позвал он, и Женька вскочил. — С сего дня, пожалуйста, не оставляйте вниманием Юрьева и все его подозрительное окружение в совдепе. Москва начинает вести натиск на нас, а этот малый понемножку ошалевает… Не буду более беспокоить вас, мичман. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, сэр!

Он остался один возле камина, и рука его, протянутая к бокалу с пивом, слегка дрожала. Мичман и сам заметил эту дрожь. «Да, я не ошибся, — началось…».

* * *

Как хороши мурманские вёсны, — только человек, поживший возле семидесятой параллели, может оценить это расплывчатое сияние неба, этот перламутр воды и теплое присутствие Гольфстрима. Скоро, уже скоро брызнет поверху аспидных скал черемуха, упруго провиснут над водою сочные ветви сирени… Закружится голова от наплыва счастья. А ночь-то, ночь, какая впереди — белым-бела, светлым-светла…

Никто и не заметил, как облетела черемуха, как обсыпалась сирень, — надвинулся июнь, почти душный для Заполярья. Вальронд умудрился загореть и под скудным северным солнцем. Его болтало все это время по рейду, между кораблями эскадры, и по улицам, между совдепом и союзными консульствами.

Из таинственной отлучки скоро вернулся Уилки с хорошим синяком под глазом; рассказал о восстании чешского корпуса в Сибири и Поволжье, задумался.

— Не рано ли? Теперь предстоит расшифровка всех наших предположений. Кстати, что слышно с Печоры?

— Славяне тихонько сидят в Усть-Цильме, а борода князя Вяземского внушает им достойное уважение.

— Вполне, — согласился Уилки; несмотря на синяк, он был в отличном настроении, поиздевался над Юрьевым и Басалаго, из чего Вальронд сделал вывод для себя: эта лавочка скоро прикроется.

Потом, потягивая виски, Уилки сообщил доверительно:

— Никак не могу разгадать, куда делся американский крейсер «Олимпия», который должен быть в наших краях. Эти разгильдяи янки болтаются по морям безо всякого плана.

— На тебя это не похоже, — ответил Вальронд, — ты славишься на Мурмане как раз тем, что все и всегда знаешь.

— Не всё, — скромно сознался Уилки. — Я вот, например, не знаю, где находится американский крейсер «Бруклин», недавно вышедший из Гонконга. А он необходим во Владивостоке!

— Это так важно? — Спрашивая, Вальронд казался рассеянным.

— Да. На рейде во Владивостоке уже отзимовали японские крейсера «Ивами» и «Асахи», там стоит наш броненосец «Суффолк», одна китайская канонерка и… Куда-то провалился этот растяпа-американец. А мы должны привлечь к работе в этих краях и наших заокеанских друзей.

Вальронд задумчиво перевел взгляд на окно:

— Пари! Для начала — на десять шиллингов. За «Бруклин» я не ручаюсь, но могу сказать, где сейчас находится «Олимпия».

— Давай, — согласился Уилки с удивлением.

— Американский крейсер «Олимпия» у третьего пирса.

— Откуда тебе, Юджин, это стало известно?

— Я посмотрел в окно. Посмотри и ты, Уилки… Видишь, они уже высаживают матросов. С тебя десять шиллингов!

Действительно, с моря незаметно подошел крейсер «Олимпия». Броско горел на фоне скал штандарт САСШ — кусок синего неба, на котором рассыпаны золотые звезды штатов.

— Я проиграл, — сказал Уилки, берясь за телефон. — Но я сейчас отыграюсь… Лейтенант Мартин? Здорово, приятель. Как военно-морской атташе, сознайся по дружбе: где ваш крейсер «Олимпия»?.. Не знает, — шепнул Уилки Вальронду. — Я же говорил, что они болтаются по морям без плана… Хочешь пари, Мартин? — сказал он американцу. — Ну, для начала полсотни долларов, и так и быть: я тебе скажу, куда пропал забулдыга-крейсер.

Так Уилки рассчитался за проигрыш с Вальрондом.

— В дураках все равно остался американец, — сказал при этом дружески. — Янки люди богатые, их надо грабить без жалости. До чего же бестолковый народ: то их не дождешься, то появятся, когда их не ждешь. Этим горлопанам еще учиться и учиться… у нас! Ты Юрьева сегодня увидишь?

— Я его вижу каждый день, и он мне осточертел…

Все последние дни мичман провел в тесном общении с Юрьевым, от которого Москва потребовала, чтобы он властью совдепа запретил пребывание союзных кораблей в русских заполярных водах. Вальронду было даже интересно наблюдать, как Москва начинает поджаривать Юрьева: этот проходимец теперь шипел и брызгался, как плевок на раскаленной сковороде.

И — надо же так! — как раз в это время высший военный совет в Версале решил создать на Мурмане главную базу для проникновения в Россию с севера. Причем командующим всеми союзными войсками на севере (генерал Звегинцев, вам больше делать нечего!) был назначен опытный солдат и дипломат — генерал Фредерик Пуль. Ходили слухи, что Пуль уже в пути на Мурман.

* * *

Юрьев страдал головной болью. Делал себе малайский массаж, растирая пальцами виски и темя под белобрысыми волосенками. Брамсон стоял над ним как воплощение духа зла и таскал из портфеля бумаги — все важные. Сказал:

— Архангельск тоже протестует… Не чуется ли вам влияние Москвы на Целедфлот?

— Ну да. Там есть большевики. Чего они требуют еще?

— Архангельск настаивает, чтобы Мурманск — в вашем лице! — издевался Брамсон, — поделился с Целедфлотом углем и продовольствием, завезенным сюда добрыми союзниками.

— Конечно, — отозвался Юрьев, — я их знаю: они сами не сожрут, а отправят в Петроград… ради пролетарской солидарности; Павлин Виноградов для того и сидит в Архангельске, чтобы собирать куски там, где они валяются. А чем, — спросил Юрьев, — я буду свою шантрапу кормить? Кстати, адмирал Кэмпен еще не дал «добро» на разгрузку транспортов с продовольствием. Вон стоят на рейде. Видит око, да зуб неймет…

Вошел Шверченко, похвастал:

— Сейчас перчатки купил. У одного янки! Посмотри, Алешка, какая шкура… Говорят — лосевые. Такие бывают?

— Иди ты к черту! — заорал Юрьев, вспылив. — Дурак ты, что ли? Нам только и дела, что до твоих перчаток… Борис Михайлович, — сказал Брамсону, — это не вам, извините… А вы, мичман, — повернулся к Вальронду, — прошу, останьтесь.

Они остались вдвоем. Юрьева мутило.

— Вляпался я в эту политику… Теперь бы кишки отрыгнуть! Прополоскать их в тазу с тепленькой водичкой. Да с мыльцем! И потом заглотать обратно…

— Как жаль, Юрьев, что вы не птица ибис!

— Это еще что такое?

— Птица ибис имела столь длинную шею и такой формы клюв, что сама себе ставила клизмочку. Вам бы это тоже подошло.

Юрьев не понял, что Вальронд над ним издевается.

— А вы знаете, мичман, — сказал он вдруг с опаскою, — Басалаго-то хитрый малый: он втихую выторговал для себя охрану у англичан. Звегинцеву они тоже дали.

— Что ж, просите и вы. Дадут.

— Придется. Мне уже подкидывают анонимки. Ветлинского-то, — поежился Юрьев, — убрали чистенько. Из-за угла избушки…

— А кто убрал? — спросил Вальронд.

— Заугольники, — ответил Юрьев непонятным намеком.

…Был теплый июньский день (слишком теплый для Мурмана), когда на британском крейсере с войсками прибыл в Кольский залив генерал-майор Фредерик Пуль. В тот же день новый командующий провел совещание в узком кругу приближенных лиц о срочном формировании на Мурмане Славяно-Британского легиона.

Конечно же, он пожелал встретиться и с Юрьевым, как с председателем краевого совдепа. Генерал Пуль — бродяга, солдат, колонизатор, атташе, шпион, стрелок и драчун — с пренебрежением отнесся к Юрьеву, сверкавшему вытертыми сзади штанами.

Первое замечание Пуля:

— Что вы ответили Москве в связи с нотой Ленина?

— Я ответил, — покорно подхватил вопрос Юрьев, — что симпатии краевого населения несомненно на стороне союзников, с которыми оно привыкло с 1914 года вести дружеские отношения. И я заверил Центр, что военная сила, неоспоримо, на вашей стороне.

— Сэр! — добавил за него Пуль.

— Да, сэр, — обалдело согласился Юрьев, теряя остатки своего бахвальства и гонора.

— И впредь, — настоял Пуль, — когда разговариваете со мною, прошу вас добавлять: сэр! Мне так хочется. Москве же вы… напугали: позиция краевого населения, насколько мне известно из верных источников, враждебна не только к нам, но и к вам тоже, товарищ Юрьев…

Слово «товарищ» Пуль произнес отчетливо по-русски. Еще в чине полковника он служил атташе при русской армии, и язык Пушкина и Толстого был ему относительно знаком. Надо признать: англичане умели подбирать людей, которые бесстрашно входили в русские условия, как рыба в воду.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что Пуль уже извещен о большевистской позиции Совжелдора, о протестующей тени башен крейсера «Аскольд», о том, что отрад чекистов. Комлева не ушел, он здесь, он не уйдет…

— Отныне, — заключил генерал Пуль, — мы, союзные вам державы, в моем лице, берем власть на Мурмане в свои руки.

— А я? — удивился Юрьев. — А совдеп?

— Мы, — ответил на это Пуль, — будем укреплять ваш совдеп!

— Но чтобы укрепить влияние совдепа, — пояснил Юрьев, — необходимо обеспечить край продовольствием. Однако транспорта с продуктами еще не поставлены вами под разгрузку. Они стоят на рейде… давно стоят!

Пуль задержался возле иллюминатора. Транспорта с продовольствием — под охраною катеров — тягуче дымили за Ростой.

— Мы их поставим к причалам, — согласился Пуль, — но тогда, когда положение прояснится.

— А когда вы думаете, сэр, оно прояснится?

— Тогда, когда население края выразит нам свои симпатии. Юрьев уныло опустил плечи. Кувалда его боксерского подбородка вдруг жалко отвисла. Он… думал. Соображал. Взвешивал.

— Вы меня оставляете одного? — спросил вдруг тихо. — Вы берете власть на Мурмане, отняв ее у меня, и… Тогда объясняйтесь с Москвой и Лениным сами.

— Сэр! — гаркнул на него Пуль.

— Да, сэр. Сами, сэр.

— Переговоры с Москвой, — отвечал Пуль, пристукивая каблуком, — будете вести вы, как и вели их раньше. Для нас же время торжественных слов кончилось. Нам теперь понятно, что такое большевизм… Мы уже в Кеми и в Кандалакше. Завтра мы будем в Архангельске — сразу, как только окажутся в безопасности члены дипломатических миссий, которые сейчас томятся в руках опытных вологодских инквизиторов… Постарайтесь, — намекнул Пуль, — вырвать у Совнаркома признание нашего пребывания в этих краях как… де-факто! Больше, — закончил разговор Пуль, — я вам ничего посоветовать не могу…

При этой беседе присутствовал и Вальронд, как офицер связи. Но мичман не проронил ни единого слова. Зато каждое слово постарался осмыслить и запомнить. Он понимал — это история, и он, мичман Вальронд, свидетель ее беспристрастный. Пуль уедет потом в Англию и, чего доброго, выпустит мемуары, такие же безапелляционные, как и сам автор; что же касается Юрьева, то ему вряд ли предстоит писать мемуары. А вот ему, Женьке Вальронду, надо сохранить правду о предательстве…

Вскоре на весь Мурман раздалась первая речь Пуля.

РЕЧЬ ГЕНЕРАЛА ПУЛЯ В СОБРАНИИ ЦЕНТРОМУРА:

— Я, главнокомандующий всеми союзными силами в России, говорю вам… Мы здесь нашли способный совдеп, который не только способен, но и желает работать. Но способности работы этого совдепа препятствуют — население и моряки. Мы не можем работать с совдепом, если он не может проводить в жизнь те заключения, к которым он пришел… А потому мы намерены помогать совдепу, чтобы он был в состоянии проводить свои резолюции.

Союзники пришли сюда для работы. Эта работа необходима России! Мы желаем делать дело. И если нам и тем, кто работает с нами рука об руку, будут чиниться препятствия, то мы сумеем их устранить.

До сегодняшнего дня матросы на Мурмане достигли своего первенства в делах тем, что они, вооружены. Сейчас здесь находится власть сильнее матросовэто союзники ! Союзники имеют силы. И, если это потребуется, мы готовы применить эти силы.

Мы сумеем заставить работать бездельников! И если матросы, особенно матросы с крейсера «Аскольд», будут продолжать мешать вашей созидательной работе, то скоро им придется убедиться, что сила уже не на их сторонена нашей

После этой речи многие задумались. Даже Ляуданский почесывался за столом президиума Но зато бешено аплодировали Пулю контрагент Каратыгин и «комиссар» Тим Харченко (тоже сэр).

Женька Вальронд навестил лейтенанта Басалаго.

— Мишель! — заявил мичман решительно, берясь за аксельбант флаг-офицера. — Эту удавку я, пожалуй, сниму. Мне уже надоело бегать с чайной ложечкой и перетаскивать дерьмо словесных упражнений из русской бочки в английскую, а из французской тащить его в американскую.

— Погоди. Мы тебе подыщем что-либо… По специальности!

* * *

Три дня! И все три дня англичане кидали и кидали с бортов кораблей войска и технику. Наконец 23 июня подошел серый, будто обсыпанный золой, крейсер «Суатсхэмптон» и затопил мурманские причалы новыми боевыми десантами.

— Я придумал! — воскликнул Юрьев, глядя, как сбегает на берег ловкая морская пехота. — Я придумал: для того чтобы унять англичан, нам надо усилить привлечение американцев!

Он так и телеграфировал в Москву: «Считаю необходимым нейтрализовать неизбежную пока исключительность англичан привлечением американцев к большему участию в событиях».

С этого момента Вальронд говорил с Юрьевым на «ты».

— Никак не пойму — дурак ты или умный? Что ты за человек — тоже непонятно. Центр требует от тебя изгнания всех союзников, а ты, наоборот, еще и американцев призываешь сюда — числом поболее англичан. Но англичане перевеса такого не допустят и бросят еще десанты. Наконец, это может не понравиться французам, — народ такой: песенки веселые, на столе канканчики, а… пальца им в рот не клади! Откусят начисто и, заметь, никогда не выплюнут.

Юрьев затравленно огрызнулся:

— Должен же понять Совнарком, что мы, дабы сохранить инициативу, не способны уже опереться на реальную русскую силу. У нас нет своих сил, чтобы противостоять даже финнам…

— Финнам? Ты, Юрьев, сознательно преувеличиваешь финскую угрозу. Южнее с финнами уже расправился Спиридонов.

Это было так. Но французский крейсер, приняв на борт двести британских «томми», уже пошел через океан, минуя Горло, в Белое море — прямо на Кемь, против… финнов. Сейчас решалась судьба всего русского севера, и Владимир Ильич Ленин лично ответил Юрьеву такой телеграммой:

АНГЛИЙСКИЙ ДЕСАНТ НЕ МОЖЕТ РАССМАТРИВАТЬСЯ ИНАЧЕ, КАК ВРАЖДЕБНЫЙ ПРОТИВ РЕСПУБЛИКИ. ЕГО ПРЯМАЯ ЦЕЛЬ — ПРОЙТИ НА СОЕДИНЕНИЕ С ЧЕХОСЛОВАКАМИ И, В СЛУЧАЕ УДАЧИ, С ЯПОНЦАМИ, ЧТОБЫ НИЗВЕРГНУТЬ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКУЮ ВЛАСТЬ… ВСЯКОЕ СОДЕЙСТВИЕ, ПРЯМОЕ ИЛИ КОСВЕННОЕ, ВТОРГАЮЩИМСЯ НАСИЛЬНИКАМ ДОЛЖНО РАССМАТРИВАТЬСЯ, КАК ГОСУДАРСТВЕННАЯ ИЗМЕНА, И КАРАТЬСЯ ПО ЗАКОНАМ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ. О ВСЕХ ПРИНЯТЫХ МЕРАХ, РАВНО КАК И ОБО ВСЕМ ХОДЕ СОБЫТИЙ, ТОЧНО И ПРАВИЛЬНО ДОНОСИТЬ.

Женька Вальронд подчеркнул ногтем слово «измена».

— Видишь? — спросил. — Ты об этом помни.

— Ну и что?

— Устоишь?

— Пока держусь, — ответил ему Юрьев.

…Он заметался, путаясь в проводах. То рвался на связь с Наркоминделом, то снова вызывал Процаренуса, прося у него защиты от Ленина, то требовал к аппарату Чичерина.

— Если наш Совет, — убеждал он Москву, — посмеет выступить против союзников, то жизнь всего Мурманского края потечет помимо советских организаций… Если мы не будем проявлять инициативы в совместных действиях с союзниками, то мы полетим к черту, как полетели уже во Владивостоке… Поняли? Так вот, дайте нам точные и такие, какие можно исполнять, указания!

Аппарат молчал. Москва не отвечала.

Вальронд сквозь зубы сказал:

— Сукин ты сын, Юрьев! Чего же ты добиваешься от Центра? Чтобы тебе благословили разрешение на оккупацию Мурмана?

Юрьев сгоряча выдал правду-матку:

— Если угодно знать, то оккупация уже есть. Мы давно оккупированы, — пожалуйста!

— Тогда именно так и доложи. Так, как просил тебя Ленин: «точно и правильно». А не морочь голову людям в Москве, благо им из Кремля наших дел не видно… Нет такого дальномера еще!

Вбежал совдеповский дежурный матрос.

— В аппаратную! — крикнул он. — Опять… Москва!

Ленин дал Юрьеву окончательный ответ:

ЕСЛИ ВАМ ДО СИХ ПОР НЕУГОДНО ПОНЯТЬ СОВЕТСКУЮ ПОЛИТИКУ, РАВНО ВРАЖДЕБНУЮ И АНГЛИЧАНАМ И НЕМЦАМ, ТО ПЕНЯЙТЕ НА СЕБЯ… С АНГЛИЧАНАМИ МЫ БУДЕМ ВОЕВАТЬ, ЕСЛИ ОНИ БУДУТ ПРОДОЛЖАТЬ СВОЮ ПОЛИТИКУ ГРАБЕЖА.

Юрьев смахнул пот, посмотрел на Вальронда:

— Это значит… война?

— А чего ты еще ждал? — ответил ему Вальронд и вышел.

…Больше он Юрьева никогда не увидит.

* * *

Дело было в «тридцатке». В узком и длинном коридоре, где плинтусы прожраны крысами, где стенки забрызганы людской кровью, Хасмадуллин поставил Сыромятева к косяку двери.

— Стоишь, полковник?

— Стою, пес худой… Стою, и тебе меня не свалить!

К ним приблизился Эллен, благоухая духами.

— Оставь его, — вступился он за Сыромятева. — А вы, подпрапорщик, можете пройти ко мне и сесть.

— Я тебе не подпрапорщик! Я был, есть и буду полковником. Я это звание заслужил не в палаческих застенках, а с оружием в руках… Честью! Кровью! Усердием к службе!

— Вытрите… это, — сказал Эллен, брезгливо морщась.

С разбитого лица полковника струилась кровь. Страшный рубец от плетки пересекал его выпуклый лоб. Сыромятев взялся за графин с водой.

— Я вам предложу портвейну, подпрапорщик, — сказал Эллен, наклоняя бутылку. — Портвейн не мой, а казенный. Чтобы офицеры всегда могли выпить за короля Британии, когда они о нем вспомнят. И вот посеребренный молоток, дабы вызвать подобающую тишину при произнесении тоста. Одним ударом этого молотка можно сделать так, что вокруг станет тихо. И никто никогда не узнает, что хотел сказать перед смертью бывший полковник Сыромятев. Ну, а теперь давайте выпьем с вами казенного портвейну и, убрав молоток, поговорим о наших королевских делах…

— Декадент! — сказал Сыромятев. — Дерьмо собачье!

Эллен, не обращая внимания на ругань, что-то писал.

— Что ты там пишешь? — спросил полковник.

— Заполняю анкеточку для опроса.

Сыромятев выхватил протокол из-под локтя Эллена и порвал его в мелкие клочья:

— Не мудри! Что тебе от меня надо?

— Мне надо, Сыромятев, знать в точности, как ты очутился у большевиков? Тебя заставили?

— Конечно, в моем положении… — И, вытерев лицо, Сыромятев поглядел на красную от крови руку. — Конечно, — продолжил он, — мне было бы лучше сказать, что меня принудили силой. Но это не так!

— Не так? — обрадованно спросил Эллен, качаясь на стуле.

— Не так, — бросил ему в лицо Сыромятев. — Я пришел к большевикам. Честно! Верой и правдой…

— Ты сказал все? — Все.

— Тогда вопрос: к нам вернулся ты тоже честно?

Сыромятев подумал и тихо ответил:

— Да, тоже честно. У меня… тупик!

Эллен выпрямил под собой стул и сел ровно, как палка.

— Так что же ты за дерьмо такое, полковник? И там честно, и здесь честно? Вот у французов есть зонтики — для дождя и для солнца. Но есть один — «en-tout-cas». Это зонтик универсальный, и годится для любой погоды. Скажи: и ты такой же, что годен при любой погоде?

— Не оскорбляй меня! — выкрикнул Сыромятев.

— Ах, простите, сударь. Я совсем забыл, что вы истинно русский офицер и всегда готовы драться на дуэли.

— Дурак ты, — сказал ему Сыромятев. — Чего ломаешься? Если неугоден, так вели поставить к стенке. А не выкобенивайся, словно девка худая. Рад, что власть получил?

Эллен раскурил сигару и положил поверх стола бумагу.

— Приношу вам, полковник, — сказал деловито, — глубокие извинения за то, что мой идиот Хасмадуллин не отнесся к вашему званию с должной респектабельностью. Подпишите вот эту бумагу, и даю вам слово: вы останетесь полковником русской армии. В случае же, если я вернусь через пять минут и бумага не будет подписана, вы… Одно могу сказать: время сопливого гуманизма на Мурмане кончилось. Впрочем, не буду мешать. Подумайте!

Оставшись один, Сыромятев притянул к себе лист.

«Славяно-Британский легион!

Славяне-Британский Союзный легион формируется Великобританией и ее союзниками с целью помочь России прекратить политику посягательства и аннексий, преследуемых Германией и ее союзниками. Офицеры, унтер-офицеры и рядовые, которые поступают в этот легион, должны воздержаться от всякой партийной политики и служить, подчиняясь всем правилам и положениям, установленным для Британской армии.

Я, нижеподписавшийся, сим обязуюсь служить в названном легионе и подчиняться упомянутым правилам до объявления всеобщего мира воюющими в настоящее время державами.

(место для подписи )».

Эллен вернулся в кабинет, глянул на подпись Сыромятева.

— Ну, вот и отлично, полковник! Полковник старой и доброй русской армии!.. Впрочем, если угодно, я позову сюда Хасмадуллина, и вы ото всей души набьете ему морду по всем правилам!

— Бей сам, — ответил Сыромятев, и на выходе из «бокса» палач Хасмадуллин помог ему натянуть шинель.

Глава третья.

Впрочем, эту шинель пришлось выбросить. Шинель в легионе была английской, только погоны русские. Полковничья папаха, как в старой армии при царе, но каракуль афганистанский. Мундиры шились по форме френчей, с квадратными карманами. Галстук, черт его побери! Жалованье бешеное — в британских фунтах…

А в Мурманске, при английском консулате, открылся специальный магазин-бар, где легионеры могли тратить фунты. Транспорта с продовольствием англичане еще не разгрузили, в городе и на дороге царил голод. А здесь любые товары в избытке: и сам будешь сыт, и любую ерунду, вроде парижских духов, для своей «баядерки» приобретешь по дешевке. В Славяно-Британский легион шли тогда многие — от паники, от безделья, просто так, а иные — шкурнически…

Каюта на крейсере была тесной; от паровых труб, вмонтированных в переборку, исходил угарный жар. Дали ход, и полковник Сыромятев поднялся на верхнюю палубу. На мачте британского «Суатсхэмптона» вздернули сигнал, обращенный к уходящему крейсеру: «Желаем воды три фута под киль!» Крейсер с войсками легиона ответил сиреной, провыв над скалами и над водою свое железное нутряное «спасибо».

Вот уже и выход в океан. Полковник Сыромятев вытер слезу.

Он и сам не знал — откуда эта слеза? Или от жалости к себе? Или просто напор жестокого ветра выжал ее из глаз?

А русский океан был необозрим и пустынен…

* * *

Капитан Суинтон сбросил с головы наушники.

— Боже мой! — сказал он. — Как бы все это не обернулось позором для моей Англии!

— Можно? — спросил Вальронд, протягивая руку за бланком.

— Читай, — разрешил Суинтон.

Это была нота Советского правительства, адресованная Локкарту, который представлял Англию в России, — протест был выражен ярко и убедительно, становилось ясно, что конфликт на Мурмане разрастается в опасность вооруженной борьбы.

— Это уже вторая, — пояснил Суинтон. — А три дня назад я перехватил первую ноту. Ленин, конечно, прав: мы слишком самоуверенны… Ты знаешь, Юджин, кому это надо передать?

— Кому?

— На борт «Суатсхэмптона», лорду нашего адмиралтейства.

— А разве?.. — начал Вальронд и вовремя осекся.

К чему лишние вопросы? Стало ясно, что англичане доставили в Мурманск, заодно с войсками, и лорда адмиралтейства. Значит, мичман не ошибся в своих предположениях: стрелы из Мурманска полетят и дальше… до Архангельска, до Вологды!

— Ты не извещай, Юджин, — переживал Суинтон. — А я знаю, что в Кандалакше мы уже стали расстреливать большевиков. Какое мы имеем право это делать? Неужели нет разума?.. Это так ужасно! Я хотел вернуться в колледж. Меня давно волнует проблема фототелеграфирования на расстоянии. А вместо этого я осужден прозябать в Мурманске…

До лорда британского адмиралтейства флаг-офицера не допустили — Вальронд сдал радиограмму наружной вахте, после чего посетил в штабе генерала Звегинцева. «Сейчас решается и моя судьба», — подумал мичман. В штабном кабинете, напротив Звегинцева, сидел лейтенант Басалаго и писал, — лица обоих были мрачными. Вальронд доложил о второй ноте Совнаркома к Локкаргу, и лица сразу оживились.

— Это очень хорошо, — заметил Басалаго, — что большевики столь активны. Может, это заставит и генерала Пуля стать активным. Англичане упрямы: они боятся двинуться дальше. Мы должны заставить их сделать второй шаг… До сих пор мы балансировали на туго натянутой струне, готовой вот-вот оборваться. Ныне же, в связи с этой нотой, обстоятельства изменились, и мы ставим перед союзниками вопрос ребром…

— Михаил Герасимович, — воскликнул Звегинцев, — как вы всегда хорошо говорите и занудно пишете! Ну почему бы вам так и не написать, как вы сейчас сказали? Убедительно, весьма!

Вальронд сунул два пальца за тесный воротничок, крепко накрахмаленный, передернул стиснутой шеей.

— Мишель, — спросил он, — что творишь во вдохновении?

— Обращение к союзникам. На этот раз — угрожающее.

— Вот как? Не забывай пророчества: «Братья писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое…».

— Мы не писатели, — ответил Басалаго. — А сегодня вот соберем совещание президиума. И поставим решительный вопрос: или союзники пошевелятся, тогда мы с ними заодно, или…

Вальронд заглянул ему через плечо, прочел: «Положение, ставшее— сложным после переговоров с Москвой, теперь сделало развязку неизбежно близкой… Последствия ясно вырисовываются…».

— И каковы же эти последствия? — спросил Вальронд.

— Ах, мичман! — завздыхал Звегинцев. — Наступает самый критический момент. Мы объявляем сейчас перед всем цивилизованным миром о разрыве с Москвой — окончательном! Мурман — государство автономное, и пусть союзники защитят это государство всеми своими силами от гнева большевиков.

«Все ясно, — решил Вальронд. — Пора. Я надеюсь, что меня не расстреляют!» И он еще раз оглядел унылые штабные стены: торчала меж бревен пакля, а в пакле жили клопы.

— Простите, генерал, — вытянулся Вальронд. — И ты, Мишель, тоже выслушай меня… Вторичная просьба: я бы хотел избавиться от флаг-офицерства. Я ведь был неплохим плутонговым.

— Вот-вот, — перебил его Басалаго. — Когда пробьет час, ты снова встанешь у орудий.

— Но… когда? — спросил Вальронд.

— Скоро.

Потом мичман долго соображал: «Расстреляют меня или нет?

Черт возьми, но так ли уж нужно меня расстреливать?..» Он спал всю ночь спокойно. Звонок побудки на крейсере разбудил его. Но только на один момент — Женька Вальронд завернулся в одеяло с головой и снова заснул…

День наступал пасмурный, с неба сыпал сеянец-дождик…

Юрьев вышел на балкон краевого Совета. Вздернул воротник пиджака. Внизу, под ним, задрав головы, стояло человек сорок — пятьдесят (никак не больше). Он кашлянул в рупор, укрепленный на перилах балкона, и кашель его прозвучал над рейдом, где мокли русские суда, наполовину уже разворованные; один лишь крейсер «Аскольд» еще посверкивал издали чечевица-ми дальномеров — непокорный и таящий угрозу.

Юрьев сказал:

— Товарищи! Открываем общегородское собрание… Мурман ожидает от союзников продовольствия, топлива и рыболовные снасти. И вот они прибыли. Но союзники не выгружают их на берег. И они правы, ибо своими нотами Совнарком большевиков предает интересы трудящихся нашего края. Ленин требует от союзников удаления их с Мурмана. Пожалуйста! Союзники согласны уйти хоть сегодня. Но они увезут с собой и продовольствие. Нам угрожают голод и потери промысла. Мы снова стоим перед угрозой германского нашествия… Союзники, — прокричал Юрьев, — должны остаться с нами! Чтобы помочь нам пережить тяжелое время. Чтобы оформить ту армию, которая защитит наши краевые интересы от покушений германо-финской аннексии… Товарищи! — призывал Юрьев. — Довольно жить с московскими няньками! Мы те же сыны родины, что и наше центральное правительство. Наша обязанность — сохранить этот край для лучших времен… Крайсовет, вкупе с Центромуром, постановляет: отвергнуть протесты большевистского Совнаркома и разорвать связь с Москвой!

В этот день проворачивали, как и положено по уставу, башни «Аскольда», и орудия как бы случайно вцелились в окна Мурманского крайсовдепа. Крейсер поднял (и уже не спускал — до самого конца) флажный сигнал: «Мы протестуем». Но Юрьев не верил в угрозы орудий. Сегодня ему казалось, что все нерушимо как никогда. Дело сделано. Словно камень свалился с сердца…

И — вдруг:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ МУРМАНСКОГО СОВДЕПА ЮРЬЕВ, ПЕРЕШЕДШИЙ НА СТОРОНУ АНГЛО-ФРАНЦУЗСКИХ ИМПЕРИАЛИСТОВ И УЧАСТВУЮЩИЙ ВО ВРАЖДЕБНЫХ ДЕЙСТВИЯХ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ВРАГОМ НАРОДА И СТАНОВИТСЯ ВНЕ ЗАКОНА.

ЛЕНИН.

* * *

За толстым стеклом иллюминатора холодно качалась зеленая зыбь. Ровно и глухо ревели машины. На килевой качке с грохотом хлопали бронированные двери. Англичане оставались верны себе и в Заполярье — бешеные сквозняки пронизывали крейсер насквозь, шторы в коридорах были вытянуты по ветру, словно в ураган.

Сыромятев накинул шинель, выбрался по трапу на верхний дек.

Крейсер напористо разрушал океанскую волну. Позади мелькнул забитый ветрами и штормами огонек «мигалки» Иоканьги; скоро уже войдут в просвистанный шалонниками пролив — Горло Белого моря. Вот оно, это проклятое Горло: здесь кладбище кораблей, и на черных камнях, кверху китовьим пузом, колотится пустая русская подлодка, покинутая командой… Мимо, мимо! Скорость, скорость…

Было холодно, но в Белом море чуть растеплело. Потянуло новым ветром — он нес в себе запахи смолы, земли, сена; вдоль Терского берега, принадлежавшего когда-то знаменитой Марфе Борецкой, крейсер рвался на Кандалакшу. Первые деревеньки поморов — кричат петухи, полощут бабы на камнях бельишко…

Сыромятев лежал в каюте, скогорготал зубами.

— Негодяи! — бросал он в пустоту время от времени.

Но вряд ли ругань его относилась сейчас к Эллену. Чтобы полегчало, полковник надолго приник к фляжке. Пахучий ямайский ром освободил сердце от стыдной боли. Над каютой уже громыхали трапы-сходни, приготовленные к отдаче на берег. Сейчас он поведет десант… «Вешать? Топить? Расстреливать?».

— Ну и сволочь! — сказал Сыромятев и надвинул папаху. На берегу их ждал британский консул Тикстон.

— Они в столовой, — подсказал он. — Как раз обедают…

— Бего-о-м… арш! — скомандовал поручик Маклаков, и, когда колонна тронулась, Сыромятев припустил за нею…

Отряд охраны, подчиненный мурманскому чекисту Комлеву, взяли безоружным во время обеда. Построили, погнали. Сербский разъезд арестовал членов Кандалакшского Совета. Все поезда, идущие к югу, были задержаны, и десант легионеров погрузили в эшелон, который сразу двинулся в сторону Кеми…

Был вечерний час, и жемчужная ночь над морем разливалась далеко-далеко. В зыбком мареве безночья, с высоты Кемского берега, Сыромятев разглядел купола Соловецкой обители, утонувшей за горизонтом. Это теплый воздух поднял над горизонтом отображение древних башен и храмов… Мимо полковника погнали прикладами к стене собора членов Кемского Совета. Казнь совершали легионеры из маньчжуров и сербы, озлобленные на все на свете за то, что из Мурманска их не отпускали на родину…

Выкликнули первого:

— Каменев! — И тень человека выросла на фоне стены…

Очевидец свидетельствует: «Каменев мужественно встал на место, достал из кармана часы, посмотрел на время, наверное желая запечатлеть последнюю минуту своего земного существования, и, снявши с головы шляпу, поклонился присутствующим тут же товарищам из Совета и сказал: — Прощайте…».

— Вицуп! — И качнулась тень второго на фоне белой известки древнего собора…

Очевидец свидетельствует: «Участь была такова же, но с более тяжкими мучениями, так как после первого залпа он еще несколько раз подымался, пока окончательно не был пристрелен».

— Давай третьего, — велел Сыромятев. — Доктор, а вы проверьте еще раз…

Доктор прощупал пульс Вицупа, расстрелянного трижды.

— Да. Кажется, готов. Можно третьего…

Вицупа оттащили за ноги от стены и положили рядом с Каменевым.

Вызвали третьего:

— Малышев!

Сыромятев сказал:

— О черт! Сколько же ему?

Малышеву было всего девятнадцать лет, и он — заплакал.

Он тоже видел сейчас далеко-далеко — и ширь Белого моря, и жемчужную ночь, и паруса шхуны, мирно уходившей к монахам на Соловки…

Сыромятев резко повернулся и зашагал прочь.

Очевидец свидетельствует: «Малышев, жизнерадостный и горячий защитник трудового народа, закончил свою жизнь со словами на устах:

— Жил я хорошо. Спасибо судьбе! Все для народа, и пусть оно так… И жизнь свою за народ отдаю».

* * *

Вместо Совета в Кеми воссоздали старую городскую думу. Когда один из думцев полез на крышу, чтобы сорвать с нее красный флаг, неожиданно вмешался британский консул Тикстон:

— Эй, на крыше! Что вы там делаете?

— Как что? Сами видите.

— Слезайте оттуда! — заорал на него Тикстон. — Это не ваше дело… Красный флаг должен висеть. Совдеп в Мурманске продолжает свою работу. А вам не все ли равно, под какою тряпкой сидеть в думе?..

Сыромятев вернулся к себе в вагон, присел за столик.

«Товарищ Спиридонов, — писал он, — сейчас легионерами в Кеми убито трое из местного Совета. Завтра будет расстрелян крановый машинист Соболь. Трупы я передаю населению. Приказа о расстреле чекистов (твоих и комлевских) на руках еще не имею. Разоружив, отпускаю их, вместе с семьями, пешком по шпалам. Если можешь, вышли навстречу им вагоны. Англичане, как видно, еще не решились окончательно рвать с Москвою и флагов здесь ваших не снимают, а Локкарт еще представляет Англию. Если же хочешь повидаться в последний раз, то давай где-нибудь на пустом разъезде встретимся. Со мною еще не кончено.

П-к С.».

В купе к полковнику вошел Торнхилл (тоже полковник) Теперь два полковника — русский и британский.

— Идет эшелон, — сказал Торнхилл обеспокоенно. — Кажется, это эшелон с частью отряда Спиридонова, и он уже близко, на подходе к Кеми, просит освободить пути… Вы разве не слышите?

Сыромятев прислушался к мощному реву локомотива, бегущего из окраинных тундр к Петрозаводску.

— Полковник, — сказал он Торнхиллу. — Я не хотел бы сейчас встречаться с этими людьми. Разоружите их своими силами.

…Среди арестованных Спиридонова не оказалось. Красноармейцев прогнали по шпалам мимо, и Сыромятев открыл окно.

— Эй, рыжий! — позвал он одного. — Передай товарищу Спиридонову. Башкой ответишь! Лично ему в руки! Больше никому!

Торнхилл вернулся в вагон:

— Женщины, жившие с большевиками, с разъезда ушли. Я не стал их удерживать: это дело личное. Теперь надо ждать реакции Москвы на наши действия… Может, выпьем, полковник?

Они выпили.

— В ближайшие дни, — ответил Сыромятев, разворачивая на коленях у себя газету с бутербродами, — все неясное определится. Или — или! Как вы думаете?

— Налейте еще, — попросил Торнхилл. — Я отвратительно чувствую себя в этих краях. Вот уже третий месяц не могу заснуть. Просыпаюсь среди ночи — прямо в глаза лупит солнце. Да еще какое солнце! Когда будет тьма?

— Скоро, — ответил Сыромятев. — Прошу, полковник.

— Благодарю, полковник.

И они — чокнулись.

* * *

Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, — пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели.

Вернись, я все прощу — упреки, подозренья.

Мучительную боль невыплаканных слез,

Укор речей твоих, безумные мученья,

Позор и стыд твоих угроз…

Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: «В левом — браунинг, в правом — кольт».

— Погоди, — сказал ему Уилки. — Очень хорошая песня.

Мы так недавно так нелепо разошлись.

Но я был твой а ты была моею.

О, дай мне снова жизнь -

Вернись!

Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану. Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона.

— А хорошо поет, верно? — спросил равнодушно.

— Мне нужно видеть консула Холла, — мрачно ответил Юрьев.

— Консул спит. Зачем тебе?

Юрьев шагнул на середину комнаты:

— Звегинцеву — дали? Басалаго — дали? А мне — кукиш?

Уилки ответил ему — совсем о другом:

— Мы очень много пьем здесь. Хорошо ли это, Юрьев?

Юрьев молчал.

— Я думаю, — продолжал Уилки, — что это, наверное, очень плохо… Кстати, ты хочешь выпить?

— Дай!

Уилки налил ему чистого виски, и Юрьев жадно выхлебал.

Широко взмахнув рукавом, вытер рот и заговорил:

— Ленин по всей стране объявил о том, что я поставлен вне закона. Завтра «Известия» уже разойдутся по всей России. А знаешь ли ты, Уилки, что значит быть «вне закона»? Это значит, что любой человек может убить меня, как собаку… Дайте же и мне охрану! — потребовал Юрьев.

Уилки закрыл глаза. Ему ли не знать, что это такое. Когда его последний раз объявили вне закона? Кажется, в Палестине. Да, там. И горячий песок пустыни скрипел на зубах, и арабы стреляли в него с высоких верблюжьих седел, и эта турчанка с маленькими трахомными глазами… Она-то и спасла его! Именно она! А когда он сунулся в свое консульство, то ему сказали там спокойно: «Консул спит».

— Консул спит, — сказал Уилки бесстрастно и жестко. Юрьев сцепил в зубах черешневый мундштук канадской трубки.

— Завтра, говорю я тебе, «Известия» разойдутся. Сейчас ночь, и я знаю: наборщики уже тискают обо мне приказ Ленина… Звегинцеву-то вы дали? Басалаго дали? А я — что? Хуже их?

Уилки опять посмотрел на карманы юрьевского пальто: «Нет, я, пожалуй, ошибся: кольт — в левом, браунинг — в правом». И снова молчал, думая… Турчанка с трахомными глазами завернула его тогда в душные верблюжьи кошмы… а консул спал, подлец!

— Консул спит, — повторил Уилки и снова выпил. — Он ужасно лягается, но разбудить его… можно! Пойдем, Юрьев…

Холл действительно спал. Его разбудили.

— Вот, — сказал Уилки, смеясь, — пришел представитель Советской власти и просит спасти его от Советской власти…

Консул даже не улыбнулся.

— Что же вы так, Юрьев? — спросил он. — Не побереглись. Уилки, я не возражаю: выделите для совдепа охрану.

— Спокойной ночи, сэр. Я очень благодарен вам, сэр!

Из коридора раздался сочный голос лейтенанта Уилки:

— Выпустить совдеп с охраной. Запечатать двери на ночь. Откинуть щиты в окнах. Пулеметы — к огню…

Глава четвертая.

Ломкий валежник хрустел уже далеко.

— Нашли! — издали крикнул Безменов. — Товарищи, вот он…

Спиридонов стянул с головы фуражку. Ронек лежал глубоко под насыпью, и муравьи ползали по его лицу, тронутому нещадным тлением. Потрогав голову, перевязанную грязным бинтом, Иван Дмитриевич сказал:

— Прости, товарищ… Простишь ли? — И отошел, заплакав. Тело Ронека вынесли наверх, уложили между рельсами. Ох, эти рельсы! — стонут они, проклятые; приложись к ним ухом — и услышишь, как идут эшелоны карателей, как грохочет вдали бронепоезд врага, а вот и взлетели звонкие рельсы, искореженные взрывом, — это работа лахтарей…

Безменов первым надел шапку.

— Товарищ Спиридонов, хоронить надо.

— Надо… — ответил чекист.

Но места для могилы не было: чавкала под ногами торфяная жижа. Хлябь, кочкарник, тростник…

— Давай вот здесь, — сказал Спиридонов. — Вечный ему памятник. Все порушится, все пожжется. Никакой крест не выдержит времени и сгниет, а дорога будет эта… пока мы живы!

Подрыли с боков насыпи шпалы, вынули их осторожно, углубили яму, над которой тянулись рельсы. Тело путейца, завернутое в шинель красноармейца, опустили в глубину насыпи, снова уложили шпалы. Попрыгали на месте могилы, чтобы песок утрамбовался. Спиридонов поднял над собой маузер, пуля за пулей опустошил в небо всю обойму.

— Салют… салют… салют… Пошли!

Неподалеку их ждал маневровый паровозик с лесопильного завода «Беляев и К°», к тендеру которого был прицеплен единственный вагончик. Спиридонов подождал, пока красноармейцы заберутся в вагон, и махнул машинисту:

— Давай, приятель, крути… на Кемь!

— Там англичане, — ответил ему машинист из будки.

— Знаю. Но мне плевать на них…

Спиридонова сопровождали в этой поездке всего лишь девять бойцов дорожной охраны. Иван Дмитриевич хотел проскочить на Кемь, чтобы вывести оттуда разобщенные и обезоруженные части. Он потерял Ронека, которого успел полюбить, но вспоминал и о бегстве Сыромятева. «Ронека не вернуть… а за Сыромятева, — размышлял он дорогою, — неплохо бы и побороться. Нельзя этого дядьку врагам оставлять: слишком опытен… вояка хитрый!».

— Курева нет? — спросил Спиридонов наугад.

— Откуда? — ответили бойцы.

— Оно верно: откуда?..

Под колесами вагона вдруг взорвалась петарда. Машинист резко затормозил, и сразу в вагон к чекистам полезли сербы и англичане. Спиридонов сунулся к окну — все уже было оцеплено. Тогда он распахнул дверь купе и грудью пошел на штыки.

Говорил он при этом так:

— Я — Спиридонов, что вам надо? Я — Спиридонов, Спиридонов!

Своей грудью и авторитетом своего имени Спиридонов заградил своих бойцов от лавины пуль — стрелять уже никто не решился.

Оцепление возглавляли английский капитан и сербский поручик, которых чекист однажды встречал в Кандалакше. Интервенты уже схватились за винтовки бойцов. Но спиридоновцы не выпускали оружия из своих ладоней. Каждую секунду могла вспыхнуть жестокая потасовка. И она плохо бы кончилась для чекистов, ибо слишком неравны были силы… Нужно быстрое решение!

Вот оно, это решение.

— Сдайте, — сказал Спиридонов бойцам, и тогда они послушно разжали ладони, отпуская оружие (все обошлось без выстрелов).

Английский капитан как-то обедал в красноармейской столовой Кандалакши рядом со Спиридоновым и сейчас чувствовал себя неловко. Сербский поручик оказался смелее: хлопнул чекиста по кобуре и сказал с улыбкой:

— Пиф-паф не надо! Жить надо!

Спиридонов с руганью расстегнул пояс, на котором болтался маузер, отдал его и спросил, обращаясь к англичанину:

— А что, Комлев в Мурманске?

— Комлев цел. Но с ним осталось мало людей.

— А кто вам приказал арестовать меня?

— Пуль!

Спиридонов, продолжая ругаться, сказал:

— Завтра я с вашим Пулем поговорю особо — пулями!

Его отвели на паровоз: изолировав от бойцов, приставили конвой и велели машинисту ехать на Кемь. Машинист выжидал.

— Да крути ты! — велел ему Спиридонов. — Я ничего не боюсь, им этот арест еще боком вылезет, вот увидишь… завтра же!

В Кеми его встретил полковник Торнхилл.

— Добрый день, товарищ Спиридонов, — сказал он ему, как старому знакомому, даже дружески. — Чтобы вы на меня не обижались, ставлю в известность сразу: вы задержаны по личному распоряжению нашего адмирала Кэмпена.

— Послушайте, полковник, какое дело британскому адмиралу до русского большевика Спиридонова?

Торнхилл одернул френч, взмахнул черным стеком.

— Я тоже такого мнения, как и вы, — ответил спокойно. — И лично к вам я ничего не имею. Вы мне даже нравитесь, товарищ Спиридонов. Но таков приказ, а я волею всевышнего только полковник и обязан исполнять приказы. Я вас не обыскиваю.

И это было очень хорошо, потому что Спиридонов, уничтоживший в топке паровоза все подозрительное, пожалел спалить записку от Сыромятева — очень важный для него документ.

— А чего ждете? — спросил Спиридонов у Торнхилла.

— Жду дальнейших распоряжений из Мурманска, что делать с вами. Пока я разрешаю вам остаться со своими солдатами…

Его вернули обратно в вагон, где сидели бойцы и курили американский табак, а для завертки цигарок рвали французскую «Пель-Мель-газет».

Спиридонов плюхнулся на лавку рядом.

— Дай и мне курнугь, — попросил. — И не робей, ребята. Англичане, судя по всему, боятся нас. И так и эдак крутят, в глаза еще никто из них мне прямо не посмотрел. Оно и понятно: рядом Совжелдор, близко Петрозаводск… А вот с Комлевым, видать, дела неважные: он ведь совсем один!

Звонко лязгнули буксы: их сцепили с паровозом. Англичане повезли чекистов далее. На 30-м разъезде конвой покинул отряд Спиридонова, и чекисты — уже свободно — добрались до станции Шуерецкая. Там Спиридонов сразу же стал обзванивать все соседние станции.

— Сорока! Барышня, мне Сороку… Сколько у вас пулеметов в Сороке? Два? Кати их сюда. Сейчас начнем все крушить! Война так война… Барышня, давай Совжелдор! Петрозаводск, слушай: высылай прямо на меня дорожных техников… Я двигаюсь сейчас на Сороку, мне нужно смотать всю проволоку за собой… Много проволоки! Сотни километров проволоки…

За эти дни Спиридонов безжалостно загонял и себя и других. Сжевав на бегу горбушку хлеба, хлебнув в соседней деревне молока из крынки, он открыл войну с Мурманом и интервентами Прямо от Шуерецкой начал битву, чтобы задержать продвижение врага на юг — в сторону Петрозаводска, столицы красной Олонии. Первой полетела вверх тормашками водокачка, потом рухнул в реку мост. Прибыли пятьдесят бойцов из Сороки, и Спиридонов самолично расставил в засаде два пулемета. В прицелах стареньких «максимов» дрожали, плавно выгибаясь, узкие рельсы.

— Как пойдут, — велел, — так и крой их на всю ленту. Слово «союзник» забудь! Не союзники они, а навоз на вилочке…

Прибыв на станцию Сорока, Спиридонов заскочил в контору беляевских лесопилок. Там сидела машинистка и пудрилась.

— Ты и так красивая, — сказал чекист. — Копирка есть?

— Есть.

— Сколько можешь зараз напечатать?

— На вощанке — двадцать экземпляров.

— Суй все тридцать, — распорядился Спиридонов. — Может, десять последних и бледно получатся, да кому надо — тот глаз жалеть не будет: прочтет как миленький…

— А что печатать? — спросила барышня.

— Приказ! Стукай… Диктую: «Извещаю пролетариат всего мира, что империалисты тесным кольцом душат власть рабочих и крестьян… Просим пролетариат всех стран прислушаться к голосу честных бойцов Мурманской железной дороги и воздействовать на политику своих министров…».

…За отступающим отрядом Спиридонова бушевало пламя.

Отправили на Петрозаводск два эшелона с продовольствием. Станки с острова Попова тоже погрузили в вагоны.

— Ничего не оставляйте. Что не вывезти — пали… Вернувшись в Петрозаводск, ослепший от дыма, в зрачках еще плясали огни пожаров и взрывы, Спиридонов сразу стал вызывать Петроград на прямой провод:

— Путиловский… мне Путиловский! — И когда Путиловский завод ему ответил, он прохрипел: — Броню… высылайте броню…

Трубка выпала из его руки. Голова рухнула на стол.

— Будет броня… десять листов, — ворковала трубка.

— Хорошо, — ответил Безменов, подходя. — Спасибо… — И вышел, затворив дверь. — Тише, — сказал. — Он уже спит…

Этот молодой парень («пацан», как называл его Комлев) принял на себя всю ответственность: своей волей, никого не спрашивая, он открыл для страны новый фронт — первый фронт для борьбы с интервентами. Вся Антанта стояла сейчас против, и два одиноких «максима», выставив из кочкарника дула, простреливали вдоль рельсов каждого, кто появлялся на путях с севера…

* * *

Вода в котелке закипела, и Комлев высыпал в бурлящий кипяток горсть мучицы. Размешал ложкой, посолил. Гвоздь в сапоге натер ему ногу — было больно…

Еще раз Комлев перечитал послание от полковника Торнхилла:

«…Адмирал (надо понимать — Кэмпен) присовокупляет, что на берегу находятся многие сотни иностранных подданных и вооруженные отряды, а потому всякие действия, которые могут причинить вред окружающим, будут им немедленно прекращаемы и порядок будет восстановлен. Адмирал имеет распоряжение от своего правительства охранять подданных союзных нам держав, которые неминуемо окажутся в опасности, если Вы осуществите Ваши намерения».

Слова «Вы» и «Ваши» были написаны с большой буквы: уважая, угрожали. Комлев сложил письмо полковника Торнхилла, сунул его под пятку в сапог, чтобы не мешал гвоздь. Понюхал пар над котелком: пожалуй, скоро обедать.

Неожиданно дверь теплушки поехала на роликах в сторону, и в проеме дверей выросла фигура Тима Харченки.

— Есть, — сказал он, запрыгивая в вагон, — такая картина у моего земляка, профессора Репина. Называется она «Не ждали». Очинна проникновенная картина, прямо так и шибает в душу…

— Шибай и дальше, — ответил Комлев, сидя на корточках возле печурки. — Это ты прав: мы такого хрена к столу не ждали.

Харченко, приосанясь, пошелестел бумажкой: формат бумажки и печать были такие же, как и в письме Торнхилла.

— Вот и мандат! — заявил. — Прислан в твой отряд комиссаром. Ты да я — нас двое, ррравняйсь!

— Выровняй и этих, — показал Комлев.

Из глубины вагона торчали черные пятки отдыхавших бойцов. Они, как побитые, вповалку лежали на нарах, обнимая свои винтовки: с оружием здесь не расставались — жизнь была начеку.

Гвоздь в сапоге проколол письмо полковника Торнхилла и снова жалил ногу. Комлев, морщась от боли, добавил в свое варево соли и брякнул ложкой по котелку:

— Ну что ж! Ты, комиссар, как раз к обеду явился. Сидай! Харченко принюхался:

— Клийстир, што ли? Брандахлыст мое почтение, как на каторге. Толичко благодарствуем покорно. Встал я сей день раненько, Дунька моя как раз оладьи спекла, мы уже сыты…

— А коли сыт, — ответил Комлев, — так чего притащился?

— А мы не побираться ходим… Вот и мандат!

— Дай твой мандат сюда, — протянул руку Комлев.

Сложил мандат и сунул его в сапог поверх письма Торнхилла; вот теперь было хорошо, гвоздь не мешал. У Тима Харченки даже глаза на лоб полезли от такой наглости.

— Да ты… Знаешь, кем подписано? Сам генерал Звегинцев меня в эту вашу поганую житуху окунул.

— Потому-то и не нуждаемся, чтобы ты «комиссарил». Мы таких, как ты, даже на племя оставлять не станем. Прямо на убой посылать будем… Не нравится? — засмеялся Комлев. — Проваливай!

Харченко выскочил из вагона, крикнул на прощание:

— Железной рукой революционной справедливости мы задушим власть насильников и посягателей… вот как!

Поезда еще выходили из Мурманска, во всяком случае — при оружии и смелости — за Кандалакшу выбраться было можно. Комлев похлебал баланды, достал маузер, натискал обойму желтыми головками патронов.

— Эй, ребята! — обратился к нарам. — Я пошел… Ежели не вернусь живым, разрешается отряду отойти вдоль дороги.

Шагая по шпалам, завернул в буфет, попросил пива. К нему из потемок подступил Небольсин — небритый.

— Я разговаривал с Песошниковым, — сообщил таинственно. — Сейчас перегоняем к югу порожняк. Пока не обыскивают. Здесь — конец. И тебе. И отряду… Хочешь?..

— Хочу, — сказал Комлев. — Песошникова я знаю, тебя тоже знаю, вы мужики ничего, с вами жить можно… Да только, инженер, посуди сам: уеду я, ведь радоваться все гады станут. Нет, брат, спасибо, моя статья — здесь оставаться.

— Глупо, — возразил Небольсин. — Кому и что ты докажешь?..

* * *

Звегинцев был занят — Комлеву пришлось обождать в «предбаннике». Тем временем Звегинцев обламывал командира «Аскольда» — кавторанга Зилотти.

— Вы понимаете, — убеждал он его, — что крейсер, которым вы командуете, несет отныне угрозу Мурманску и той власти, которая всенародно установилась на Мурмане.

— Угрозу? Не понимаю.

— Необходимо сдать боезапас!

Зилотти искренне возмутился:

— Русского флота, кавторанг, давно не существует!

Лучше бы Звегинцев не произносил этой фразы — Зилотти даже передернуло в бешенстве.

— Генерал! — сказал он, шагнув к столу. — Вы чего от меня добиваетесь? Чтобы я пошел на сговор с вами и своими же руками снял орудия и опустошил погреба? Нет! Меня поддерживает команда, а я буду поддерживать ее, как командир этой команды…

Звегинцев тихо объяснил:

— Там большевики… Орудия вашего крейсера поддерживают и большевистский Совжелдор, и бандита Комлева, который, вооруженный до зубов, сидит в нашем городе.

Но даже это предупреждение не могло остановить сейчас кавторанга Зилотти — честного человека, глубоко страдавшего за позор разоружения кораблей русского флота.

— Я не знаю, кто там у меня в палубах — большевики или черти завелись. Но даже пусть нечистая сила, резолюция у них на шабашах правильная. Лишь мой «Аскольд», единственный из всей Северной флотилии, способен ныне принять бой с честью, если придется, и разоружить крейсер я не дам!

Выскочив в приемную штаба, Зилотти увидел Комлева. Кавторанг накинул на плечи черный плащ; литые из меди львиные головы отчетливо горели на черном габардине. И совсем неожиданно он выкинул руку для пожатия.

— Я бежал от большевиков… от вас! — сказал Зилотти Комлеву. — Но вот как странно все в жизни: я солидарен с большевиками здесь… в Мурманске! Прощайте, товарищ Комлев. — И черный плащ по-байроновски взметнулся за кавторангом.

Комлев, вздохнув, шагнул в кабинет к Звегинцеву, который приветливо поднялся навстречу:

— Я очень рад, что вы явились, не артачась, на большевистский манер, благо дело, по коему я желал бы беседовать с вами, не терпит отлагательства… Советская власть, можно считать, уже рухнула. Оставим политику! Я русский аристократ, вы русский простой человек. Но на протяжении многих веков мы, аристократы и простолюдины, стояли рядом. Все испытания, выпавшие на долю России, ложились столетьями поровну на ваши и на наши спины. Иногда даже больше на наши спины, а вы только подкрепляли нас снизу… Так вот что я хотел вам сказать; еще раз предлагается вам, вернее, всему вашему отряду включиться в состав Мурманской краевой армии, и тогда… Сначала сдайте оружие!

— Для начала я его не сдам, — ответил Комлев. — Еще что?

Звегинцев потускнел и хмыкнул:

— Вы знаете, что в Москве убит германский посол Мирбах?

— Я плюю на барона Мирбаха!

— А в Москве восстание левых эсеров, и Ярославль, и Муром, и Рыбинск — тоже восстали.

— Плюю на левых эсеров!

— А у нас на Мурманске вводится осадное положение.

— Плюю на вашу осаду!

— Так мы ни до чего не договоримся…

— А неужели ты думаешь, генерал, что мы с тобой когда-нибудь договоримся? Наш расчет сейчас — пулями… — Рука Комлева, черная и жесткая, полезла в кобуру: — Могу и сейчас… Хлопну, как барона Мирбаха, а потом разбирайся. Нет! — И пальцы злобно застегнули оружие. — Нет, — повторил Комлев, — это слишком хорошо для тебя. Меня уже не будет. Я знаю. Но пусть тебя осудит народ… Черт с тобой, генерал, живи!

… В этот день забастовала железная дорога. Расчет Комлева был верным: пока его отряд находится в Мурманске, рабочие не побоятся выступить против интервенции. Вагонников поддержали тяговики, и дорога встала. Над тундрой вдруг замычал и гудок лесопильного завода «Дровяное» (там поддержали дорогу стачкой).

Небольсина вызвали в Военный союзный совет, и майор Лятурнер сказал ему дружески:

— Аркашки, что у тебя с дорогой?

— Забастовка!

— Некстати!

— Она всегда некстати. Тем более на дороге.

— Надо что-то сделать.

— Лятурнер, ты всегда даешь премудрые советы. Если ты находишь, что надо что-то сделать, так возьми и… сделай.

— Сделай ты, как начальник дистанции.

— Пожалуйста, — согласился Небольсин. — Только прошу выплачивать мне два миллиона франков в месяц. Потому что обойти шесть тысяч рабочих и каждого уговорить я не в силах на свои русские рубли, которые уже ничего не стоят.

— Почему шесть тысяч рабочих? — поразился Лятурнер. — Мы всегда считали, что на дороге шестнадцать тысяч.

— Я тоже так считал. Но рабочие разбежались. А каждого тянуть на работу за воротник я не могу…

Тогда в Мурманске были закрыты все хлебные лавки. Но стачка продолжалась.

Комлев пришел в мурманскую контору Совжелдора, где верховодил Каратыгин. Вынув нож, чекист обрезал провода телефона.

— Ежели ты, гнида, — сказал он протрясенному Каратыгину, — хоть пикнешь, то я тебя… Созывай свою говорильню!

Комлев выступил с речью, — он не мастер был говорить.

— Еще они не победили, — сказал Комлев, свистя простуженными бронхами. — Еще мы победители! Советскую власть так не спихнешь, как вагон под откос… Я предлагаю: собрать честных людей, аскольдовцы пойдут за нами, грохнуть из главного калибра. И пойти прямо на Кемь, вдоль полотна, чтобы освободить наших товарищей… Кто против?

— Мы! — ответили из-за спины, и Комлев испытал страшную боль, когда ему вывернули руки назад.

— Кто же это «вы»? — кричал он, склоненный, стоя на сцене барака и глядя в зал, где измывались над ним мурманские совжелдорцы. — Кто же это вы такие, что против? Так сдерните тогда красный флаг с крыши — не позорьте его… Вам смешно? Но, погодите, я еще не все сказал… Я плюю на вас, вот так!

И он плюнул в этот продажный зал, где щерились, под масть Каратыгину, предатели. И тогда его потащили в «тридцатку».

Поручик Эллен уже поджидал его и встретил даже приветливо:

— Коллега, позвольте вам представить моего секретаря Хасмадуллина… Удивительный тип! С одного удара вышибает четыре зуба. У вас зубы-то очень хорошие.

Комлев посидел. Подумал. И усмехнулся:

— Зубам моим позавидовал? Так я тебе все зубы здесь на столе и оставлю… Не жалко! На, бери…

И вынул вставную челюсть. Положил ее перед поручиком. — Мне настоящие зубы еще в девятьсот пятом году при полицейском участке выстегали. По причине вполне уважительной: потому как я был забастовщиком, и сейчас… Ну что сейчас! — И Комлев, встал. — Я ведь знаю: живым мне не быть…

Хасмадуллин закинул сзади звериную лапу, сдавил Комлева хваткой под горло и потащил вдоль длинного коридора.

Мимо проходила секретарша, посторонилась:

— Мазгутик, кого это ты потащил?

— Самого главного… Добрались!

Комлева не убили. Небольсин встретился с ним еше один раз, но уже в другом месте…

Не дай бог никому такой встречи!

* * *

Женька Вальронд спросил у Спиридонова:

— Вы и есть эта самая ВЧК?

— Да. Что вам, гражданин, надобно?

Мичман сел, не дожидаясь приглашения.

— Значит, — спросил снова, — вы и есть тот самый, который карает и так далее?

Спиридонов потянул на шинели своей пуговицу: пора пришить.

— Гражданин, — сказал, — или дело, или выматывай! Вальронд закинул ногу за ногу. Носок мичманского ботинка еще хранил блеск, но подошва была отбита начисто и болталась длинным, несуразным языком, усеянным изнутри гвоздями-зубьями.

— Я взволнован, — признался мичман. — И должен объяснить вам все по порядку…

— Давайте по порядку, — согласился Спиридонов. Женька Вальронд глубоко вздохнул и начал с чувством:

— Весной этого года я провожал одного покойника, слишком для меня дорогого, на кладбище. Была чудесная погода, и душа ликовала в предвкушении близкой выпивки…

— Прошу конкретнее! — остановил его Спиридонов.

— Вот вы, большевики, не терпите лирических отступлений. А ведь это очень важно.

— Некогда, — сказал ему Спиридонов.

— Понимаю. Тогда лирику отодвинем. — Вальронд поднялся и шаркнул по полу оторванной подошвой. — Предлагаю себя Советской власти в качестве кадрового артиллериста. Бог все видит: я, ей-ей, был неплохим плутонговым на крейсере.

— Садитесь. — И Спиридонов усмехнулся забавности этого молодца, — Чем, — спросил он, — вы руководствуетесь в своем желании служить Советской власти?

— Исключительно декретом Ленина.

— Так. А что вы делали в семнадцатом, мичман?

— Да как сказать… — смутился Вальронд. — Семнадцатый год я посвятил одной немолодой женщине. В толстой книге «Весь Петербург» она значилась как почетная гражданка Санкт-Петербургской губернии.

— Точнее?

— Можно и точнее: я охранял ее имущество от засилия диктатуры пролетариата…

— А ты, мичман, весельчак, — прищурился Спиридонов и подумал: «Мы, наверное, одногодки». — Почему же не обратился ты в губком? В военком? А сразу ко мне?

— Честно?

— Только так и надо.

— Хорошо. Скажу честно. Я решил заглянуть в пасть самого страшного зверя — прямо к вам. Если меня уж и здесь не расстреляют, дальше я как-нибудь и сам выгребусь…

Спиридонов громко расхохотался:

— Это действительно честно сказано… Только вот, товарищ, моря у нас здесь нету. Артиллерии кот наплакал. Да и скажу на твою честность не менее честно: сбежишь ведь!

— Кто?

— Да ты и сбежишь от нас, мичман.

— Куда?

— На Мурман… как и все… к англичанам! Там тебе и море, там тебе и артиллерия. А я тебе даже закурить не могу дать…

Женька Вальронд поспешно стал расстегивать китель.

— Если ты такой бедный, — сказал, — так я тебе дам закурить. — И потянул из-под кителя длинный шнур аксельбанта, перевитый золотой канителью. — Кстати, такой кнут видели? — спросил.

Спиридонов хлобыстнул жгутом аксельбанта по столу.

— Много вас таких, — ответил раздраженно. — Место получат, паек наш едят, а с первым выстрелом — бегут… к своим!

— Бывает и такое, — поддакнул ему Вальронд. — Но вот этот кнут я носил как раз на Мурмане, будучи флаг-офицером связи. Следовательно, я уже имел место. Имел шикарный паек. Но бежал-то я в обратную сторону. И, если хочешь знать правду, то первый выстрел по англичанам — за мной! Вот, полюбуйся…

И он расправил перед Спиридоновым удостоверение, подписанное генералом Звегинцевым, а там было сказано: мичман Е. М. Вальронд командирован флагманским артиллеристом на батареи острова Мудьюг, что расположен на подходах к Архангельску, в личное распоряжение адмирала Виккорста…

— И какое задание? — спросил Спиридонов, напрягаясь.

Ответ Вальронда поразил чекиста:

— Когда британская эскадра пойдет на Архангельск, я должен сделать так, чтобы батареи ни разу не выстрелили.

Спиридонов с минуту сидел молча. Резко встал. Взрезал ножом буханку хлеба. Огурец выложил. Два яйца вареных. Соль развернул в бумажке. Подумал — и вытянул из-под стола бутылку с мутной самогонкой.

— Такую марку пьешь? — спросил. — Чем богаты, тем и рады… Ну, а теперь ешь-пей и рассказывай, как до нас добрался. На Мурмане все уверены, что ты отбыл на Мудьюг?

— Да. Отбыл на Мудьюг. А как добрался… смотри! — И с гордостью показал оторванную подошву. — За Кандалакшей мосты уже взорваны. Щебенка острая. Где пешком, где на кобыле, где на подкидыше. Вот добрался. И… что я вижу? — Вальронд взялся за бутылку. — Русский «мартель», просто не верится… обожаю! А ты, отец-чекист, не ковырнешь со мной за компанию?

— И ковырнул бы. Да, понимаешь, некогда.

— Понимаю. Стоишь на страже ревбдита.

— Что это такое?

— Революционная бдительность. Сокращенно! Ваше здоровье…

Не чинясь, Женька Вальронд съел огурец и два яйца, оставив Спиридонова на весь день голодным. Так же исправно осушил полбутылки, но оставался трезв, аки голубь.

— Здоров пить, — заметил Спиридонов.

— Привычка флота. Мы несгибаемые люди… Хочешь анекдот?

— Валяй. Только повеселее.

— Зима в Кронштадте сто лет назад — не приведи бог! И вот доблестные офицеры флота, сильно тоскуя, решили выпить все вино, какое было в Кронштадте. И выпили… за одну ночь! Весь зимний запас вина! После чего участники этой героической пьянки получили особые ордена и стали «кавалерами пробки».

— Ну-у? — не поверил Спиридонов.

— Точно так. Причем винная пробка носилась ими на владимирской ленте. И вот я, просматривая журнал «Русская старина», в числе этих кавалеров обнаружил и своего дедушку… Каково?

— Иди отсыпаться, — сказал Спиридонов, пряча бутылку. Вечером он пришел в казарму бойцов охраны, разбудил мичмана.

— Выйдем, — предложил. — Разговор имею…

Они вышли на крыльцо. Над крышами Петрозаводска ветер ломал ветви деревьев, березы вытягивались метелками.

— Я думал, ты так… мичман и мичман… А ты, оказывается важная птица с Мурмана! Пока ты спал, я позвонил в Петроград, и тебя просят доставить в ВЧК. Так что бери свои бумаги, дрезину я тебе приготовил. И езжай как барин… Ну, будь!

Спиридонов помолчал немного и добавил:

— Хороший ты парень вроде! Только извини, брат, мне велено к тебе приставить конвой…

* * *

Через восемь часов, прямо с дрезины, Вальронд был доставлен на Гороховую, два, в бывшее помещение санкт-петербургского градоначальства, где теперь размещалась Петроградская ВЧК. Всю дорогу мичман сильно нервничал. Его сразу же провели в комнату для допроса, и незнакомый человек спросил:

— Ваш переход на сторону нашей армии не обусловлен ли какими посторонними обстоятельствами?

— Нет.

— Не было ли у вас родственников, когда-либо примыкавших к народовольцам или иным революционным организациям?

— Нет.

— С программой нашей партии и политикой Ленина знакомы?

— Нет…

Человек за столом вздохнул, тяжело и протяжно.

— Что ж, — сказал, доставая бумагу, — тогда приступим по всем правилам… Итак, вы присутствуете перед Всероссийской Чрезвычайной Комиссией. Мы предупреждаем вас, что вам принадлежит право, как и всякому человеку, опрашиваемому Чрезвычайной следственной комиссией, не давать нам ответов на те или иные вопросы. Вам также принадлежит право вообще не давать ответов на наши вопросы… Вопрос первый: вы — мичман Вальронд?

— Да, я — мичман Вальронд.

— Вопрос второй: назовите ваш возраст.

— Погодите, дайте сообразить, — растерялся Вальронд. — В Тулоне мне было двадцать пять лет, значит, сейчас — двадцать семь.

— Позволите так и записать?

— Да, пожалуйста, так и запишите: мичман Евгений Вальронд, в возрасте двадцати семи лет, бывший носовой плутонговый крейсера «Аскольд», бывший флаг-офицер связи при интервентах на Мурмане, явился добровольно для службы на стороне Советской власти…

Глава пятая.

Англия, Ньюмаркетский лагерь близ славного Кембриджа, неподалеку — Гринвичский меридиан, не менее знаменитый.

Красная черепица коттеджей, красный кирпич офицерских казарм, красный песок на дорожках и строевых плацах, красные розы за изгородью. Офицеры же — белые.

Так все выглядело вкратце. Подробности же таковы.

* * *

Стоило Небольсину ступить на землю Британских островов, как он сразу почувствовал себя устойчивее, нежели на земле Европейского материка. Беспощадная подводная война, которую вели немцы (ее называли «неограниченной»), не смогла довести Королевство до голода, и англичане имели если не всё, то почти всё.

Небольсин был невольно подкуплен распорядком и деловитым темпом жизни на Островах: люди здесь говорили спокойно (и только о главном); каждый англичанин твердо знал свои обязанности; веря в победу Англии, британец был уверен и в том, что его жизнь нужна для этой победы…

Чудеса начались сразу, как только Небольсин сошел с военного парома. Без мотания по кассам, без поисков начальства его быстро провели в нужный вагон, и поезд сразу тронулся. Быстро и бесшумно — без гудков. И никто не бежал за поездом вслед, тряся чемоданами: здесь люди не умели опаздывать.

— Кембридж, Ньюмаркет, — объявила проводница, оторвавшись от чтения газеты, и прямо направилась к Небольсину:

— Вам следует сойти именно здесь. Прошу вас, сэр!

Он был еще страшен и оборван. Но сон продолжался…

Длинный коридор склада уходил вдаль, словно кавалерийская конюшня. И вдоль всего цейхгауза тянулся гладкий прилавок. Виктор Константинович шагнул в прохладу помещения, и сразу женщина сняла с него мерку по талии. Другая вежливо обмерила ему череп. Третья спросила о размере обуви. Тут же ему подогнали по фигуре новую форму, и Небольсин сразу помолодел, подтянулся.

Снова почувствовал себя воином — бойцом великой России. И пусть мундир не русский, а британский френч: не в этом дело, казалось Небольсину, и он с радостью продолжал досматривать этот чудесный английский сон…

Цейхгауз протянулся на полверсты, и казалось, ему не будет конца. Небольсина последовательно снаряжали: наручный компас, пистолет в элегантной плоской кобуре, полевая сумка, офицерский несессер, в котором было все — от куска туалетного мыла до пилки для подравнивания ногтей.

Вот уже и конец длинного сновидения.

— У русского офицера есть часы? — спросили его в самом конце длинного прилавка.

— Нет, потерял, — сказал Небольсин.

На самом же деле он их проел. И ему дали часы, затянутые сеткой от ударов в бою. На выходе встретил офицера любезный парикмахер, и Небольсин расстался со своей бородкой «буланже».

— Как зачесать вам волосы?

— Пробор…

Ему сделали точный пробор английского джентльмена, указали номер казармы, дружески хлопнули по плечу.

— Теперь русский офицер готов хоть сейчас на Москву.

— Готов, — ответил Небольсин и с забытым удовольствием вскинул руку к козырьку.

— Я буду в Москве… непременно!

Волоча тяжелый парусиновый чемодан, набитый новенькими вещами, Небольсин даже не верил, что это он… Опять он!

В прохладном коттедже казармы высились в три этажа кровати, уже застланные свежим бельем, повсюду царил порядок, гуляли приятные сквозняки, и одинокий хорунжий с босыми пятками играл на гитаре.

Вянет лист, проходит лето,

Иней серебрится.

Юнкер Шмидт из пистолета.

Хочет застрелиться:

Пиф-паф!

В паузе между куплетами Небольсин спросил:

— Где будет моя койка?

— Не мешай! — И, шевеля пальцами ног, словно ему сладостно чесали пятки, хорунжий брызнул по струнам. — Слушай, Кембридж, слушай:

Погоди, безумный, снова.

Зелень оживится,

Юнкер Шмидт, честное слово,

Лето возвратится.

Чик-чирик!

— Тебе чего? — спросил хорунжий, оставив гитару.

— Где мне придется спать?

— А вон… кидай чемодан на эту. Как раз вчера юноша Чеботарев благородным выстрелом в висок покончил счеты с земной юдолью, и я так думаю, что сегодня он уже не придет ночевать.

Небольсин закинул чемодан на койку самоубийцы.

— Много здесь наших?

— С тысячу будет. Даже бабы есть. Первый сорт бабы, и что мне в них нравится, так это то, что они с нас за удовольствие деньгами пока не берут… А ты откуда?

— Из-под Салоник? А — вы?

— Я подальше, — ответил хорунжий. — Прямо из Багдада!

— Тоже неплохо, — хмыкнул Небольсин. — А что у вас там было, в Месопотамии?

— Было дело. Как под Полтавой. Мы попробовали соблюдать там единство действий, согласно формуле мсье Бриана.

— И чем закончилось?

— Закончилось тем, что все разбежались. Англичане, конечно, остались. Но мы, гордые сыны великой России, растеклись по миру в изыскании праведных путей в неправедное отечество.

Небольсин присел рядом, тронул тихие струны гитары.

— Да, — призадумался, — проклятые большевики испортили русский дух. Им это еще зачтется… А где же все господа офицеры?

— Где же им быть, как не в баре?

— Оно верно. Я бы тоже выпил… Только — с чего?

Хорунжий подскочил:

— Судя по всему, ты еще фунты от англичан не получал? — Нет.

— Так чего же ты сидишь здесь?

— А чего ты сидишь?

— Я уже свои пропил. Пойдем и пропьем теперь твои…

Нечитайло (так звали хорунжего) потащил Небольсина в канцелярию, где тот незамедлительно обзавелся двумя фунтами, — немалые деньги для начала. Но сон, видимо, еще продолжался: хорунжий подсказал, что два фунта — это только за одну неделю.

— Так что, — сделал он вывод, нежно обнимая Небольсина, — ты не копи денег. Слава богу, дорвемся до матушки-России, там-то уж все будет бесплатно!

В баре пол усыпан чистыми опилками. Вкусно пахнет вином и пивом. Орава пьяных офицеров всех мастей и возрастов встретила Небольсина, как новенького, диким ревом:

— Господа, господа! Штрафную ему… пусть догоняет!

Сильные руки подхватили Небольсина и воздели над головами. Ему всучили большой бокал и стали плясать, опрокидывая стулья и посуду:

— Пейдодна, пейдодна, пейдодна..

Последние капли из бокала Небольсин стряхнул на лысину генерала Скобельцына, и его снова поставили на ноги.

— Рассказывай! Откуда?

— Был в Особой… из Салоник — пешком!

Флотский офицер поцеловал его взасос — пьяным поцелуем.

— Черт! Но откуда я вас знаю?

— Наверное, — ответил Небольсин, — если вы были театралом, то я вам запомнился по сцене. Когда-то я играл.

— Нет. А в Тулоне вы не бывали?

— Бывал. На крейсере «Аскольд».

Небольсин поднял бокал с вином.

— Сибирь… — И задумался. — Господа, но при чем здесь Сибирь? Нам сначала нужны Петербург, Москва, Киев…

Стаканы звонко брякались о его бокал.

— Нет! Англичане готовят нас для Сибири. Надо слушаться: они лучше нас знают все, что творится в мире. И на Москву мы придем через Урал… Виват! Салют! Урра-а!

Какой-то полковник жарко дышал в ухо Небольсину перегаром:

— Даю вам слово… Точные сведения, я ими обладаю. Скоро адмирал Колчак станет императором — Александром Четвертым, и нам необходимо признать… признать… признать…

— Бредите, полковник?

— Не верите? Так будет… Самые точные сведения!

Из этого пьяного хаоса и сумбура мнений Небольсин (пока он был еще трезвым) уяснил одно: вся эта орава, сбежавшаяся в Ньюмаркет, еще не имеет определенной, четко выраженной идеи. Но зато она имеет цель — борьбу против большевизма, и это Небольсина вполне устраивало сейчас. А потом он напился как свинья и больше ничего не помнил…

Проснулся. Было рано. По белому потолку скользили солнечные блики. Проехал где-то автомобиль. Ветер раздувал кисею занавесок на окнах, и пахло гвоздикой.

— Хорунжий! — хрипло позвал Небольсин дремавшего рядом с ним Нечитайло. — Что вчера было, хорунжий?

— Вчера? — очухался тот. — Вчера ты читал монолог Чацкого, и никто тебя не понял, кроме моей возвышенной души.

— А как я дошел?

— Мы здесь сами не ходим. Нас водят сержанты полевой полиции.

— Черт! Но я помню, — сказал Небольсин, — что была еще какая-то женщина… рядом!

— Вот видишь, — заметил Нечитайло, — ты крепче меня на выпивку. Ты даже женщин помнишь… А я как дорежусь до полиции, и больше… никогда и ничего!

В казарме пробуждались офицеры.

— Небольсин! Вставайте… Пойдем получать фунты.

— Но я вчера уже получил.

— Неделя-то кончилась. Сегодня можно опять «пофунтить»…

Виктор Константинович отправился в канцелярию, получил еще два фунта (непонятно за что?), и там ему сказали:

— Оказывается, вы еще при Керенском были представлены к званию полковника. Мы проверили — этот приказ затерялся… Позвольте поздравить вас с новым чином, а погоны русского полковника вы можете приобрести в лавке колониальных товаров…

* * *

Скоро англичане забили в барабан, и бар стали открывать только под воскресенье. Юный барабанщик бил на рассветах, будя для занятий; тугая шкура барабана колотила тишину под самыми окнами, взбадривая ленивых. Юные поручики и старые генералы, сварливо ругаясь из-за места в шеренгах, неряшливой колонной маршировали в столовую: завтрак, ленч, обед, ужин, — жрать захочешь, так будешь маршировать как миленький…

Был обычный день, и Небольсин в кругу офицеров выскребал ложечкой из стакана остатки компота, когда генерал Скобельцын выглянул в окно и обозленно крикнул:

— Англичане совсем обнаглели! Еще чего не хватало, чтобы большевиков сажали за один стол с нами…

В столовую вошли: прапорщик женского батальона, скромная девица в гимнастерке, в штанах и обмотках, пышнокудрая, а следом за нею, волоча ноги и опустив голову, — полковник Свищов.

— Свищов! — закричал Небольсин, вскакивая. — Полковник Свищов, как вы сюда попали?

Забыв про еду, Виктор Константинович подошел к столу, за которым — отдельно от других — сидели «большевики». Свищов разломил кусок хлеба в тряских пальцах и едва не заплакал:

— Виктор Константинович, скажи хоть ты… Ты ведь меня знаешь! Ну какой я к черту большевик?.. Спятили они, что ли?

— Вы… арестованы? — спросил Небольсин в полном недоумении и поглядел сбоку на девицу-прапорщика; придвинув к себе тарелку с овощным супом, она стала есть, замкнуто и спокойно.

— Ну да! — рассказывал Свищов. — Меня тут как барана… да хуже барана! И теперь, говорят, отвезут в Сибирь, чтобы сдать тамошней контрразведке. Конечно, англичане рук пачкать не желают. Но какой же я большевик? Вот госпожа Софья Листопад (полковник показал на девицу), она, кажется, и правда — грешит по малости… А я-то при чем?

Небольсин еще раз пытливо глянул на госпожу Листопад. Девушка принялась уже за жаркое. По тому, как она держала нож и орудовала вилкой, Небольсин точно определил, что женщина эта из интеллигентной семьи.

— Полковник, — спросил Небольсин, волнуясь, — но ведь что-то вы сделали такое, что дает право обвинять вас в этом?

Свищов ответил:

— Дорогой мой! Я… устал. И в башке у меня что-то отвинтилось. Я не большевик, нет. Но я считаю, что Ленин поступил все-таки правильно, закончив войну. Я сказал тогда, что мы умеем убивать, но воевать мы разучились. Вот, а мне заявляют, что я проникнут германским духом… что я большевик… чепуха!

Небольсин поднялся над обеденными столами.

— Господа! — объявил он громко. — Я знаю полковника Свищова по фронту как верного солдата России, это ошибка.

Генерал Скобельцын требовательно постучал ложкой:

— Небольсин! Вы не в театре… Сядьте!

Виктор Константинович опять взялся за компот.

— А что с ними будет? — спросил у соседей.

— Поедут с нами на родину. Если нас большевики стреляют, то почему бы и нам не повесить этих… если они большевики?

— И девицу?

Пламенный грузин Джиашвили, когда-то сотник из конвоя его императорского величества, сверкнул отличными зубами.

— Па-а-алнагрудый батальон… — сказал со смехом. — Дали бы ее мне, и я бы мигнул казачатам. В кусты — хором ее! Забыла бы думать про свой большевизм.

Небольсин вспыхнул:

— Сотник! Вы не имеете права говорить так о женщине, о русской женщине, которая в час опасности для родины встала под знамена и надела эту серую солдатскую гимнастерку!

— Все они… — выразился Нечитайло, и Небольсин понял, что напрасно будет метать бисер перед свиньями: здесь отношение к женщине только одно…

За отдельным столом, отобедав, поднялись двое — всеми презираемые полковник Свищов и прапорщик женского батальона; отвратительно шаркал ногами униженный полковник, и совсем спокойно прошла девушка… На фоне солнечно распахнутых дверей, среди красных бутонов шиповника, она вдруг показалась Небольсину удивительно женственной, и даже эти обмотки на ногах ничуть не портили ее облика.

— Как ее сюда занесло? — спросил он.

— А черт ее знает… Вон, вон! — стал показывать Нечитайло. — Видишь, катится сюда бочка с фамилией под стать бочке, Бочкарева Машка, это и есть командир бабьих «ударников», которая охраняла Керенского… Бежала сюда через Финляндию!

— А что она здесь делает?

— Э-э, брат, ты нашей Машки еще не знаешь. Наша Машка получает от англичан фунтиков больше нас с тобой. Хотя мы, брат, всю войну фронт держали, а она даже Зимнего дворца удержать не сумела… Взял бы я ее за ногу да размотал как следует!

С другого конца столовой вошла толстая накрашенная молодуха с широким лицом крестьянки; на выпуклой груди ее бренчал бант солдатских Георгиев. Взглядом, тупым и упорным, она обвела лица офицеров, которые помоложе. Джиашвили, пламенный грузинский дурак, подбоченился, как для свадьбы…

Эта сцена отдавала чем-то порочным, и Небольсин отвернулся.

— И за что же она получает больше нас? — удивился он.

— А за то, стерва, что ведет здесь, в Англии, как крестьянская демократка, агитацию за активное вмешательство союзников в дела России. Может, ей и надо платить побольше… Об этом, Небольсин, спроси не у меня, а у министра Черчилля! Мы умеем только убивать, и за это нам — два фунта… Спасибо! Мы люди не гордые, берем не отказываясь.

* * *

Немецкая армия уносила из России в свой родной фатерлянд не только шпик, холстину, уголь и сало, — под стальную каску Фрица запала мысль о солдатских Советах, сама идея обращения войны империалистической в войну революционную.

Перелом в борьбе на Западном фронте уже обозначился — резко, и до Ньюмаркета, где несуразным скопищем засели русские белогвардейцы, доходили слухи, что фронт надвигается на Германию, что немцы уже сыты войной по горло и кричат тем, кто еще сидит в окопах: «Штрейкбрехеры! Вам мало досталось?..» Как ни странно, настроение от этих вестей в Ньюмаркетском лагере было подавленное.

— Мир воспрянет! — говорил со злостью. — Но что Россия? Ограбленная, голодная, изнасилованная, — ей не бывать на пиршестве всеобщей победы. Большевики свой мирный пирог слопали еще в Брест-Литовске, и Россия разодрана на куски.

— Вешать, вешать! — горячо ратовал Джиашвили. — К чему разговаривать, надо вешать… Это очень хороший способ!

По вечерам жутко и мрачно резались в карты. Озлобленно шмякали на стол истерзанные картишки. В соседнем коттедже однажды раздался выстрел — прихлопнули шулера. Англичане начали следствие. Но офицерская община рьяно вступилась:

— Не лезьте в русские дела! Еще чего не хватало, чтобы вы нам указывали — кого можно, а кого нельзя убивать. У нас свои законы — российские: за шулера нам ничего не будет…

Сон — волшебный сон! — постепенно рассеивался, и Виктора Константиновича мучила тоска. Он сделался нелюдим и резок. В один из дней английский комендант лагеря объявил, что охрана большевиков — дело самих русских: пусть они и несут посменно дежурство. Однако желающих дежурить не находилось.

Долго препирались в коттедже:

— А ну их к бесу — не убегут. Мы, русские офицеры, не станем унижать себя полицейскими обязанностями. Это нам не пристало… Хорунжий, чего задумался? Рвани злодейскую!

Нечитайло — уже хмельной — вскинул гитару, сипло запел:

Ей чернай хлэб в абэд и ужын.

Ея штраштей нэ усыпыт, -

Ей па-а-ачелуй гарящий нужэн…

И вся ватага дружно подхватила:

Но нэ в крэдыт,

Но нэ в крэдыт…

Небольсин размашисто спрыгнул с койки.

— Ладно, — сказал. — Я пойду… навещу Свищова. Англичане не держали арестованных за решеткой. Две уютные комнаты, почти дачные, с выходом в садик: в одной Свищов, в другой — Софья Листопад. К девушке Небольсин, конечно, не зашел, — для начала заглянул к полковнику. Свищов лежал на постели, не сняв обуви, расшвыривал окурки по всей комнате.

— Как в душе, так и вокруг, — сказал он, мутно глянув на Небольсина. — Не подбирай, черт с ними… Когда меня станут увозить, я нагажу им в этом углу громадную кучу. Пусть все знают полковника Свищова, который этого англичанам не простит… А ты чего? Чего пришел?

— Да ничего, — ответил Небольсин. — В казарме тоска смертная. Играют. Поют ерунду какую-то. Вот и… пришел.

— Охраняешь? — насупился Свищов. — Не стыдно тебе?

— Стыдновато, — сознался Небольсин. — Но я, слава богу, не хожу вдоль забора с винтовкой. Я пришел как товарищ.

Кряхтя, полковник Свищов поднялся и сел.

— Небольсин, — спросил, — что же это будет с нами… а?

— С тобою выяснится.

— Пока еще до Сибири доберемся… Дай спичку!

Он раскурил папиросу и ткнул пальцем в стенку.

— Витенька, — спросил шепотом, — а вот ее-то как?

— Жалеешь?

— Да так… чисто по-мужски. Все-таки баба! Пропадет по тупости… Ты зайди к ней потом. Она — дикая.

— Мне нравятся дикие.

— Тише ты! Стенка тонкая. Она все слышит…

…Позже Небольсин все-таки зашел к госпоже Листопад.

— Чаю хотите? — предложила девушка. — Я вчера купила электрический чайник. Это смешно, правда? Еду сама не знаю куда, а так уж устроен глупый человек, что обрастает всякими житейскими ракушками… И зачем мне, спрашивается, этот электрический чайник, если в Сибири нет электричества?

В комнате, похожей на келью, царил порядок, присущий русской курсистке: все чистенькое, прикреплены к стенам портреты (тут и неизбежный Блок, со взглядом прокуратора, и Диккенс, и Максим Горький в мятой шляпе). Небольсину вдруг стало так стыдно, так неловко за вторжение, что он растерялся и понес какую-то солдафонскую чепуху…

— Ах, опять эта казарма… — поморщилась Соня. — Отчего вы, офицеры, не бываете естественны? Что за тон?

— А что вы хотите от фронтового офицера?

— Вы мне так не говорите, — ответила девушка. — Декабристы прошли с боями от Бородина до Парижа. Но они после фронта стали… декабристами, а не пошляками!

— Другое время, — ответил Небольсин, поникнув.

Мимо окон коттеджа в пудовых сапожищах протопала Машка Бочкарева, а за нею быстроногой ланью пронесся по клумбам нежно-пламенный грузин Джиашвили, соблазнительно напевая:

Весь мир — гостиница, Динжан,

А люди — длинный караван;

Придут — уйдут, придут — уйдут,

Придут — уйдут, придут — уйдут…

— Хи-хи, — ответила «ударница» Бочкарева из кустов жасмина, и все эти звуки, долетавшие в чистоту этой комнаты, налипали на душу, словно грязь…

С большим опозданием Небольсин решил постоять за себя.

— Извините, — сказал, — но я офицер не кадровый. Вы правы, однако: налет этой жизни еще долго будет сходить с меня слоями, словно парша с негодной собаки. — Подумал и добавил: — Я верю: жизнь была бы невыразимо прекрасна, если бы на земле не было человека…

— Как можно?! — ужаснулась девушка.

— Можно! — дерзко отвечал Небольсин. — И не делайте, пожалуйста, таких больших глаз. В жизни каждого бывают моменты, когда он ненавидит все человечество! Вот такой момент как раз переживаю и я. И я не прошу у вас прощения.

— Не надо, — сказала она.

Молчание стало тягостным, и Небольсин заговорил дальше:

— Я ведь когда-то жил очень хорошей и разумной жизнью. Были вот на Руси интересные квартиры… Да, не надо этого слова избегать. Именно не семьи, а — квартиры. Семья — это нечто обособленное, замкнутое. А когда человек владеет квартирой и открывает ее для всех, кто обладает оригинальностью ума и сердца, тогда…

— Вот у моего папы в Москве как раз и была такая квартира, — сказала Соня. — Я все-таки поставлю чай…

Они пили чай с неизбежным в Англии джемом. Небольсину было очень уютно, и тонкие руки Сони двигались над столом, как взмахи крыл. И он невольно рассмеялся, смутившись.

— Знаете, Соня, ведь это впервые за четыре года я пью чай вот так хорошо и спокойно. Чистая скатерть, присутствие женщины, запахи увядающего сада… Не хватает нам с вами только России! Вы, значит, москвичка?

— Да. Я работала в лаборатории на фабрике гирь и весов Арндта и компании. Может, знаете? Это на Большой Дорогомиловской… Очень хочу в Москву, просто — очень!

Сцепив пальцы, она отвернулась. Кажется, слезы подступили к ее глазам. Небольсин смотрел, как печально провисли на узких женских плечах погоны прапорщика, и думал: «Ведь мы везем ее в Сибирь, чтобы убить… Так ли уж надо нам это?».

Девушка подняла лицо:

— Простите, господин полковник. Вы сами по себе, может, и очень милы. Но по вечерам до меня доносятся ваши голоса, ваши угрозы народу. Вы говорите о России как о каком-то преступнике, которого надо пороть. Убивать… Вешать… Разве не так?

— Пожалуй, вы правы, — согласился Небольсин. — Мы судим о народе резко. Но вы должны понять и нас. Четыре года, в крови и навозе (он содрогнулся), и после этого… Куда? Куда нам идти? Россия нас отвергла. Европа прокляла. Что мы способны еще сделать? Только одно: ворваться в отечество — с бою! Вот за этим мы и собрались здесь. Мы действительно очень злы. Но народ нужно спасти.

— Народ, — сказала ему Соня, — это еще не сумма людей одинаковой национальности. Народ — это скорее сумма идей одного направления. Сейчас идея такая есть — идея создания первого в мире народного государства. И вам не удастся задушить эту идею!

Небольсин промолчал. «Бедная, она не знает, что ее ждет…».

— Ходят слухи, — сказал он потом, — что скоро в Ливерпуль придет какой-то таинственный пароход и первую нашу партию отправят путем Фритьофа Нансена — вокруг России северным маршрутом, через льды… Вы любите путешествовать?

— Люблю, — улыбнулась она. — Это, наверное, будет увлекательное путешествие… во льдах! И как жаль, что льдами все и закончится. Я ведь, господин полковник, хорошо понимаю англичан: там, в Сибири, со мною сделают то, чего англичанам нельзя сделать у себя на родине…

— Я надеюсь, — сказал Небольсин, подымаясь от стола, — что благоразумие восторжествует. Все обойдется. Благодарю вас за чай, и позвольте пожелать вам спокойной ночи. Всего доброго!

В коридоре ему встретился Свищов, без мундира, в подтяжках.

— Чего же кровать не скрипела? — спросил, хихикая. Небольсин щелкнул кнопкою на перчатке.

— Полковник Свищов! Хоть вы и мой товарищ по фронту, но в следующий раз за подобные намеки я, простите меня великодушно, дам вам…

— По морде? — спросил Свищов.

— Нет. По харе! — поправил его Небольсин.

* * *

Ледокол «Соловей Будимирович» пришел в Ливерпуль, и белых офицеров стали распихивать по палубам и каютам. Близился уже конец войны в Европе, но для них война еще только начиналась — война гражданская, война братоубийственная. Ледокол был давно захвачен англичанами, команда на нем была латышская, а ходил он по морям под флагом Украинской рады (в те времена в Стокгольме размещалась ярмарка кораблей — там продавались и покупались суда русского и военного флота).

В отсеке фор-пика разместили арестованных: Свищова и Софью Листопад. В ожидании «добра» на выход ледокол стоял очень долго на швартовых. Капитан беспокоился: навигация подходила к концу, как бы их не затерло льдами за Диксоном.

— Чего ждем? — волновались офицеры.

Оказывается, ждали даже не погоды. Радиотелеграф принес из далекого Омска известие потрясающее: власть директории была свергнута, и над Сибирью выросла щуплая фигура человека в адмиральском мундире, — это пошел на Москву адмирал Колчак!

Тогда пошел и ледокол «Соловей Будимирович». Впереди дальний путь за Диксон, потом из низовьев Енисея спуститься на баржах, прямо в армию, прямо в бой, чтобы через хребты Урала, минуя Ярославль, шагнуть в златоглавую и первопрестольную…

А сейчас мы снова возвратимся на русский север — в самый разгар лета 1918 года.

Глава шестая.

Сразу нашлось дело и Павлухину, когда в Архангельске появился этот человек с узким лицом природного интеллигента, с бородкой, в полувоенном костюме, скромный и проницательный; большевик с большим стажем, издатель трудов Ленина, узник царских крепостей — Михаил Сергеевич Кедров! А весь служебный аппарат, который Кедров привез с собою в Архангельск для установления здесь диктатуры пролетариата, назывался несколько громоздко и странно для многих: «Советская ревизия народного комиссара М. С. Кедрова».

Ревизия началась как раз с того, на что больше всего зарились интервенты в Архангельске, — с многомиллионных запасов оружия, военной техники, различных порохов и обмундирования. Даже окинуть взором эти гигантские хранилища было невозможно, — нужен был самолет, чтобы облететь всю грандиозную панораму складов, и Кедров сказал:

— И все это валяется здесь? Под дождями, под снегом? При том ужасном положении внутри страны?.. Начнем вывозить. Павлухин, тебе, как парню боевому, с бескозыркой набекрень, придется для начала подраться с иностранцами, которые гуляют здесь как у себя дома…

Дело было ответственное и сложное, ибо склады заборов не имели, замки можно было пальцем расковырять. И лазали здесь, среди порохов и техники, кто угодно: англичане, французы, румыны, белополяки, американцы. Брось спичку — и фукнет так, что от города плешь останется. Бывший генерал Самойлов, которого Кедров назначил командующим всеми сухопутными и морскими силами, внес поправку — совсем неутешительную.

— Ты ошибаешься, — сказал он Павлухину, — если думаешь, что плешь от тебя останется. Случись взрыв — и земля Архангельска, вместе с домами, уйдет к небесам, а на это место выплеснет Белое море… Россия просто не будет больше иметь такого города, как Архангельск! Понял? Ну так — торопись…

Торопились: денно и нощно громыхали составы, вывозя в Котлас и на Сухону взрывчатку — первым делом взрывчатку! Ревизия Кедрова задыхалась без людей: большевиков в Архангельске было мало, а Центр, словно назло, высылал на подмогу специалистов, которым нельзя было верить. Но — за неимением других — приходилось работать и с этими. Угроза взрыва подгоняла людей, и создалось в городе странное положение: коммунисты рука об руку работали в эти дни с офицерами, среди которых было немало белогвардейцев. Особенно старался капитан Костевич — один из лучших артиллеристов России. Комиссар Кедров выхлопотал ему в Москве даже премию в три тысячи рублей…

— Армию! — настаивал Самойлов на собраниях губкома. — Надо создавать армию посредством строгой мобилизации!

А вот армию было не создать. И случалось так, что не командиры командовали полками, а полки командовали своими командирами.

Когда разгрузили склады, вывезя из них главное, Павлухину дали 1-й архангельский батальон — как комиссару. Он явился в казарму, увидел кислый сброд и стал подтягивать людей, но ему сказали — вполне авторитетно:

— Чего шумишь? Ты нашего беспорядка не нарушай… Кончилось все это бунтом, стихийно ставшим антисоветским.

Батальон разоружали, чистили, снова вооружали. И снова он был на грани возмущения. Армии не было. Обратились за помощью в Петроград, и оттуда прислали конный эскадрон ингушей из «дикой дивизии»; командовал этим эскадроном ротмистр Берс — весьма нахальный тип, выдававший себя за левого.

— Я левый! — говорил Берс убежденно, но какой «левый» — времени тогда разбираться не было.

Прибыл из Петрограда и опытный штабист полковник Потапов, работавший еще при Керенском военным советником. Ему поверили — и Кедров, и Самойлов, и гарнизон. Не верил Павлин Виноградов.

— Птичка, — говорил Виноградов, — упорхнет…

Потапов сразу же удалил Павлухина из батальона.

— Вы не умеете руководить людьми, — сказал он.

Это было обидно, но отчасти и справедливо. От казармы у Павлухина осталось мерзостное впечатление; один запах портянок приводил его в бешенство. Чистоплотный, как большинство матросов русского флота, он не выносил смрада полковой кухни, роскошных чубов, завитых щипцами, вечернего кобелячества и утреннего похмелья… «Это не армия!».

Вопрос о создании армии в сотый раз перемалывали на собраниях.

Самойлов стоял на своей точке зрения — еще старой:

— Армия нужна не такая, что кто захотел — тот и пришел. Не волонтеры! Нужна армия по мобилизации…

Убедил. Объявили мобилизацию.

Военком Зенкович доложил:

— Товарищи, в армию никто не идет.

— Нужно взять, — жестко ответил Виноградов.

Когда попробовали взять, начались бунты. И самое опасное волнение — в Шенкурске. Правда, к бунтам уже привыкли: Архангельская губерния по числу антисоветских восстаний занимала первое место в Союзе коммун Северной области. Изнутри губернию подымали на бунт, словно дрожжи густую опару, эсеры различных оттенков — как правило, из народных учителей; сами вышедшие из мужиков, они пользовались громадным авторитетом в деревне.

Час решающего удара был уже близок, и в один из дней бывший генерал Самойлов поднялся за столом губкома:

— Одно сообщение. Короткое. Позволите?

Ему дали слово, и он объявил:

— Сегодня на рассвете мне снова предложили с Мурмана предать оборону Архангельска и перейти на сторону интервентов. Причем переговоры со мною вел опять генерал Звегинцев.

Кедров помял в руках бородку, спросил одним словом:

— Когда?

— Не знаю, Михаил Сергеевич, — ответил Самойлов. — Генерал Звегинцев не дурак, и он, конечно, не проговорился о сроках наступления англичан.

— Хорошо, Алексей Алексеевич, — сказал Кедров. — Товарищи, продолжим совещание…

А после совещания стремительный Павлин Виноградов нагнал Павлухина в коридоре исполкома.

— Собирайся, — велел. — Начинаем отбирать землю у попов. А в Шенкурске восстание растет. Боюсь, что снова придется подавлять силой оружия. Эсеры — люди крутые…

Выехав в губернию, Павлухин не утерпел и на часок заехал в Вологду, чтобы повидать Самокина.

Когда Савинков — вслед за чехами — поднял восстание в Ярославле, Муроме и Рыбинске, эсерам не удалось перекинуть искры пожара на вологодские крыши, — планы сбились: англичане еще не высадились в Архангельске, и мятеж был подавлен.

— А у нас в Вологде, — рассказывал Самокин, — не как у вас: здешний рабочий встал как стенка. Из пушки не прошибешь! Не посмотрели, что и послы под боком. Ввели осадное. Ходить по улицам не смей, как стемнело между волком и собакой. Вот и не удалось им притащить Вологду к Ярославлю!

— Ну, а дипломаты? — спросил Павлухин.

— Сидят?

— Сидят. Как гвозди.

— Ну, и что дальше?

— Ничего. Мы люди вежливые, гостеприимные. Потихонечку мы их из Вологды выдавливаем. Засиделись, мол, пора и честь знать…

— А куда их? В Москву выдавите?

Самокин провел по усам.

— С ума ты сошел! — ответил Павлухину. — Как можно дипломатам указывать? Это народ особый: куда хотят, туда и поедут… Так вот, в Москву-то они, кажется, и не собираются. Им сейчас, на мой взгляд, больше архангельский климат подходит. Теперь, Павлухин, положение создалось такое: миссии заявляют, что они и согласны бы убраться отсюда, но, понимаешь, говорят так, что нету у них прислуги, которая бы чемоданы им увязала. Дотащить дипбагаж до вокзала тоже ведь нелегко.

Самокин говорил без улыбки, но за всем этим скрывался юмор. Тогда Павлухин встал и поплевал себе на ладони:

— Такелажное дело знакомо. Хочешь, я им помогу? Черт с ним, даже на чай не возьму, а все сундуки допру до вагонов!

— Не надо. У меня уж есть бой-команда. Из балтийцев! Коли нужно, так они из-под черта голыми руками горящую печку вынесут. Придет срок, и они мне этих дипломатов — как пушинку… На воздусях! Даже земли не дадут ногами коснуться! Выпрут!

В разговоре со старым другом Павлухин рассказал о поручении, какое ему выпало: наблюдать за раздачей поповских земель тем, кто мобилизован в Красную Армию…

Самокин поразмыслил.

— Ты это серьезно? — спросил.

— Вполне.

— А кто поручил тебе это?

Павлухин назвал Павлина Виноградова.

— Павлина я знаю. В его преданности никто не сомневается. Но он слишком горячий человек. И рубит зачастую сплеча… То, что он тебе посоветовал, политическая ошибка. Дом горит, а он шапку примеряет. Не выполняй этого приказа, Павлухин!

— Теперь я тебя спрошу, Самокин, — ты это… серьезно?

— Вполне. Когда в России делили громадные пространства помещичьих угодий между крестьянами, это имело революционную цель. Это доказывало народность нашего дела. А теперь оцени положение здесь… Помещика в этих краях и во сне не видели. Барства никогда не знали. Тебя, как большевика, будем говорить прямо, они не уважают. А священника — да, уважают. И у попа… Ну, сколько у попа земли? Как у богатого мужика, — верно ведь? Не больше! И вот является такой Павлухин в бескозырке набекрень и начинает делить… А кто ты такой? Не веришь ты мне? Тебе кажется, что Самокин осторожничает? Что ж, я могу ответить тебе: мы во многом совершаем ошибки. Мы, свершив великую революцию, торопимся в один месяц сделать все то, что можно спокойно разложить на труд целого поколения. От этого и ошибки, и левизна. И… кривизна! Хорошо, — закончил Самокин, — попробуй делить. Я посмотрю, что у тебя получится.

Распростились они холодновато.

— На всякий случай — прощай, — сказал Самокин. — Я занят. Кручусь как белка в колесе… Вот и сейчас надобно подготовить здание для приема Кедрова и штаба Самойлова в Вологде.

— Как? — удивился Павлухин. — Из Архангельска… сюда?

— А вот так и будет. Положение сейчас аховое. Штабы переносятся в Вологду. А дипломаты — в Архангельск. Мы ближе к Москве, они ближе к интервенции. И когда пробьет час — еще неизвестно. Но как только моя бой-команда начнет вязать чемоданы дипломатам, значит — петушок пропел: война…

…Скромная церквушка на косогоре, а возле раскрытых дверей ее — три гроба, плохо оструганные. Павлухин соскочил с телеги, снял бескозырку, подошел.

— Вечная память! — сказал. — А что тут случилось?

— Да топорами один другого перестукали.

— За что же?

— Да приказ такой вышел: поповскую землю делить… Вот они и поделили ее. Каждому теперь ровно по аршину досталось.

В одной деревне поповскую землю забрал себе богатый мужик, и пришлось трясти наганом, забирая ее обратно. А в другой деревне — сразу пять дезертиров из Красной Армии (узнали, что им земля полагается, и рванули по домам, только пятки засверкали); Пришлось Павлухину забрать у них и землю и винтовки. И теперь вся мужицкая жадность, вся ее тщета и злоба, до времени затаенные под спудом кулака станового пристава, вдруг прорвались наружу. Павлухин понял, что Самокин был прав: раздел поповских земель взбаламутил губернию, посеял раздоры, и это как раз в такое время, когда вот-вот жди удара…

А еще в одной деревне — девушка, с глазами синими. Дочь священника. И сам священник — старенький попик захудалого прихода.

— Ну, рвите! — сказал он Павлухину, чуть не плача.

А на полках — книги юной поповны: Чернышевский, Пушкин, Есенин, Герцен и Плеханов… «Как рвать?» Павлухин вырос в деревне, ему с детства памятны леса и поля вымершего рода дворян Оболмасовых. Там — да, было что делить! А здесь…

Дочь священника сбегала на огород, нарвала луку с грядки, сбрызнутой веселым дождиком.

Павлухин взял ложку и склонился над ботвиньей.

— Я неверующий… — буркнул, потупясь.

— Я тоже, — сказала девушка, и глаза ее полыхнули такой яркой синью, так глубоко запали в душу.

— А я верующий, — произнес попик. — Бог все видит. Рвите!

— Ну и бог с вами, — ответил Павлухин. — В деревне без огорода разве проживешь? Я понимаю…

С киота он перевел взгляд на книжную полку.

— А вы любите классиков? — спросила девушка.

— Уважаю, — ответил Павлухин. — Даже очень уважаю.

— Странно, — заметила поповна. — А вот до вас был один большевик тут. Так он говорил, что все классики дворяне и коммунисту читать их не к лицу.

— Так он дурак был! — сказал Павлухин и закусил краюху.

— Не уверена… — задумалась поповна.

Попик подкрутил фитиль лампы, чтобы виднее было, и спросил матроса в упор:

— Ты мне, полосатый, зубы тут классиками не заговаривай. Отвечай как на духу: когда рвать станешь — утром или поужинав?

— Да не буду я вас рвать. Чего мне рвать-то?

И попик дунул под стекло лампы:

— Тогда неча керосин прожигать. И так отвечеряешь… Ложка не ружье, не промахнешься, чай, стреляя!

А вот стрелять Павлухину в этой поездке пришлось. Причем стрелял в Шенкурске, в эсера Ракитина, которого знал по собраниям в Архангельске, и даже пива однажды вместе по две кружки выдули…

Сейчас встретились на улице.

— Чего шумите?.. Вы, шенкурята! — спросил Павлухин.

— Ах это ты, большевистская шкура! — ответили ему.

И за словами — трах, трах. Мимо… Павлухин достал наган, рванул по ногам… По ногам! По башке боялся — все еще думал: может, ошибка? может, пьян? может, не надо?..

Пришлось удирать из уезда. Приехал в Архангельск, а там штабы уже собирались в дорогу. Главное командование в городе поручалось полковнику Потапову. А поручик Дрейер при встрече шепнул Павлухину по секрету:

— Не проболтайся. Мы уже ледоколы готовим к затоплению на фарватере. На случай, если они пойдут…

— Неужто?

— Молчи. Своими же руками на дно пустим. Здесь кругом предатели. Но не пойман — не вор. Вчера вывалили мины на фарватере, а разве можно ручаться за адмирала Виккорста, что он не передаст плана постановок англичанам?..

Павлухин забежал в исполкомовскую столовую, глотал, обжигаясь, раскаленные постные щи; и такие же щи ел за другим столом народный комиссар Кедров; подальше сидел ротмистр Берс («левый») и тоже хлебал щи. А в душе Павлухина, словно незабудки, долго цвели синие глаза юной поповны…

Берс передвинул к нему свою тарелку.

— Откуда ты? — спросил.

Павлухин рассказал о поездке, пожалел поповну.

— Такая тоска там, — сказал, — хоть вой… Жалко мне ее!

— А знаешь, что говорят коммунисты? — спросил его Берс, показывая в улыбке отличные зубы. — Тебе, как большевику, любая панельная шлюха должна быть ближе и роднее, нежели дочь служителя религиозного культа… Осознал?

— Осознал. — И Павлухин дал Берсу по морде.

Берс оказался человеком выдержанным. Он только огляделся по сторонам — не заметил ли кто его позора? Нет. Кажется, не заметили. И ответного леща давать матросу не стал. Он сказал Павлухину так:

— Стоит мне чирикнуть моим ингушам, и тебя изрубят на куски. А мясо твое, Павлухин, завтра же продадим в лавке, а выручку прогуляем в ресторане «У Лаваля»… Ты это учитывай!

Было ясно, что «выручка» — самое насущное дело в карьере ротмистра Берса, гордого своим родством с одним очень знаменитым на Руси писателем. Впоследствии эта «выручка» обрела трагический смысл в судьбе самого ротмистра Берса и в судьбе Архангельска, совсем недавно ставшего советским городом…

Так складывались дела. Неважно они складывались.

* * *

Ледокольный буксир с отрядом латышей и архангельских коммунистов шпарил по волнам, отчаянно дымя. Миша Боев, сидя на мостике, играл на гармони вальсы, и музыка — вся в дыму — так и отлетала за корму вместе с угаром дыма. Командовал буксиром старый заслуженный помор-шкипер по имени Элпидифор Экклезиастович, — не сразу выговоришь.

— Ты для меня, отец, будешь просто «батькой», — рассудил Павлухин, — я тебе по возрасту в сыновья гожусь.

— Оно и ладно, сынок, — согласился шкипер и спустился в каюту, где как следует насосался рома…

Это были дни, когда англичане уже вышли к Сороке, спустившись с Мурмана к югу вдоль полотна железной дороги. И уже блуждали возле берегов таинственные, как призраки, корабли.

Буксир кувыркало на зыби, он тяжко плюхался во впадины между волн своим круглым, как пузатая миска, днищем. Его давно не чистили в доках, и он переползал сейчас по воде, волоча за собой длинные бороды водорослей. Одинокая пушка «гочкиса» сверлила мутное пространство. Миша Боев крепко спал на мостике, раскинув ноги и руки, а гармонь ползала по решеткам, то сжимаясь, то растворяясь мехами. На рассвете, где-то далеко за Яграми, на траверзе солеварен Неноксы, заметили странное судно.

Павлухин протер линзы бинокля: флаг не «читался». Но когда «прочел» расцветку, то совсем ошалел — государства с таким флагом он не знал, и «Своды» не давали ответа…

— Эй, батька! — заорал Павлухин, и первым проснулся Миша Боев, застегнул гармонь на ремешок.

— Чего орешь? — сказал.

— Да вон, видишь… Какой-то иностранец ползает!

Вылез ромовый «батька» из люка, аки домовой из погреба.

— Шибко авралишь, сынок. Мы ведь не пьяные…

— Эвон! — показал Павлухин. — Что это за коробка, знаешь?

Старый шкипер вгляделся в рассвет:

— Это «Святой инок Митрофан» под флагом флотилии Соловецкого монастыря. Флаг у них тоже святой: под ним монахи богомольцев до угодников Зосимы и Савватия перевозят.

— Кажись, не время сейчас молиться, — заметил Миша Боев. Дали позывные гудки — никакого впечатления. На «Святом иноке Митрофане» никто даже не почесался.

— Эй, на «гочкисе»! — велел Павлухин. — Один — под нос!

Да наводку поточнее: не в нос, а под нос… Жарь!

Выстрелом под форштевень разбудили и тишину моря и «Митрофана». С мачты корабля убрали монастырский флаг и подняли взамен другой — еще императорский, трехцветный.

— Пугаются ребята, — причмокнул Павлухин. — Ну-ка, сигналец отмахай им, чтобы начальство на борт прибыло.

— Давай! — сказал сигнальщик, сорвал с головы Павлухина бескозырку, в другую руку свою бескозырку взял и ими, вместо флагов, отмахал грозный приказ… Подействовало!

Подгреб вельбот, а в нем — монашек, хиленький.

— Элпидифор Экклезиастыч, какого тебе хрена надобно?

— Какой флаг? — спросил Павлухин, перегибаясь с мостика.

— А какой тебе надобно? — ответили ему с воды. — Большевики еще не удрали с Архангельску?

— Да нет. Не удрали.

— Тогда погоди, милок, самую малость. Мы тебе красный до нока реи подымем. Жалко, что ли? У нас все своды имеются.

— Стой! — задержал Павлухин отходящий вельбот. — Пойдем на вашу лоханку вместе с нашими шлюпками…

Высадили десант. В кубрике, вперемежку с матросами-монахами, почивали соловецкие «богомольцы» — английские солдаты и один офицер. Пришлось их разбудить.

— Эй, Антанта! Вставай… заутреня началась!

Пленных выстроили на палубе. И тут один англичанин подмигнул Павлухину — дружески, как приятель. Павлухин сразу вспомнил Печенгу, объединенный десант и этого парня: они вдвоем тащили тогда в бухту на куске парусины разорванного пополам матроса. И сейчас мигнул ему англичанин — как другу:

— Хэлло, камарад!

Павлухин почесал светлую, выгоревшую на солнце бровь.

— Как бы это тебе сказать? Тогда союзничали — можно было и руку пожать. А теперь, брат, не камарады мы с тобой…

Это были первые англичане в Архангельске.

— Всех их в Москву, в Москву! — говорил Павлин Виноградов.

Этого простить большевикам было никак нельзя, и в кабинет Павлина Виноградова пылящей бомбой, которую зарядил наверняка посол Нуланс, ворвался его консул Эберт. Он протестовал!

Виноградов спокойно ответил, что этот дипломатический выпад является вмешательством во внутренние дела Советской Республики. При разговоре были свидетели. И тогда Эберт — при свидетелях же! — ответил Виноградову такой дипломатической резкостью, которая более смахивала на хамство.

Эберт сказал ему:

— Скоро вы, как представители Советской власти, ответите за все перед трибуналом той страны, которая завтра придет в Архангельске к власти!

Наступила тишина… Эберт ждал. Побледнел и ждал.

— Господин консул! — прозвенел голос Павлина Виноградова. — Аудиенция окончена! Прошу вас навсегда оставить зал исполкома!

И, забежав вперед, весь в горячке нетерпения, Виноградов пинком распахнул двери перед французским консулом… Война объявлена!

Глава седьмая.

Недавно прибыла группа офицеров — потрясенных!

Они не ушли из Гельсингфорса, когда большевики уводили оттуда корабли Балтики через лед в Кронштадт, они остались, и им было суждено пережить там позор и унижение от захватчиков — немцев и егерей барона Маннергейма. Эти офицеры, по-своему понимая воинский долг, каким-то чудом (почти невероятными усилиями) вырвались из германской зоны в Мурманск — поближе к союзникам.

Вот они: юнцы мичмана и пожилые морские волки, левые и правые по своим воззрениям, холостые и женатые, — они чуть не плакали, увидев над рейдом флаги своих добрых союзников. Как они были счастливы пожать руку британского офицера, с каким волнением они говорили сейчас по-английски.

— Мы счастливы, — слышалось повсюду, — мы снова чувствуем себя дома, в кругу старых друзей…

Всех этих офицеров гуртом отправили в кают-компанию «Аскольда», — очевидно, нужен был политический противовес для команды, настроенной пробольшевистски.

Запомни этих офицеров, читатель! Они очень искренни сейчас, их словам можно верить. Потрясенным позором Гельсингфорса, им уже приготовлен позор именно здесь… в Мурманске!

Сущего пустяка не хватало сейчас англичанам — повода. Ибо хорошо известно: англичане — джентльмены, они не бьют в морду без повода, как это делают иногда русские, — по дружбе, по вражде, просто за выпивкой. Но дай англичанам только повод, — и они тебя ударят. Причем мастерски ударят…

Изба-пятистенка (бревна в обхват) стояла на склоне горы: несколько комнат, оштукатуренных изнутри. В холодных сенях, где приходящие вешали пальто и снимали галоши, всегда в готовности две бочки морошки с Айновых островов (именно с этих островов издревле шла морошка к столу царя и его семейства — очень крупная, очень чистая). Здесь, в этой избе-пятистенке, селился управляющий делами краевого совдепа Басалаго.

Сейчас лейтенант сидел за столом, без кителя, в свежей сорочке, и листал последнюю сводку. Итак, интервенция на Мурмане проходит удачно. Уже созданы военные округа. Какой округ к какой части принадлежит — все было учтено заранее.

МУРМАНСК — к пехотной роте 29-го Лондонского полка;

КАНДАЛАКША — к Сербскому национальному батальону;

КЕМЬ — к британской морской пехоте его величества и.

СОРОКА — под наблюдение особого английского офицера.

— Come in, — сказал Басалаго. — Кто там? Входите.

Вошел Уилки в егерской куртке из непромокаемого габардина-бербери; быстро глянул на часы, спросил:

— Ты один?

— Да.

— Выйдем. У тебя душно… Я тебе расскажу подробности о мятеже Муравьева. У большевиков появился новый Бонапарт — некий поручик Тухачевский, и этот поручик сорвал все замыслы командарма Муравьева…

Избу-пятистенку рвануло нестерпимым сиянием взрыва. Сила взрыва была рассчитана неумело: Басалаго получил шестнадцать осколков, был ранен и сам лейтенант Уилки (они успели дойти только до порога).

Оглохший и весь в крови, поднялся Басалаго.

— Уилки! — заорал он, сразу все поняв. — Это сделал ты… сознайся. Я знаю: вам нужен повод… только повод!

С пола застонал лейтенант Уилки:

— Что ты орешь, дурак?.. Посмотри! — И показал ладонь в крови: — Это опять аскольдовцы… это они!

Был день — как день. Точнее, — серое, дождливое утро. Где-то далеко, на Горелой Горке, промокшие насквозь, поникли шатры американского бивуака. И торчала, уткнувшись в небеса, радиостанция с линкора «Чесма»: там капитан Суинтон держал связь с Архангельском и Лондоном. По рельсам, в прибрежном слякотном тумане, ползали портовые краны, вылущивая из люков транспортов запасы обещанного продовольствия, — все прошлое Мурмана теперь окупалось тушенкой и рыбой, табаком и ромом, дамскими туфлями и парижской пудрой…

А над лежащим Уилки стоит сейчас Басалаго и плачет.

— Скажи, подлец Уилки, тебе не стыдно взрывать меня?..

Обоих молодцов отвезли в лазарет. Никаких особенных событий в этот день больше не было. Только, незаметные с бортов кораблей, проходили в порту и на дороге аресты и обыски.

На следующий день — приказ:

«Я, главнокомандующий всеми союзными войсками в России, желаю уверить всех в мирных намерениях союзников, а также в нашем искреннем желании помочь России освободиться от немцев, белых финнов и всех враждебных агитаторов. В течение вчерашнего дня мне пришлось обыскать в полном согласии с гражданскими властями (и это было тяжелой обязанностью для меня) некоторые здания с целью отобрания оружия и для временного задержания некоторых лиц… для охранения лояльных граждан России, а также, чтобы обеспечить спокойную базу, с которой могут предприниматься ваши и наши военные действия против врагов, вторгшихся в Россию. Я прошу всех граждан вернуться к своим занятиям спокойно и без боязни и усердно содействовать нашим войскам в достижении нашей общей с вами цели, т. е. воссоздания свободной и великой, нераздельной России. Да поможет бог России!

Главнокомандующий союзными военными силами в России.

Генерал-майор Пуль.

Мурманск.

13 Июля 1918 г .».

А на мачтах флагманского крейсера адмирал Кэмпен поднял строгий сигнал:

СЪЕЗД С КОРАБЛЕЙ ВОСПРЕЩЕН.

Этот сигнал видели все на рейде. Но русские команды решили, что он относится только к кораблям английским, французским, американским. Отбубнили свое окаянное время склянки флотилии.

Вот и чистая ночь, вот и чистый рассвет…

* * *

На рассвете от борта «Аскольда» отвалила шлюпка-шестерка. Это была первая за день — семичасовая, как ее называли на крейсере. Под напором матросских тел трещали ясеневые весла.

Матрос Митька Кудинов сидел на транцевой доске, командуя:

— А-а-а… рвок! А-а-а… рвок! Левая — потабань…

Пулеметная очередь сбросила его с транца в воду. Загребной Власьев успел перехватить дружка рукою; мокрого и мертвого матроса втащили обратно в шестерку. Разворот под веером пуль, и теперь на руле сидел Власьев.

— А-а-а.. рррвок! А-а-а… рррвок! Навались…

…Матрос Кудинов, совсем еще молодой, лежал на железном палубном настиле, и мокрые бакенбарды, отращенные от полярной тоски, казались такими несуразными на его лице, ставшем вдруг строгим, словно он заступил в караул.

Из кают-компании сбежались офицеры, недавно прибывшие на крейсер. Они еще не освоились с обстановкой рейда и, глядя на убитого, растерянно озирали союзную эскадру, говоря:

— Неужели это сделали англичане? Господа, неужели наши добрые союзники могли решиться на такое вероломство?..

Команда:

— Во фронт! — И все развернулись лицами внутрь корабля.

Четкими шагами стремительно направлялся и спардеку кавторанг Зилотти. Остановился над убитым. Долго крестил себя. И — прямо в толпу матросов:

— С некоторых пор, — сказал громко, — сыны гордого Альбиона стали представлять себе русский народ вроде какого-то дикого племени! Им кажется (повернулся кавторанг к офицерам из Гельсингфорса), что мы, избегая большевизма, будем счастливы прибегнуть под защиту британской колонизации. Они ошибаются! Я еще раз повторяю всем (снова к матросам): они ошибаются!

Двенадцать пулеметов сразу открыли огонь по крейсеру. Очереди хлестали над палубой, срезая такелаж, туго обтянутый, и тросы лопались со свистом — концы их стегали броню корабля.

— По местам! — раздался призыв.

— Стойте. — задержал команду Зилотти. — Разве вы не видите, что мы давно под прицелом? Смотрите: с «Адмирала Ооб» — четыре трубы с торпедами… Повернитесь: «Глория» — четыре по восемь дюймов… Наводка по нашему борту! — Надел фуражку и приказал: — Катер — под трап! Я пойду на «Глорию» сам…

Катер домчал его до флагманского крейсера англичан. Очевидно, через сильные чечевицы британцы разглядели офицера, и стрельбы не было. Катер оттолкнули от борта, не приняв от него швартового шкентеля, но фалрепные юнги услужливо переняли на адмиральский трап кавторанга.

Зилотти настойчиво объявил вахте:

— Мне необходимо видеть старшего на рейде… Кэмпена!

— Пожалуйста. Адмирал ждет вас…

Узкие переходы. Трапы. Люки. Вниз, вниз, вниз! «Почему вниз?».

Вестовой распахнул двери:

— Прошу.

Зилотти недовольно взмахнул старорежимной треуголкой:

— Ах ты, сын собаки! Добавь: сэр!

— Да, сэр.

— Вот так уже лучше…

Нравы британского флота ему были известны. Потребовав уважения к себе, Зилотти шагнул вперед через высоченный комингс, и двери были с лязгом задраены за спиною кавторанга. Так они задраивались по водяной тревоге. Намертво.

Он огляделся в изумлении. Перед ним — броня. Справа и слева от него — броня. Борт… борт… переборка. И — никого!

И даже не было иллюминатора — мигала над ним лампочка.

Но заранее был приготовлен стул. Стул, чтобы сидеть.

Этот стул был для него, и кавторанг сел…

Все это называлось так: арест.

* * *

Из бокса «тридцатки» проследовала до кабинета поручика элегантная секретарша.

— Сэв! — сказала она. — Кажется, взялись за «Аскольд».

— Я знаю, — ответил Эллен. — Но пусть англичане разбираются с крейсером сами. Мы люди скромные, и от главного калибра подальше…

Секретарша перебрала в руках бумаги:

— Протест… протест… Я уже устала от этих глупостей. Но есть один протест, достойный внимания.

— От кого?

— На этот раз, — засмеялась секретарша, — протестует настоятель Печенгской первоклассной обители — сам отец Ионафан: ему не нравится, что в монастыре размещена тюрьма!

— Да, тюрьма получилась первоклассная, как и сам монастырь: из Печенги не удерешь… Не отвечать!

Брамсон пригласил Эллена на «Чесму», давно разоренную. Орудия с линкора были уже сняты, пустые станки башен заросли красной ржавью. Вдвоем с юристом поручик обошел гулкие пустые отсеки. Шарахались из-под ног крысы, испуганные светом. Переговаривались.

— Если здесь шестнадцать камер, — говорил Брамсон, — да еще по левому боргу для предварительного заключения…

— Обратите внимание: вот отличное помещение для караула!

— Согласен, поручик. Лучше «Чесмы» труднее придумать тюрьму. Они даже рифмуются, — пошутил Брамсон, — тюрьма-Чесма… И что самое главное, никуда отсюда не вырвешься: броня!

Когда они поднялись на палубу, мимо «Чесмы» — в сторону «Аскольда» — проходил паровой катер с британскими матросами.

— Женщина там, что ли? — пригляделся Брамсон через очки. …Катер заметили и с борта «Аскольда». Нескладная высокая женщина привлекла внимание сигнальщиков. Вот она поднялась по трапу и оказалась шотландцем — здоровенным малым в короткой юбочке и берете.

Шотландец на чистом русском языке заговорил:

— Вы давали радио на «Глорию»? Я адъютант генерал-майора Фредерика Пуля… Что у вас тут произошло, ребята?

— Вот, полюбуйтесь, — отвечали ему офицеры, показывая на мертвого матроса. — За что вы его убили? Что он вам сделал?

Вся команда крейсера толпилась на верхнем деке, лицом к трапу, возле которого лежал Кудинов; над ним остановился шотландец в юбочке, с крепкими волосатыми ногами футболиста. И вдруг «Аскольд» слабо дрогнул: это пришвартовались к нему с другого (совсем другого) борта сразу два тральщика. Один — с пустой палубой, будто там все вымерло, а другой — с абордажной партией морской пехоты. Заклацали затворы карабинов, и шотландец перестал рассматривать убитого.

— Кто здесь старший? Офицеры, команду — вдоль борта! Осталась только вахта, а весь экипаж замер в строю. И было объявлено, что возле совдепа состоится общий митинг, где генерал Пуль выслушает от аскольдовцев все претензии к британскому командованию. Велели прыгать на тральщик с пустой палубой, и тральщик сразу отдал концы.

Возле совдепа аскольдовцев встретил язвительный Юрьев:

— Попались, баламуты? Я вам еще тогда говорил: мы вашу лавочку прихлопнем!

Качая штыками, сошлись две роты морской пехоты и взяли матросов в кольцо — не вырвешься. Короткие драки, однако, вспыхивали: люди перли грудью на штык… Но офицеры крейсера, которых свезли на берег вместе с командой, не вмешивались. Хотя, кажется, они и сами были бы не прочь сейчас подраться с союзниками. Стоило ли бежать от позора Гельсингфорса, чтобы окунуться здесь в позор мурманский?..

— Клейми презрением! — орали матросы, а это значило: можно материть союзников на все корки, можно свистать, заложив в рот два пальца, можно цыкнуть плевком, можно всё…

И вот, в окружении конвоя, на дамбе показался Пуль. Через переводчика он заговорил о немецкой заразе, о разложении, о большевизме крейсера, — все это он высказал матросам. Потом повернулся к офицерам, прибывшим из Финляндии в его добрые союзные объятия. Сказал без помощи переводчика:

— А среди вас, балтийцы, имеются германские шпионы… Да, да! Не спорьте со мною, я знаю: вы — германские шпионы!

Перекинул стек из одной руки в другую. Картинно оперся.

— Английское командование, — произнес вдруг Пуль, — приносит свои извинения за убитого. Впрочем, ваш баркас…

— Шестерка! — поправили из рядов матросов.

— Ваш баркас, — настоял на своем Пуль…

Но тут уже не вытерпели сами балтийские офицеры.

— Шестерка, черт побери! — заявили они хором.

— …Этот баркас, — продолжал Пуль, — был обстрелян нами в семь часов утра только потому, что на дне его скрывалось много большевиков-террористов. А мы, ответственные за жизнь лояльных граждан, не можем позволить, чтобы по Мурманску разбрасывались бомбы…

Команду держали в оцеплении на берегу, пока крейсер подвергался разоружению. На борту корабля оставались только вахта и два офицера, совершенно затюканные хаосом событий, поначалу для них непонятных. Здесь «Клейми презрением!» не подходило: здесь люди дрались.

* * *

Вахта, верная долгу, не принимала швартовы, брошенные с тральщика. Борт «Аскольда» брали на абордаж, а вахтенные спихивали десантников обратно в воду — кулаками и отпорными крючьями. Но силы были слишком неравны, и вахту обезоружили.

Но крейсер — это даже не дом в пять этажей, это целый квартал домов в миниатюре, со множеством «подвалов» и тайных перекрытий. По этой узости люков и шахт, вдоль придонных отсеков, почти ползком, прилипая телами к броне, аскольдовцы растворились по всему кораблю, не желая сдаваться…

Уговоры не помогали — матросов выкуривали, словно крыс, дымовыми шашками. Ослепших от дыма, кашлявших и очумелых, всех загнали в батарейную палубу, задраили за ними люки и горловины.

Появился французский офицер из Союзного совета.

— Вы напрасно думаете, — сказал он, — что мы к вам плохо относимся. Зачем нам это нужно? А газ этот безвреден, поплачете немного — и все… Просто мы хотели собрать вас всех вместе. И вот что мы вам предлагаем в доказательство нашей дружбы: записывайтесь в состав союзного флота. Я вам, братцы, от души говорю это: не прогадаете… весь мир лежит перед вами!

Ни одного! В полной темноте, подавленные, сидели матросы, и только блуждал по кругу огонек цигарки… Ни одной шкуры!

Снова задраили. «Черт с вами, — думали, — задраивайте. Нам не привыкать сидеть в броне, по колоколам громкого боя…».

Трудно было судить из глубины каземата, что происходит сейчас на крейсере. Но броня передавала гул и грохот, словно «Аскольд» ломали на куски. Морская пехота разоружала корабль: на подошедшие баржи перекачивали боезапас из погребов, французы при этом размонтировали схему центральной наводки, без которой крейсер сразу становился беспомощен. Отомкнули от орудий замки и зашвырнули их за борт. За каких-нибудь два часа боевой ветеран русского флота превратился в пустую, бессильную гробовину, внутри которой задыхалась арестованная вахта…

Потом опять прибыл на борт шотландец, адъютант генерала Пуля, и предложил матросам:

— Если не желаете служить в иностранном флоте, то мы, уважая ваши патриотические наклонности, советуем подумать о службе в русских отрядах русской национальной армии…

И снова — тьма.

И вдруг люк открылся, хлынуло острым голубоватым сиянием дня, а по ступеням трапа с дребезгом, почти взрываясь, скатилось что-то звонкое, пламенно воняя дымом.

— Бомба! — заорали матросы. — Бомба!

Отхлынули массой горячих тел на борт. Сжались. «Бомба» не взрывалась, — только раскатились красные уголечки.

— Тьфу, черт! — стали смеяться. — Самовар… Ай да англичане! Вот уж правду говорят про них — политики хоть куда…

Вернули самовар, подаренный «Аскольду» еще в Девонпорте на заре революции. Теперь конфорка его отвалилась, носик согнулся от удара. Но все же самовар; и по сияющему ободку его начертаны слова о дружбе рабочих Англии с матросами русской революции. Подарок что надо, но в дружбу сейчас не верилось…

Власьев долго колотил в крышку люка, пока морская пехота не соизволила ее откинуть.

— Фенкью… спасибо! — заорали матросы англичанам, и англичане этот юмор вполне оценили: над палубой крейсера долго перекатывался их дружный гогот — с перекатами, словно стрелял заедающий, плохо смазанный пулемет.

Разоружение закончилось. С берега — на том же самом тральщике — доставили на борт команду. Матросы вышли на палубу, заваленную старой рваной обувью, и тут… Впрочем, стоп!

Иногда документ говорит лучше автора. Сейчас мы передоверим слово… Кому? Да тем же офицерам, которые бежали от большевиков и плакали от счастья, увидев британские корабли на русском рейде. Вот пусть они теперь и расскажут нам обо всем, а мы не имеем права не верить им, — это источник вполне беспристрастный…

Итак, слово офицерам из Гельсингфорса!

ПИСЬМО КАЮТ-КОМПАНИИ КРЕЙСЕРА «АСКОЛЬД »,

«…Крейсер подвергся грандиозному грабежу. Все вещи разбросаны по палубам, перевернуты, и почти все они сознательно приведены в негодность. Весь офицерский состав и вся команда остались без денег. За малым исключением, все новые брюки, ботинки, бритвы, золотые, серебряные и иные вещи оказались раскрадены.

Офицеры кают-компании крейсера «Аскольд» всего неделю тому назад прибыли из Балтийского флота, где присутствовали при разоружении кораблей германцами… и, сочувствуя союзникам, они уехали оттуда, не желая работать в сфере немецкого влияния. Но все же мы никогда не видели и не слышали о таком отвратительном грабеже со стороны германцев!..

Ключи от помещений крейсера неоднократно предлагались при обыске. Но никто из англичан не пожелал ими пользоваться: все вскрывалось топорами и ломами. Большинство денежных ящиков и шкатулок взломано, а все деньги расхищены. Особенно поразило нас, что союзные нам офицеры, руководившие разоружением, покинули корабль с полными карманами!

Многие из команды союзных войск надели на себя по трое брюк сразу (!) из числа ими украденных. На корабле, словно в издевательство над нами, оставлена масса старых иностранных ботинок, замененных новыми (русского производства). Составленная опись установила, что с «Аскольда» увезено деньгами и имуществом на сумму свыше 40 000 довоенных царских рублей (!)…

А между тем среди личного состава крейсера имеются еще многие из числа тех, которые совместно с союзниками работали против общего врага в Дарданеллах. Среди матросов есть тяжелораненые и получившие за войну высшие знаки отличия от тех же союзников. А теперь все они до последней степени ограблены теми, с кем и за кого они когда-то сражались…».

К этому письму можно еще добавить, что французы и американцы в грабеже не участвовали. Воровской пример своим матросам подали британские офицеры (именно британские офицеры!). Имен их назвать нельзя — они не сохранились. По документам того времени известен только один майор, который хвастался потом украденными финским фонарем и финскими марками, да еще один британский лейтенант, носивший на руках заячьи перчатки. В этих мяконьких перчатках он унес из каюты механика логарифмическую линейку очень тонкой работы…

Офицеры «Аскольда» выразили желание не служить.

— Мы не можем работать в сфере британского влияния, — честно заявили они. — Лучше уж мы поедем к большевикам…

В команде крейсера, не без ведома кают-компании, созрел заговор: взорвать или затопить корабль, чтобы он не достался англичанам. Но было уже поздно… Только небольшой кучке аскольдовцев удалось вырваться на Балтику; кого загнали в тундру, и там они пропали бесследно; кого отправили в Печенгу, а иных запрятали в гулкие продроглые трюмы «Чесмы»; самых опасных матросов, больше всех возмущавшихся, посадили на буксир, и буксир пошел в океан.

* * *

Качнуло на океанской волне, и тогда Кочевой сказал:

— Амба! Топить будут… крышка!

Вместо этого дали каждому по три галеты с плазмоном, по одной банке корнбифа на двух человек. Болтало их в трюме буксира как проклятых, — на угле, в самой глубине бункера. На качке, особенно на бортовой, уголь перемещался с борта на борт, и матросы ездили вместе с углем, царапаясь об острые куски антрацита…

Был ранний час, когда затихала качка. Стоп, машина! И увидели они остров: почти скала, выпирающая из моря, а там, дальше, берег — совсем неласковый, скалы да кочкарник тундряной, и мох всюду, и бегут по горизонту олени, гордо закинув на спины тяжесть рогов.

С этого дня банку корнбифа делили уже на пятнадцать человек, каждый получал вместо хлеба по четверти фунта сырого теста: делай с ним, матрос, что тебе хочется, — пеки, жарь, так лопай… Суп заправлялся здесь не солью — его просто варили на морской воде. И жили в бараках из фанеры, которую простегивал насквозь ветер с океана. А иных селили в ямах, крытых дерном. Рядом бушевал океан, закидывая на остров брызги, и когда шла на берег штормовая волна — вал за валом! — тогда перекатывало пену через бараки, заливало через трубы печки-времянки.

И никто — никто! — из аскольдовцев не мог узнать, где они находятся. Били здесь людей палками по спинам, а прикладами по ногам. Просто ломали ноги! Били молча. По виду люди из лагерной охраны были русскими. Но кто такие — не догадаешься: на лбу у них не писано. Спрашивали — не отвечают. Только скалятся.

Одна параша приходилась на сто человек, и карболку, которой эту парашу дезинфицировали, добавляли и в тесто (кто помрет, а кто выживет). Заболевших сажали в ледник; вместо лекарства давали им хлеб, оставшийся от покойников; в печи его пережигали в порошок, и этот порошок заставляли глотать как снадобье, а запить можешь соленой водой из моря…

— Где мы? — спрашивали матросы. — Куда завезли?..

Среди ночи открыли стрельбу по баракам. Пули пробивали фанеру, живые и мертвые падали с нар, — все были голые (тут перед сном людей раздевали донага). Кровь, кровь! Она особенно страшна на обнаженном теле!

Хлопнула створка дверей, и вошел к матросам человек — совершенно незнакомый.

— Здравствуйте, — сказал. — Пора уже познакомиться. Я — капитан Судаков, бывший комендант Нерчинской каторги. Как старый сибирский варнак, скажу вам по чести: эта тюряга пойдет вам в такой пропорции — месяц за год старой тюрьмы, монархической…

Кочевой — голый — шагнул к нему:

— У нас убитые! Мы все изранены…

— С чего бы это? — хмыкнул Судаков. — Хотя — да! Ведь сегодня как раз именины моей жены, и был маленький салют. Ладно, ребята, чего вы хнычете? Ложитесь спать. Я пришлю фельдшера…

Пришел фельдшер — солдат из корпуса Довбор-Мусницкого:

— Что же это с вами делают, палачи проклятые!

И стал рвать на бинты какую-то тряпку. Кочевой подставил ему руку, — с пальцев текла кровь. Спросил:

— Ты арестант или вольный?

— Здесь вольных нет. Я поляк, и мое дело — сторона. И не хотел мешаться в ваши дела, да вот и стал… вольным!

— Где мы? — спросил его Кочевой.

— Как? — удивился поляк. — Разве вы не знаете?

Никто не знал.

— Вы же в Иоканьге! А тюрьма эта построена специально для членов большевистского ЦК и членов Совнаркома… Так что не хочу вас пугать, но живым отсюда мало кто выйдет…

Это верно: вышли отсюда живыми только несколько заложников, которых отправили во Францию — в тюрьму города Ренн, в крепости на затерянных в Атлантике островах — Иль-де-Груа или Экс, где сиживал когда-то еще Наполеон… И долго еще Советское правительство вырывало из тюрем Антанты заложников-матросов, и только редким одиночкам, постаревшим и отчаявшимся, удалось вернуться на родину.

Таков был конец крейсера первого ранга «Аскольд».

«Аскольд» выполнил свой долг перед революцией: он, сколько это было возможно, сдерживал натиск интервенции… После «Варяга» и после «Авроры» крейсер «Аскольд» — третий в России, который имеет право быть причисленным к легендарным.

Три крейсера — это уже дивизион. Легендарный дивизион!

* * *

— Уилки, — сказал лейтенант Басалаго, — я ведь все понимаю: нужен был повод, чтобы расправиться с «Аскольдом». Но сознайся, Уилки, тебе разве не было стыдно взрывать меня!

Уилки опустил глаза:

— Мне очень стыдно, Мишель, что ты снова начал этот дурацкий разговор… Тебе сейчас неудобно. Ты хочешь свалить всю вину на нас. Но следственная комиссия уже сделала свой вывод: взрыв был произведен тобою же!

Басалаго со стоном поднялся на койке, весь в бинтах:

— Я не дурак, — чтобы рвать бомбу под собою.

— Ты не дурак. Но взрыв тебе был нужен… Тебе, а не нам! Для самореабилитации! Об этом все так и говорят в Мурманске…

Басалаго рухнул на подушки, потрясенный:

— В чем я должен оправдывать себя? И перед кем?

— Ты виноват выше головы, — внушал ему Уилки, сосредоточенный и внимательный. — Не ты ли был связан с совдепом? Не ты ли управлял Мурманом под руководством Совнаркома? Теперь ты взрываешь себя, чтобы мы думали: смотрите, как к нему плохо относятся матросы… смотрите, как они рвут его на куски! Кого ты собираешься обмануть; Мишель? — спросил Уилки. — Нас?

И, спросив так, УИЛКИ поднялся, чтобы уйти. За это мгновение Басалаго успел все продумать и все рассчитать.

— Уилки! — задержал он его. — Стой, не уходи… Хорошо, я согласен: я сам взрывал себя. А что дальше?

— Дальше все пойдет как по маслу: к ответственности привлекаются все горлопаны, начиная с Ляуданского; генерал Звегинцев тоже обесчестил свой мундир связью с большевиками. Юрьева, пожалуй, эта история пока не коснется. Но только в том случае, если он перестанет надоедать нам. А тебя… ведь тебя взрывали, кажется, большевики с «Аскольда»? Ты уже реабилитирован!

В этот день ворвались к Шверченке:

— Попался, эсеровская сопля! А ну, пошли…

Когда брали Ляуданского из Центромура, он долго брыкался, его вели по улице, и он матерно требовал:

— Юрьева, растак вас всех! Тогда и Юрьева, гада, хватайте. Почему меня берут? Берите его тоже… за компашку!

Юрьев эти вопли с улицы слышал в своем совдепе.

— Мишку, конечно, жаль, — вздохнул Юрьев. — Но он даже сейчас продолжает трепаться. Ничего, еще молодой: на «Чесме» плавал — на «Чесме» и отсидится, обстановка ему знакомая…

Взяли и снова выпустили: Каратыгина, представлявшего Совжелдор в Мурманске, и «комиссара» Тима Харченку. А в своем штабном вагоне смертельную обиду переживал генерал Звегинцев.

— Понимаю, — говорил он просветленно. — Нас можно судить. Однако не мы ли сделали все для того, чтобы флаги Антанты сейчас реяли над Мурманском? Мы… Только мы теперь не нужны: Мурманск давно не наш, и дела в Архангельске поважнее… Ну, ладно, судите, господа! Что ж, судите.

Глава восьмая.

Когда в камеру, где сидел под арестом мичман Вальронд, принесли лист бумаги, он сказал:

— Этого мало.

Конвойный перевернул лист, показал обратную сторону.

— С эвтой-то сторонки тоже можно исчиркать.

— И все равно мало, чтобы описать все…

Он составлял свой доклад как можно подробнее — все, вплоть до мелких деталей, какие сохранились в памяти. Сидя в изоляции на Гороховой, два, мичман восстанавливал на бумаге картину мурманского предательства. Служба флаг-офицером связи дала ему богатейший материал для наблюдений… Поставив последнюю точку, Вальронд придумал название: «Из дневных записок мичмана Евг. Вальронд » (старомодно, но зато вполне прилично). Еще немного подумал и водрузил на титульный лист рукописи великолепный эпиграф из Фаддея Беллинсгаузена:

Пишем — что наблюдаем.

Чего не наблюдаем — того не пишем.

После чего Вальронда снова вызвали на допрос, вернули ему золотистый жгут аксельбанта и все документы.

— Садитесь… У нас к вам только два частных вопроса. Первый: можно ли рассчитывать на инженера Аркадия Небольсина, что он станет честно сотрудничать с нашей властью?

— Не знаю, — ответил Вальронд.

— Вопрос второй: что вы скажете о полковнике Сыромятеве?

— Полковников на Мурмане так много, что если волки ежедневно будут съедать по одному полковнику, то никто и не заметит их убыли… Извините, но я даже фамилии такой не слыхал!

Ему позволили отправиться на остров Мудьюг.

— Вы должны, — внушали мичману, — обязательно поспеть к месту назначения в срок! По возможности, без опоздания. Чтобы не вызвать никаких подозрений — раз. Чтобы не опоздать к моменту боя — два. И… как вам было наказано в Мурманске?

— Чтобы батареи Мудьюга молчали.

— Мы надеемся, что теперь они заговорят…

Вальронд очень спешил, но все же опаздывал.

* * *

Застрял он, как и следовало ожидать, в Вологде. На неизбежной пересадке вылетел из вагона как пробка, но в следующий эшелон, идущий на Архангельск, было уже не прорваться. Вокзал был оцеплен чекистами и красноармейцами. Дело дрянь: командировка подходила к концу, и это грозило для него особыми осложнениями, — по плану Вальронд должен был еще вчера явиться к адмиралу Виккорсту.

Плотный барьер спекулянтов, мешочников и дезертиров был так спрессован оцеплением, что Женьку Вальронда, при дыхании толпы, то поднимало, то опускало, словно рыбачий поплавок на речной зыби. В один из моментов, когда его снова вздыбило над толпою, он увидел…

— Чудеса! — сказал мичман, вытягивая шею — и без того длинную — от искреннего любопытства к жизни.

В узком проходе оцепления шествовали на посадку дипломаты. Шагали атташе миссий — почти невозмутимые; дамы в жиденьких мехах несли курчавых болонок, и перепуганные японские собачки остервенело лаяли на мрачных русских спекулянтов. Роль носильщиков исполняли бравые матросы в клешах. Обливаясь потом, перли они на посадку дипломатические баулы, деликатно подсаживали дамочек под худенькие энглизированные задницы.

— Мадам, только не имейте сомнения: фукну — и вы в вагоне!

— Доброго вам пути, сэр…

— Матюшенко, кидай в окно собаку ихнюю.

— Кусается, стерва!

— А ты сам ее укуси, чтобы помнила…

Все стало ясно: поезд занят дипломатами. Вальронд кое-как выбрался из толпы. Подергал себя за пуговицы — нет, еще держатся. Передохнул… Задумался: что же ему теперь делать?

Мичман знал: переезд дипкорпуса является сигналом для интервентов на Мурмане. Тронется сейчас этот эшелон с миссиями — и с Мурманского рейда, выбирая якоря, отправится эскадра Кэмпена на Архангельск. Черт с ним, с этим адмиралом Виккорстом! Но ему непременно надо быть на Мудьюге в срок…

Возле вокзала стоял открытый автомобиль.

— Откуда? — спросил Вальронд.

— Из губвоенкома.

— Подвезешь?..

В здании губвоенкома ему показали дверь, в которую надо стучать. Он постучал и вошел в кабинет. Какой-то дядя в кожанке, стоя спиною к Вальронду, разговаривал по телефону.

— Нет, — говорил он, — американский посол Френсис отбыл еще раньше… прямо в Архангельск! Да, провожу посадку. Не беспокойтесь, еще раз повторяю: мы достаточно корректны и не дадим ни одного повода для дипломатических интриг и капризов. И этикета также не нарушим… Ага, до свиданья!

Закончив переговоры, он повернулся и спросил:

— Так что вам от меня, товарищ?

Женька Вальронд так и отшатнулся: это был Самокин.

— Если не ошибаюсь, мичман Вальронд. Добрый день, мичман. Рад видеть. Что привело ко мне?

Вальронд справился с волнением.

— Мне очень нужно попасть в Архангельск, и тут, как назло, вмешались дипломаты с явным намерением загубить мою карьеру в самом начале. Они заняли весь эшелон — мне уже не пробиться!

— Один вагон будет прицеплен для частных пассажиров.

— А вы видели, что там творится? Бумажку бы, мандат!

Самокин засмеялся.

— Да брось, — сказал. — Какие там к черту сейчас мандаты? Такой сильный, молодой и красивый, и вдруг просит бумажку. Да постыдись, мичман! С такими кулаками, как у тебя, никакого мандата не надобно…

Самокин вдруг сел за стол, перелистал какие-то дела.

Мичман неуверенно помялся:

— А разве вы ничего не хотите спросить у меня?

Самокин поднял лицо — абсолютно спокойное.

— Спросить? О чем? Нет, мичман, мне ничего не хочется спрашивать. Мне и без того все давно понятно.

И как-то странно они простились. Совсем неожиданно, уже в коридоре, Самокин окликнул мичмана.

— Постой, добрый молодец! Вот что, — сказал Самокин, нагоняя Вальронда. — Тут ко мне с такой же просьбой обращалась одна дама. Я — большевик, работник местного губисполкома, и не смог оказать ей содействия. Хотя бы потому, что эта дама, насколько я понял, принадлежит к высшей аристократии и сейчас рвется в Архангельск, чтобы эмигрировать за границу. Но она с ребенком, мучается, — пожалел женщину Самокин и вдруг улыбнулся: — А тебе, мичман, сам бог велел ей помочь.

— Если встречу на вокзале, то — как узнать мне ее?

— Ну-у, — протянул Самокин, — эта женщина такова, что ты ее не сможешь не заметить. Если, конечно, она сама не уехала…

От Вологды у мичмана остались какие-то странные, дикие воспоминания. Странно вел себя Самокин — чего-то он мудрил там… Женька Вальронд бежал сейчас через улицы, стараясь не опоздать, и собаки ловчились хватить его за штаны. Ворота все были заперты, словно в осаде, за изгородями зрели яблоки. Вологды он так и не увидел, — его занимал Архангельск, только Архангельск: никак нельзя ему опоздать на Мудьюг…

Посадка в единственный вагон, приданный дипломатическому эшелону, уже началась.

После первого натиска, в котором Вальронд потерпел постыдное поражение, он отбежал назад, чтобы взять разбег для второго таранного удара по мешочникам… Отбежал назад и тут заметил женщину, почти оцепеневшую в отчаянии. Она стояла поодаль от костоломной давки, не в силах пробиться к вагону. А к ней испуганно жалась маленькая девочка…

Вальронд был рыцарем.

— Мадам, — сказал он, — ваш чудесный облик воодушевил меня на свершение благородного гражданского подвига. Позвольте, я возьму девочку на руки. А вы цепляйтесь за мой хлястик. Если же хлястик, не дай бог, оторвется, то я не стану возражать, если вы меня тут же страстно обнимете… Прошу, мадам!

Все началось сначала. Но присутствие женщины необходимо флотским офицерам так же, как необходима канифоль для скрипки. Впереди Вальронда вшивый солдат-дезертир пер в вагон («про запас», наверное) пулемет системы «льюис», и опасное дуло рассматривало мичмана в упор черной жутковатой дырочкой.

— Пуссти! — орал солдат. — Не видишь? У меня же «люська»!

— А у меня — княгиня! — подхватывал Вальронд и уже ступил на подножку. С хрустом что-то лопнуло сзади, но руки женщины обняли его, а девочка уже проникла в тамбур.

— Пропусти с «люськой»!

— Пропусти с княгиней… — хохотал Вальронд.

Боковым зрением — вдоль состава — мичман видел, как из открытых окон вагонов, покуривая трубки и сигары, наблюдают за посадкой члены иностранных миссий. В руках дипломатов щелкали «кодаки», и Вальронд тоже был запечатлен, наверное, навеки — в самый героический момент своей биографии…

И вот они в вагоне. Даже пробились к окну. Сели. Красавица, смущенно улыбаясь, оправляла волосы.

— Вы меня поразили… — сказала она, обнимая дочь.

— Мадам, к чему слова благодарности?

— Нет, — ответила женщина. — Поразили не тем, что помогли проникнуть в поезд. Но вы назвали меня княгиней…

— Мадам, это моя очередная фантазия! Извините.

— Но я и есть княгиня… княгиня Вадбольская.

— Ах, — догадался Вальронд, — так это, значит, вы приходили в Вологодский губисполком к товарищу Самокину?

Женщина посмотрела на него с каким-то испугом и ответила:

— Нет. Не я…

Вальронд спросил потом у нее:

— Очевидно, вы спасаетесь от большевиков?

— Да. Пробираюсь в Архангельск и… дальше.

Поезд тронулся, а за вагоном еще долго бежали кричащие люди, подбрасывая поклажу на спинах; хватались за выступы, и напором скорости их сшибало под насыпь. Вальронд печально погладил девочку по льняным волосикам. «Вот и еще одна эмигрантка… Что-то ждет ее там? Наверняка забудет и русский язык…».

— Тебя как зовут? — спросил он.

— Клава…

— Какое славное имя… Сахару хочешь?

Маленькая княжна посмотрела на мать.

— Дайте, — согласилась Вадбольская, отвернувшись.

— Вот тебе кусочек сахару, маленькая княжна с красивым именем Клава. А мы с твоей мамой будем смотреть в окно.

— Я тоже буду смотреть в окно, — ответил ребенок.

— Хорошо. — И Вальронд пересадил девочку поближе. — Уступаю тебе место. Смотри в окно, а я, с твоего разрешения, буду смотреть на твою маму. Пожалуй, это интереснее любого пейзажа, ибо такой красивой мамы, как твоя, я еще не встречал в своей удивительной жизни…

Женщина действительно была очень красива. С тонкими, благородными чертами. И зубы испанки на смуглом лице. Улыбка — словно перлы океана.

Звали женщину — Глафира Петровна.

— А вас? — спросила она, ради знакомства.

Вальронд вздохнул:

— Евгений Максимович… Но, поймите меня правильно, княгиня, во мне что-то есть такое, что мешает людям называть меня так. Меня почему-то все зовут просто Женька…

Так они и приехали. Вальронд опоздал.

Какая ширь! Какой простор! Какая синь!

Ах, как высоко взмывают чайки над Северной Двиною! И какая она величавая, гордая, плавная, — эта река, несущая гулкие утробы океанских транспортов и косые паруса поморской шхуны. Вот он, красавец Архангельск, — до чего же хорош этот город, весь в зелени бульваров, весь ромашковый и древний, какая стать в таможенных башнях, как заливисто поют петухи от Соломбалы, как звонко подпевают им паровые веселые пилы от Маймаксы…

Город был на другом берегу, и с вокзала пришлось плыть на речном трамвайчике. Вальронд еще раз погладил девочку по головенке, и она доверчиво прижалась щекой к его черной флотской штанине. Вадбольская стояла на палубе, под белым тентом, — женщина смотрела на наплывающий город жестко, недоверчиво, мрачно…

— Глафира Петровна, — сказал ей Вальронд, — у меня к вам есть одна просьба, не совсем обычная.

Вадбольская ответила, не повернув головы:

— У вас просьба, мичман, как раз обычная. Но вам это не нужно, как не нужно и мне… В переписку же я не вступаю. Через несколько дней моей ноги не будет в совдепии.

— Вы ошиблись, — ответил Вальронд. — У меня просьба к вам иная… Я очень опоздал. И попрошу вас пройти со мною до штаба. Не сердитесь, Глафира Петровна, но присутствие такой очаровательной женщины, как вы, оправдает мое опоздание.

Вадбольская долго и заливисто смеялась.

— Ах, мичман! Вы бы знали, до чего же вы милы… Хорошо! Я согласна пройти вместе с вами до штаба. Но — не больше…

Так оно и случилось. Адмирал Виккорст при виде Вальронда сразу рассвирепел, словно бык, которому показали красную тряпку.

— Мичман, когда вы были обяза…

И — всё, выдохся.

— Однако вы немножечко опоздали мичман, — промямлил адмирал, не сводя глаз с молодой красавицы.

Вадбольская игриво выгнула руку, словно перед зеркалом.

— Я думаю, — сказала, — что не стоит мешать чисто военным разговорам. Мой дорогой! Итак, до вечера.

Вальронд принял «игру» и поцеловал ей руку.

— До вечера, моя прелесть! — ответил он весело, с вызовом. А сам думал: «Пусть почернеет старый адмирал Виккорст…».

В благодарность за вологодскую посадку княгиня Вадбольская отлично разыграла роль любимой и влюбленной женщины.

И, сделав свое дело, она величаво удалилась…

Адмирал Виккорст уцепился в Вальронда взглядом, гневным от неправедной мужской зависти.

— Где вы болтались, мичман? Вам когда надо было быть на Мудьюге? Впрочем, — снова помягчал он, — расскажите, откуда вы раздобыли такую красавицу?

Вальронд вдохновенно спросил, адмирала:

— Могли бы вы, адмирал, в молодости пожертвовать ради такой женщины тремя днями службы?

— Вы меня плохо знаете, мичман! Ради такой женщины я бы вообще не являлся на службу… лет пять — не меньше!

— Вот! — захлопнул Вальронд ловушку. — А я просрочил, увы, только три дня.

— Это непорядок, — заметил Виккорст, но, сменив гнев на милость, подписал командировочную задним числом. — Через два часа, — сказал напутственно, — отходит на Мудьюг буксир со снарядами. От соломбальской пристани. Прошу никаких «До вечера, моя прелесть!». Все эти прелести, — заключил Виккорст, потирая руки, — остаются с нами… в Архангельске! Мичманам таких женщин по уставу иметь не положено. Ибо это попахивает распродажей казенного имущества на подарки… Всего доброго, мичман!

Вальронд вышел из штаба флотилии, и свежак упруго ударил его в лицо. «Как удачно все обошлось!» — думал он, радуясь, что остался вне всяких подозрений. Возле соломбальской пристани, вровень с буксиром, качался пузатый военный ледокол «Святогор». Ну как было не заскочить на минутку, чтобы повидать старого приятеля по корпусу?..

И долго стояли в тесной каюте, хлопая один другого по спинам: кто крепче? кто больнее?

— Николаша! — говорил Вальронд.

— Женька! — говорил Дрейер.

— Ну, как ты, поручик чертов? Лед колешь?

— Колю. А ты, мичман дымный? Наводишь?

— Навожу… Накрытие за накрытием…

Но уже ревел буксир, спешащий на Мудьюг. Пришлось прощаться.

— Мы увидимся. Нам надо о многом поговорить.

— Конечно, — отвечал Дрейер. — Нам есть о чем поговорить!..

Буксир, груженный боезапасом, тихо плыл заводями двинской дельты, мимо островов и пожней, на которых паслись коровы. Скрипели по бортам корабля колодезные журавли, и волна реки, разведенная буксиром, пригибала осоку и вскидывалась до буйных ромашковых разливов. Купала их, клонила и снова выпрямляла…

Белое море чуть-чуть качнуло привычно, но вскоре и Мудьюг показался. Очень удобный остров для обороны Архангельска. Две батареи (по четыре ствола в каждой) пронизывали морскую даль темными орудийными жерлами…

Долго шагал по песку. Очень глубокому — едва ноги вытягивал. Два скучных офицера в блиндаже хлобыстали дрянной норвежский ром, называемый норвежским только потому, что в Норвегии его половинили с водкой и продавали потом в Россию. Пахло в блиндаже нехорошо — как-то подло и грязно.

Встретили Вальронда офицеры совсем неприветливо:

— С Мурмана? Ого, морячок… А мы вот армейские. Тебя к столу не зовем, у вас паек лучше нашего.

— К кому мне обратиться? Кто командир батареи?

— Здесь все командиры. Теперь так: кто главный большевик, у кого глотка шире, тот и мудрит над нами… Анекдоты знаешь?

— Нет. Глупостей никогда не запоминаю.

— Ну, валяй тогда к комиссару. Он тебя живенько проагитирует, какая Советская власть мудрая, хорошая и благородная. И мы все здесь от нее счастливы… Просто упиваемся от этой власти, чтоб ее за ноги разорвало!

Вальронд вылез из блиндажа в препоганом настроении. Конечно, на Мурмане он о Советской власти и не такое слышал, этим его не испугаешь. Но эти затерханные армейцы наверняка только табанят. И могут ли они понимать в наводке по движущейся морской цели? Наверняка лупят в белый свет, как в копеечку…

— Где командир? — спросил Вальронд на батарее.

— Командир-то? Да у Лаваля гуляет.

— Это как понимать?

— Ресторан есть такой в Архангельске… Мы там не были, дело такое — не нашенское, мы больше по пивным шлындраем.

— Ладно, — сказал Вальронд. — А комиссар есть у вас?

— Есть, — ответили. — Вон как раз идет от погребов.

Вальронд бессильно опустился на кочку, сорвал травинку.

Он эту травинку грыз, грыз, грыз… «Как быть?..».

Может, и ничего? А может, повернуть да бежать? Стыдно…

Но Павлухин уже подошел и сорвал с головы бескозырку.

— Привет, Максимыч! — сказал он, радостно сияя. — Вот уж кого и рад видеть, скажу прямо по чести. Ну, отойдем в тенек, нам потолковать по дуплам надо. Ты тогда здорово утекнул от меня в Лондоне, даже не попрощались… Куда спешил тогда?

Вальронд медленно встал, отряхнул штаны от песка.

— Ну что ж! Пошли, Павлухин… поговорим, комиссар!

* * *

Предгрозовые тучи плыли над заводями и запанями, облетали сады, и тяжко ухали паровые мельницы. Казалось, затишью скоро конец. Слишком много подозрительных людей болталось вдоль набережной, загадочно вглядываясь в разлив Северной Двины, уносящей свои холодные воды в дельтовые протоки, между путаницей островов. Где-то там, за Мудьюгом, где плещет тихими волнами жемчужное Белое море, уже надвигалась на город гроза.

Странную картину представлял в эти дни Архангельск: большевики вооружали рабочих Маймаксы и доков Соломбалы, а по городу расхаживали, как дома, толпы иностранцев. Гостиницы Архангельска — «Троицкая», «Франсуаза», «Золотой якорь» и комнаты г-на Д. Н. Манакова — трещали от наплыва русской аристократии, спешившей в эмиграцию: князья, графы, бароны. В трактирах ночевали под лавками какие-то подонки, издерганные и в лохмотьях, но с прекрасным французским произношением. Иногда, бросив на лавку (или — чаще — под лавку) свои лохмотья, они говорили трактирщику.

— А ведь ты, дурень, не знаешь, кто у тебя ночует сегодня?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, не могу знать.

— Оно и видно, что дурак… А если я тебе скажу, что раньше ключ золотой камергера носил, — поверишь?

— Так точно, ваше сиятельство, охотно поверю!..

По ночам некоторые из подонков грабили (очень вежливо) одиноких прохожих:

— Один брелок оставляю вам на память…

— Мадемуазель, что вы? Нам нужен только кулон с вашей очаровательной шейки. Снимите, пожалуйста, сами. Мы уважаем вас… как женщину!

Что-то затаенное чудится в осаде старинных особняков. Изредка отдернется на окне занавеска, и кто-то с тщательным пробором на черепе выглянет на улицы — боком, искоса. Оглядит взлохмаченный простор реки, и занавеска снова задернется: нет, рано еще… рано показываться на улице!

А по вечерам «чистая» публика отдыхает в ресторане «У Лаваля», который с незапамятных времен известен в Архангельске за обитель всех плавающих. Вот и сегодня, как обычно, собрались после служебного дня «спецы» из штабов и управлении. Сорваны погоны, проедены кортики, офицеры флота поблекли. Многие направлены в Архангельск уже от имени Советской власти, служить которой они обязались.

Среди «спецов» и полковник Потапов — главком:

— Внимание, господа, такого вы давно не видели…

В скромном платье появилась в ресторане княгиня Вадбольская (без девочки). Присев к столу, она одиноко ужинала. И очень скромен был ее ужин, — видно княгиня небогата. Один ее кивок в сторону адмирала Виккорста решил все дело, — ах, оказывается, она знакома адмиралу! — и скоро Вадбольскую окружили офицеры, наперебой предлагая красавице свои услуги.

— Благодарю вас, господа, — отвечала она с достоинством. — Но я уже устроилась… Нет, не в «Троицкой», а сняла две комнатки на Немецкой слободе. Я ведь здесь только проездом.

Флотская молодежь исподтишка переговаривалась:

— И сегодня приехала? Одна? Мичман Вальронд? Не знаю такого, но вот же — повезло человеку… Какая женщина, какое обаяние!

Вадбольской представили и поручика Николая Дрейера.

— Кстати, — сказали с намеком, совсем недобрым, — поручик Дрейер у нас большевик, княгиня.

— Да что вы? — удивилась Вадбольская.

— Господа, — заметил Дрейер, — как бы вы себя почувствовали, если бы я, представляя вас княгине, сказал: «Познакомьтесь, ваше сиятельство, вот эти офицеры — сплошь монархисты…».

Княгиня рассмеялась, с любопытством разглядывая рослого и плечистого великана Дрейера; поручик вскоре удалился, и по настроению офицеров было заметно, что они даже рады его уходу. Смущенно пытались оправдать себя:

— Вы не смотрите на нас, княгиня, как на… Впрочем, мы, конечно, советские. Но это — пока… Осмелимся спросить, какими ветрами прибило вас к нашему берегу?

— Я, господа, вырвалась из совдепии. Меня, слава богу, не арестовывали. Но по Тамбовской и по Курской все, что осталось от мужа, отобрали. А меня держать не стали, чем я и воспользовалась охотно…

— А что вы им сказали, княгиня, на прощание?

— Я им сказала: «Негодяи! Разбойники… Я еще вернусь в Россию, и чтобы вы не вздумали разорять здесь!».

Потапов, сам владевший имениями, спросил с интересом:

— А как они вели себя при этом, княгиня?

— Хохотали как помешанные. Я ничего не поняла в этом диком смехе и — уехала… Вот, теперь доживаю последние дни на родине. Уезжаю совсем, как это ни печально. Но — прочь, прочь…

Вокруг нее заволновались:

— Как можно? Не покидайте нас… Архангельск сегодня расцвел с вашим появлением. Мы информированы точно: еще все может измениться, княгиня, к лучшему!

В окружение офицеров флотилии по-свойски затерся полный и круглолицый англичанин.

— Мистер Томсон, — представили его княгине. Вадбольская плавно протянула ему руку.

— Добрый день, — сказала по-английски. — Как приятно… В руке ее щелкнул портсигар, кто-то уже подносил ей спичку.

Она раскурила папиросу и выдохнула — вместе с дымом:

— Я действительно очень рада встретить вас именно здесь, Георгий Ермолаевич, — сказала она уже по-русски.

От лица Томсона отхлынула кровь. Конечно, вокруг люди свои. Можно не опасаться. Но кавторанг еще не привык к таким разоблачениям… Он присел:

— Откуда вы меня знаете, княгиня? — и заглянул ей в лицо.

— А я удивлена, что вы меня не узнали сразу.

— Подскажите.

— Вы меня вспомните и так, — печально улыбнулась в ответ Вадбольская. — Я ведь знала, еще девочкой, и вашего батюшку, Ермолая Николаевича, когда он управлял Санкт-Петербургской таможней. И сестру вашу Марию хорошо помню.

— Удивительно, — растерянно произнес Чаплин, напрягая память. — В самом деле, какая приятная встреча…

С появлением Чаплина бутылки выстраивались, как снаряды на батарее. Пьяненько посматривая глазками, смолоду испорченными штабной работой, Чаплин завладевал вниманием Вадбольской; и ему это было совсем нетрудно, ибо за этим столом он был самым старшим, если не считать еще одного человека — адмирала Виккорста, который доедал в скорбном одиночестве большую семгу.

— Вы не должны уезжать, это абсурд — покидать отечество, — горячо толковал Чаплин. — От чего вы едете? От большевиков?

— Причина веская, Георгий Ермолаевич.

— Но, княгиня, это неразумно: большевики доживают здесь последние дни…

— Часы, а не дни, — осторожно подсказали сбоку. — Оставайтесь с нами. А вскоре мы обещаем отправить вас в Москву, где тоже не будет большевиков…

Розовые от вина губы Вадбольской были сложены в улыбке.

— Боже, — прошептала она, — какие соблазнительные истории вы мне рассказываете… Верить ли?

— Верьте, верьте. Вам совсем незачем рисковать таким дальним путешествием. Мы, офицеры флотилии, хорошо знаем: море наполнено минами, наши тральщики ловят их, как галушки из супа, и не могут вычерпать, германские субмарины топят суда жестоко… К чему проделывать такое опасное путешествие, чтобы потом опять вернуться?

В этот момент с той стороны, где бедная семга доживала свои последние минуты, послышался резкий, как звонок, голос адмирала Виккорста («красного адмирала»):

— Мистер Томсон, вы разве не слышите? Я вас прошу…

— Извините, княгиня… — спохватился кавторанг.

— Сядьте, — сказал Чаплину седовласый линейный адмирал. — А вы, Чаплин, разве так уж хорошо знаете эту женщину, чтобы мило болтать с ней обо всем, что вам удалось узнать от офицеров моего Беломорского штаба?

Тут кавторанг посадил на место адмирала.

— Простите, ваше превосходительство, — с легкой издевкой произнес Чаплин, — но даже шнуркам от моих ботинок известно гораздо больше, нежели вашему штабу. Что же касается этой женщины, то… Представьте себе, адмирал, — знаю! Не могу вспомнить откуда, но — да, да! Удивительно что-то знакомое в ее облике. Еще с юности…

— Надеюсь, — примирительно заметил Виккорст, — вы еще не сказали княгине Вадбольской, что скоро здесь, на Двине, будет полно британских кораблей?

— Дали понять ей… чтобы не уезжала. Чего скрывать?

— Откровение необходимо в меру, Георгий Ермолаевич. Мы проникли очень глубоко. Но агентов ВЧК все же надо остерегаться… даже здесь, «У Лаваля»! Мне очень жаль эту красивую княгиню, но пусть она сама проснется завтра в новом мире. Без большевиков! Извините, и можете вернуться…

Провожая княгиню Вадбольскую по тихой улочке Немецкой слободы, Чаплин-Томсон сказал ей на прощание:

— Глафира Петровна, завтра Россия возродится… отсюда, из Архангельска. Видите на рейде огонек? Это яхта «Эгба», и бежит по антенне искорка радиопередачи. Я могу вам сказать заранее, что сейчас принимают радисты в Мурманске.

— Вы меня совсем заинтриговали. Я так полна впечатлений…

— В Мурманске сейчас принимают и расшифровывают сигнал, который станет историческим: «Все готово, приходите немедленно».

Глава девятая.

— Все готово, — сказал Суинтон, сбрасывая наушники. Архангельск настаивает, чтобы эскадра выходила немедленно.

Уилки куснул себя за палец — мечтательно.

— Хорошо, — поднялся он. — Я пошел…

Он заперся в своей тесной комнате, налил в стакан виски. Перед ним — станция телефонных подключений. Прихлебывая виски, он соединился с телеграфной службой.

— Барышня! Кто это? Лизанька… Здравствуй, моя сладкая девочка. Ну-ка воткни меня в Кандалакшу… Да, из консульства!

Он пил виски и, глядя в потолок, ожидал соединения.

— Тикстон? Здорово, старый бродяга! Когда прибыл дипломатический корпус из Архангельска?

— Он уже на подходе, — сообщил Тикстон.

— Значит, в полной безопасности?

— Да. В полной.

— Будь здоров, Тикстон… Лизанька, солнышко мое, отключи, я разговор закончил…

Просунул ноги в матросские боты, надел высокую меховую шапку.

Кэмпен встретил его посреди адмиральского салона, — над головой адмирала качалась клетка с черным мадагаскарским попугаем.

— Архангельск? — спросил он сразу.

— И Кандалакша, — ответил ему Уилки. — Наши миссии в безопасности?

— Да, можно начинать…

…Генерал Пуль поднялся при появлении Кэмпена:

— Итак, адмирал, что-нибудь с «Эгбы»?

— Да. Нас ждут…

Пуль прошел в соседнюю с салоном каюту, где проживал под большим секретом один из лордов Британского адмиралтейства. Загнув страницу на недочитанном романе, он испытующе посмотрел на входившего Пуля.

— Что? — спросил лорд, не выдержав молчания генерала.

— Боевой курс, — кратко ответил Пуль. — Мы идем…

— Сколько единиц?

— Семнадцать вымпелов, сэр.

— Людей?

— Много не надо, сэр. Там уже все готово к нашему проходу. Архангельск будет взят голыми руками…

— И вот, понимаешь, — говорил Юрьев, кладя голову на грудь Зиночке Каратыгиной, — чувствую с первого же удара, что мне до гонга не дотянуть… Бэкс, бэкс! Меня этот негр бьет…

— Ой, как страшно! — сказала Зиночка.

— Тогда я бью. Бэкс, — хукк справа… Раз! Не берет. Неф меня слева — апперкот. Но я устоял. И вот беру его на свинг.

— Мне все так интересно с вами… — сказала Зиночка, изображая волнение. — Но что скажет муж? Наверняка он меня уже ищет…

— И не найдет! — говорил Юрьев, заваливая Зиночку на свою неряшливую постель. — Ты это брось… Знаю я вас, дамочек…

Зиночка успела только сказать: «Ах!» — и тут в дверь громко забухали кулаками.

— О черт… — выругался Юрьев.

— Это он! — заметалась Зиночка по комнате. — Боже, защитите меня. Я зашла к вам по делу. Ради бога, придумайте поскорее — зачем я к вам заходила?

— Сейчас… бэкс! — сказал Юрьев, распахивая двери.

— Ой… — испугалась Зиночка.

Старый Брамсон, не переступив порога, снял котелок:

— Добрый вечер, госпожа Каратыгина. Как вы хорошо выглядите сегодня. Так хорошо, что можно позавидовать вашему мужу…

Потом посмотрел на Юрьева с ненавистью и сквозь зубы, укрепленные пломбами, просвистел:

— Ссссразу же… ссскоро… без нассс не обойдутся!

Зиночку оставили с ключом от комнаты Юрьева, чтобы сама закрыла за собой двери и убиралась к своему скучному мужу. Начинались дела мужские — дела чести; Брамсон всю дорогу негодовал.

— Это, наконец, свинство, — говорил он. — У нас с вами такой богатый опыт по борьбе с большевизмом, и — что же? На эскадру берут лейтенанта Басалаго, а нас оставляют в Мурманске. Но я и моя Матильда Ивановна давно мечтаем перебраться в Архангельск, поближе к фруктам… Сколько же можно есть ананасы в жестянках?

— Пошли, пошли, юрист, — волновался Юрьев. — Мы, слава богу, не последние парни на деревне. Без нас не обойдутся!

В консульстве их встретил сияющий Ванька Кладов.

— И я, — сказал. — Меня тоже берут.

— Тебя-то куда… поет?

— Представитель прессы при генерале Звегинцеве.

Брамсон даже побледнел от зависти:

— Видите? Даже старая кавалерия в ход вошла…

— Консул занят, — задержали их в приемной.

— Уилки? — спросил Юрьев.

— Он занят тоже.

— Подождем, — сказал Брамсон, плотно усаживаясь.

Уилки все-таки принял бедных просителей.

Выслушал.

— Мы же так много сделали для вас! — говорил Брамсон.

— Я не считаю себя вправе не ехать, — убеждал Юрьев. — Я не могу быть спокоен за все, что произойдет в Архангельске.

— Вы его займете, этот Архангельск, — горячо ратовал юрист. — Но разве сможете вы без нас управлять им? Без нашего богатого опыта управления целым краем?

— Вы уже знаете нас, — добавил Юрьев. — И то, что в Мурманске было проделано нами почти безболезненно, в Архангельске может обернуться для вас боком. Кто вас поймет так хорошо, как понимали мы вас в Мурманске?..

Уилки весь вечер пил виски. Пил и сейчас.

— Вы все Сказали? — спросил он, когда просители замолкли.

— Примерно все…

— Теперь буду говорить я, — произнес Уилки. — На что вы претендуете, господа? Здесь вы мелкие царьки на Мурмане, теперь вам хочется побыть царями в Архангельске? Так вот, доложу я вам, милейшие: правительство уже составлено… Без вас!

Он выждал минуту, дав им возможность оправиться.

— Да, — заговорил снова, — что было пригодно для мурманской автономии, то совсем неугодно для Северного правительства, которому суждено управлять громадной территорией от Печенги до Ярославля, включая Петрозаводск и Вологду… Вы растерялись от таких масштабов? — спросил Уилки, мило улыбаясь (он умел быть милым парнем). — Ничего, — утешил их лейтенант, — это пройдет… Нужны правители демократические, не запачкавшие себя позорным клеймом соглашательства с большевиками. И по одной этой статье вы… Простите, но вы не подходите.

Юрьев был оскорблен.

— Мы же порвали отношения с Москвою… чего еще надо?

— Поздно порвали, — ответил Уилки. — А в Архангельске в состав правительства войдут настоящие бойцы — такие, как Лихач, Маслов, Иванов, Дедусенко, Гуковский… А кто ты такой, Юрьев? — спросил Уилки. — Что ты сделал? Написал две-три статейки в никому не известной газете Троцкого, которая и выходила-то не в России, а в Америке… Будем считать, что тебе в Мурманске просто повезло, Юрьев!

Брамсон был явно подавлен чужим величием и собственным ничтожеством. Он спросил (очень робко спросил):

— А кто же решится возглавить Северное правительство?

— Чайковский, Николай Васильевич, член оборонческого ЦИКа. Товарищ — не чета вам, старый народник, выпестовавший целую плеяду народовольцев, друг князя Кропоткина.

Юрьев за минуту успел все взвесить.

— Но мы-то здесь остаемся! — сказал он, и ему вдруг стало легко: черт с ним, с этим Архангельском, — видать, каждый сверчок должен знать свой шесток.

Уилки аккуратно поставил стакан на поднос.

— А почему вы должны оставаться здесь? — удивился он. — Мурманск теперь будет подчинен Архангельскому правительству. Вам, Юрьев, на Мурмане делать больше нечего. Найдите применение своим способностям в другом месте.

Вощеный пол английского консульства заходил под ногами.

— Предательство! — выпалил Юрьев. — Я же поставлен Лениным, самим Лениным, вне закона: меня убьют, как собаку последнюю…

Уилки уже что-то быстро строчил в блокноте. Вырвал листок, протянул его удельным мурманским князьям.

— С этой бумажкой, — сказал он любезно, — пройдете на авиаматку «Нанинэ», где вам дадут каюту. Вы можете посетить Архангельск в качестве гостей. Но британское консульство слишком погружено в свои дела и снимает с себя всякую ответственность за вашу жизнь, Юрьев. За вашу тоже, господин Брамсон!

— Возьмем? — неуверенно спросил Брамсон, растерянный.

— Возьмем, — согласился Юрьев, и они взяли эту записку. …На все лады, приникнув к раструбам радиотелефонов, переговаривались над рейдом «клоподавы» его величества:

— Волнение — пять баллов, ветер — норд-тень-ост. Походный ордер — клин, эсминцам лежать на зигзаге номер четырнадцать, готовность к бою — первая, германские субмарины замечены только у Канина Носа, в Горле Белого моря — тральщики работают со вчерашнего дня… Мины замечены на подсечке!

Стылая вода размыкалась перед форштевнями, и кормы кораблей, бросаемые волнением, будоражили глубину, заставляя ее фосфориться самыми чудесными красками — как в тропиках…

Баренцево море — очень красивое море, только его трудно полюбить: для начала оно из тебя десять душ вымотает!

* * *

Служба на тральщиках, как известно, каторжная. Коробки маленькие, их валяет справа налево, кидает вверх и вниз, борщ летит из миски куда-то в потолок, кислая капуста потом сочными лохмами падает тебе на голову, ты все время мокрый, спать можешь привязавшись. Но этого мало: тральщики ходят там, где другие стараются не ходить, — по минам! От этого ко всем неудобствам жизни надо прибавить и постоянное ожидание смерти. Здесь смерть — в одной ослепительной вспышке — может прийти внезапно, если борт тральщика сломает мягкий свинцовый колпак мины. Тогда — на глубине — брызнет из пробирок электролит, замкнет гальванные контакты, и… Постой, читатель, не пугайся! Человек ко всему привыкает. Так как ждать смерти ежесекундно человеку несвойственно, но на тральщиках к смерти никогда не готовятся. «Плевать нам на все!» — говорят.

…Это случилось в Горле Белого моря, где придонные тралы рвались не об острия грунта, — нет, тралы, нащупывая минрепы, рвались об мачты затонувших кораблей. Все было спокойно в этот день, толкучка волн (поморская сувоя) не качала, а швыряла две коробки под флагами молодого советского флота. Флота слишком молодого, чтобы можно было успеть навести на нем порядок…

— Вижу дым, — доложил сигнальщик с мостика в рубку. В рубке предсудкома хлестал ром с минером.

— Чего видишь? — спросил он, на полную мощь закусывая. Из переговорной трубы — репетиция сигнала:

— Дым со стороны океана!

— Перестань курить на мостике, и дыма не будет, — захохотал в трубу предсудкома.

— Я не курю, — ответил сигнальщик. — А дым большой…

— Хрен с ним! — сказал минер. — В море без дыма не бывает. Поехали дальше, пред! Наклоняй ее, стерву, бережно…

На мостике так качало, что сопитухи, словно няньки, бережно держали бутылку: один за донышко, другой за горлышко, — не дай бог уронить, тогда выпивка сорвется.

— Был случай, — сказал минер, выпив. — Еще в Кронштадте. Поступил к нам в команду вологодский…

— Вологодский?

— Ага.

— Я тоже вологодский.

— Нет, это не ты поступил… И такой здоровый бычок был — щелчком пальцев сворачивал у мины взрывной колпак. Так сворачивал, будто на нее корабль напоролся. Ну и потеха! Как шибанет — так свинец мнется. Мины, конечно, были учебные. Но вот однажды пришли на минный форт для занятий, туды-т их… Он возьми да и шибани одну пальцем. Для потехи!..

— Семнадцать вымпелов! — медноголосо пропела труба, и в этот же момент колпак штурманского бра над картой, брызнув осколками, разлетелся к чертовой матери.

— Эх, не дали допить… — пожалел минер.

Предсудкома всунул ему в руки бутылку.

— Береги! — крикнул, выскакивая. — Потом дососем…

На палубе возле орудия стоял потрясенный комендор и показывал туда, где раньше была пушка. Теперь остался один станок; еще торчали, словно рогульки, острые цапфы с прицелом, а самой пушки как не бывало: сорвало и забросило в море. Когда англичане спустили на тральщиках флаги, минер с аппетитом вылакал ром, швырнул бутылку за борт и сказал:

— Эй, великая пиратская держава! Кто у вас тут главный корсар? Я хочу с ним перемигнуться в отдельной каюте…

Его доставили в салон адмирала Кэмпена, и минер вдруг преобразился. На хорошем английском языке он сказал, что все эти годы вынужден был таиться, опростившись под матроса; на самом же деле он офицер бывшего царского флота.

— К сожалению, — сказал он, — в Архангельск, сэр, вам не пройти. Фарватер для прохода эскадры имеется лишь один. Но он простреливается батареями с острова Мудьюг. А на фарватере будет затоплен, в случае вашего приближения, военный ледокол. И этот задержит вашу эскадру, сэр, по крайней мере на целую неделю, пока вы не освободите фарватер и не сровняете батареи с землей…

— Скажите, — спросил Кэмпен, — вы сейчас не ждали нас?

— Нет, и ваши выстрелы были для нас неожиданными.

— А в Архангельске нас ждут, — заключил Кэмпен. — И батареи острова Мудьюг не сделают ни единого выстрела. Что касается военного ледокола, то…

..Ледокол дал прощальный гудок — больше он никогда не увидит зелени русского берега, не пробьет льдов (серых — речных, голубых — океанских): его ждет смерть под водой. Добровольная гибель!.. Плыли мимо зеленой набережной, где циркачи из раскинутого шапито купали медведей; ревел гудок над мастерскими Соломбалы — рабочие-портовики отвечали кораблю на возгласы прощальной сирены.

Комиссар ледокола (из матросов-большевиков), сняв фуражку, время от времени тянул на себя шнур, и сирена брызгала на него горячим паром. Пасущиеся у воды коровы, заслышав рев громадного железного быка, плывущего на них по воде, испуганно шарахались в стороны родимых деревень, задрав хвосты столбиками.

Раскинулся впереди широкий плес моря: слева по борту мерцала искорка Никольского монастыря, справа — плоским блином, продутым ветрами, — вытянулся остров Мудьюг. Где-то вдали, в мареве утреннего моря, косо прочертил след неизвестный аэроплан.

— Штурман, — сказал комиссар, оставив сирену, — можно давать счисление места. Команде — еще раз обойти отсеки и проститься с кораблем, после чего машинные — к кингстонам, а прочие — наверх к прощальному построению…

В штурманской рубке — сияние и перещелк точных приборов. Из длинных ящиков плоско летят карты: одна, другая… Принадлежности несложны: карандаш, циркуль, параллельная линейка; особо сдвоенная — она скользит по вощеной карте на шарнирах. Штурман — голова, математик, астроном. Самая древняя профессия в мире! Губы его беззвучно нашептывают цифры.

Циркуль бежит по карте быстрыми шажками, словно маленький человечек на ходулях.

— На мостике! — говорит штурман через трубу. — Поворот на шестнадцать градусов вправо, три кабельтова — точка!

На карте его, в скрещении пеленгов, стоит эта «точка», проставленная карандашом. Именно здесь, в этой «точке», ледокол закончит свои счеты с этой неуютной жизнью в морской сырости, в объятиях льдов. Корпус его массивен, отсеки просторны и примут немало воды, — интервентам предстоит как следует повозиться, пока они освободят фарватер. Новый же фарватер так скоро не пророешь, — для этого нужны годы и годы…

— Команде — в шлюпки, кингстоны открыть… именем революции!

Нет, все было очень спокойно в море. Кричали в синеве неба чайки, задувал легкий ветерок; шлюпки с командой уже отошли далеко, когда трюмный машинист, спокойно вытирая .руки ветошью, очень спокойно доложил комиссару:

— Приказ исполнен: кингстоны отдраены!

— Хорошо, — ответил комиссар и велел трюмным тоже отгребать на шлюпке. Теперь у кормы остался только «тузик» с двумя веслами, чтобы подобрать оставшихся на ледоколе — комиссара, рулевого и штурмана: они уйдут последними…

Ледокол сидел на воде ровно и тяжко, а где-то внизу, по узким придонным отсекам, уже гремела, беснуясь, вспененная вода. Стрелка кренометра показывала пока «ноль».

— Штурман, — сказал комиссар, — теперь и закурить на-последки можно. Прямо на мостике, дисциплина ныне не пострадает…

Они закурили и, облокотясь на поручни, смотрели на темную воду: в глубине острыми мечами рубили мрак громадные рыбины.

— Семга, — сказал рулевой, тоже подходя к срезу мостика. — Ее здесь прорва. Поморы сразу как поймают, так пузо ножом вспорют, посолят со спины и — давай шамать… Сырую!

— Нет, это треска гуляет, — задумчиво отозвался штурман. Он бросил окурок за борт, и ветром его отнесло за корму.

— Вот, — сказал, — кажется, поехали к едреней фене!

Комиссар глянул на кренометр: пять градусов на правый борт ледокол уже дал. Еще минута, и крен стал ощутим на мостике: ноги шагали, как по горушке. Где-то вода уже врывалась в машину.

— Ватерлиния под водой, — глянул рулевой за борт. — Уже ее не видать. Пора смываться, как бы нас винтом не засосало…

— Штурман, — велел комиссар, — ты карты там, хозяйство свое научное перекинь в тузик, чтобы потом с ним не вожжаться.

— Сейчас, — отозвался штурман и ушел к себе в рубку. Рулевой вдруг вытянулся… Бросился к компасу, откинул на пеленгаторе светофильтры, чтобы его не слепило солнце. Взял первый пеленг на искорку далекого монастыря…

— Ошибка! — заорал он как ошпаренный, тараща глаза. — Счисление неверно… Мы в стороне от фарватера тонем! Тонем!

Штурман держал под локтем сверток карт, в другой руке деревянный чемоданчик с секстантом. Нервы его не выдержали, он бросил ящик и карты, головой плюхнулся с мостика прямо в море. Пока он плыл на глубине, комиссар успел зарядить наган.

Вот вынырнула голова и, встряхнувшись, отбросила на затылок длинные мокрые волосы…

— Белая тварь… на! на! на!

Наган точно стучал в руке. Фонтанчики пены выпрыгивали из воды то возле правого, то возле левого уха предателя. Отбросив наган, комиссар крикнул рулевому:

— Ванька! Дуй в туза… а я… Сейчас!

И по трапу — вниз: тра-та-та… тра-та-та…

«Остановить, задраить обратно, спасти…».

В командном коридоре с ревом неслась вода. Преодолев встречный поток, комиссар добрался до машинных отсеков. Он знал, что там — под сводами — должна быть воздушная подушка из спертого воздуха, сжатого страшным напором воды. Мутная зелень сквозила в шахте, по которой он нырнул на затопленную глубину.

Водоворот вышвырнул его как пробку, ударив об угол горячего котла. Вот она — подушка! Комиссар нырнул в нее головой, хватил воздуха, и уши сразу лопнули, пошли кровавыми пузырями: давление пробило барабанные перепонки. Он оглох и больше не слышал самого страшного шума для моряка — шума воды…

И он, этот герой, сумел добраться до штурвала кингстонов. Он сумел даже провернуть штурвал несколько раз. Он сдвинул заслонки, сколько мог. Но надо спешить наверх, чтобы снова глотнуть воздуха из подушки. От его ушей розовыми слоями плыла, медленно и тягуче, кровь…

И вдруг… Вдруг ледокол мягко вздрогнул! Корабль коснулся дна, а он остался здесь, запертый навсегда. Дыши, пока можется. Дыши, пока твое дыхание не отравит запас подушки.

— Предатель, — сказал комиссар и пошел прямо вниз, вниз…

Там, присев на корточки, он вцепился в манипулятор скоростей и, раскрыв глаза во мраке, стал жадно заглатывать в себя соленую воду. Чтобы не мучиться! Чтобы не сойти с ума!..

А наверху все так же спокойно светило солнце, кричали в небе чайки, когда штурман, весь опутанный водорослями, доплыл до косы острова Мудьюг. Оглянулся — за ним сверкало чистое море. Он лежал на горячем песке, а грязные сизые водоросли тянулись за ним по песку — отвратительные…

Отдышавшись, штурман встал. Его качало на земле, и в ушах еще стоял неумолчный звон воды. Сплюнув горечь, не спеша побрел вдоль тропинки. Где-то далеко, на желтых буфах, росли сосны. Мудьюг отделяло от матерой земли Сухое море: пролив, через который в мелководье, говорят, даже ходили коровы.

Скоро среди песчаных увалов показались крыши бараков. Штурман шагал, опустив голову, пока не напоролся на ряды колючей проволоки. Это была тюрьма, заготовленная впрок — на будущее. Пустые вышки для пулеметов просвистаны ветром с моря. Теперь штурман знал, что делать дальше. Обошел проволоку, толкнул незапертую дверь тюремной конторы. Здесь все было начеку, и полевой зуммер приветно прожужжал, когда штурман крутанул ручку.

— У аппарата адмирал Виккорст, — ответил далекий голос.

— Это я… — сказал штурман. — Ваше превосходительство, приказ исполнен: ледокол затоплен мною в стороне от фарватера.

— Отлично, — прожужжал зуммер. — На батареях пока спокойно? — спросил «красный адмирал» из Архангельска.

— Вроде бы — тихо.

— Я подожду у аппарата, а вы поднимитесь на вышку…

Штурман вернулся с вышки, откуда он высмотрел устремленные в море орудийные стволы и блеск Голых тел артиллеристов.

— Ваше превосходительство, на батареях будничный порядок.

— Что они там делают? Не заметили?

— Загорают, ваше превосходительство.

— Хорошо, — сказал Виккорст, — отлив начнется через сорок восемь минут, Сухое море можно тогда переходить. Где вброд, где вплавь — доберетесь. Надеюсь, штурман, завтра увижу вас в Архангельске… Уже в нашем Архангельске!

Глава десятая.

— Какой самый страшный зверь на севере? — спросил Павлухин.

Женька Вальронд подумал:

— Медведь, наверное…

— Врешь — комар! — И Павлухин хлопнул себя по лбу. — Даже на солнце кровососит, а вечером — хоть беги…

Они лежали, обнаженные, на раскаленном песке, подставив солнцу белые спины, и море ласково подкатывало к ним вихристые гребни, от которых прохладило. Хорошо им было, очень хорошо! Далеко-далеко, лоснясь жирной шкурой, очень похожий на всплывшую гремучую мину, проплыл тюлень… «Не дохлый ли? — подумалось тогда каждому. — Нет, живой…».

— Север, конечно, прекрасен, — лениво говорил Вальронд, разнежась на ветерке. — Вот, знаешь, комиссар, закончится зга гражданская заваруха, и… Есть у меня мечта. Вполне осуществимая, кажется.

— Какая же, мичман? — спросил Павлухин, потянувшись к своим штанам за папиросами.

— Здесь флоту не миновать быть. Вот посмотрел я Мурман, и он меня потряс. Представляешь, весь этот хаос камней, воды, неба? Все так угрюмо, мрачно — словно циклопы нашвыряли скал куда попало. И ушли прочь, лентяи, так и не закончив своей работы… Хотелось бы здесь, на севере, послужить. Честно скажу: подальше от высокого начальства.

— Послужишь, мичман. Сам будешь начальством. Ты — спец, тебе дело всегда найдется. А я вот в оптику подамся. Был у меня старик один в Питере, мы с ним по субботам в баню ходили и шкалики потом распивали. Так вот, он мастер по линзам… Тонкое, скажу тебе, дело! Дураку ведь как — чечевица, и всё. А сколько труда в каждой линзе, а сколько высмотреть через нее можно — и хорошего, и всякой дряни, что по нам иногда ползает.

— В нашем деле, — согласился Вальронд, — хорошая оптика — первое дело. Цель, точность наводки — вот главное!

— Не только, — ответил Павлухин. — Ученый микроба берет и под чечевицу кладет. Астроном тоже на звезды — через цейсса!

— Своего-то цейсса у нас пока нет, — причмокнул Вальронд. — Все у немцев покупали. А свое стекло с пузырьком варили… Такое не годится…

Издалека, от самых батарей, взбивая босыми пятками рыжую пыль, бежал боец.

— Видим дым!.. — кричал он еще издали.

— Сколько? — вскинулся Павлухин.

— Не разобрать. Под ветром дым слоится, как пирог… Вальронд уже натягивал черные широкие штаны. Павлухин просунул тело в тельняшку, мичман накинул на голые плечи легкий офицерский кителек. С этого момента они иначе смотрели на море, на чаек, на тюленя… Все это, волшебное и чарующее, останется в этом мире навсегда — нерушимо.

Но их (вот их-то как раз) может и не остаться…

— Ну, пошли, комиссар? — спросил Вальронд и подхватил с песка свою мятую фуражку. — Ничего не забыли?

Они шли на батареи даже не торопясь.

Молча. Вальронд спрыгнул в окопчик, завращал штурвал корабельного дальномера с эсминца, заброшенный теперь для служения на берегу. В пересечении нитей скользила зеленоватая рябь, плоской нитью был отбит, как по шнуру, отчетливый горизонт.

— …Восемь… девять… одиннадцать, — считал Вальронд, — четырнадцать… Всего семнадцать вымпелов! Это — они.

И толкнул дверь командного блиндажа:

— Офицеров просят… — и осекся.

В пустом блиндаже валялись бутылки и банки. Ни чемоданов, ни офицеров. Это было сделано по-английски: господа ушли, не попрощавшись, — способ отличный при таких обстоятельствах.

Вальронд был потрясен, но сдержался.

— Пехтура! — сказал, презрительно оттопырив губу. — Они же не знают стрельбы по морской движущейся цели. Ушли, как крысы, и тем лучше для нас. Не будут мешать… Построить прислугу!

Построились. Босые. Наполовину армейские, наполовину флотские. Пересчитались по порядку номеров.

— …Тридцать пятый! — выкрикнул левофланговый. Вальронд строго посмотрел на Павлухина:

— Почему не все, комиссар?

— Все, — сумрачно ответил Павлухин. — Остальные утекли, а других в двенадцать десять забрал катер, за продуктами ехать в Архангельск. Таков приказ главкома Потапова, — неспроста…

Вальронд смотрел, как наплывал с моря дым эскадры, и прикидывал… Прикидывал не мощь навесного залпа, а — людей. Как ему тридцать пять человек разделить на две батареи, если в каждой из батарей по четыре ствола? Задача непосильная даже для академика. На подноске снарядов людей сократить, а в наводке оставить всех — так он решил, и это было правильно.

— Будем принимать бой, — сказал Павлухин команде. Люди невольно обернулись назад. Через плечо каждый видел, как в струях дыма, отброшенного ветром за горизонт, растет громада — громада огня, брони, мощи…

— Павлухин! — позвал Вальронд. — Тебе комиссарить уже не придется. Давай садись за дальномер, и вспомним, как бывало в старые времена на «Аскольде»… Мы неплохо умели драться и раньше. Теперь до вечера, пока погреба не очистим, будем стоять здесь, как кнехты!

Комиссар подчеркнуто (пусть команда видит своего командира) вскинул руку к бескозырке:

— Есть на дальномер! — и пошагал…

Вальронд провел ладонью по шерстистой рыжеватой щеке.

— Я успею еще побриться, — сказал мичман…

* * *

Он появился снова на батарее ровно через пять минут, весь в белом и гладко выбритый. Белые брюки с отутюженными складками, белый китель застегнут на все пуговицы.

— Чего так парадно, мичман? — удивился Павлухин.

— Да понимаешь… как-то неудобно. Я все-таки офицер, и на меня смотрит прислуга. Я должен сейчас сверкать, как новенький пятак… Так уж положено. Не мной! Еще нашими дедами!

Дым наплывал, и Вальронд отдал первый приказ:

— Батарея — к бою! Орудия провернуть, дистанцию взять, боевые телефоны врубить…

На пункте управления стрельбой сразу зазвонил телефон. Рука мичмана парила над ящиками телефонов, не зная, какой из них вызывает батареи. Ага, вот этот: звонил архангельский.

— Мудьюгская позиция, — сказал Вальронд в трубку и выглянул за бруствер: перед ним уже обозначались вымпела эскадры.

— У аппарата кавторанг Чаплин, — ответил Архангельск. — Осмелюсь говорить от имени Целедфлота… Власть большевиков свергнута, исполкомы и всякие губкомы драпают. Образуется в городе новое правительство во главе с истинным социалистом — Чайковским, ветераном русской революции… Алло! Мудьюг, Мудъюг!

— Да, да, — ответил Вальронд. — Я вас слушаю дальше.

— Что же вы молчите?

— Жду указаний, если таковые будут.

— Указания получите от адмирала Виккорста, он у аппарата.

— Указания таковы, — заговорил Виккорст, — фарватер чист, эскадра союзной помощи спешит, она на подходе… Не вздумайте, мичман, открыть огонь! Это вызовет страшные осложнения в судьбе всего российского отечества.

Вальронд ответил:

— Отечества не посрамлю, господин адмирал. Будьте на этот счет спокойны. Тут собрались такие патриоты, что любо-дорого, приезжайте вечерком на них любоваться…

И хлопнул трубку обратно в ящик.

— Комиссар! — гаркнул. — Руби дистанцию до флагмана…

— «Аттентив» под флагом адмирала Кэмпена, — звонко выпевал над дюнами голос Павлухина, — дистанция… Головным идет французский «Адмирал Ооб», дистанция… Авиаматка «Нанинэ»…

— Протри стекла! — в бешенстве заорал Вальронд.

Павлухин высунулся из окопчика.

— Протри глаза, — ответил. — Я репетю как надо: авианосец «Нанинэ» идет в кильватер за «Аттентивом», и я вижу самолеты на палубе. Им приставляют крылья! Значит, сейчас полетят…

— Ладно, — сказал Вальронд, опуская бинокль. — Самолеты так самолеты… В самом деле, век двадцатый, на что я обижаюсь?..

Первый гидроплан, взлетев над островом, рванул землю бомбами, и с шорохом посыпались с неба листовки. Вальронд поймал одну прокламацию на лету, — она была подписана генералом Пулем.

«Приказываю батареям беспрекословно сдаться. На размышление дается 30 минут, и если в течение этого времени батареи не выкинут белого флага, то они будут сметены огнем союзного флота…».

От батареи хлопнул винтовочный выстрел.

— Эй, кто там горячку порет?

— Пришили одного… трус! Бежать намаслился…

Итак, осталось тридцать четыре. На пункте — он, на дальномере — Павлухин. Итого тридцать шесть.. Как чугунные кнехты!

Все они прочли запугивания генерала Пуля.

— Читай скорее! — орал Павлухин, почти весело. Дистанция между батареей и армадой эскадры, уже развернувшейся для прохода на фарватер, быстро сокращалась, и теперь можно было начинать.

— Пристрелочным… огонь!

Первый снаряд лег тютелька в тютельку, под самым бортом флагмана, и там вздернулись на мачте флаги. Отсюда было не прочитать, что «пишут», но и читать не хотелось. Было ясно — союзники возмущены до глубины души большевистским «пристрелочным».

— Боевыми! Клади… Отклонение., целик… залп!

Снова вызывал Архангельск:

— В уме ли вы, мичман? Что вы делаете? Мы сейчас получили радио с эскадры… Прекратите огонь!

Вальронд, не отвечая, схватил ящик и швырнул его под ноги себе: все! С Архангельском он больше говорить не станет…

Восемь стволов медленно накалялись. Краска на них сначала вздулась, будто ее ошпарили, потом стала шелушиться и отпадать слоями при каждом выстреле. Эскадра открыла ответный огонь, и земля сразу встала на дыбы: «чемоданов» не жалели. На зубах хрустел колючий песок, все плавало в дыму. Убитую чайку закинуло к Вальронду в окоп, и он заметил птицу, когда уже затоптал ее под собой ногами…

Павлухин исправно, как автомат, рубил дистанцию.

— Перехожу на поражение! — крикнул ему Вальронд.

— Давай…

И все время какой-то отчаянный звон висел в ушах.

Англичане отвечали деловито: тщательно прицеливались и торопливо кидали на Мудьюг главнокалиберные снаряды, которые разом подкашивали сосновое редколесье, напрочь срывали бугры.

Вальронд стоял, до самого живота засыпанный песком. Сверху на него летел всякий хлам, поднятый взрывами. Батареи стали реже стрелять, и он подсознательно понял: уже есть убитые…

И вдруг все стихло, только продолжался этот звон. Казалось, звенит в ушах. Но — нет, это из ящика зуммера, забитого землей, давно трещал звонок… Разгребая песок, Вальронд нащупал трубку местного телефона. Странно: Мудьюг вызывал… сам Мудьюг!

— Кто там еще? — спросил он, не узнавая своего голоса.

— Вы еще живы? — И в интонации вопрошавшего было что-то очень знакомое. — Кто у аппарата?

— Канцлер, — хрипло ответил Вальронд. — У аппарата великий канцлер, светлейший князь Горчаков.

Недолгое молчание — и голос лейтенанта Басалаго:

— Это ты, Женька?

— Здорово, Мишель, — ответил Вальронд.

— С краснофлотским тебя приветом, Женька… Сволочь ты большевистская! Вот уж не ожидал от тебя такой подлости… За сколько же ты продался, ренегат несчастный!

Вальронд ответил так:

— Каюсь, что предал тебя. Каюсь, что предал лейтенанта Уилки. Каюсь, что предал адмирала Кэмпена… Но я никогда не предавал своей родины. И ты, дурак, соображай, что говоришь! Меня на голой мякине пафоса не проведешь…

— Мы тебя будем судить. Даже без пафоса!

— Ты меня сначала поймай, а потом суди… хоть с пафосом! Вспомни, Мишель, бутылку с денатуратом…

— Иди ты к черту со своим денатуратом! Очень жалею, что пил с тобой, с подлецом…

— Я тоже оплакиваю тот день, Мишель! Мне бы надо, дураку, поставить два литра столярной политуры. Закусывая хамсой, я бы выжил, а ты бы почивал сейчас на Митрофаньевском кладбище. Кстати, — спросил Вальронд, — откуда ты говоришь со мною?

— Англичане уже высадили десант на вашем Мудьюге, — ответил Басалаго, — и я состою в этом десанте. Звоню тебе из бараков тюрьмы, в которой тебе сидеть, Женечка, пока не подохнешь. Отсюда до ваших батарей — рукой подать. Сейчас придем…

— Шестидюймовый, — ответил Вальронд в ярости, — фугасного действия… в глотку тебе — принимай!..

На этот раз авианосец пустил на них самолеты. Вот когда начался кромешный ад. Били с кораблей, теперь и небо осыпало их пулями. Мертвых оттаскивали в сторону, в расчетах оставалось по два бойца. Орудия, одно за другим, замолкали, чудовищным жаром несло от горящего порохового погреба. Наконец и дальномер покорежило взрывом, — тогда Павлухин вытянул мичмана из командного окопа.

— Пошли! — крикнул в ухо…

Вальронд взялся за рукоять замка. Она была жирной, и блестящий горячий металл забрызгало мозгами, перепутанными чьими-то волосами. Это было противно, но тогда он даже не заметил этого.

— Подноси, — сказал, и Павлухин, согнувшись, подтащил тяжелую болванку снаряда. Смачно лязгнул замок, затворяя снаряд в канале; оба плюхнулись в пружинные кресла: один — на вертикаль, другой — на горизонталь.

— Совмещаю, — проорал Вальронд, — по «Глории»!..

— У меня тоже есть совмещение… — ответил Павлухин, и мичман остервенело послал в пространство снаряд.

На корме крейсера выхлопнул дым, и в розовом облачке огня, круто описывая циркуляцию, корабль вышел из строя: попадание! Другой корабль противника, сильно поврежденный, уже пошел, спасая себя, прямо брюхом на берег. От горящих погребов летели искры, они обсыпали китель, спина горела…

— Заряжаю, — сказал Павлухин, снова подтащив снаряд. Вальронд поднял голову. Низко-низко летел британский «хэвиленд». Вот до пояса высунулась из кабины, чуть не выпадая наружу, фигура пилота, а в руке его — кругляш бомбы…

— Совмещаю, — сказал Вальронд.

Рукоять крутилась в ладони, как скользкая рыбка.

Бомба из руки пилота с воем неслась вниз… Трубка прицела вдруг больно ударила мичмана в глаз. Орудие опрокинулось назад, и в яростном блеске разрыва Вальронд увидел в последний раз и синеву неба, и плоский горизонт, и чаек…

Это был конец. Пока для него. Для Вальронда…

* * *

Советская власть еще жива в Архангельске, от Маймаксы строятся вдоль берега вооруженные рабочие, — и адмиралу Виккорсту приходится с этой властью считаться.

— Не знаю, как это получилось, — смущенно признался адмирал, с хрустом сворачивая карту. — Но выяснилось, что фарватер еще не закрыт. Совет комиссаров, исходя из этого, настаивает на срочном затоплении двух ледоколов: «Святогор» и «Микула Селянинович». Приказано на этот раз, для вящей уверенности, взорвать их перед затоплением. Заряды вы получите от товарища Костевича… Вы его, конечно, знаете?

Дрейер знал, что Костевич за быструю эвакуацию порохов получил от Советской власти премию в три тысячи рублей, хорошо проявил себя тоща, и не верить этому человеку было нельзя. Из рук в руки перешли взрывные запалы.

— Вами проверены? — спросил Дрейер.

— Мной… взорвутся!

Еще вчера стало известно, что интервенты заняли город Онегу, и теперь их подвижные отряды двигаются старинным трактом на Обозерскую — в обход, чтобы отрезать пути отступления большевикам. Архангельск уже срочно эвакуировал губернские учреждения.

А два ледокола, разбрасывая буруны, рванулись зигзагами дельтовых протоков, чтобы отдать свою мощь глубине. Офицеры с кораблей еще накануне разбежались, почуяв неладное, и остался один поручик Адмиралтейства — Николай Александрович Дрейер. Черная крылатка реяла за его спиной, как крылья, он закусил в зубах ремешок фуражки.

— Аврал! — сказал Дрейер боцману. — Большая приборка. Команде быть по первому сроку…

Ах, какая печаль струится из-под картушки компаса! Ах, как жаль расставаться с привычным уютом штурманской рубки! За Бревенником — развалины Новодвинской крепости, строенной еще при Петре Первом. И вот так всюду: куда ни выйдешь — всюду глядят на тебя остатки былой славы России…

— Пора! — И Дрейер склонился над столом за расчетами.

Ну, за этого человека можно ручаться: он затопит корабли точно на фарватере… Два ледокола сверкают чистотой. И матросы кричат «ура». Сейчас разрывы искорежат борта кораблей, чтобы вода ринулась в отсеки, все сокрушая…

— Взрыва нет, — сказал минер.

— Проверьте цепь еще раз!

— Проверил… два раза. Запалы — курям на смех.

— Но их вручил мне сам Костевич!

— Значит, и он предал…

Ледоколы тонут с открытыми кингстонами: это ненадежно, но необходимо хоть как-то преградить доступ эскадре.

Когда на буксире-подкидыше команды ледоколов вернулись в Архангельск, от пристани как раз отходил минзаг «Уссури».

Дрейер сразу созвонился с военкомом Зенковичем:

— Куда пошел «Уссури»?

— А черт его тут разберет…

— Немедленно! Отдайте приказ, чтобы «Уссури» затопили.

— Где?

— Между ледоколами — как раз между ними. Это совсем нетрудно: там глубина малая, и наши ледоколы хорошо видны на грунте… А как Мудьюг, держится?

— Держится Мудьюг, держится…

Пока Мудьюг держится, Архангельск будет советским. Казалось, еще не все потеряно, если бы… Если бы нашелся человек, который мог бы возглавить оборону. Но главком Потапов скрылся, и напрасно трещал телефон в его кабинете: любой, кому не лень, подходил, снимал трубку, и выслушивал за Потапова доклады — самые строгие, самые секретные. Потапов служил царю, был порученцем при Керенском, потом перешел к большевикам, и теперь новый флаг распускался над его головой — флаг британский. Слишком много флагов для одного человека!..

Не хватало Павлина Виноградова — сильного, резкого, пусть даже склонного к рискованным решениям, но зато человека, преданного делу революции. Настоящего ленинца! Павлин Виноградов расхлебывал сейчас в Шенкурске ту кашу, которую заварили сиятельные господа эсеры, и наверняка не знал, что творится сейчас в Архангельске. Маймакса вооружилась, это так, но сборные пункты бойцов пустовали: опора Советской власти, пролетарий закопал винтовку на огороде и выжидал, что будет дальше.

Самые надежные части предательски были переброшены из Архангельска на левый берег Двины, — там они томились в бездействии. В городе остался конный эскадрон «диких» ингушей во главе с «левым» ротмистром Берсом и 1-й архангельский батальон, издавна известный бунтами против Советской власти. Сильнейший же отряд обороны — 1-й полк — был до мозга костей пропитан партизанщиной, самой махровой. Хотим — умрем, не хотим — не будем. В этот трудный день они воевать не желали. Митинг за митингом, речь за речью, истерика за истерикой! И с бесподобной лихостью таскали по лестницам казармы свои винтовки за… кончики штыков; пусть дребезжит приклад по ступеням, пусть летит прицел к чертовой матери; пусть выпал из винтовки затвор и рассыпались по земле патроны.

— Не жалам! — орали, и точка…

Наконец стало известно, что Мудьюг пал: англичане огнем сровняли батареи с землей. И теперь, за баром, они быстро спускают водолазов, которые вот-вот снова закроют кингстоны. А тогда заработают на откачку помпы, и ледоколы всплывут снова, как поплавки, освобождая фарватер для интервенции…

Эвакуация продолжалась. По реке, сталкиваясь и трубя, сплывали пароходы с беглецами. На палубах навалом было навалено: архивы губисполкома, ящики с патронами, конторские столы; бабы качали детишек, ревели на палубах коровы, на мостике одного буксира блеяла коза, привязанная к нактоузу компаса. А над этим табором людей, стронутых с насиженных мест, уже пошли барражировать британские «хэвиленды», прилетевшие с авиаматки, и нет-нет да и сбрасывали бомбу…

К вечеру в городе остались из большевиков только одиночки: или выполнявшие ответственные поручения партии, или те, кто тревожился за свои семьи. Не была вывезена из Архангельска и казна исполкома. Среди редких одиночек-большевиков остался в городе и поручик Дрейер.

— Я устал, — говорил он. — Завтра… завтра утром еще можно выехать. Англичане хотя и прекрасные мореходы, но ночью не пойдут. Фарватер захламлен, дельта сложная, и они не рискнут…

Ужинал он, как всегда, «У Лаваля», где уже началась пьяная вакханалия. Безвластие! — появилось безвластие. Делай что хочешь. И впервые, именно с этой ночи, кавторанг Чаплин скинул визитку, — облачился в царский мундир. Из-за стола он посматривал на Дрейера — с усмешкой, с наглым вызовом…

Среди общего разгула и пьяных речей вдруг широко распахнулись двери, и в зал ресторана вошли оборванные подонки, место которым раньше было в пивных шалманах. Чернобровый человек в отрепьях вскинул руку над головой, приветствуя сборище.

— Имею честь, — сказал он, — полковник генштаба — Констанди, Сергей Петрович.

Выступил здоровенный детина с черной повязкой на глазу.

— Капитан Орлов, — назвал себя хмуро…

Это были будущие полководцы Северной армии.

Твердыми шагами к Дрейеру подошел адмирал Виккорст.

— Па-аручик, — сказал он, — я думаю, вам лучше уехать отсюда.

— Я это сделаю, адмирал… Мозолить глаза вам не стану!

* * *

Мурманск! — К нему была приложена тактика постепенного «обволакивания», задурманивания, тактика посулов жратвы и лозунгов.

Архангельск! — Здесь все было гораздо проще: мятеж.

Глава одиннадцатая.

Человек бежал по вымершей улице. Мимо заборов, мимо палисадов, мимо домов, слепо глядевших на него закрытыми ставнями. Тонкий переплеск шашек резал за ним воздух, и плясали по мосткам чеченские кони. Один рывок руки, только взмахнули рукава грязного бешмета, — и человек, хватаясь пальцами за голову, рухнул на землю… Медленно разжались его пальцы. Всё!

И спокойно вытирается шашка, — для следующего…

Эскадрон ротмистра Берса еще с ночи стал захватывать учреждения, вырубая коммунистов, грабя напропалую. Утром «дикие» дорвались до казны. Их встретили огнем из наганов, по загаженной лестнице лениво и тягуче стекала кровь.

С боем пробились к сейфу, где лежало 4 000 000 рублей.

— Выручка! — заорал Берс в исступлении.

«Дикие», словно перед священной Каабой, сняли папахи. Блестели их гладко бритые черепа, щерились ровные зубы на коричневых потных лицах, сверкали кинжалы в шерсти рваных бешметов.

— Дэнга! Дэнга! Дэнга! — говорили они, радуясь.

Берс от счастья испытал слабость.

— Как будем делить? — спросил он, садясь на ящик.

— Иншаллах! Иншаллах! (как угодно аллаху).

Аллаху угодно было так: офицеры получили, в зависимости от звания, от ста пятидесяти до четырехсот тысяч, рядовые же всадники сложили себе в папахи по двадцать тысяч рублей. И, сразу успокоенные исходом событий, разошлись по казармам, бережно ведя в поводу взмыленных лошадей. Но сам ротмистр Берс был далек от успокоения:

— Будем принимать союзников. Оркестр! Цветы! Хлеб! Соль! Звоните по телефону епископу Павлу… Я не слышу колоколов!

Хорошая затрещина обрушила Берса наземь.

— Мерзавец! — сказал ему Чаплин, брезгливо вытирая длань. — Кто тебе давал право определять себя в главнокомандующие? Главнокомандующий здесь я, только я, и генерал Пуль уже утвердил меня в этой должности… Где деньги?

Город с утра был пьян… от вина, от крови, от барышей.

Чаплинцы вступили в перестрелку с рабочей Маймаксой, пулеметы дробно жевали ленты, прочесывая иллюминаторы кораблей, стоявших у Соломбалы. Жахнула с «Финлянки» — от тюрьмы — мортирка. Большевики-одиночки, засев на крышах, отбивались наганами и гранатами. Они отходили, огрызаясь огнем, на другой берег. Кавторанг Чаплин, по совету Констанди, сразу бросил свои отряды на занятие Бакарицы и Исакогорки; десант интервентов уже маршировал от Онеги — прямо на станцию Обозерская; капитан Орлов (не дворянин — из кулаков) кинулся на пригородные огороды и там сразу сбил в банды местных купцов и лавочников.

На автомашинах носились по городу, затянутые в кожу, боевые эсеры, произнося речи на перекрестках; красные знамена развевались над ними, но чаплинцы эсеров не трогали (была договоренность). С этого дня все эсеры делились на две партии.

— Хвостатые и без хвостов! — объяснил Чаплин своим людям. — Хвостатых мы прощаем: они отвадились от Советов и пришли к нам, приведя за собой отряды… Без хвоста — дело сложнее. Это значит — эсер явился под наш скипетр в едином лице. Такого можно под горячую руку и шлепнуть. Я не возражаю, даже поощряю…

Последний буксир отходил под огнем. Стремясь попасть на него, через полноводную Двину плыли люди. И повсюду, куда ни глянешь, поверхность реки покрыта людскими головами — плывут, плывут, плывут, кто как умеет, — больше всего саженками. И пулеметы стервенеют от ярости: вдоль бульвара, вдоль реки — грохот…

Убивают!

Буксир взревел последний раз — торопитесь, люди. Уже убрали сходню. И вдруг раздался выкрик — отчаянный:

— Дрейер уходит… хана нам, братцы! Все нас предали… Николай Александрович обернулся: стояли на берегу матросы с ледоколов. Мокрые, иные в кровище, лица в пятнах мазута и нефти, они только что выбрались из воды. И тогда Дрейер подумал: «А правильно ли я делаю, что ухожу? Покинуть их… в такой момент. Какова же цена моих речей? Люди так верили мне!».

И он решительно спрыгнул с трапа на берег:

— Кто сказал, что я ухожу? Я остаюсь.

* * *

В двенадцать часов дня появилось на горизонте правительство Северной области во главе с «премьером» (он же министр иностранных дел) Николаем Васильевичем Чайковским. Глава всей этой лавочки был уже вельми немощен и отягощен годами. Белая патриархальная борода его, выглядевшая вполне патриотично, внушала уважение даже чаплинцам. Не всякий ведь истинно русский способен отрастить такую бороду, чтобы потом авторитетно вознести ее над миром от самой Печенги аж до самой Печоры…

Проходя через толпу, принаряженную, словно к пасхе, старик сердито тыкал вокруг себя суковатой палкой и покрикивал:

— Да здравствует свобода! демократия! право голоса! Товарищи, чтобы не было никаких кривотолков, я сразу заявляю перед почтенной публикой: я — народный социалист!

Только секретарь правительства Зубов был кадетом. Все остальные портфели быстро расхватали эсеры. И все в Архангельске отныне делалось только «во имя спасения родины и революции».

Чаплин морщился, недовольный:

— Гнать бы их всех… поганой метлой. Нужна диктатура!

«Во имя спасения родины и революции» правители призвали в Архангельск эскадру интервентов, стоявшую за баром, и это был первый политический акт нового правления.

С утра бойко торговали кабаки и пивнухи; никогда еще не видел Архангельск столько пьяных офицеров; звенела посуда, навзрыд рыдали гитары, и отовсюду неслось — лихое, забубённое:

У нас теперь одно желанье -

Скорей добраться до Москвы,

Увидеть вновь коронованье,

Спеть у Кремля:

»Алла верды!..».

Это пели «хвосты», притянутые эсерами к Архангельску.

Вечером была вынесена на пристань хлеб-соль… Ждали!

И вот завыли трубы, забубнили барабаны, звякнули, полыхая медью, полнозвучные тарелки… Пошли, пошли, пошли! — королевско-шотландские, ливерпульские, дургамские, Йоркские, хваленый 339-й полк американской пехоты, покатились по булыжнику пушки канадской артиллерии, лихо промаршировал французский полк колониальной гвардии… Чайковский широко крестился при этом.

— Слава богу, слава богу, — шептали из густой бороды губы. После прохода частей на трибуну взбежал эсер Лихач.

— Граждане! — возвестил он. — По случаю чудесного избавления Архангельска от большевиков мы, социалисты-революционеры, преданнейшие борцы за свободу рабочего дела, объявляем торжественное молебствие в соборном храме с епископом Павлом…

Всю ночь опять пили. Хлопали выстрелы. Кого-то убивали. Вовсю разгулялись чаплинцы. Попался им на глаза «министр юстиции» Гуковский — эсер, конечно. Приставили к пузу ему револьвер, и вдрызг пьяный поручик Лермонтов сказал, заикаясь:

— А знаете, господин эсер, вот эта штучка… Вот эта! Черт ее знает — почему, но иногда она стреляет…

«Министра юстиции» увел от греха подальше «министр промышленности и торговли» Дедусенко (тоже эсер). По всему Архангельску искали ротмистра Берса, который называл новое правительство «узурпаторским» и говорил, что именно он, ротмистр Берс, есть глава нового правительства, а всех остальных никто не звал сюда, и потому их надобно — в шею!

Среди ночи раздался на улице истошный вопль:

— Который казну упер… вот он! Хватайте его, граждане… Дело плохо: ротмистр Берс — «левый!» — удирал по левой стороне улицы, только газыри сверкали. Он, конечно, не станет ждать, когда его поймают.

— Держи-и-и… — неслось следом.

А ну, ротмистр, поднажми, докажи, что ты левый! Вот и Банковский переулок. Под блеклым светом фонарей летят, словно птицы, номера домов. Четыре… шесть… восемь. Ага, вот номер четырнадцатый! Звонок, — и дверь, приняв Берса, тут же захлопнулась. Погоня остановилась и прочитала вывеску. Британское консульство, вот те на! Именно за этими дверями ротмистр Берс и пропал навсегда для русской истории…

На следующий день, раненько утром, под благовест колоколов, подошла к пристани яхта, и на берег Архангельска сошел молодцеватый генерал Фредерик Пуль. Его встретили по-европейски — с корреспондентами. Поглядев на опухшие с похмелья морды, генерал Пуль дал краткое интервью:

— Мы бы, конечно, сами никогда не пришли. Мы пришли только потому, что нас пригласили. В русские дела мы, как всегда, не вмешиваемся. У вас есть свое революционное правительство. Но, — заявил Пуль, подумав, — желательно иметь дело с правительством, построенным по европейскому стандарту, с филиалами министерств и прочее. Желательна и оппозиция, вполне благородная, при этом правительстве. Пусть это будут даже большевики, как на Мурмане! Через десять дней, — закончил Пуль совсем неожиданно, — мы уже будем в Вологде…

Впервые в жизни Пуль ел архангельских рябчиков. Сколько он съел их — учету не поддается. Весь день ушел на приемы, на визиты, на званые обеды и речеговорение. Почти как в Европе!

В тот же день было выпущено обращение к населению.

* * *

«Ваши союзники не забыли вас. Они помнят ваши услуги, которые оказали им ваши геройские армии в первые годы войны.

Мы пришли к вам на помощь, как друзья, помочь вам спастись от развала и разрушения в руках Германии, которая старается поработить вас, использовав громадные богатства вашей страны для своей пользы.

Судьбы России — в руках русского народа… Ваши настоящие интересы, как независимой нации, есть поддержание свободы, которую вы завоевали революцией… Мы всё еще ваши союзники, и мы встали рядом с вами на защиту этих великих задач? без которых не может быть окончательного мира и настоящей свободы всех народов.

Мы торжественно заявляем, что наши войска вступили в Россию не потому, что мы хотим захватить хотя бы одну пядь русской земли, а для того, чтобы помочь вам… Мы оплакиваем гражданскую войну, которая разделяет нас.

Русские люди! Присоединяйтесь к нам для защиты ваших же свобод, ибо наше единственное желание видеть Россию сильной и свободной.

Русские люди! Мы хотим… принести экономическую помощь вашей разоренной и страдающей стране. Мы послали уже припасы в Россию, еще большие количества их идут нам вслед.

Мы хотим… содействовать вам занять достойное вас место среди свободных народов мира».

* * *

Поздно вечером Пулю доложили:

— Капитан Дайер, раненный сегодня у станции Исакогорка, находится при смерти и желает вас видеть, сэр.

— Я не священник, — ответил Пуль устало.

— Дайер имеет нечто секретное. Только для вас…

…В палате американского госпиталя на Троицком проспекте — мутный и желтый цвет. Вытянувшись, лежал на койке умирающий капитан Дайер. Слабо шевельнулась рука, испачканная ружейным маслом.

— Генерал, я многое обдумал… еще накануне, в Мурманске, Пуль присел и нагнулся к губам капитана.

— Большевики очень тверды… не отрицайте, генерал!

Пуль кивнул: он не отрицал этого.

— Нам, — продолжал Дайер, — их не победить. Да, я все продумал… заранее. Не уничтожайте пленных, генерал. Соберите всех красноармейцев. Не тех, которые переходят к нам… Нет! Такие не нужны. Нам нужны те, которые бьются до последнего патрона. Их надо приласкать. Переучить. И создать железный батальон. Из большевиков — против большевиков! Вы меня поняли? Отлично вооруженные новейшим нашим оружием, одетые и сытые, они принесут победу вам и вашей доблестной армии…

Голова Дайера упала на ворох жарких окровавленных подушек.

— Как жаль, — простонал капитан, — что я уже не смогу стать во главе этого батальона. Меня убили… убили большевики!

Пуль поднялся. Постоял молча. Взялся за край простыни и широким жестом задернул лицо мертвеца… «Во всем этом, — сказал он себе, — есть нечто разумное: Дайеровский железный батальон».

На выходе из палаты генерал Пуль столкнулся со спешившим к умирающему полковым капелланом Роджерсоном; большой крест из авиационного алюминия качался на груди священника.

Пуль сказал ему:

— Вы опоздали, патер, напутствовать его в иной мир. Но зато я успел получить напутствие в мире этом…

А в матросской Соломбале вечером был митинг. Эсеровский.

Но поручик Дрейер выступал как большевик. Он опять говорил о верности русской революции. Ее традициям! Ее идеям! И все время, пока бросал в толпу слово за словом, лопатки его спины были сведены в предчувствии удара — пули за пулей. Но нет, его не убили. В толпе митингующих было много американцев, и при каждом возгласе «Ленин» они ему аплодировали, как и русские…

Потом к поручику подошел сумрачный французский полковник.

— Архангельский губернатор — полковник Доноп, — представился он. — Это вы большевик?

— Да, я большевик.

— Говорят, вы заграждали фарватер перед нашими кораблями?

— Да, это я делал.

— Почему вы остались в Архангельске, когда другие ушли?

— А почему вы появились в Архангельске?

Доноп помялся.

— Надо носить погоны… — заметил он вдруг.

— Флотилия наденет — и я надену, — ответил ему Дрейер.

В потемках тихой улочки, невдалеке от кладбища, где осели в болото могилы безвестных мореходов, кто-то окликнул поручика:

— Николай Александрович… стойте!

Это был радиотелеграфист Иванов, член партийной ячейки. Он подошел к Дрейеру, дососал окурок, притопнул его каблуком.

— Что передать-то? — спросил, оглядевшись. — Куда?

— Да нашим… в Вологду?

Дрейер обнял и поцеловал матроса.

— Передай главное: Архангельск на месте, а мы в Архангельске тоже на месте… Как хорошо, что я никуда не ушел!

* * *

Что сделали англичане, заняв Архангельск? Они закупорили подходы к этому городу двумя пробками (одна пробка — на Двине, другая — на железной дороге), чтобы спокойно, отсиживаясь взаперти, провести мобилизацию белой армии. «Пробки» же эти, пока белая армия не создана, удерживали сами интервенты.

По реке, взбаламученной и задымленной, ещё тянулись в Котлас караваны беглецов. Теперь держи этот Котлас зубами, вцепись и не разжимай зубов, ибо за Котласом — Вятка, за Вяткою — Пермь, а за Уралом — Сибирь, и оттуда скоро попрет адмирал Колчак… Ленин отдал суровый приказ: держать Котлас во что бы то ни стало!

Самокин сбежал по сходне на горячую палубу буксира «Элеонора». В низенькой каюте Павлин Виноградов что-то быстро писал.

— Садись. Я пишу как раз Кедрову в Вологду доклад! Хотя мне сейчас не до докладов. Но должны же они всё знать точно…

Через открытый иллюминатор долетал гам голосов, треск ломаемых пристаней, плач детишек, мычанье коров: на реке — паника.

— Ты откуда сейчас? — спросил Самокин.

— Был в Шенкурске, там же узнал, что Архангельск пал. На этой вот посудине проскочил верст семьдесят к северу и англичан еще не встретил. Река чистая! Но и наших не собрал. Военкома Зенковича, говорят, на улице зарубили шашками. А кое-где по лесам да по кочкам шляются группами. Человек по пять, по десять. Собирать их в армию — мука мучная!

— Хоть кто-нибудь из военспецов ушел за нами?

— Почти все остались у англичан в Архангельске… Но эти трусы! Эти проклятые шкуры…

— Кого кроешь, Павлин? — спросил Самокин.

— Верно говоришь, Павлин… А ты ничего не слыхал, как там с Мудъюгом? Ходят слухи, что мудьюгские дрались.

— До Мудьюга ли теперь?

— Жаль, — призадумался Самокин. — Там двое наших, еще с «Аскольда». Наверное, погибли… Вокруг предательство.

— Теперь из этого предательства надо вылезать, — сказал Павлин. — Ты пойдешь со мною?

— А куда ты сейчас?

— Рвану на Котлас, соберу всех, кого можно. Сколочу эскадру и брошусь с нею вниз по реке — будем брать Архангельск с бою!

Самокин нежно взял руку Виноградова в свою:

— Павлин! У тебя слишком горячая голова. Не надо тебе брать Архангельск, а надо держать Котлас…

— Ты на какой коробке прибыл? — спросил Павлин.

— На «Повезухе».

— Сколько она дает?

— Узлов тринадцать вниз, а вверх — меньше.

— Дай мне ее! — стал просить Павлин. — Мне нужна скорость, скорость и скорость… Пулеметы есть?

— Не дам, — твердо ответил Самокин. — У меня дело, и дело препоганейшее. Нумерной полк бросил позицию, зашел в деревню. Командиры пьянствуют, а бойцы грабят… Пойду усмирять!

Павлин Виноградов резко провел рукой по горлу:

— Вот так! Без ножа режемся. Все надо начинать с самого начала… Скажи: сколько штыков мы можем выставить?

— Две тысячи наскребем… на весь фронт!

— Я пошел, — заявил Павлин. — Времени терять нельзя.

— Постой! — задержал его Самокин. — Забыл тебя спросить: у тебя ведь в Архангельске остались жена и сын… Как они?

Стоя на сходне, Виноградов удивленно пожал плечами:

— Что ты мне задаешь идиотские вопросы? Неужели в такой момент я могу думать о жене и сыне? Ну, соображай сам… Жена не дура, как-нибудь выкарабкается… Прощай, Самокин!

Этот человек (даже не военный — учитель) волею революции стал командиром флотилии и с боями повел ее по рекам, — таким чудесным и милым рекам… Мостик под ногами его был как решето от града осколков, вокруг падали мертвые люди, из деревень стреляло по ним кулачье, экипажи пароходов поднимали бунты, разливанное море самогонки дурманило самых стойких, — а он, скромный народный учитель, неуклонно продолжал держать фарватер.

После боев, вспоминая, как в дыму уходил от него английский монитор, Павлин Виноградов мучился:

— Черт! Ведь я мог его еще таранить. Почему не сделал этого?

Это был человек риска и феноменальной отваги. Настоящий боец революции. Уже через несколько дней Павлин Виноградов пал, сраженный взрывом на мостике. Его много обвиняли тогда и потом в излишней рискованности, которую называли авантюризмом. Штабы брали с него расписки, что он не будет жертвовать кораблями. Ему угрожали приказами, чтобы он не двигал свою флотилию дальше. Он лежал на мостике, уже мертвый, когда его — мертвого! — еще продолжали сдерживать…

Именно этот человек. Павлин Федорович Виноградов, своей безумной отвагой выполнил приказ Ленина: он спас подступы к Котласу… «Безумству храбрых поем мы песню!».

* * *

Самокин выстрелил из маузера в землю — раз, два, три.

— Вперед!.. — звал он.

И думал: «Ну какие сволочи… таких еще поискать надо!».

Полк — без командиров. Пьют. Хохочут. Никакой ответственности.

— Вперед, мать вашу так-растак!

Такие вещи не забываются… полк пошел вперед на врага. Опять с этим дурацким хохотом. Потом поднял руки и четким марш-маршем всем составом сдался противнику. И оттуда, уже из вражеских окопов, они продолжали смеяться над ним… над Самокиным!

Самокин повернулся к своим матросам:

— Пошли, ребята. Найдем командиров…

Командирами этого нумерного полка, которого больше не существовало, были сплошь эсеры и анархисты… Хорошенький «хвост» они перетащили сейчас на сторону врага. Надо разобраться с ними!

Пять матросов, обливаясь потом, катили пулемет по лесной тропинке. Было жарко в лесу, по верху — где-то вдали — шел пожар, и глаза слезились от дыма. Самокин шагал, слушал птичий гай и присматривался. Деревни на севере раскиданы «камницей»: не в две линии вдоль дороги, а каждый хозяин строит себе дом, где хочется ему, оттого-то и глядят окошки в разные стороны. Избы — в два этажа, и на верх каждой ведет бревенчатый скат, словно в гараж; по этому скату вечерами ходят с пастьбы на второй этаж коровы и телки. А меж раскиданных домов — тропинки, и такие путаные, что сам черт ногу сломает. Живут на севере по старинке…

— Вот они! — сказал Самокин. — Ставь здесь…

Матросы поставили пулемет, продернули ленту. Залегли.

Широкие лопухи росли вокруг дома. Самокин вынул маузер и дрызнул по окошку. Стекла — дзинь! Понесло наружу хороводом пьяных голосов, покатились ругань и звон стаканчиков. Пировали.

— Выходи! — приказал Самокин. — Кончай балаган…

Выдергивая гранаты, стреляя наотмашь вокруг себя, на крыльцо выбегало пьяное воинство.

— Огонь! — крикнул Самокин, и всех командиров положили тут же, на крыльце…

У одного на губе еще долго курилась цигарка. Подошел петя-петушок, золотистый, и, захлопав крыльями над свежими трупами, запел гордо и важно:

— Ку-ка-ре-куууу…

Самокин сунул маузер в кобуру. Встали от пулемета матросы, отряхивая широченные клеши. По витым тропкам сходились мужики, посматривали на флотских косо.

— Эй! — позвал их Самокин. — А где взвод, что у вас стоял?

— Стоял, стоял, да надоело… Ушел!

— Куда ушел?

— На англичанку позарился. Там лучше… Опять же курево! У вас, большаков, ни хрена нетути…

Когда выбирались на опушку леса, пуля из обреза, вжикнув, срезала сочную ветку. Матрос быстро развернул пулемет, чтобы прочесать очередью вдоль ненавистных окошек «камницы».

— Отставить, — велел Самокин. — Мы уходим. Но мы еще сюда вернемся. Это не враги, это — дураки. Вот пускай они поживут с англичанами, тогда увидишь, как тебе хлеб да соль на подносе с расшитым полотенчиком вынесут. Да еще поклонятся: прими, мол!

Самокин оказался прав: отбунтовав сколько можно против Советской власти, северный мужик скоро уже начал точить топор на интервентов. Очевидно, такие парадоксы истории закономерны: надо было пройти через горнило интервенции, чтобы лотом ждать прихода Красной Армии, как ждут манны небесной.

Глава двенадцатая.

Женька Вальронд открыл глаза, и его сразу затрясло от лютого холода. Он лежал в воде, а кто-то тащил его за ноги через кочки. Мичман задрал голову и увидел над собой круглую лунищу, блеск ковша Медведицы и лицо Павлухина.

— Стой, — сказал он. — Я жив…

— А мертвых и не таскали, — ответил ему Павлухин.

Мичман сел, разглядев перед собою обкатанные морем камни; ершилась под ветром вода Сухого моря, вдали чернел Мудьюг, уже чужой для него и далекий. И он опять упал на спину.

— Что со мною? — спросил безжизненно.

— Ничего, — ответил Павлухин. — Это бывает… контузия! Я тебя, мичман, всего общупал. Ты, слава богу, без дырок…

— Нет, — ответил Вальронд, — я умираю…

— Пройдет, — утешил его Павлухин.

— Я и правда умираю… У меня все болит.

— Все отбито, потому и болит. Шваркнуло нас прилично. Это с аэроплана. Ты бы видел, какой у тебя глаз…

Только сейчас Вальронд заметил, что ночной небосвод просвечивает над ним вполовину — второй глаз (правый, прицельный) затек в крови от удара.

— Спасибо каучуку, — продолжал Павлухин. — Если бы не каучук, то прицел так бы и въехал тебе в глаз… Ослеп бы!

Вальронд долго лежал молча, а болотные кочки под его телом медленно, словно губка, выжимали из себя воду, и мичмана опять затрясло от холода. Знобило.

— Как ты меня через пролив перекинул?

— Дотянул… доску нашел.

— Спасибо, — сказал Вальронд. — Ты слышишь, что я говорю?

— Слышу… Мы люди свои, к чему благодарить?

— Англичане прошли? — спросил он снова.

— Уже в Архангельске.

— А как же… фарватер?

Павлухин ничего не ответил. Потом сказал:

— Евгений Максимович, как хошь, а подыхать здесь смыслу нету. Вставай, и — поволокемся.

— Куда? Ты знаешь, куда нам идти?

— Да ничего я не знаю. Вот только штаны у тебя, мичман, ни для города, ни для дачи. Белые да грязные. В кровище твоей… Ведь нас заберут сразу, как увидят… За штаны твои и заберут!

— Их можно снять, — рассудил Вальронд, отстегивая клапан.

— Так что же ты? Совсем без штанов пойдешь? Совсем худо… Иди уж так, в этих. А коли деревня какая встретится — попросим.

— Так тебе и дали, только попроси!

— А не дадут — с тына скрадем. Нам терять уже нечего…

На рассвете, бредя вдоль топкого берега, выбрались к Корабельному устью, — начиналась дельта Северной Двины, и были уже видны рабочие пригороды. Там запани, лесопилки, рушатся там в воду накаты сахарных бревен. Немного обсушились после ночи; обкусанные комарами, потащились далее.

Было чудесное утро. В заплесках тихо и сонно ворочалась сытая рыба. Шелестели камыши. И вдруг за островами выросли знакомые трубы и мачты. Пять труб — все с дымом: кочегары шуровали…

— Смотри, смотри, мичман… «Аскольд»!

Да, это был «Аскольд». Он прошел совсем рядом, направляясь в Архангельск, и английская речь долетела с его высокого мостика, и под гафелем колыхался флаг Британии…

— Фасон держат, — скрипнул зубами Павлухин. — Будто в очко наш крейсер выиграли…

Вальронд — словно онемел. Долгим взглядом проводил «Аскольд», пока он не скрылся в зеленых излучинах дельты.

— Этого, — сказал, — я им никогда не прошу… Идем!

Теперь он перестал говорить о смерти. Оживал.

Одинокий рыбак сидел в баркасе, ловил рыбу удочкой на Кузнечихе. Павлухин пристал к нему как банный лист:

— Слышь, дед, махнемся штанами! Белые — на твои… а?

Старый рыбак с подозрением глядел на двух людей, вылезших, словно лешие, из кустов. Штаны у старика были из полосатой нанки — самые простецкие штаны, все в пятнах дегтя.

— Ты что, мил челаек? — кипятился он. — Моим штанам износу не предвидится. Еще до войны справил, и даже сзаду не протерлись… Да меня старуха из дому высвистнет, коли я белые надену… Кальсоны это, а не штаны… Куда хоть путь-то держите?

— Да в Архангельск вроде бы… А что?

Дед присмотрелся к ним внимательнее:

— А этот приятель твой… из каких народов будет?

— Национальность-то? Да большевик, — соврал Павлухин.

— Так на кой вам ляд сдался Архангельск? Вашего брата там еще с вечера повыловили. Такая облава была, что не приведи бог. Уже все баржи забили арестантами…

— Дай ты штаны нам! — прицепился Павлухин. — Ну, если совесть жива в тебе, снимай портки.

— Ой, молодой человек, — вздохнул старик, расстегивая ремень. — Опозоришь ты меня на старости лет…

Перекинулись штанами. Вальронд надел стариковские, рыбак со стыдом и отвращением натянул, на себя белые. Сказал: «Тьфу ты!» — и отгреб поскорее на середину реки: как бы чего еще не попросили.

Пошли дальше. Павлухин шел-шел и вдруг расхохотался.

— Ну и вид у тебя, мичман! Жаль, зеркала нету… Под глазом фонарь, — во такой, сам ты — словно швейцар с похмелюги, а штаны на тебе в деликатную полосочку…

Вдоль всей Кузнечихи долго высматривали лодку, чтобы переправиться в Соломбалу, где Павлухин надеялся на матросов или на Мишу Боева — помогут. Вальронд же настаивал на свидании с Дрейером, но Павлухин справедливо решил, что Дрейер вряд ли остался с белыми в Архангельске. Лодки для переправы, однако, не нашлось. Сами не заметили, как очутились среди крестов и надгробий чистенького лютеранского кладбища. Осторожно вышли за ограду и оказались на улочках Немецкой слободы, — это уже Архангельск.

— Я засыпаю, — сказал Вальронд.

— А я жрать хочу, — отозвался Павлухин.

Итак, сами того не желая и даже боясь этого, они попали в Архангельск, но Соломбала лежала за рекой Кузнечихой, и пройти через весь город было рискованно: сцапают. Вальронд снова затянул Павлухина за ограду кладбища. Сначала он присел, а потом и лег — прямо на могилу коммерции советника фон Шмутцке, закрыл глаза.

— Поспим до вечера, — предложил, — а когда стемнеет…

Надгробная плита, чуть-чуть поросшая мягким мохом, казалась ему такой удобной, так хорошо ее прогрело солнышком, век бы лежал, не вставая… И, закрыв глаза, мичман стал задремывать. Наисладчайше!

— Ну, это маком, — тянул его с могилы Павлухин. — Надо что-то делать. Вставай, мичман, нашел время дрыхнуть. Будем искать.

— Ищи. Ты же партийный. У тебя должны быть связи.

— Есть связи, и Мишка Боев, и Карл Теснанов… Неужели так уж всех переарестовали? Пойдем, — решился Павлухин. — Нарвемся коли, так я буду палить, живым не сдамся. А ты — как хочешь…

— Разговорчики, — потянулся Вальронд, вставая с могилы. — Эх ты, энтузиаст! Надо выбираться сразу на юг — к армии…

Немецкая слобода — тихая. Прохожих немного: мир обывателей и контор. Прошел сводный патруль: чехи, англичане, русские. Посмеялись над Вальрондом, одетым странно, и миновали без задержки.

— Я, кажется, становлюсь смешон, — оскорбился мичман. Сзади — крик, хриплый, пропитый:

— Господин Вальрондов, стойте-кось!

Рывком вжался в забор, в руке Павлухина блеснул наган-За ними, не спеша переставляя ноги обутые в теплые валенки, шаркал по деревянным мосткам дворник. Обратился он к Павлухину:

— Господин Вальрондов, вас просют…

— А кто это его просит? — спросил Павлухин, озираясь.

— Барыня просют. Сама собой — просто объедение барыня… Вадбольская встретила их стоя посреди комнаты; из жесткого воротника фасона «медичи» поднималась ее стройная шея; где-то за стенкой стрекотала швейная машинка, и печально пела швея:

Уеду я в Норвегию,

Поплачу у елей,

Не нежили родители -

Нет неги от людей…

Тонкая улыбка тронула губы молодой женщины.

— Я видела вас обоих у окна. И по тому, как вы вели себя при встрече с патрулем, я поняла… Я поняла то, чего не понял союзный патруль. Что ж! — Княгиня поправила на плечах мантильку. — Услуга, мичман, за услугу… Итак, куда вам надобно?

Вальронда скрутило от стыда перед красавицей.

— Я не совсем презентабелен сегодня, — сказал он, покраснев. — И мне не совсем-то удобно перед вами…

Он посмотрел на Павлухина:

— Гась-падин паль-ковник, куда нам надобно?

— Да хоть в Соломбалу, — мрачно ответил Павлухин, прощая и «гасьпадина» и «пальковцика».

Он думал о Женьке так: «Дурит? Или… хитрит?».

— Всего-то? — усмехнулась женщина и показала рукой на двери, чтобы они прошли в соседнюю комнату.

Там Павлухин шепотком спросил мичмана:

— Кто такая?

— Белогвардейская дамочка.

— Сдурел?

— Да нет…

Их покормили, и — отчаянные — они долго отсыпались в обнимку. Держа в руке керосиновую лампу, Вадбольская разбудила их вечером своим певучим голосом:

— Пора вставать, молодые люди… — И сказала потом: — Напротив таможни вас ждет катер. Сейчас темно, идите прямо к реке…

Они вышли на улицу.

— Давай, — сразу напрягся Павлухин, — мотаем в лес.

— В лес? Зачем?

— Как же! Приди к таможне — там и схватят… Бежим!

Вальронда в темный лес было не заманить.

— Знаешь, — сказал он, — лучше дойдем до таможни, и если катер на месте… Чего же тогда бояться?

Внизу, на темной воде, качался катер, забранный капотом из парусины. Возле мотора возился неизвестный. Он ненароком поднял голову, разглядел две подозрительные тени и сказал:

— Быстро… под капот!

И сразу завел мотор — полетела вода за кормой. Сидя в потемках, они видели только пенный разворот катера и фигуру человека, лица которого было не разглядеть. Пахло керосином и рыбой.

— Куда катишь? — зашипел Павлухин, хватаясь за наган. Вальронд глянул: огни Соломбалы, отражаясь в воде, мягко колебались уже вдали, — катер выходил на середину реки и шпарил далее. Неизвестный нажал стартер, и вода взбурлила похлеще.

— Убери, дурак! — сказал он.

— Поворачивай! — грозился наганом Павлухин.

— Сиди, сиди… Ты малый горячий. Да толку-то что? Вальронд схватил Павлухина сзади за бушлат, рванул на себя, и матрос плюхнулся на засаленную банку, всю в рыбьей чешуе.

— Тихо, комиссар… Товарищ, вы куда нас доставите?

— А вам куда хочется? — спросил неизвестный.

— Да мы надеялись на Соломбалу.

— Вам там нечего делать, — ответил катерник. — Вон, видите, один уже такой плывет… прямо в Соломбалу!

За кормой катера забросало на волнах человеческий труп.

— Пароля не знал, — спокойно констатировал неизвестный. — Вот и накрылся. Там, ниже по реке, всех идущих стреляют…

— А вы пароль знаете? — спросил Вальронд.

— Знаю… Чего же курить у меня не просите?

— Ну дайте, — сказал Павлухин, убирая наган.

— Может, и выпить найдется? — поинтересовался Вальронд.

— А как же! — И в руках катерника блеснула бутылка. — Для вас специально запасся. Вы у меня — пассажиры первого класса!

— Я не буду пить, — сказал Павлухин (опасливый).

— Да брось ты, — шепнул ему мичман. — Он свой в доску.

— Все у тебя «свои». Княгиню какую-то подцепил. Сейчас катим незнамо куда… Тоже мне: «гась-падин паль-ковник»!

В темноте Вальронд нащупал бутылку.

— Что тут? — спросил на всякий случай. — Не керосин ли?

— Пей, — прозвучало с кормы, — не ошибешься…

Вальронд глотнул из бутылки.

— О-о, «ямайка»!

С берега — выстрел; бежали тени солдат, и оттуда — возглас:

— Stop! Who is comming?

— Пароль, — сказал Вальронд. — Быстрее отзовитесь.

— Пошли вы!.. — крикнул катерник в сторону англичан и под пулями, пригнувшись, прибавил на мотор оборотов; а когда выпрямился, сказал: — Вот вам и пароль — самый безотказный…

Павлухин протянул руку к бутылке:

— Дай и мне глотнуть. — Он пил «ямайку», смотрел на силуэт человека на корме и теперь (только теперь) поверил…

Было еще темно, когда катер, раздвигая носом таинственные камыши, ткнулся в берег.

— Ну вот, — сказал неизвестный. — А отсюда вдоль дорога выберетесь к нашим. А то вбили себе в голову Соломбалу…

Вальронд задержал в своей руке ладонь человека, и она была жесткой — рабочей.

— Я не понял лишь одного, — сказал мичман. — Княгиня, когда мы ей сказали…

— Княгиня? — удивился неизвестный. — Но я не знаю никакой княгини. Впервые слышу!

— Кто же тогда просил вас помочь нам?

— Николай Александрович… Прощайте, товарищи!

Из-за облаков вынырнула луна, и человек, поспешно надвинув кепку на глаза, запрыгнул обратно на катер. Завел мотор.

Павлухин в темноте нащупал руку Вальронда:

— Николай Александрович… да это же Дрейер?

— Верно, — кивнул Вальронд. — Но теперь я уже совсем запутался. Спали и обедали у ее сиятельства, «ямайку» хлопнули с каким-то неизвестным, а теперь вдруг объявился и Дрейер…

Босиком они бодро шагали по тихой лесной дороге.

— Я понял только одно, — говорил Вальронд. — Мы с тобой молоды. Мы с тобой неотразимы как мужчины, и нам, Павлухин, здорово повезло… Шагай, комиссар, шире. Дыши чудесным озоном. Мы живы, черт побери, и после нас бульбочка. на воде не останется!

Очень хорошо было им так шагать. Просто замечательно.

* * *

Еще издали светилась огнями баржа-ресторан — теперь столовая для красных частей… Котлас!

Спрашивается, что такое Котлас? Да ничего особенного — деревня, настолько разросшаяся, что из-за обилия домов коров заменяют здесь козами, а пашни постепенно превращаются в огороды. Вчерашние мужики стали матросами, механиками, клепальщиками, — и под окнами пятистенок величаво проплывает река…

Вернее — три реки: здесь смыкаются Сухона и Вычегда, отсюда, от самого Котласа, начинается Северная Двина, и здесь же она кончается. Именно отсюда, где трещат молотки судоремонтных мастерских и где бродят среди пакгаузов козы, можно попасть в Архангельск, в Вологду, в Вятку. Следовательно, Котлас — пуп всего севера, и его надо беречь.

Таков был приказ Москвы: предвидя худший исход, Ленин велел вывезти из Котласа все самое ценное. Но чтобы история с Архангельском не повторилась, велел укрепить весь этот район. Нельзя было допустить соединения в Котласе двух вражеских армий — с севера и из-за Урала.

…Вальронд с Павлухиным прибыли в Котлас в самый неподходящий момент: город бомбили с воздуха аэропланы. Разбрасывая бревна, как бы сама собой разобралась баня, и выскакивали оттуда голые распаренные бойцы. По английским самолетам били с земли из английских же «виккерсов».

Вальронд сказал Павлухину:

— Воспринимаю на слух — сорок миллиметров. Но у кого-то, видно, заедает автомат. Сукины дети, не следят за техникой!

Горящую баржу оттолкнули от берега, и она пошла факелом по течению. Голые стыдливо прятались за углы избенок, садились в картофельную ботву. Самые смелые и бывалые, презрев ложный стыд, дули что было сил через весь город прямо в реку — смывать мыло…

— Веселая обстановочка! — сказал Павлухин.

Для начала пошагали на баржу-ресторан, где с бою добыли для себя две воблины и чайник кипятку. Не съели только хвосты и головы, но чайник выдули весь — с разговорами. Рядом сидел пожилой боец, крутя цигарку. Перед ним лежал коровий блин, уже засохший. Боец был добрый человек, и коровье дерьмо передвинул по столу к Вальронду и Павлухину.

— Опосля еды, — сказал он, клея цигарку языком, — ничего нет лучше, как курнуть. Ломай, кроши в пальцах… Бумажка-то е?

Навоз трещал и вспыхивал, словно порох. Это была жизнь, трудная жизнь, и от нее никуда не уйдешь. Каюта на крейсере «Глория» вспоминалась теперь как легкомысленный роман из чужой жизни…

Самокин был уже в Котласе, чтобы организовать оборону, и он принял Вальронда на следующий день. Велел подождать в кабинете, а сам спустился во двор. Из окна кабинета мичман видел необычную картину. Вдоль поленницы дров стояли на дворе офицеры бывшей царской армии. Старые и юные, общипанные от погон и прежнего блеска, иные в солдатских гимнастерках и обмотках, но с добротными чемоданами или с мешками. Это были офицеры — кадровые, боевые, военная косточка. Самокин в разговоре с ними опускал обидное слово «военспец» и обращался просто: «товарищи командиры»…

Вернувшись в кабинет, он искренне поделился с Вальрондом:

— Беда нам с ними! Много честных людей. Отлично воюют против немца и белого финна. А как только вступят в соприкосновение со своими, сразу теряются. Не у многих хватает сил, чтобы вести бой со своими старыми товарищами… Но получается кривенько, — говорил Самокин. — Вот у нас бывший генерал Самойлов. Сидит в штабе, тихо и незаметно. Все наши операции разрабатывает, об этом никто на фронте не знает. Хотя Самойлов лично известен товарищу Ленину. А какой-нибудь плюгавец поручик перемахнет к белым — об этом весь фронт говорит. И от этого, конечно, большое недоверие к вам… к бывшим!

— Что мне делать теперь? — спросил Вальронд, подумав.

Самокин ответил ему:

— Ну, ты, мичман, из утиной породы. И любишь воду, аки гусь лапчатый. Так вот. Сейчас из Кронштадта привезли стодвадцатипятимиллиметровки. Их надо установить и сплавить вниз по реке, как мониторы… У англичан уже работает целая флотилия! Они привезли мониторы из Англии! Необходимо и нам создавать свою флотилию. Поговори с местными инженерами, они здесь все саботажники. Поставили вчера одну пушку на пароход, а он после первого же выстрела перевернулся кверху пузом. И обратно его, как ни мучились, никак на киль не поставить. Так и плавает, как дохлая рыбина…

Когда разговор подходил к концу, Вальронд спросил:

— Самокин, а разве ты ничего не хочешь узнать у меня?

— Нет, вроде бы ничего…

— Неужели так уж и ничего не спросишь?

— Да нет, мичман. Все нам ясно с тобою.

— Ну, ладно. Тогда я пойду…

С первого же дня Вальронда тоже сделали «саботажником». Он категорически восставал против установки орудий (тяжелых, почти крепостных пушек) на хилых колесных пароходиках. Но губисполком вмешался: у англичан мониторы бегали своим ходом, и хотелось в Котласе, чтобы советские «самоделки» тоже забегали…

— Конечно, — убеждал Вальронд упрямых товарищей, — это выгодно. Но лучше уж, при всей нашей бедности, таскать мониторы на буксире. Как плавучие батареи. Но зато будет надежнее…

Исполняя приказ, явно задетый за живое, он установил одно орудие на «Святом Чудотворце». Орудийный ствол велел обвязать канатами и подал канаты на берег.

— Зашвартуйте их удавкой на кнехты! — приказал и велел всем убираться с палубы прочь. — Вы мне не верите? — обозленно крикнул он в сторону губкомиссии, стоявшей на пристани. — Ну так смотрите, что сейчас будет… Фотографировать не разрешается: дело это секретное и довольно стыдное!

В ярости дернул рычаг на себя. «Святой Чудотворец» такой подлости не ожидал. Когда пушка выстрелила, старик, будто не поверив сначала, как-то подпрыгнул из воды, а потом стал распадаться на куски. Палуба его разъехалась, словно старая подошва, и Женька Вальронд подождал, когда «Чудотворец» совсем уйдет из-под его ног. А потом мичман выплыл на берег и сказал:

— Теперь, моя дорогая комиссия, тащи канатами пушку, чтобы по глупости кое-каких товарищей она не пропала. Если вы хотите иметь монитор, тогда дайте мне… Дайте ресторан-баржу!

Дали. Покривились, но дали…

Отовсюду, стекались на Северный фронт молодые отряды, прислал и Кронштадт своих братишек. Вот эти-то братишки немало испортили крови Вальронду. Один вид их вызывал раздражение. Клеши — в полметра, со свинцовым грузилом на складке, чтобы мотало пошире. Вдоль штанов — ряд перламутровых пуговиц. Ленты длиною в метр, и чубы завиты (для этого у матросов были щипцы, как у женщин). Первым делом они собрали митинг и поклялись пролить за дело революции всю свою кровь до последней капли. Некоторые даже плакали при этом. Вальронд похлопал на митинге в ладоши, потом сказал:

— А теперь, товарищи, за работу!..

На работу они не пошли: их дело кровь проливать, а не работать. Столовку на барже уже закрыли, и баржа — железная, прочная — стояла под берегом. Надо было укрепить ее лесом и поставить орудия. Но матросы относились к этой барже со звериной ненавистью и крыли ее почем зря. Привычные к уюту кораблей, они панически боялись всего, что связано с берегом и неизбежной грязью. Потом придумали шуточку: ловили у себя вошь и старались перекинуть ее на мичмана.

— Беленький, — говорили, — на тебе серенькую! Особенно был неприятен один, конопатенький, — так и лез, так и наскакивал на бывшего офицера. Вальронд аж зубами скрипел.

— Мне бы только волю, — говорил он, — так я такую шантрапу, как вы, топил бы в аптечной пробирке… Разве вы — моряки?

— Контра!! — визжал конопатенький.

Взмах руки — и зубы клацнули. Матрос — с копыт долой.

Поднялся, обвел всех мутными глазами.

— Братцы! — рвал на себе тельняшку. — Это как понимать? Это где видано? Ревматов бьют?..

Спасла от пуль железная дверь баржи, которую Вальронд успел за собой захлопнуть. После чего мичман попросил для себя комиссара, именно — Павлухина. «Один я не могу», — сказал он Самокину. Павлухин пришел на баржу и сразу сунул наган в нос конопатому:

— Ты шире всех разинулся? Вот первый и слопаешь…

Вальронд потом сказал ему:

— Слушай, Павлухин, так и я умею: наган сунуть.

— Иногда это надо, — ответил Павлухин. — Они же грамотные… Только форс на себя наводят. Пошли они все подальше. Нам не таких надо…

И случилось вот что: морских специалистов, которые готовы были кровь пролить, отправили на передовую, а взамен на баржу прислали питерских рабочих. Эти работы не боялись, кровью своей не хвастались, люди были — золото. Вальронд, раздевшись до пояса, тоже работал с топором, как плотник. Парень он был здоровый, и этот труд в тягость ему не был.

— Откуда, мичман, ты это дело знаешь? — удивился Павлухин.

— У меня была умная мама. — ответил Вальронд, смахнув пот со лба, — Когда мне исполнилось три годика, она привезла мне из Торжка детский топорик, кучер обеспечил меня чурбачками. И вот я с детства тюкал и тюкал, даже не знал, что детям положено иметь игрушки. У меня, Павлухин, игрушек не было никогда!

Поверх баржи сделали бревенчатый настил, укрепили его от днища подпорами-пиллерсами, сверху еще раз покрыли железом. Готово, — можно, ставить орудия. Поставили, и снова собралась на берегу губкомиссия…

— Нет, — сказал Вальронд, — теперь идите на палубу…

Дали пробные выстрелы. Баржа — как влитая.

— А кто же у вас за артиллеристов?

— Вот товарищи… плотники! Путиловские мастера. Здесь река, а не море: наводка больше прямая, это и мальчик разыграет…

Вечером опять налетели вражеские аэропланы. А баржа уже приняла внутрь боезапас, и настроение у Вальронда было от этого паршивое. Как бы не загреметь! На берегу все разбежались по огородам, а на причале осталась телега, и лошаденка понуро фыркала в торбу. Четыре колеса телеги, залепленные грязью, навели мичмана на архимедовы размышления.

— Павлухин, — позвал он комиссара, посматривая то на колеса, то в небо, — знаешь, Павлухин, эти обода могут пригодиться. Что, если кобылу оставить в распоряжении частного капитала, а колеса нам реквизировать в пользу соцреволюции?..

Голь на выдумки хитра: калибр 37 мм укрепили на колесах, которые крутились теперь на тумбах, словно зенитки. Вальронд очень огорчился, узнав, что это не он первый придумал: ниже по Двине корабли флотилии уже давно стреляли по самолетам с тележных колес. Пора было отправляться вниз по реке, и перед отплытием мичман навестил Самокина: доложил, что сделано.

— А табаку нет, — сказал, почесавшись.

— Чего чешешься? — спросил Самокин.

— Да, кажется, уже того… завелись!

Самокин подарил ему пачку кременчугской махорки «Феникс».

— Тут о тебе, мичман, разговор был серьезный. Все офицеры флота ушли к англичанам. Ты остался с нами. И потому тебе решили простить, что ты кубаря под нос матросу сунул.

Вальронд с наслаждением курил трещавшую цигарку.

— А ты бы, Самокин, разве не сунул? Издеваются ведь надо мною… Что я, если был офицер, так из другого мяса сделан? Чешусь вот… У меня своих не было. Это — чужие! Братишкины! Как поймают, так на меня перекинут… Ну, как тут не сунуть?

Самокин даже не улыбнулся.

— Помнишь, — спросил, — тех офицеров, которые прибыли сюда в прошлый раз? Вот, многие уже… Как правило, их — в спину, свои же — в спину… Эх! — крепко выдохнул Самокин. — Ну что тут делать? Пришлось всех убрать с позиций на штабную работу.

— В спину? — спросил Вальронд, сразу осунувшись.

— Да. Некрасиво. Пришли они, построились вот тут на дворе. И я честно им объяснил, что удаление их с фронта не есть акт недоверия к ним Советской власти. Напротив, мы сберегаем им жизнь от самосуда со стороны своих же бойцов, которые не доверяют им, как бывшим офицерам царской армии…

Вальронд задрал ногу, ткнул окурок в подошву.

— И когда все это кончится, Самокин?

— Это уже кончается. Сейчас много царских офицеров служит советской армии, и вырастают в народных полководцев…

— Самокин, — сказал Вальронд, — неужели тебе так и не хочется меня ни о чем спросить?

— О чем? О чем мне тебя спрашивать?

— Ну вот… Сам знаешь: и с «Аскольда» тогда бежал, и при англичанах на Мурмане волынился… Почему молчишь? Ты — что? Больше других обо мне знаешь?

Самокин ответил:

— Что ты меня третий раз за язык тянешь?.. Бежал с «Аскольда», и правильно сделал, что бежал. Сдержать матросов нельзя было, и крейсер пришел на Мурман, почитай, с одним Ветлинским… Это был опытный демагог, а ты ведь, мичман, честный человек. И не стал бы языком вихляться. Потому-то тебе и сейчас доверяем. И больше вопросов к тебе у нас нету!

— Дай еще пачку махорки, — сказал Вальронд на прощание.

— Так я ж тебе дал.

— Это мне дал. А теперь Павлухину дай…

Не знал тогда Вальронд, что эта пачка махорки была последней, которую они скурили на пару. Вскоре партия отозвала Павлухина на другой фронт, и больше они никогда не увиделись…

…Шлепая плицами по воде, утлый пароходик (с гордым именем «Не тронь меня!») подхватил плавбатарею и потащил ее через плес.

— Стой! — заорал Вальронд, хватаясь за голову. — Как это мы забыли? Названия-то нет… Не могу воевать без названия!

Название тут же придумали и вывели его вдоль борта.

«Красная беднота» — так окрестили плавбатарею.

* * *

Английский монитор в 654 тонны, крытый листовою броней, под названием «Сесиль Родс», на 12 узлах резво шел против течения. Здоровенная пушка — калибром в 190 мм — торчала с бака монитора, борта которого и без того были хорошо ощетинены «помпомами» и пулеметами.

Лейтенант Басалаго совершал на этом мониторе нечто вроде дипломатической прогулки. Дипломатической — потому, что пребывание его в Архангельске было сейчас нежелательно. Сам «президент» Северной области, старый Чайковский, был бы и ничего, но окружение его составляли люди агрессивного толка. Басалаго уже встречал их однажды, еще в Петрограде, когда ездил на связь по поручению покойного Ветлинского. И этот старик в пенсне, с нервными худыми руками, и этот угрюмый убийца в кожанке — все они теперь оказались в окружении Чайковского… Конечно, всем им противостоит сейчас кавторанг Чаплин со своей организацией офицерского подполья, но… «Чаплину будет трудно», — думал Басалаго.

Мало того! Эсеры так взъярились на Советскую власть, что начали преследование лиц, так или иначе связавших свою судьбу с Советами. Эсеры совершенно затюкали Юрьева, как-то сумел выйти сухим из воды Брамсон, теперь копали яму под Басалаго и генерала Звегинцева, — им, видите ли, не нравится былое сотрудничество Главнамура с совдепом! Чудовищно и парадоксально! А в Архангельске был на подозрении Виккорст, который имел несчастье называть себя «красным адмиралом»… Своя своих не познаша!

Потому-то Басалаго и укатил — подальше от греха.

Англичане по-прежнему относились к нему превосходно, но и здесь, на мониторе, он чувствовал себя в уютной безопасности. Броня в три дюйма, наверху — жерла орудий, на столе — графин с королевским портвейном на чистой скатерти, будто врисован в полотно чудесного старинного натюрморта…

— Клайк, — сказал лейтенант коммандеру, — если тебе нужны меха, ты пройди монитором на Пинегу, там много звероловов, а пушнина в деревнях всегда стоит дешевле виски.

— Ты плохо осведомлен, — отвечал коммандер Клайк. — Одна наша канонерка «Cockchafer» сунулась туда недавно. Но там, на Пинеге, сидели немецкие снайперы; крови было пролито из-за этих мехов больше, чем виски перед экспедицией…

Басалаго смолчал: это — не снайперы и тем более не немцы; это охотники, бьющие белку в глаз, они плачут от горя, если одна дробина пролетит мимо. Им потом стыдно показаться в своей деревне, таких обсмеивают девицы в зазорных частушках…

— Десять дней, обещанных Пулем, — сказал Клайк, — давно миновали, а до Вологды так же далеко, как отсюда до Типерерри… Не придется ли нам зимовать при свете русской лучины? Я знаю точно: знаменитый полярник Шеклтон уже прибыл на Мурман и сейчас при штабе Мейнарда разрабатывает зимние операции на санях. Черт побери! — воскликнул Клайк. — Мы давали королю клятву на выпуске из колледжа, что будем нести свой флаг над палубами кораблей. Король не благословлял нас для службы на санях!

Графин рухнул — красная струя портвейна брызнула на скатерть. Басалаго по инерции хода врезался грудью в ребро стола.

— Кажется, мы сели, — сказал Клайк, поднимаясь с дивана. — На мостике! — позвал он через трубу. — Бросьте лот…

Бросили лот, доложили:

— Тридцать два фута, сэр!

— А какая осадка у твоего «Родса», Клайк?

— Сидим на пять с половиной… Чепуха какая-то!

Вышли на палубу. За зубцами далекого леса садилось багровое солнце. Рябь на реке была с барашками. Стоя возле борта, всматривались в темную глубь реки. Постепенно выступили со дна очертания затонувшего парохода, парохода, в который монитор врезался на двенадцати узлах хода… Хорошие их ждали перспективы!

— Проклятье, — бормотал Клайк, перегибаясь через поручни. — Эти большевики захламили весь фарватер… Ты видишь?

— Вижу, — ответил Басалаго. — Мы затерлись как раз между трубами. А пароход наверняка старый, и трубы на нем чугунные. Теперь твой «Родс» попал в клещи… Попробуй вырваться!

— Фуль-спит — назад! — прогорланил Клайк, и монитор, содрогаясь корпусом, стал бешено рваться из зажима пароходных труб; винты взбаламутили грунт, а с «утопленника» сейчас всплывали наверх двери корабля, швабры, скамейки для пассажиров. И, наконец, пулей вылетел из каюты гуттаперчевый «Вовочка» — детская игрушка — в штанишках в тюбетейке на голове. Выпучив голубые глаза, «Вовочка» запрыгал на ряби, как поплавок, с интересом разглядывая прошитую заклепками броню монитора.

— Клайк! — посоветовал Басалаго. — Лучше машину — на стоп, а завести концы на берег, чтобы тянуться винтами и брашпилем…

— Проклятая река, — сплюнул Клайк, целясь в пучеглазого «Вовочку». — Ни фарватера, ни карт, ни маяков; только хитрые русские лоцмана, которые не встанут за штурвал, пока я не накачаю их виски… О! — вдруг вытянул руку коммандер. — Вот сверху идет посудина, сейчас мы ее запряжем на выручку…

Басалаго вскинул бинокль: пыхтел по реке пароходишко-самотоп, и на скуле его блеснуло название «Не тронь меня!». Лейтенант не разглядел одной подробности: за «Не тронь меня!» тянулся по воде буксирный трос, который волок за собой «Красную бедноту». Заворотив за мыс, пароходишко остановился, густо дымя, и для британского монитора плавбатарея оставалась невидимой. Напрасно англичане ждали, когда же самотоп приблизится, чтобы передать ему конец для буксировки.

— Что-то они горячки не порют… ваши русские!

Басалаго вступился за своих соотечественников:

— Вы же не даете им угля, они топят дровами. Видать, попалось сырое полено. Давай подождем, пока оно разгорится…

Но «Беднота» уже освоилась с обстановкой и шарахнула через мыс пристрелочным… Да так удачно, что при всей нечаянности попадания поручни вдоль борта монитора снесло, словно сбрило. Это было так неожиданно, что на палубе остолбенели.

Клайк рыжими глазами обвел горизонт на все тридцать два румба, пытаясь выяснить — откуда же, черт возьми, их накрыли?..

Он не нашел ничего умнее, как показать на деревню:

— Большевики… там!

И орудия монитора развернулись на деревню, ни в чем не повинную. Семь с половиной дюймов обрушились на «камницу»… В зареве пожаров заметались люди. Было видно, как скачет по косогору лихая тройка с мужиком в красной, как пламя, рубахе. Среди взрывов бегали коровы… Но вот брызнули стекла рубки, и рулевой монитора выпал наружу длинным телом, кровавыми сосульками провисли его волосы. Третий снаряд рухнул под самое днище и наконец-то взорвался между трубами парохода, освободив монитор…

Клайк велел кидать лот, и — полные обороты!

Деревня медленно отходила назад, догорая. Но вот стало видно, как натянулся буксир за «Не тронь меня!», и тогда из-за зеленого мыса, поросшего тихими елочками, вдруг выползло страшное чудовище. Конечно, никому и в голову не приходило, что это — баржа-ресторан…

— Вот кто стрелял! — крикнул Басалаго. — Куда же вы? Но Клайк на дальнейшую игру не согласился:

— Пора обедать… к Лавалю! — И монитор поспешно сорвался вниз по течению. — К тому же я вспомнил, что мое завещание еще не заверено нотариусом…

Забежав под козырек мостика, Басалаго тщетно уговаривал:

— Одно накрытие… только одно накрытие! Одно удачное, и с ними будет покончено…

Клайк ответил ему с бесподобной честностью:

— Одно дело — утонуть в море, но только не в этой канаве, по которой плывет всякий мусор. Загадайте сразу: что мы будем пить сегодня у Лаваля?..

В Архангельске «У Лаваля» кавторанг Чаплин сказал:

— Не нравится мне этот эсеровский… социализм. Как бы поскорее свернуть ему шею? Нужна диктатура! А вашему Мурманску, милый лейтенант, здорово не повезло… Вы не знаете подробностей?

— А что случилось? — побледнел Басалаго, настороженный.

— Ваше краевое управление никого здесь не устраивает. Отныне Мурманский совдеп — лишь исполнительный орган здешних эсеров. Но вопрос о совдепах вообще остается открытым… вплоть до решения британской контрразведки! Все зависит от нее! Кажется, их вот-вот прикроют, и тогда на Мурман пришлют генерал-губернатора Ермолаева… Симпатичнейшая личность!

— Неужели даже Звегинцеву англичане не доверяют?

— Но он ведь испачкал себя служением при большевиках…

— Кто такая? — вдруг вытянулся Басалаго, заметив входившую в зал женщину, молодую и удивительно красивую.

— Пойдем, — сразу поднялся Чаплин, — я тебя представлю. Это княгиня Вадбольская, хотела бежать из России от большевиков, но теперь, кажется, остается…

Басалаго был очарован. И влюблен с первого взгляда.

* * *

Легкий свист по лесу — идут американцы. Ребята хоть куда: здоровые, рукава закатаны, каски переброшены за спину. Ноги у них длинные, и идут они хорошо. Налегке идут.

— Черт возьми! Мне это нравится!.. — говорят.

Еще бы не понравиться: старинный тракт от Онеги, что выходит теперь прямо к железной дороге, открывает за каждым поворотом свои красоты… Лес, лес, лес.

— Почти как за океаном, — переговариваются солдаты. — Ты посмотри, Джо, это похоже на Ориноко. И даже белки скачут, как у нас… И сосны, сосны, сосны!

Красные багряные отсветы на стволах вековых сосен. Крепкий смоляной дух, от которого ноги шагают еще бодрее. Легкий свист по лесу — идут пятьсот парней, молодых и здоровых. Неслышно топчут мхи крепкие бутсы. Хлещут по лицу ветви — колючие, и хвоя так пахнет, так хорошо пахнет, так хочется жить…

Пятьсот американцев вошли в леса где-то за Онегой.

Больше их никто и никогда не видел. Пятьсот молодых американских парней исчезли так, словно их никогда не рожали матери. Ни следа на моховых подушках (мхи пружинисто распрямились), ни единой зарубки на дереве, ни клочка бумаги, даже пустой банки из-под консервов не осталось… Их было пятьсот!

Ровно пятьсот, говорю я вам. Половина тысячи.

Их ждали — на Плесецкой, где ревут обгорелые паровозы, где стреляют отходящие заслоны красных бойцов. Их ждали — даже в Онеге, думая, что они заблудились и выберутся из леса хотя бы обратно. Нет, — и когда проехали по тракту разведчики-мотоциклисты, тоже никого не нашли: тракт был абсолютно пуст.

— Где же они, эти пятьсот? — спрашивали в штабе.

— Болота, сэр.

— Болото — может быть. Но нет такого болота, из которого не выбрался бы хоть один из пятисот…

Был чудный осенний день, когда они вышли из Онеги по древнему тракту, и лес таил для них столько заманчивой прелести. Легкий свист по лесу — вот и все, что слышали белки. Они были очень молоды, эти пятьсот. И ни один — ни один! — никогда не вернулся за океан.

Так начиналась эта война. На молодом Северном фронте не было еще создано Красной Армии. Но зато были люди — сусанинского толка, и мы вполне согласны.

Да, болото… Но ведь надо знать, где такое болото, которое засосет, в чарусную падь сразу пятьсот…

Я не знаю, что писалось тогда в газетах за океаном по поводу этой трагедии в русских лесах. Но даже нам, русским, до сих пор неизвестно, где таится это болото и каково имя того человека, который стал новым советским Сусаниным!

Легкий свист по лесу — это идут американцы.

Еще пятьсот… Давай, давай! Шагай веселей, ребята…

Вы пришли позже всех — вы первыми и уйдете отсюда.

Глава тринадцатая.

В ряду всех белогвардейских правительств правительство Северной области — самое анекдотичное. Документы иногда вызывают смех, как забавная клоунада… С чего начать наш рассказ?

* * *

Начнем с пакли, — это вопрос серьезный. Причем кудель и пакля в делах архангельских тесно переплетены с бородой самого «премьер-министра» Чайковского.

Старик был известен в России как народник; на самом же деле — сектант-утопист, который бродил в эмиграции нагишом, словно Адам, и слизывал по уграм росу с цветков. Англичане, среди которых Чайковский прожил потом четверть века, приучили его к смокингу. В феврале 1917 года американцы вспомнили о «святоше», когда он, после долгих лет блуждания по заграничным городам и весям, вернулся на потрясенную родину. Князь Кропоткин считался другом Чайковского; но князь был умным человеком — за ним стояла слава ученого-географа с мировым именем.

Не то было с Чайковским! Прибыв в Петроград, Николай Васильевич встретил здесь свою старую, но весьма энергичную подругу Екатерину Брешко-Брешковскую; еще энергичнее выглядел молодой адъютант Керенского — Давид Соскис; вот эта троица создала «Комитет гражданского воспитания». Воспитывали крепко, — через семнадцать газет сразу, и все, как одна, были погромные — противу большевиков. Корреспондентами были эсеры. Вот уж не думали американцы (люди тароватые), что бывший адамист, лизавший нектар с цветков, хапнет сразу двенадцать миллионов рублей из кассы американского Красного Креста. Даже Джон Стивенс, строитель Панамского канала, через руки которого пересыпалось немало миллионов, и тот говорил тогда в Петрограде:

— Это слишком! Нельзя давать ему власти…

Но вот он власть получил. Власть пока без денег. На что надеялся «премьер»? На паклю, главным образом. Дело в том, что на причалах Архангельска скопились громадные запасы льна, кудели, пеньки, смолы, пека, марганцевых руд, спичечной соломки, фанеры, конской щетины, поташа, льняного семени. И — пакли, черт ее подери! Ежели все это перепродать, будут немалые деньги. Но только было Чайковский взлелеял эту мечту, как явился Дедусенко и доложил, что паклю уже вывозят…

— Как вывозят?

— А вот так: в счет погашения российского долга…

Старика чуть удар не хватил! А военный губернатор Доноп подверг жесточайшей цензуре «Вестник верховного управления Северной области». За что? Конечно, со зла. Французам от пакли достались один клочки; только к самым остаткам великобританского грабежа поспели американцы (ребята бойкие).

И пошли международные обиды — из-за пакли.

— Конечно, — выразил свое неудовольствие американский посол Френсис, — где нам тягаться с британцами? Они имеют вековой опыт в колониальных делах. А мы только вступаем на этот трудный путь… деловой торговли!

Чайковскому надо было теперь изыскивать иные доходы. Любезные французы предложили ему открыть в Архангельске свой банк, который выпускал бы свою же валюту. Англичане прислали проект финансовой реформы, больше похожий на удавку. Американцы не стали ломать себе головы над созданием проектов, а просто раздраконили оба предложения — и англичан и французов. Но победили, конечно же, англичане: в Архангельске открывалась эмиссионная касса, чтобы обменивать фунты на рубли, и таких рублей собирались отпечатать двести миллионов — под гарантию британского правительства.

— Слава богу, — крестился Чайковский, — деньги будут…

Все заседания «правительства» проходили в бывшем губернском присутствии. Чайковский сиживал в конце длинного стола, нерушимо стоявшего в глубине темного зала; на зеленом сукне таинственно посверкивало старинное петровское «зерцало», и сбоку его можно было прочесть изречение Петра Великого: «Всуе законы писать, когда их не хранить или играть ими, как в карты…» Это очень мудрые слова, но законами здесь играли, как в карты, законы «всуе писались» за этим столом. Эсеры выпускали отсюда декларации о свободе слова, печати, собраний. А генерал Пуль приводил в действие свой приказ, запрещавший «всякие собрания, митинги и прочие сборища, как на улицах, так и в частных квартирах». За этим вот столом в конце августа родились два указа: о призыве в белую армию пяти возрастов и о введении смертной казни…

Круг замкнулся! Дни текли — серые, как облака над морем. Здание присутствия украсилось полотнищами иностранных флагов, — длинные, они спускались с крыши четвертого этажа, почти касаясь земли. А над фронтоном — гигантский аншлаг. «В борьбе обретешь ты право свое!» (девиз эсеров).

Вечерело. Старый «народник» клевал носом в своем кабинете. А кабинет такой мрачный и темный, что, сорвись с потолка зловещая летучая мышь, — никто и не удивится: так положено в подземелье. Под окнами здания, под облетающей листвой, стоял голый и лысенький Ломоносов, отлитый из бронзы, и вдохновенно играл на классических цимбалах. Скорбящие зубами бабы, принимая его за святого, брали щепоть земли у подножия памятника и прикладывали ее к щеке. Говорят, что здорово помогало от зубной хвори!

А из канцелярии «премьера» — голоса секретарш-беженок:

— Не откажите в любезности, графиня, переписать на машинке эту важную государственную бумагу из папки № 123-А…

— Миленькая баронесса, не составит ли для вас труда дать мне справку по делу № 765?..

По улицам пылили грузовики «фиат», едко воняли перегаром броневики «остин»; первые десять танков «рено», вывертывая из почвы булыжники, прошли вдоль набережной. Трамвай курсировал между Архиерейской и Пермской, после чего поворачивал обратно. Старый «народник» отходил ко сну раненько, как дитятя, и спал вполне спокойно: в самом деле, кто покусится? Кто посмеет нарушить его покой? Справа? — но он же против большевиков. Слева? — но он же народный социалист, слуга народа…

О, горькое заблуждение старости!

Чайковского среди ночи схватили в постели, вывели полураздетого вниз, где уже поджидала машина, задернули шторки на окнах, автомобиль сорвался с места. Потом была пристань, и под ногами заскользила палуба корабля «Архангел Михаил». По каютам, как по клеткам, распихали все правительство (только двум «министрам» удалось избежать ареста: ночевали они не дома в эту ночь). И чья-то рука, весьма злорадная, начертала куском угля по борту:

Грузскоропортящийся,

Порт назначениямонастырь,

Цельбессрочная ссылка.

Народный социалист очнулся, когда корабль входил в незнакомую гавань. Древняя кладка вековых башен наводила его на мысли о «железной маске». Но дружно звонили колокола храмов и умильно пели заутреню монахи. Это были легендарные Соловки…

Вы думаете — кто-нибудь знал об этом перевороте?

Никто. Никто, кроме… англичан!

* * *

Безработица в Архангельске при интервентах — ужасная. Но изо дня в день газета «Голос отечества» печатает объявления: срочно требуются тюремные надзиратели. Только им не грозит безработица. По этим призывам можно судить, каково будет царствование эсеров. Архангельск по ночам страшен: тюрьма на «Финлянке» давно переполнена, арестованных во мраке вывозят на остров Мудьюг, стучат залпы на Мхах — там расстреливают: цокот патрулей не дает уснуть обывателям. Город засыпает только под утро, тяжело и похмельно, чтобы пробудиться к разводу…

Рано утром на гарцующих конях прошли поляки из остатков корпуса Довбор-Мусницкого. Полякам — плевать на Архангельск, они идут грузиться на транспорта: конфедератки набекрень, усы лихо закручены, и — упоенно распевают:

Плыне, Висла, плыне.

По Польской крайне,

А допуки плыне -

Польска не загине…

Совсем невесело чувствуют себя сербы: им транспорта на родину от англичан не доплакаться. Они обвисают первый в это утро трамвайный вагон, и он с дребезгом тянет их на Пермскую, откуда сербы идут гуртом, зло сжимая винтовки. Спешат на развод говорливые итальянцы в беретиках (ни в каких итальянцев обыватель Архангельска не верил, а принимал их всех за цыган). Спокойно двигаются по улицам солдаты из далекой Австралии.

Французы на ходу поглощают свои завтраки. Высоко взмахивая ладонями, англичане четко маршируют по бульварам, не стуча резиновыми подошвами.

Все уже построены, но… нет американцев.

— Конечно, — слышится из рядов, — эти оболтусы всегда опаздывают. А нам — жди их…

Русские стараются не выказывать своего нетерпения: сейчас они скромны, как никогда. Правда, они стоят в рядах легиона Славяно-Британского, созданного англичанами; они застыли в бравых шеренгах Иностранного легиона, что создан французами — в нарушение статута легиона — не в Африке, под нещадным солнцем пустыни, а в самом Архангельске, близ моржей и тюленей. По свидетельству современника, «отлично поставленная кухня много содействовала успеху дела». Это верно: кухня Иностранного легиона призвала в этот легион даже царских генералов… рядовыми солдатами! Посмотрите, как в нитку тянется, чтобы заслужить похвалу сержанта, генерал (а ныне солдат) Самарин!..

Но вот по одному, по трое, группами, собираются и американцы. Они что-то еще дожевывают, никак не могут расстаться с окурками, выбегают из строя и шнуруют свою обувь. Наконец кое-как, совместными усилиями Антанты, американцев удается выровнять под общую мерку. Застыли… тишина. Кричат чайки: «Чьи вы?.. чьи?».

В руке полковника Донопа взлетает шпага.

— К маршу! На церемониал!

Оркестр сразу начинает играть веселое: «У моей девочки есть одна штучка…».

Американцы не выдерживают и дружно разевают рты:

Покажи да покажи.

Маленькую штучку…

— Прекратите пение! — волнуются офицеры.

Френсис прибыл на развод, и Пуль его сразу ошарашил:

— Поздравляю, посол. Здесь ночью была революция!

— Чайковский?..

— Всех! Спаслись только Иванов и Дедусенко.

— Черт побери! — разволновался американский посол. — Кто посмел это устроить без нашего ведома?

— Конечно, русские… Чаплин!

Чаплин здесь же — как ни в чем не бывало. Перчатки в левой руке, в правой — сигара. Мундир сверкает. Улыбка от уха до уха. Ровные зубы.

Френсис кивком головы подзывает к себе кавторанга, и тот не спеша приближается.

Пуль между тем шепотом подсказывает Френсису:

— У него уже готова прокламация. Пока мы спали, он все сделал, что мог, и прокламация выйдет из типографии к одиннадцати…

Френсис смотрит на часы: через пятнадцать минут заборы Архангельска будут обклеены листовками. Надо спешить.

— Чаплин! — кричит Френсис. — Это вы не спите по ночам?

— С тех пор, — отвечает кавторанг, — как большевики пришли к власти, я привык не спать по ночам…

— Кто вам дал право свергать законное правительство?

— Ого! Когда я свергал власть большевиков, вы, посол, кажется, не возражали. А почему эсеры — законное правительство? Я это правительство сам породил — я его и придушил. Нужна диктатура из военных людей, а не краснобайство в передних… К черту это правительство! Наконец, эсеры мешали генералу Пулю.

Пуль сияет как медный таз; это подозрительно.

— Наконец, посол, эсеры становились поперек дороги и военному губернатору Донопу…

Услышав свое имя, Доноп подходит ближе.

— Вот, — говорит француз, — первый оттиск…

Френсис читает чаплинскую прокламацию:

«…Только мощная армия и организованная военная сила смогут дать нам свободу от германского ига и надежду на светлое будущее России. Верховное управление Северной области не смогло справиться с этой задачей, его усилия ни к чему не привели, и оно ушло от власти…».

— В чем дело? — продолжает Чаплин с уверенной наглостью. — Я соберу вам еще десять таких правительств! Пока же главой области буду я, а гражданской частью пусть управляет Старцев: он — кадет старой закваски, и болтать лишнего мы не станем…

Доноп подозрительно глядит на генерала Пуля:

— Вы, генерал, кажется, сегодня тоже не выспались… Конечно, — бормочет он потом куда-то в сторону, — эти англичане забрали себе всю паклю и не дают нам подступиться к Онеге, где столько бревен и досок, что…

— Перестаньте, полковник! — морщится Пуль, который прекрасно расслышал это бормотание француза. — Существуют зоны влияния, и не наша вина, что мы высадились в Онеге первыми.

— Мы согласны высадиться и вторыми. — Доноп явно обижен.

Чаплин хохочет. Остается три минуты до одиннадцати.

А из строя развода уже горлопанят американские солдаты:

— Вы долго еще будете болтать? Мы устали ждать.

— Чаплин, — произносит посол Френсис, разрывая прокламацию, — премьер-министр области — старейший революционер в России. А вы — только капитан второго ранга. Никаких воззваний! Чайковского необходимо вернуть самым быстроходным крейсером…

Со стороны Троицкого проспекта, заворачивая на набережную, движется демонстрация протеста. Возглавляют ее члены правительства Иванов и Дедусенко, избежавшие ареста, ибо ночевали не дома; теперь они тащат за собою хвост кулаков из пригородных огородов, черносотенцев из лавок. Над головами полощется наспех изготовленный плакат:

ТРЕБУЕМ ВЕРНУТЬ ПРАВИТЕЛЬСТВО ИЗ МОНАСТЫРЯ.

— Видите, Чаплин, что вы наделали? — волнуется Френсис. — Население стоит не за вас, а за Чайковского…

Быстроходный крейсер доставил свергнутое правительство обратно в Архангельск. Чайковский благодарил население за «нравственную поддержку», призывая всех возвратиться к «спокойному и воодушевленному труду». Но букет из эсеров уже стало невмочь нюхать местной буржуазии. Каждому дали по шее, и портфели были расхватаны тут же другими руками — руками местных тузов и крезов. Остался в правительстве только один социалист — сам Чайковский, а вокруг него — кадеты и монархисты; появился даже князь Куракин — на посту министра финансов.

— Помогите! Помогите! — взывали эсеры к обществу.

И очень хорошо ответил им биржевик Кыркалов:

— А кто ты такой, чтобы тебе помогать? Мы что? Разве тебя звали? Нам и без тебя гладко было…

Эсерам бежать из Архангельска некуда.

— При каждом демократическом правительстве, — заявил Лихач, — существует, и не может не существовать, благородная оппозиция… Хорошо, мы согласны! Мы согласны отныне на роль этой оппозиции!

Теперь, охраняя сон и покой Чайковского, у ворот его дома стояли часовые. Часовые набирались только из американцев, и, конечно, они всегда опаздывали. «Премьер» спал тревожно: его беспокоил Чаплин, и тогда кавторанга арестовали. Ему было сказано:

— Конечно, за свержение законного правительства вас бы следовало расстрелять. Но… учитывая ваши заслуги в борьбе с большевизмом, мы вас, по решению правительства, только ссылаем.

— Ссылаете куда? — спокойно осведомился Чаплин.

— На станцию Обозерская. Там работает буфет, там бывают танцы, и туда же ездят английские офицеры на охоту. Запаситесь книгами, дохой, ружьем и терпением.

— Терпением… на сколько?

— До вступления нашей армии в Москву!

Георгий Ермолаевич весело потер руки:

— Заковывайте. Сами же и раскуете мои кандалы!

Как и каждый порядочный ссыльный, Чаплин время от времени совершал дерзкие побеги… в Архангельск, конечно! Чтобы погулять. Пожуировать. Посекретничать. В такие дни город объявлялся на осадном положении, и Чайковский старался из дому не выходить. Мало ли что бывает! Да и на часовых-американцев надежды плохие: приставив винтовку к крыльцу, они уходят пить пиво в пивную…

Очень уж в Архангельске боялись «дворцовых переворотов»! И как-то совсем не заметили, поглощенные своими делами, что под боком у них выросла накануне зимы героическая армия большевиков, которая называлась так — Шестая.

* * *

Из-за Канина Носа, где беснуется полярный океан, пролетев метелями над затихшей Мезенью, подкрадывалась к фронту зима. Скоро она ляжет на эту землю гиблым снегом, уже и сейчас посинели носы у бедных итальянцев.

А недавно пригнали в Архангельск с верховий Двины баржи с пленными красноармейцами. Здесь были и те, кого взяли по лесам еще в августе; и те, кто бился до последнего патрона у Обозерской; и те, кто попал в плен при наступлении от Котласа. На пристань съехалось начальство, прибыли врачи. Когда люки открыли, то увидели, что придонная вода в баржах покрылась коркою льда и мертвые плавали среди острых льдинок…

О, капитан Дайер! Вы, убитый на станции Исакогорка, теперь почиете мертвым сном за Обводным каналом на пустынном архангельском кладбище. Как вам холодно там, как неуютно! Если бы вы могли сейчас встать из своей могилы… Капитан Дайер, ваша предсмертная мечта сейчас осуществляется…

Происходит невероятное: пленных красноармейцев под руки, словно долгожданных гостей, выводят из баржи на пристань. Смотрите, — им улыбаются, их хлопают по плечу, их расхваливают на все лады: какие они стойкие, какие они смелые!.. А что там делает генерал Пуль? Доблестный генерал встряхивает в руке фляжку.

— Выпей, приятель, — говорит он красноармейцу дружески.

Пленных грузили на автомобили, везли через весь город в американский (лучший в городе) госпиталь — тот самый, где умерли и вы, капитан Дайер! Там, в госпитале, красноармейцам лили в рот обжигающий коньяк, врачи растирали их тела спиртом. Рентген и хирургия, кухня и гигиена. Тихая музыка услаждала их слух. Так удивительно приятно потрескивали дровишки в печах. Милые улыбки сестер, славные лица вокруг, приятное обращение союзников… «Ах, черт побери, до чего же хорошо жить на белом свете!».

Пленных красноармейцев из героической Шестой армии — той самой армии, которая шаталась от голода, которая, не имея даже штыков на винтовках, умудрялась ходить в атаки… на штык! — вот этих пленных стали откармливать. Так кормили, как им и не снилось: ветчина и компоты, свежие фрукты из Танжера, новозеландские яйца, душистый горошек, сушеный инжир, какао экстра от Раунтри, лимонный сок «Монсератт»… Русские белогвардейцы, которые пошли в легионы к французам и англичанам, получали паек, как туземцы: их приравнивали в правах к диким, необразованным пленным. А пленный большевик, во исполнение последней воли капитана Дайера, каждодневно съедал куропатку. Это была политика — дальновидная…

Когда красноармейцы поправились, их одели в британские шинели с повязками русского андреевского флага, поставили по ранжиру.

Перед строем смятенных людей было сказано:

— Отныне вы — Дайеровский батальон! Мы, ваши друзья, восхищены вашим мужеством. Вы отлично сражались За большевиков, и мы искренне оплакиваем войну, которая разделяет всех честных русских людей… О нет! Мы пришли сюда только помочь вам спастись от развала и разрушения старой доброй России! Вы завоевали себе свободу революцией, и мы уважаем вас за это. Не думайте о нас плохо: мы стоим теперь рядом с вами на защите тех же великих задач, за которые боролись и вы, только вы неверно избрали себе сторону. Эту ошибку надобно исправить… Да здравствует героический Дайеровский батальон!

Им выдали оружие — они взяли его с боязнью. Гулко били британские барабаны, вынесли на плац знамя батальона с голубым крестом, и вчерашние красноармейцы опустились на одно колено. Над рекой, над мачтами кораблей, над головами людей раздались слова клятвы:

— Обещаю и клянусь всемогущим богом, перед святым его Евангелием и животворящим крестом, что, не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданием выгод или иными какими причинами, я по совести стану служить…

О, капитан Дайер, вы еще перевернетесь в гробу! В жестокие времена самые святые клятвы ничего не значат…

* * *

И напрасно генерал Пуль клялся, что, вступив в Архангельск, он через десять дней будет сидеть в Вологде, — сорвалось. После чего Версаль решил, что генерал Пуль, с его способностями, лучше всего подойдет для армии Деникина на юге России, а на место Пуля англичане прислали в Архангельск очень смелого человека — молодого, энергичного колонизатора Айронсайда… Время союзного оптимизма не кончилось. Оно, это время необузданного оптимизма, еще только начиналось!

Вслед за Айронсайдом въехал и русский генерал Владимир Владимирович Марушевский. который когда-то командовал во Франции русским корпусом. Потом в его жизни много было зигзагов и преломлений: сидел в Зимнем дворце при Керенском, сидел также и в Смольном при большевиках (но уже не наверху, а в подвале, как арестованный). Теперь же он должен возглавить русскую армию на севере России…

Марушевский прибыл прямо из Стокгольма налегке, имея при себе малый джентльменский набор: колоду карт, походные шахматы и два литра коньяку. Человек он был неглупый, и когда извозчик прокатил его вдоль гостиного двора в гарнизонное собрание, Марушевский сказал своему адъютанту князю Гагарину:

— А помните, Ленечка, как начинаются похождения Чичикова у Гоголя в его незабвенной эпопее «Мертвые души»?

— Забыл, ваше превосходительство.

— Ну как же! Я вот смолоду помню… В ворота гостиницы губернского города N въехала однажды довольно красивая бричка, в какой ездят холостяки, отставные полковники и вообще господа средней руки… Кажется, так у Гоголя?

— Но к чему это, ваше превосходительство?

— А к тому, милый князь Леонид, что как бы мне не оказаться здесь на положении Чичикова, закупающего дутые мертвые души. Я желаю бороться с большевиками, но — увы, да простит мне бог! — я не совсем уверен в нашей победе…

Первый рябчик, съеденный генералом в Архангельске, колом стоял в горле. Марушевского окружала чичиковщина.

Глава четырнадцатая.

Уже закрутилась поземка над полянами, а далеко от Архангельска — во Франции — было тепло. И был ранний час, когда в вагон к французскому маршалу Фошу поднялись германские парламентеры; в Компьенском лесу вовсю заливались горластые птицы…

Фош руки немцам, конечно, не подал.

— Чего вы хотите? — рявкнул он.

— Мы хотим получить ваши мирные предложения, — был ответ.

— О! — захохотал Фош, довольно сияющий. — Но вы ошиблись: у нас нет к вам, немцам, никаких мирных предложений. Напротив, нам, французам, очень нравится продолжать эту войну…

Но в двери Германии уже стучались матросские кулаки революции, и немецким генералам ничего не оставалось, как униженно умолять победителей о снисхождении.

— Нам, — говорили они Фошу, — очень нужны ваши условия. Мы, немцы, более не в силах продолжать борьбу.

— Ах вот оно что! — воскликнул Фош. — Значит, вы пришли, чтобы просить о мире? Вы уже не способны воевать… Ну что ж, вот это мне нравится! Это совсем иное дело…

Так заканчивалась первая мировая война.

Белая птица мира коснулась своим метельным крылом и тех, кто пропадал сейчас на фронте Мурманской дороги, кто гибнул в лесах под Архангельском. Весть о Компьенском перемирии врезалась в сердце каждого солдата интервенции болью.

— А мы? — спрашивали в блокгаузах. — Для всей Европы уже мир, а мы осуждены еще дохнуть здесь? И вот вопрос: за что?..

* * *

— А сегодня холодно, — сказала Землячка. — Совсем зима… — И она сунула руки в рукава полушубка.

Старая большевичка, Розалия Самойловна Землячка была членом Реввоенсовета; она же возглавляла партийную работу в Шестой армии. Жизнь бросала эту женщину из края в край, и вот сейчас качались за окном скорбные ели, тянулась вдаль проселочная дорога, а ей было никак не согреться в этой холодной лесной сторожке…

Самокин поковырял вилкой картошку в котелке.

— Кажется, готова, — сказал он, голодный.

Землячка села за стол, громко позвала:

— Гершвин! Товарищ Иосиф… ну где ж ты?

В комнату, пригибаясь под низкой притолокой, вошел… сержант американской армии и потер здоровенные рыжеватые кулаки.

— О! — сказал он. — Давно не ел картошки в русском мундире.

Теперь сидели за столом трое. Каждый чистил для себя.

— Товарищ Гершвин, — объяснила Землячка Самокину, — родился в Одессе, но еще мальчиком родители вывезли его в Америку… Сегодня утром он перешел фронт.

— Сдался? — глянул Самокин в сторону американца.

— Зачем? — обиделся сержант. — У меня есть полк, есть твоя родина. Я прибыл совсем за другим. По делу!

— А как вы отнеслись к миру?

— Мы не видим его, этого мира. Консул прислал нам в полк поздравление с окончанием войны. Но он же сообщил, что мы остаемся здесь до самого конца…

— А какой будет конец? — спросил Самокин.

— Вот и мы в полку удивлены: что же является для нас концом? Архангельское кладбище многим уже знакомо…

Гершвин толково, без тени смущения, рассказал о многом. Англичане, говорил сержант, устроились в этой войне лучше всех. Когда наступление — они прикрывают наступающих. Когда же отступление — им не надобно поворачиваться: они и без того первые, а остальные лишь прикрывают их бегство. О белой армии, которая сейчас создается в Архангельске, и говорить не приходится: куда ни пошлют — за все спасибо.

— Но мы англичанам не спускаем, — похвастал Гершвин. — Особенно когда выпьем да встретимся, так мы их лупим где только можно. Мы же народ деловой и за дело умирать умеем. Но здесь у нас нет дела, и вот парни попросили меня сходить к вам, чтобы кое-что выяснить…

Землячка дополнила рассказ сержанта:

— Там есть один американский полковник, и он желает лично переговорить с кем-либо из видных большевиков… Ты не откажешься?

— Это на каком участке?

— Там, где Уборевич командует.

— А-а, я эти места знаю. Ну что ж, схожу. Переговорю…

В котелке осталась последняя картошина, и две вилки — вилка Землячки и вилка Гершвина — застыли в неловкости над нею. Только сейчас оба заметили, что эта картошина — последняя.

— Бери уж ты, — засмеялась женщина. — Ты молодой, такой большой, тебе больше меня надо.

— Возьму, — сказал Гершвин, — на дорожку…

…Вот и поздний вечер; сегодня французы сдают позицию американским стрелкам. Пока солдаты варят горячий глинтвейн, инженерная служба быстро углубляет «ленивые» французские капониры, возводит накат блокгаузов, ставит рельсы для подвоза боеприпасов, — американцы осмотрительны, и строить они умеют. Они же, эти американцы, и оказались самыми ненадежными в армии интервентов… Еще не успели допить глинтвейн, как один из них выскочил на самый бруствер траншеи, замахал руками:

— Э, русска! Не надо стреляй… А где книжки?

По ходам сообщения, среди красных бойцов, ползет шепот:

— Опять книжек просят! Давай книжек…

Пошли веселые перезвоны между штабами Шестой армии:

— Противник снова требует партийной литературы…

Москва и Петроград принимают из Котласа и Вологды сверхсрочные телеграммы: «Высылайте литературу на английском языке. О русской революции, о Ленине, о том, что такое Советская власть…» Даже бумагу стараются подобрать получше. Срочно печатают. На далеком севере, где-то между Емцой и Вагой, наступает затишье. Шестая армия стойко выдерживает эту тишину: никто не стреляет. В бойцах нет ненависти к врагу, — враг обманут.

А время от времени — над этой тишиной — возглас:

— Э, русска! Пуль-пуль не надо! Книжки давай…

— Потерпи, милой! — несется ответное. — За ними поехали.

— Эй, русска! Давай скорее, а то уйдем… Нам холодно!

Наконец литература прибыла, и ее пачками, словно гремучие гранаты, перебрасывают на сторону противника. Проходит день, два, три… До чего же тихо — даже не верится. Только шумит лес.

Боец поднимает голову, вглядывается в рассветную синь.

— Чисто, — говорит он, вставая в рост. — Пошли, ребята, скорее. Пока беляки не нагрянули. Те нашим книжкам не верят…

И верно: недавно отрытые капониры пусты, на рельсах еще стоят тележки с бомбометами. Американцы ушли, бросив фронт, — они ушли в Архангельск, и там их в глаза называют «дезертирами». Но ссориться с ними тоже нельзя: у них — техника, самая лучшая, у них — обувь, самая выносливая, у них — денег хоть завались. Американцы очень нужны в этой войне…

Самокин собрался выехать на передовую, и Землячка напутственно сказала ему на прощание:

— Ты ведь понимаешь, что пуля — дура: убьет, и нет человека. А слово, оставляя врага живым, делает .из него друга. Не только воспитать своего бойца, но надо и перевоспитать солдата противной нам стороны, — именно так и ставится задача! И я уже чувствую, что лучшими агитаторами за окончание интервенции будут сами же интервенты!

— Это очень заманчиво, Розалия Самойловна: победить интервенцию ее же солдатами, — ответил Самокин. — Но я как-то плохо верю в братание. С немцами тоже братались изрядно, только мы, как последние дураки, после братания втыкали штык в землю, а немец тут же с великой радостью пер на нас дальше…

Встреча с американским полковником была назначена на поздний вечер. Сиреневые тени легли на землю. И без бинокля было видно, как вышел из деревни одинокий человек. В мятой фетровой шляпе, в макинтоше штатского покроя, на ногах — обмотки, как у солдата, а тонкие ноги ступали при этом очень уверенно.

Остановились — один напротив другого, шагов за пять.

Разговор начал американский полковник:

— Почему вы стреляете в нашу сторону? Мы ведь не враги. А война окончена.

— Однако, — возразил Самокин, — не мы же пришли к вам в Америку, — это вы сейчас на нашей земле.

— Верно подметили, — захохотал полковник. — Я и сам не знаю, как мы сюда закатились. Сначала нам внушали союзные чувства к русскому народу, теперь говорят о стратегических соображениях. Но какой нам смысл разрушать русские деревни, и без того несчастные? Мои солдаты спрашивают у меня, а я многого сам не понимаю… Но так продолжаться далее не может!

— К сожалению, так продолжается слишком долго!

— Но разве нам это нужно? Я и мои, солдаты, мы полностью признаем мистера Ленина, мы уважаем его и против большевиков сражаться не намерены. Что же касается англичан, наших союзников, то в британских войсках тоже заметно брожение…

Самокин спросил о белой армии и получил резкий ответ:

— С этой белогвардейской сволочью мы, честные американцы, ничего общего не имеем. Разбирайтесь с ними сами! А я от имени своих солдат выражаю вам восхищение стойкостью вашей армии…

Полковник подошел к Самокину ближе, долго расспрашивал его о системе нового Советского государства. Литературу он взял охотно. Расстались они довольные друг другом. А рано утром на этом участке фронта разгорелся жестокий бой. Оказывается, ночью американцев сменили русские офицеры. Сменили умышленно, ибо американский полк, проникнувшись большевистскими настроениями, замышлял восстание на январь 1919 года. Однако не удалось: многих солдат полка арестовали…

За океаном госдепартамент САСШ осенью получил сообщение: только арест «большевистских агитаторов» предотвратил вооруженный мятеж в войсках…

* * *

Генерал Марушевский был столь маленького роста, что когда он сидел, то ноги свешивались, не доставая пола. От этого в армии его заспинно называли: «Володинька…» А перед Володинькой массивной глыбой возвышался Эдмунд Айронсайд. Отлично выбритый с утра (и вечером опять побреется), с голубыми глазами, совсем еще молодой парень. Это был человек, предвосхитивший поэзию империализма Редьярда Киплинга: мальчиком он убежал из пансиона, зашагав в рядах колониальных войск по знойной Африке:

Только — пыль, пыль, пыль.

От шагающих сапог…

Марушевский невольно задумался перед этой глыбой. Уже само назначение в командующие молодого сорванца с временным генеральством свидетельствовало, что Англия придает войне на севере характер экспедиции в дикую, малокультурную страну. Марушевского это коробило. Но было уже совсем непонятно, зачем, вызывая его, Володиньку Марушевского, из Стокгольма, старый Чайковский вызвал в Архангельск и генерала Миллера.

Два командующих — при армии, которой еще не существует. О создании этой армии Марушевский и беседовал сейчас с Айронсайдом, который настаивал на скорейшем образовании русских полков. Нисколько не стесняясь, он утверждал, что русский офицер плох, но зато благонадежен, а русский солдат прекрасен, но совсем уже не благонадежен. На это Марушевский ответил Айронсайду, что любую армию, прежде чем ее пустить в дело, надобно выдержать какой-то срок в казарме, дабы воспитать ее… Айронсайд подумал над этим и сказал:

— Хорошо! Мы пробудем здесь ровно столько, сколько вам понадобится для организации и обучения этой армии… — Казалось, дал понять точно: не уйдут!

В низу лестницы Марушевского встретили два русских полковника: Сергей Констанди, потомок балаклавских контрабандистов, и князь Мурузи в чине английского лейтенанта. Обеспокоенно они спросили своего генерала:

— Ну, что там слышно от англичан, Владимир Владимирович?

Марушевский пожал плечами, дольше обычного натягивал перчатку, — он был взволнован и даже… оскорблен.

— Я не ошибусь, — ответил, — если скажу так: политика союзников здесь колониальная. Именно такая, какую они применяют в отношении цветных народов. Господа! В русском человеке очень развито инстинктивное чувство. И вот заметьте, с каким недоверием относятся в Архангельске к англичанам… Но у нас, господа, нет иного сейчас выхода: мы вынуждены принять помощь даже от явных колонизаторов. Давайте будем для начала наводить порядок…

Порядка не было. Сверкая огнями, празднично украшенный, стоял посреди Двины французский пароход-магазин «Тор», и оттуда наплывала на город беззаботная музыка. Сновали катера с покупателями — колониальная лавка работала вовсю. «Тор» был загружен исключительно предметами парижской роскоши: дамские лифчики и корсеты новейших фасонов, духи от самого Коти, парфюмерия, сладости, вина, ажурные чулки, воздушные туфельки… И все это можно купить, только имей деньги!

Не было порядка, но не было и денег. В городе усилился ночной грабеж; стреляли так лихо, словно щелкали семечки. По низам Архангельска околачивались темные, подозрительные люди — без документов. Кто они? На призыв Чайковского к населению вступать в ряды армии откликнулись два-три гимназиста. Повторялась та же история, что и с большевиками: рабочий Архангельска в белую армию не шел. Но, кажется, призови его теперь в Красную Армию — он взял бы винтовку с радостью. Большевиков уже стали называть: наши…

Маймакса, Бакарица, Соломбала снова были впереди, протестующие: эти пригороды играли в Архангельске такую же роль, как и крейсер «Аскольд» когда-то в Мурманске, — их боялись интервенты. А что мужик в северной деревне? Не он ли бунтовал против Советской власти? Не деревня ли идет на поводу у эсеров?..

Ну, так пусть сами эсеры и расскажут нам об этом:

«Трудно передать деревенские настроения… Тут и злоба на богачей, которые остаются в деревне, и зависть ко всякому, кто может спокойно сидеть дома, и надо всем этим — упорное нежелание воевать. Жутко становится, когда послушаешь их речи. Одни ни за что не пойдут на войну, пусть лучше их убьют в деревне, другие — пойдут, но при первом же случае перебегут к большевикам, чтобы опять восстановить власть народа, власть бедноты…».

Вот в таких-то условиях и стали ковать белую армию на севере. Начал Марушевский, как и положено убежденному монархисту, с введения погон. Боже! Что тут началось: старые боевые офицеры бились в истерике — что угодно, только не погоны. Погон боялись после февраля и октября 1917 года как чумы. Таких трусов Марушевский сажал на гауптвахту. Кокарды, погоны, ордена, именное оружие — Володинька обвешивал офицеров заново… Удалось!

Правда, заходить в пивные офицеры теперь боялись: там сидели за кружками солдаты и спарывали погоны каждому. А отправка на гауптвахту встречалась истерией — весьма показательной:

— Господа! Прощайте, меня уводят на расстрел…

Князь Леонид Гагарин обходил архангельских букинистов:

— Нет ли у вас устава внутреннего и дисциплинарного?

— Что вы, молодой человек! Революция их давно уничтожила…

Нашли экземпляр как библиографическую редкость.

— Двадцать пять рублей, — загнул букинист.

— Велено купить, сколько бы ни стоило…

Отпечатали в типографии Архангельска — с ятями. Читали вслух, с выражением, как забытые вирши. Кое-как армию собрали.

Теперь ее ранжировали, одевали, вооружали — под наблюдением англичан. Первым делом вояки неслись в «Солдатский клуб», где дружно скупали все бутерброды и весь табак. Вечером приходили в клуб иностранцы: шалишь, лавки уже пусты — здесь побывали русские.

— Русские слишком нахальны, — говорили тогда. — Надо выделить для них отдельный стол… Ну их к черту!

Вмешался в это дело Союз христианской молодежи в Америке: он откупил большую посудную лавку, устроил в ней клуб для русских; в руки американских идеологов попали не только желудки, но и головы русских солдат — они их дурили в этой лавке как могли. Однако бутерброды здесь были куда как жирнее, нежели скромные английские сандвичи и засохшие пудинги. В благодарность за это Союз христианской молодежи выкачивал из русских лесов меха лисиц, белок и горностаев… О'кэй!

— А теперь, — объявил генерал Марушевский, — пора создать клуб георгиевских кавалеров. Именно отсюда, из «Георгиевского зала», перенесенного из Москвы в Архангельск, мы и станем черпать сливки доблестного русского офицерства… Кстати, господа, еще раз прошу вас всех: перестаньте танцевать!

Ох, сколько было танцев в Архангельске… Куда ни придешь — везде танцуют. И везде пьют. А напившись, калечат один другого кулаками, стульями, пулями и шашками. Винный угар носился в морозном воздухе… Офицеры по утрам жевали чай, корицу, всякую дрянь, чтобы не пахло. Стоит человек, лыка не вяжет, колеблется, но понюхай его — нет, ничего не пил, не пахнет…

Дело теперь прошлое — можно посочувствовать и Марушевскому: ему было трудненько. Казалось, что из Стокгольма генерал заехал прямо в царство мертвых душ — и очень боялся оказаться Чичиковым. Какие-то тени прошлого окружали его. Вот появился вдруг тихий, весь в черном, Терещенко, министр Временного правительства, и, никому ничего не сказав, скрылся незаметно. Приходил в губернское управление американский профессор Арчибальд Кулидж — от военной промышленности Штатов — и, послушав, о чем говорит Чайковский и его окружение, вдруг серьезно заболел — с трудом доставили профессора на родину… «Впрочем, — размышлял Марушевский, — я здесь калиф на час: приедет генерал Миллер, и пусть он расхлебывает…».

Фронт застыл, уже подмороженный. «Пробки» интервентов, засунутые в горло реки и в колею дороги, сидели крепко, закрывая Архангельск от натиска большевиков. Колчак, свергнув власть Директории, рванулся через Урал… Он уже близок: сани с солдатами едут по горным отрогам; впереди Екатеринбург, Пермь, Вятка. Адмирал объявил себя верховным правителем, и все остальные правители (в том числе и архангельские) должны ему подчиняться.

— Это возмутительно! — ругался старый Чайковский. — Колчак поступил с Директорией так же, как этот хулиган второго ранга Чаплин-Томсон со мною в Архангельске… Признав заговорщика Колчака, я должен тогда признать и правоту заговорщика Чаплина?..

Это случилось, когда из Ливерпуля — на помощь армии Колчака — уже вышел ледокол «Соловей Будимирович»; ледокол явно опаздывал, и массивы арктических льдов вот-вот готовы были сомкнуться за Диксоном, закрывая пути в устья великих сибирских рек. Все в Архангельске были радостно возбуждены: крах большевизму ощущался близко, как никогда…

В один из этих дней к Марушевскому проник губернский комиссар (точнее — вице-губернатор) Архангельска, лидер партии народных социалистов Игнатьев.

— А знаете, генерал, — сказал он, — пока тут французы торгуют чулками и пудрой, практичные англичане покупают у нас Кольский полуостров с его богатствами и бухтами.

— Как? — подскочил Марушевский. — Весь Мурман?

— Весь.

— Это… грабеж.

— Но Чайковский продаст. Куделя с паклей до сих пор сидят у него в печенках, и он должен как-то компенсировать убытки.

— А кто купит? — спросил Марушевский.

— Покупатель вполне почтенный… сам Шеклтон!

И тут завихрило, закружило… началось.

Лютый мороз обрушился нежданно, как удар меча.

Вот и зима — стой, реки; стой, корабли; стой, солдат.

— Вперед, бойцы Шестой героической… вперед — по снегам!

* * *

— А разве вы этого не знаете? Это же трава сеннеграс, она кладется в башмак солдата, чтобы впитывать потную влагу. На куртки пойдет медвежий мех. Рукавицы — лучше всего из собачьего. Обувь «финеско» шить следует из шкуры самца, снятой с головы оленя, и обязательно мехом наружу… Зима началась, и я получил работу по сердцу: поездки на санях и, снаряжение полярных экспедиций. Отсюда я вижу свою звезду — она сверкает мне, как драгоценный камень: одинокая и непостижимая. Господи, только помоги Архангельску победить Москву!

Человека, говорившего так, звали Эрнст-Генри Шеклтон. Известный полярник, теперь он имел чин майора. Он прибыл на север России как советник генерала Мейнарда, командовавшего британскими войсками на Мурмане. Шеклтон имел определенную задачу: подготовку и снаряжение карательных экспедиций против большевиков. В первую очередь — против отрядов чекиста Спиридонова, ведущих зачастую борьбу партизанскую — на лыжах, лесными тропами, среди скал и полярного безлюдья. Сани, собаки, рацион, упряжь, одежда, вооружение — все это входило в рассмотрение Шеклтона…

Шеклтон был очень интересным и мужественным человеком, он много сделал для науки, и мы не будем оскорблять его памяти. Мы будем говорить только о майоре Шеклтоне. Вот он! — типичный англичанин, с сочными губами; приятный склад лица, редкая улыбка, крепкие мышцы следопыта… Одна только деталь в нем необычна: в петлице френча — русский орден святой Анны. Да, никто из полярников не пожинал столько лавров, как этот человек. Шеклтон был так популярен в мире, что с почестями проник ко дворам древних династий Европы — к Гогенцоллернам в Берлине, к Габсбургам в Вене, к Романовым в Петербурге (кстати, все эти три династии лежали теперь в развалинах и прахе)… Россия же обласкала Шеклтона словами приветствий еще Шокальского и Семенова-Тян-Шанского; тогда как раз был расцвет русско-британского альянса, и Николай Второй дал Шеклтону двухчасовую (это очень много!) аудиенцию, в конце которой приколол орден Анны на смокинг «великого британца». И вот он снова в гостеприимной России…

Язык Шеклтона — это язык колонизатора.

— Интересы Британской империи, — делился он вечерами с генералом Мейнардом, — всегда были близки мне. Понятие империи наполнено для меня реальным содержанием. Королевство представляется мне сокровищницей громадной ценности. Увеличение же этих ценностей есть моя основная обязанность… Я ищу, везде ищу и буду искать ничейные земли для короны!

И величественный Мурман показался ему «ничейной» землей. К себе его! Под британскую корону! Скорее!

Обходил на корабле уютные тихие бухты, лежавшие в застывшем покое, ловил рыбу на крючок, даже без наживки, ласкал пышные меха с глубоким подшерстком, крошил молотком кристаллы горных пород, видел, как убегает от него в глубь земли жила никеля. А вокруг — ширь, ширь, ширь, и в морозном паре гремели могучие мурманские водопады… Шеклтон задыхался — от миллионов, которые валялись у него под ногами. Вторая Аляска лежала перед ним, почти покорная…

Вот что он говорил в эти дни:

— Отсюда, из бараков Мурманска, мне уже мерещится золотое будущее. Я смолоду верил, что мне предопределено судьбою и богом иметь миллионы, и я нашел свою золотую жилу… здесь! Одним ударом я разрешу все свои затруднения, добуду колоссальное состояние, которое я просто призван иметь как англичанин… Только бы Архангельский Совет сумел победить Совет Московский!

Генерал Мейнард, более практичный, придерживал его пыл:

— А если здесь не удастся?..

— Тогда, — отвечал Шеклтон, загораясь снова, — я проломлюсь через льды в море Бофорта… Меня уже зовут манящие голоса эльфов, все очарование тайны неведомой Чукотки, — Чукотка тоже земля ничейная. Я вижу свою звезду. Одинокая и непостижимая, она сверкает мне из полярных льдов, как драгоценный камень… Не спорьте, генерал! Только бы Совет Архангельский победил Совет Московский, и тогда моя судьба решена…

Бедный Шеклтон! При полной политической безграмотности, ему казалось, что в России были два «Совета» — Архангельский и Московский, и вот они не поладили, и на этом можно теперь хорошо нагреть руки… Я еще раз говорю: имя Шеклтона слишком уважаемо в нашей стране, и мы не будем оскорблять его светлой и достойной памяти. Но из песни слова не выкинешь, и вот что пишет советский биограф Шеклтона — Никита Болотников:

«Нельзя оправдывать заведомую подлость только потому, что человек, совершивший ее, благородно вел себя в других условиях… В то время как другой полярный исследователь, „великий норвежец“ Фритъоф Нансен, всячески способствовал тому, чтобы спасти советских людей от голодной смерти, — прославленный полярник Эрнст Шеклтон голодом и силой оружия пытался сломить их волю…».

Что ж, будем знать о «великом британце» и это! Мурман был продан, и этот эпизод, пожалуй, самый мрачный из всей истории интервенции в России.

Глава пятнадцатая.

Аркадий Константинович Небольсин принял от бабы-поварихи тарелку с гороховым супом, поверх которого плавал жареный лук, и долго озирался, выискивая свободное место. Был как раз обеденный час, и столовая Мурманска — распаренная, промерзлая, провонявшая грубой пищей — трещала от наплыва голодных людей.

Нашел место — возле печника дяди Васи, и тот сказал ему:

— Кистинтиныч! А меня опять за холку тянут…

— Куда?

— В «тридцатку», чтоб она горела.

— За что?

— Да я вить, Кистинтиныч, паспорт потерял.

— Дядя Вася, — сказал Небольсин, — ты помалкивай.

— Я и то молчу… Передние-то зубы мне в прошлый раз выбили. Жую-то пишшию во как: боковушками. А ну как и эти выскоблят? Совсем без клещей останусь…

Печник ушел, а Небольсин взялся за ложку. Вот уж никто бы не догадался, что эти дни были наполнены для инженера гордостью. Небольсина просто разрывало от счастья! А что причиной тому? Причина для гордости каждого русского человека была очень основательная: постановлением ВЦИК был уничтожен позорный, грабительский Брест-Литовск договор с немцами. И надо было душевно перестрадать этот позор, чтобы теперь так озолоченно и возвышенно радоваться! Именно с этого дня Небольсин, средний русский инженер, искренне поверил в проницательность Ленина и признал его вождем русского народа… Мало того! Когда в руки инженера попал текст постановления, он его аккуратно вырезал ножницами и спрятал в тайнике своего желтого американского бюро. Ему казалось тогда, что этот акт имеет прямое отношение и к судьбе дороги, громыхающей пустынными перегонами…

— Инженерна-ай, — послышался грубый голос, — иди сюды-тко.

Это подзывал его отец Ионафан, настоятель Печенгской обители. Аркадий Константинович переставил свою тарелку, поздоровался с монахом. Рядом сидел французский солдат и, расправляя лазоревые бумажки франков, что-то подсчитывал, шевеля губами.

— По делу приехали, отец Ионафан? — спросил Небольсин.

— Да вишь ты, — ответил игумен, хитро поблескивая глазками, — силов моих боле не стало на арестантов смотреть.

— Выходит, и правду говорят, что у вас там тюрьма?

— Еще какая! Вырыли с осени яму в земле, сверху досок наклали, а людишек туда — «прыгай», говорят. Для охраны же юнкерят прислали. Тех, кои еще Зимний дворец берегли… Сопливый народ, а фанаберии — тоже хоть отбавляй. Комендантом — англичанин. Непьющий. Только курящий. По фамилии — Смолл, вроде смола, я так и запомнил для удобства жизни… И липнет он ко мне, и липнет! Юрьева-то нету, — продолжал отец Ионафан. — Никого не стало тута из старых. Все новые! А я вот приехал новому губернатору: давайте, мол, таким макаром — или тюрьма, или монастырь, место божие, что-либо одно. Тюрьма, тады и монастыря не надо…

— А финны не шалят? — спросил Небольсин, жадно глотая с ложки горячий супчик.

— Всяко бывает. Печенге — каюк пришел. Уйди английские корабли с Мурмана, финны придут в Печенгу. Ежели, конечно, наши не поспеют… Да где нашим поспеть-то! Хоть башкой в море суйся — пропала Печенга. А ведь райское место, скажу я тебе… Слышь-ка, — поманил его к себе пальцем монах, — большевики что, разве финнам Петрозаводск да Мурман отдали?

— С чего бы это, отец Ионафан? Нет, пока все наше.

— А финны на картах уже как свои земли метят. Видать, какая-то закавыка в дипломатии вышла. Без драки не разберешься… А ты, инженер, сдал. Сильно сдал, — присмотрелся монах к Небольсину. — Чего так? Молодой, а лицом быстро состарился.

— У меня, отец Ионафан, много жизненных осложнений.

— Это бывает… Ты горох-то вкушай, инженерна-ай, вкушай его. От гороха человек мужества набирается. Это харч достойный! — отец Ионафан удалился.

Под носом француза, считавшего деньги, висела прозрачная капля, и эта капля испортила аппетит Небольсину — он размашисто отодвинул тарелку. И так неосторожно, что гороховый суп плеснул через край — прямо на франки, поверх которых лежали британские фунты, русские екатеринки и керенки. Француз очень спокойно взял Небольсина за ворот полушубка и ударом кулака отбросил от стола. Но не на такого напал: Аркадий Константинович тут же перевернул на француза весь стол вместе с посудой и франками. По русскому обычаю, не удержался, чтобы не поддать еще ногою в бок.

— На! — сказал. — Гнида!

Тут его схватили сзади за шею — грохнули спиною на грязный пол. Кто-то перепрыгнул через инженера, и взлетел высокий голос:

— Наших бьют! Ребята, доколе же терпеть? Бей…

Когда Небольсин поднялся, драка уже началась. Англичане плотной и дружной стенкой проламывались к дверям, работая кулаками. Русские дорожники метелили их стульями. Французы дрались с подлецой — осколками от бутылок. Когда прибыл патруль, всех союзников сразу выпустили из столовой, но русских задержали. И к ним вошел генерал-губернатор Ермолаев. Небольсин его ни разу еще не видел: Ермолаев прибыл совсем недавно на Мурман…

— Кто первый начал? — спросил губернатор.

— Очевидно, это я… — сознался Небольсин, вытирая кровь с подбородка. — Но знали бы вы, генерал, до чего же гнусно устроен ныне российский мир! Союзники, спасибо им, что орехи еще на наших головах не колют… Терпеть далее невозможно!

Ермолаев был в кожаной куртке (под авиатора), с погонами генерала, а фуражка — бывшего министерства внутренних дел; в общем, одет был — с бору по сосенке. Заложив руки за спину, он покачался перед людьми на носках ярко начищенных кавалерийских сапог, отвороты которых были обтянуты серой замшей.

— А ты кто здесь такой? — заорал он вдруг на Небольсина.

— Вы мне не тыкайте… Я все-таки начальник дистанции, и еще не хватало, чтобы генерал-губернатор Мурмана разговаривал со мною, как с пьяным сцепщиком.

— Простите, — сказал Ермолаев, срывая с руки перчатку. — Мне вас еще не представили. А это… это ваши рабочие? — спросил уже совсем любезно, здороваясь.

— Да. У нас как раз обеденный перерыв.

— Ваш чин? — поинтересовался Ермолаев.

— Был коллежский советник… когда-то.

— Никто у вас прежнего чина и не отнимал. Я попрошу, господин Небольсин, зайти в управление… У меня к вам есть неотложный разговор. Касаемо дороги и прочего.

Вскинув руку к министерской фуражке, генерал-губернатор Мурмана удалился, скользя новенькими сапогами по осклизлым от талого снега половицам. Небольсин печально посмотрел на рабочих, растерзанных после драки с союзниками.

— Перекусили? — спросил. — Ну и все. Пора на станцию… На станции их ждала новость: Колчак вошел в Пермь!

* * *

— Видите, как все удачно складывается, — начал Ермолаев. — Не пройдет и недели, как мы будем в Котласе… Дорогой Аркадий Константинович, помимо приятного знакомства, позвольте сделать нашу встречу еще и деловой…

Под локтем Ермолаева лежала новенькая карта, и Небольсин рассматривал ее сетку поначалу равнодушно. Потом его зрение заострилось, и он вдруг в ужасе заметил, что Мурман закрашен под цвет британских колоний.

— Где издано? — спросил, вытягиваясь через стол.

— Ах вот что вас удивило! — догадался Ермолаев. — Так это же вполне естественно. Однако на этот раз мы будем умнее и не повторим ошибки с Аляской…

Отец Ионафан говорил, что финны закрашивают Мурман под свой фон, англичане тушуют тоже под свой — ярко-колониальный. Только сейчас Небольсин понял всем нутром, насколько ему дорог стал этот край, проклятый и мерзлый, где он столько раз бывал несчастлив и… «Нет, — подумал, — я был и счастлив здесь тоже!».

— Продаем? — спросил с вызовом, словно обращался к лавочнику.

— Не совсем так, — возразил Ермолаев. — Существуют некоторые неувязки. Я недавно заверил французского посла Нуланса, что мы согласны уступить им Мурман в аренду, уже почти договорились, — на девяносто девять лет. Но тут я узнаю, что майор Шеклтон начал столбить Мурман… тоже на девяносто девять лет.

— А что правительство? — похолодел Небольсин. — Я уж молчу о московском, не имею в виду Совнаркома Ленина… А — Чайковский?

— Чайковский отбывает в Париж, а вместо него прочат генерала Миллера. И он, конечно же, уступит англичанам. Да и что жалеть, Аркадий Константинович! Мы ведь люди свои, можем быть откровенны: здесь, на Мурмане, ничего нет — голое место. А табак, а сапоги, а горючее, а патроны будут нужны всегда. Шеклтон — романтик! Я читал его проект. Так, ерунда! Камешки там разные, водопады, пороги, рыбка… С этого не разбогатеешь.

— Жаль, — ответил Аркадий Константинович, — что мы с вами не романтики. И мы еще не знаем Мурмана — так же, как не знали до конца и Аляску, когда глупо пробарышничали ее американцам.

— То Аляска, — отмахнулся Ермолаев. — Но история с Аляской не должна повториться… Что англичане, что французы — один черт. Вот, господа, девяносто девять лет аренды и — баста! Потом убирайтесь прочь… Остальное наше. А сапоги-то, господин Небольсин, изношены! А табак-то скурен! А патрончик-то выстрелил! Этими сапогами, покуривая да постреливая, мы, глядишь, уже и до Москвы-матушки дотопали. А союзники пусть у водопадов себе прохлаждаются… Надо быть политичнее!

Небольсин почувствовал, как у него опустились руки. «Для чего работать?» Ермолаев вызвал его для дела. Но вот делать-то он как раз ничего и не хотел. «Для кого делать… для Шеклтона?» Впрочем, и никто на Мурмане не желал палец о палец ударить в пользу интервентов… Именно с этого и начал Ермолаев:

— Вот так, никто даже палец о палец не ударит. Обленились все и духом обнищали… Отныне я, властью генерал-губернатора, ввожу закон о принудительном труде. Для всех! Для мужчин и для женщин. Каждый, от шестнадцати до пятидесяти пяти лет, обязан трудиться в поте лица своего… За отказ, — и Ермолаев повернулся к окнам, из которых открывался рейд, — вон стоит «Чесма»; там борта промерзли насквозь, и они насидятся в железных ледниках… Далее! — продолжал Ермолаев упоенно. — Союзники, конечно же, с весны начнут наступление на Спиридонова вдоль магистрали. Для этого надо чинить мосты, взорванные большевиками. Дорогу возродить заново! Я не Юрьев и не допущу разгильдяйства… Мы уже договорились с Марушевским в Архангельске… Зачем расстреливать? Мы поступаем проще: ах ты не хочешь жить и работать в Мурманске? Тебе, видите ли, англичане не нравятся? Хорошо. Вот тебе вагон. Садись и поезжай… к своим большевикам! Всё!

Небольсин не пикнул. Он слушал, что говорит ему Ермолаев, и думал: «А ведь ты — романтик… романтик диктатуры!».

— Аркадий Константинович, — велел Ермолаев уже тоном приказа, — два вагона приготовьте до Сороки.

— Для?..

— Для тех, кто не желает жить и трудиться с нами воедино с союзниками, на благо нашего несчастного отечества.

— Два? — поднялся Небольсин.

— Хорошо. Хоть десять…

Разговор закончился. Инженер вел себя так, что Ермолаев не мог составить о нем правильного мнения. Инженер — и все тут. Молчок! Это была тактика побежденного, который надеется со временем стать победителем. Был бы жив сейчас бедняга Петя Ронек, он бы эту тактику Небольсина, наверное, одобрил…

Мурманск был украшен громадными лозунгами: «Не пьянствуй!», «Будь бережлив!», «Не воруй!». Однако, несмотря на эти призывы, город, не успевший расцвесть, уже погибал в грабеже и разрушении. Вокруг «тридцатки» вырос целый городок бараков-тюрем — громадный концлагерь, а в нем: русские, латыши, немцы, мадьяры, финны, чехи, карелы, поляки… Полный интернационал людей, не желавших сражаться против Советов!

Встретясь с Элленом на улице, Небольсин остановился.

— Кажется, — сказал, — в вашей биографии это как раз то акмэ, выше которого вам уже не подняться…

Эллен был достаточно умен, чтобы не обидеться.

— Да как сказать, — ответил раздумчиво. — Наверное, кто-нибудь лишний и попался. К сожалению, каждому в душу не заглянешь: что он там думает? А винить-то будут только меня! Глупо…

Эллен взял предложенную Небольсиным сигарету из пачки.

— Аркадий, я понимаю, это тоже глупо, но… Предупреждаю по дружбе: купив сигареты у англичан, их следует сразу же, не мешкая, переложить из пачки в портсигар. Хорошо, я свой человек, мне на это наплевать! А случись, увидят из британской комендатуры, могут выйти большие неприятности…

— Вот это здорово! Да при чем здесь пачка? Или… портсигар?

— Жителям Мурманска, ты же сам знаешь, отныне запрещено вступать в какие бы то ни было сношения с союзниками. Зараза большевизма — ведь не поймешь, как она переползает? Вошь — ту хоть видно, что она ползет…

Небольсин, возмущенный, замахал руками:

— Абсурд! Бред! Маниаки! Да вы же ненормальные люди! Ведь еще недавно мы всем табором валили на «Глорию» хлестать виски! В консульствах крутились как у себя дома. Прекрасная Мари бегала ночевать то ко мне в вагон, то на эсминец «Лейтенант Юрасовский». А теперь нельзя иметь даже пачку английских сигарет? Да вы все умалишенные… Вас в бедлам надо упрятать!

Эллен отвечал с покорной улыбкой:

— Сам вижу, что глупее трудно придумать. Но, поверь, не я ведь пишу эти приказы… Обо всем этом ты можешь кричать своим бывшим друзьям из консульства: ты больше моего пил с ними!

Небольсин пошагал прочь, снова вернулся:

— Севочка! Один вопрос: а куда вы дели Комлева?

— Чепуха, — ответил Эллен. — Мы его посадили в вагон и отправили честь честью в его совдепию… А разве Ермолаев не говорил, что этим же путем мы отправим и всех других, кто нежелателен здесь, на Мурмане?

— Говорил. Я только что от него.

— И вагоны готовы? — спросил Эллен.

— Готовы. Я жду, когда американцы починят мосты…

Американцы умели работать быстро, и скоро мосты до самой Сороки были поставлены на быки: плавно тронулись вагоны, и качались на каждом из них по две пломбы: одну поставил поручик Эллен, другую граф Люберсак — из союзного контроля. Под этими пломбами скрывались так называемые приверженцы большевизма.

* * *

Долго стояли на путях. Двери покатились в сторону.

— Вылезай!..

Дядя Вася спрыгнул под насыпь. Это была станция Лоухи, печник узнал ее сразу — он тут не раз перекладывал печи. За время пути в промороженном вагоне печник так закостенел, что, когда его поставили на ноги, он стоял скрюченный. Из вагона выгнали всех, пересчитали.

— Сорок восемь… Где еще шестеро?

— Загляни, — сказал дядя Вася.

Шесть трупов бросили в снег и проверили списки.

— Господин поручик, все налицо…

Здесь работала другая контрразведка — кемская (филиал мурманской), и здесь привыкли расправляться открыто: место глухое — тундра! Один матрос с эсминцев, зябко дрожа в своем бушлатике, подрезанном с краев для пущей лихости, сказал:

— Кажется, труба, дядя Вася… Последний денек околеваем!

Старый печник в ответ выколотил дробь:

— Чего каркаешь? Молодой ишо… сопляк! Не загадывай судьбу.

В этой первой группе, предназначенной к отправке на сторону большевиков, были и иностранцы: мадьяры, один поляк, два латыша. Лучше всех держался на морозе поляк — гибкий и худущий; оскал его рта, изъеденного цингой, был страшен.

— Вы! — сказал он с презрением. — Вы еще ничего не знаете. Вам еще не пришлось супу из морской воды похлебать…

— Это где же такой суп-то? — спросил его дядя Вася.

Поляк раскрыл рот — пустой, как могила.

— В Иоканьге… — ответил. — Там служба налажена. Даже комиссар при тюрьме имеется, некий сэр Тим Харченко.

Вглядываясь в просторы тундры, матрос плясал на морозе.

— Ничего, — решил вдруг похвастать, — на «Чесме» тоже лафа была сидеть: аж пальцы к железу примерзали. Одначе не привык!

— Тронулись! — скомандовал поручик, и люди пошли.

Не пошли, а побежали по шпалам, стараясь согреться, и конвоиры, путаясь ногами в длиннополых шинелях, нагоняли их. Так они пробежали версты две-три, когда вдруг — команда:

— Налево! Сходи со шпал… Быстро, быстро!

Матрос сказал:

— А я что говорил? Конечно, шлепнут… «Налево!».

— И в Мурманске могли бы шлепнуть, — возразил дядя Вася, настроенный оптимистично. — На кой хрен им было возить нас?

Изо ртов людей морозно парило. Тихий треск слышался в воздухе. Дорога вела в сторону, и вот наконец показались вдали лопарские вежи, дымки, путаница оленьих рогов. Здесь уже все было приготовлено. «Приверженцев большевизма» рассадили по нартам, узким-узким, как лодочки, и олени сразу налегли на гужи. Теперь ветер пронизывал насквозь, летели вихри снега из-под копыт. Один мадьяр столбиком свалился с нарт и остался лежать на снегу. Замерз. Гнали дальше. Не оглядываясь. Вперед.

— Хорк, хорк, хорк! — покрикивали каюры.

— Жми да нажимай! — орали конвоиры: им эта езда только в радость; морды у них красные, как бураки, пахнет от них самогонкой…

Поручик был одет в добротную бекешу с галунами.

— Стой! — задержал он бег каравана и, когда люди сошли с нарт, велел лопарям отъехать в сторону и ждать.

— Шлепнут, — колотило матроса. — Как есть, последнюю минутку живем… Ну, ты! — гаркнул он на офицера. — Кончай уж сразу…

Поручик вскинул на него серые мальчишеские глаза.

— Не имею на то приказа, — ответил. — Вы же хотели жить в совдепии? Вот туда и отправляйтесь… А казенное имущество снять! Снимай! — И, подойдя к матросу, он потянул с него бушлат.

Под бушлатом — форменка, темно-синяя.

— Снимай тоже, — сказал поручик. — А вы чего ждете? — прикрикнул на остальных. — Шинели вам — не пальто, чтобы форсить с девочками! Шапки воинского образца вам не папа с мамой купили…

Людей раздели — безжалостно. На морозе. И одежду покидали на нарты. Сверху с гоготом расселись солдаты и помахали ручкой:

— Прощайте! Можете идти теперича в свое царство свободы. У большаков всего много, они вас приоденут…

Уехали. Тишина. А вокруг — снега, холмы, гибель.

— У кого есть спички? — заговорил находчивый поляк.

— У меня были, — сказал матрос. — В бушлате были… Но уже далеко уехал его бушлат со спичками.

— Кто знает это место? — спросил поляк.

Дядя Вася выдрал одну ногу из сугроба, сразу же рухнул до пояса в другой, вытер лицо от снега.

— Лоухи, — ответил печник, — святая из здешних мест. Так умные люди сказывали. Тундряная ведьма! А тундры тута зовутся Волчьими. Потому как людей не сыщешь, а только волки рыскают. Да песец кой-когда попадется… Тоже — шакал хороший!

— Все понятно, — сказал поляк черной впадиной рта. — Человека три из нас выберется. Остальные — лягут… Можете в последний раз полюбоваться на свои уши и руки — скоро их у нас не будет. Пошли!

Никто не оборачивался. Два латыша легли в снег и запели:

Дзинь-дзиринь, дзинь-дзиринь,

Дзинь-дзиринь…

— Ну их к черту! — сказал поляк. — Не поднимайте! Каждый умирает, как ему нравится. А эти умирают со своим гимном на устах… Я сказал: к черту слабых! Вперед, сильные…

Шли. Падали. Снова шли. К морю. К деревням.

Матрос прищурил глаза, вглядываясь в заснеженные холмы.

— Едут! — закричал. — Гляди-ка… едут!

Маленькие точки скользили по увалам тундры. Где-то скрылись за гиблым леском, и вот уже, закинув головы назад, олени домчали нарты. Спрыгнул с них тот же поручик с серыми глаза-ми мальчишки — озорными глазами.

— Недалеко же вы ушли, ребята! — сказал он, садясь на нарты. — Ну вот, даю минуту на размышление… Кто хочет в нашу армию? Англичане велели сказать, что они ждут тоже… только час!

— Я, — сказал один, отбегая в сторону.

Матрос глянул на свои помертвевшие пальцы.

— И я, — сказал он, весь в ужасе от холода тундры.

Замерзшие отбегали к нартам, и офицер тыкал им в рот флягу с коньяком, словно заботливая нянька соску своим младенцам.

— Все? — спросил он потом.

На снегу остались два человека: дядя Вася и поляк.

— А вы? Особого приглашения ждете?

— Для армии твоей, — ответил дядя Вася, — староват уже буду: я вить с тышша восемьсот шестидеся…

И не досказал, увидев, что поручик поднимает револьвер. Щелк! Это не выстрел, это тикнул курок: ледяной мороз сковал в оружии даже оленье сало.

— Ну, а ты? — развернулся револьвер на поляка.

— А чего ты мне там показываешь? Что я, револьвера не видел?

Щелк! Опять нет выстрела, и тогда поручик спрятал оружие.

— Ничего, подохнете и так… Трогай! — велел он каюрам, и нарты понеслись вдаль — обратно на станцию Лоухи. Только… что это?

— Бежим, — заторопился дядя Вася. — Поднимем… милостыньку!

Уехавшие стали швырять с нарт свою одежду. Помогали оставшимся в тундре чем могли. Дядя Вася поднял и бушлат того матроса с эсминцев. А в кармане бушлата брякнули надеждою спички.

— Живем, — сказал дядя Вася, и заплакал, и засмеялся…

Прибывших на станцию взяли в обработку англичане. Каждого обмерили, сняли отпечатки пальцев, сфотографировали. Была вкусная еда, была жаркая печка, были теплые шинели без вшей и спирт. Не было только одного — Советской власти, против которой их сегодня разом повернули. А тундровая ведьма Лоухи — со сказочными белыми волосами — с визгом неслась над крышей барака, а синий спирт в термометре на станции показывал уже двадцать девять ниже нуля. А к вечеру, говорят, Лоухи еще добавит мороза… «Как-то там те двое?».

Две тени скользили по тундре в темени ночи.

— Каждый умирает, как ему нравится, — хрипел поляк.

Дядя Вася повернул к нему свое черное лицо:

— И живет каждый… как ему по душе. Рази не так?

— Топай, топай, черт старый. Ты мне нравишься!

* * *

Полковник Сыромятев скинул с койки ноги в американских фетровых ботах, сказал:

— Кто там? Дерните на себя посильнее…

Дернули посильнее, и, весь в клубе морозного пара, разматывая хрустящий, заледеневший башлык, ввалился поручик:

— Добрый вечер, господин полковник!

— А-а, это вы, Маклаков… прошу! — И снова лег, упираясь ботами в спинку походной кровати. — Откуда вы? — спросил потом.

— Мурманск выслал два вагона… О-о, печка! — обрадовался поручик Маклаков, грея руки. — Один вагон я разгрузил на станции Лоухи, малость припугнул людишек, и англичане их уже прибрали. А второй велено пригнать к фронту и… отпустить.

— Лихо стали мы жить, поручик! — сказал Сыромятев.

— Лихо, господин полковник. Так лихо, что в кемском клубе офицеры устроили вечер танцев, пригласили местных дам и барышень. Но печки были слишком натоплены, и было жарко… Господа офицеры сняли штаны и танцевали в одних кальсонах… Конечно, лихо!

Рука Сыромятева опустилась, словно рухнув. Под койкой он нащупал бутыль, выдернул из нее зубами пробку.

— Поручик, — сказал, тянув через плечо, — а ведь это уже распад. Все так начинается: сначала неуважение к женщине, потом насилие над нею, потом… Что потом? — Приникнув к горлышку, он пил теплую самогонку, и серый кадык, заросший жирком, дергался над воротником мундира. — Хотите? — предложил Сыромятев.

— Благодарю, — согласился поручик и, отпив, спросил: — Так как же, господин полковник, с этим вторым вагоном?

— А вы заглядывали в него, поручик?

— Он запломбирован еще мурманской контрразведкой.

— Так что вы меня спрашиваете, поручик? В лесу звон стоит от мороза, а вагон… Какой хоть вагон?

— Теплушка.

— Откройте. Там уже — звонкие и ломкие. Как сосульки.

— Но русский человек вынослив, господин полковник.

— Это правда. Наше счастье или… несчастье? Черт его там разберет! Но с некоторых пор я перестал гордиться тем, что я русский офицер. Выпустите людей из вагона, распалите костры. Пусть оживут… если, конечно, они еще живы. А утром отправим по шпалам — через фронт… прямо на Спиридонова!

Яркое пламя вспыхнуло в ночи, и красные отсветы блуждали по стенам барака. Темные лохматые тени плясали возле костров, и было в этой картине что-то жуткое — непередаваемое.

Ермолаев среди ночи вызвал Сыромятева на прямой провод.

— Вагон прибыл? — спросил генерал-губернатор.

— Так точно.

— Отправьте завтра к большевикам только женщин…

— Увы, господин генерал-губернатор, женщины не вынесли тяжести этого пути. Во всяком случае, — и Сыромятев выглянул в окно, где светилось пламя костров, — я, — сказал он, — не вижу ни одной женщины… Что прикажете далее?

— Но мужчин нельзя отпускать к большевикам безнаказанно, — приказал из Мурманска Ермолаев. — Мы очень снисходительны. Вы придумайте, пожалуйста, что-нибудь сами. Очень энергичное! И не жалейте: это очень плохие люди, канительщики и саботажники.

— Постараюсь исполнить, — ответил Сыромятев. Накинув бекешу, он спустился во двор. Скрипя по снегу, жесткому, словно сахарный песок, подошел к одному костру.

— Ты за что? — спросил наугад.

— Паспорт потерял…

— Аты?

— Украли.

— Что украли?

— Вестимо, что воруют, — паспорта!

— Ну, а ты?

— Да жена куда-то сунула. А тут повестка пришла, чтобы мобилизоваться. Искали-искали, все перерыли — не нашли…

— Паспорт? — спросил Сыромятев четвертого.

Оттирая замерзшие уши, Сыромятев вернулся в барак. Поручик Маклаков, качаясь, дремал над печкой, тыкаясь лбом в горячие кирпичи. Сыромятев взял молодого человека за локти, оторвал от табуретки, бросил его на мятую кровать, и Маклаков сразу уснул, свернувшись в собачий калачик.

— Сосунок сопливый, — сказал полковник, не то жалея поручика, не то глубоко его презирая…

На рассвете Сыромятев отправил толпу арестантов по шпалам и решил сам сопроводить их до передовых постов. С той стороны уже, видать, ждали перебежчиков — дымилась для обогрева походная кухня. Среди красноармейцев, плохо и скудно одетых, полковник разглядел и рослую фигуру Спиридонова. Подумав, он шагнул вперед и слышал, как Спиридонов сказал своим пулеметчикам, чтобы они не вздумали стрелять.

Они встретились — шагов десять, не больше, разделяло их сейчас, а вокруг шумел заснеженный лес.

— Что же вы там делаете? — спросил Спиридонов почти со стоном. — Неужели вам не стыдно вызывать людей на провокацию, чтобы потом погубить их в тундре?

— Конечно, — ответил Сыромятев, — теперь на меня вы все шишки валить будете… А вы сильно похудели, товарищ Спиридонов. Сколько получаете сейчас пайку?

— Четыре фунта, — сказал Спиридонов.

— Зачем вы мне врете? Я ведь знаю, что у вас нет мыла совсем, нет табаку. А хлеба вы получаете три четверти фунта. Причем одну четверть из этой пайки отдаете в пользу голодающих в Петрограде… Разве не так?

— Так, — согласился Спиридонов. — А вот вы, полковник, здорово поправились. Развезло вас, как борова.

— Распух, а не поправился… Всего хорошего!

— Гуд бай, — сказал ему Спиридонов.

Сыромятев понял, какой это был «гуд бай», и взорвался:

— Послушайте, вы… как вас там? Я привел для вас пополнение. Завтра эти беспаспортные уже откроют огонь против меня и моих солдат. А вы даже не сказали мне спасибо! Мне это надоело… В следующий раз я не буду таким гуманным. Перестреляю всех!

— Не надо кричать,.полковник, — издалека ответил ему Спиридонов. — Здесь фронт, и надо уважать тишину на фронте…

Они разошлись. В лесу с треском разъехалось от стужи корявое старое дерево.

…Еще ничего не было решено.

* * *

Две тени разгребли снег у порога рыбацкой хижины. Моря не было видно — все скрылось в пелене мороза. Черная впадина цинготного рта раскрылась.

— Пше прошу, пане, — сказал поляк.

Дядя Вася так и посунулся в растворенные сенцы.

— Хосподи, — простонал, — вот спасибочко тебе… Удружил!

За его спиною хлопнула дверь, плотно закрытая поляком.

— Где мы?

— Теперь и мне невдомек… Далече, видать, от станции!

В ладонях поляка вспыхнула спичка.

— На всякий случай, — сказал он. — у меня было когда-то имя, и запомнить его нетрудно: Казимеж Очеповский…

— Кто ты? — спросил его дядя Вася и потрогал печку: каменка.

— Из корпуса Довбор-Мусницкого… попал прямо в Иоканьгу!

— Сидел там, что ли?

— Нет. Я фельдшер. Лечил мертвецов на краю могилы. И даже привелось принимать роды у одной толстой дуры… Клади дрова!

— Кладу. А ты чиркни еще разок спичкой… вот так.

Здесь тоже еще ничего не было решено.