Из тупика.

Очерк второй. Дорога в тупик.

Дорога вторая.

Для начала обратимся к статистике. В этом заброшенном краю в числе редкостей, достойных человеческого удивления, насчитывалось:

Фортепьяно — 1,

Лошадей — 2,

Инвалидов — 6.

Теперь живописуем: фортепьяно бренчало в доме Кольского исправника, лошади привыкли есть рыбу пополам с сеном, а шесть инвалидов забулдыжно пьянствовали в трактире, который назывался «Заходи!».

Край был громадный, и на каждого жителя приходилось по десять квадратных верст. Иначе — царило такое безлюдье, какое трудно себе представить. Этот край назывался Мурманом, а точнее — Александровским уездом Архангельской губернии…

Вот он — хаос камней, воды, неба. Со звоном летели в море дымные ручьи, а там — высоко-высоко на скалах — цвела по веснам душная полярная сирень и черемуха.

Глубоко врезан в скалы Кольский залив, и в самом конце его, в устье двух рек, с незапамятных времен (с 1264 года) догнивал захолустный городишко — Кола; отсюда бежали поморы на парусах за треской и зверем. Сам же городишко — два амбара да избенки, крытые мохом. Ну и церковь, конечно. И кладбище.

Оглушительно — из века в век! — рыдают над тоской человека гагары, и стонут чайки. И, как в сказке, радуя дедов и внуков, пролетают над глухоманью России прекрасные гуси-лебеди…

Так было.

Но и в этом нелюдимом краю, где редко встретишь человека, случались бобыли-нелюдимы. Один такой бобыль, по прозванию дед Семен, осел однажды в десяти верстах севернее Колы. На берегу бухта свалял избенку, и с тех пор эта бухта так и называлась — Семеновской. И текли мимо годы…

Тишина. До чего же тихо под сполохами полярной ночи. Тихо и летом, когда светит незакатное солнце. Редко-редко придет сюда посыльное судно «Бакан», со шлюпки соскочит бравый кавторанг Поливанов и крикнет: «Дедушка! Жив?».

Вылезет дед Семен из тупы, спросит: «А ты чой с пустыми-то руками? Нешто старость мою не желаешь уважить?».

Тогда Поливанов ему бутылочку на камень — стук. Так вот, сидя на бережку, будет дед пить водку и рассказывать, кто проходил мимо, где костер горел, что думалось ему…

Но вот однажды приплыли какие-то важные господа. Стояли на берегу, разводили руками, ахали. Деда взяли за локотки и подвели к высокому дяденьке.

— Это, — сказали, — его высокопревосходительство министр финансов господин Витте… Ты, дед, не пугайся!

Дед сказал министру свою заветную фразу:

— Ты чой с пустыми-то руками? Нешто старость мою не желаешь уважить?

Министр расстегнул кошелек, положил в руку деда золотой.

— Дурак ты, што ли? — обиделся дед. — Да здеся тундра, где я тебе разменяю! Ты бы, мил человек, бутылочкой свистнул…

«Свистнули» деду бутылкой и — уехали.

Потом как-то плыли мимо поморы на ёле, позвали с воды:

— Эй, Семен! Не хочешь ли поглядеть — каки города бывают? И повезли деда еще севернее — в Екатерининскую гавань.

— А воду надо спускать, — недовольно сказали ему потом, и унеслись грехи деда в пропасть. Ошалел дед: колдуны живут!

Уехал к себе, засел в тупе и затих. И опять текло время. Чадно горел фитиль, свитый из моха. Плескались в берег волны. Черные.

Проезжал на собаках мимо бухты Семена Кольский исправник и сказал деду, что — война.

— С кем же мы не поладили? — спросил дед.

— Да с немцем, — ответил исправник.

— А-а-а… Немцев я хорошо знаю: они колбасу изобрели.

— Поть-поть-поть! — гаркнул исправник, и собаки увезли его.

Так текло время, пока 3 апреля 1915 года не явились какие-то люди в Семеновскую бухту, и мрачный десятник Адам Бык сказал:

— Ну, дед, вываливайся с потрохами отсюда.

— Чо? — не понял старик, приложив к уху ладошку.

— Проваливай, говорю.

— Куда?

— А куды хошь. Наше дело махонько. Здесь город будет новый. Бо-ольшой город… А твоя халупа мешает нам!

— Окстись, окаянный! Мало вы городов в Расее своей понатыкали. Так теперича и сюды, в рай земской, лезете?

Не верил дед, что сюда залезут. Но вот понаехали пензяки-плотники, навоняли керосином, сгрудили бочки и доски, а поверху барака водрузили доску:

РОМАНОВ-НА-МУРМАНЕ.

Город Александровского уезда.

Пришел из Англии пароход и привез складные дома Утром их выгрузили, а вечером — уже печи топят. Целый город хибар.

— Дед, а дед, — снова пришел Адам Бык. — Ты уберешься отседова или нет? Я тебе по-доброму говорю. Здесь паровозы из столицы побегут. Ведь тебя, дурака, паровозом раздавит!

— Век жил… куда ж податься?

— Иди к нам в барак. Жратвы завались — прокормим!

И в бараке отвели деду угол за занавеской. Скоро поселили туда и тех, кто колбасу изобрел, — немецких пленных. Потом понавезли одетых в ватные штаны алеутов, корейцев, маньчжуров. Опытные были землекопы, еще с Амурской ветки. Для них построили кумирню, хлеб для них пекли на особых ситах, — амурские на отшибе у города жили, и с тех пор это место так и называется: Шанхай-город…

21 Сентября 1916 года заревели иерихонские трубы, жалобно запищали кларнеты, завеселились звонкие тарелки, и состоялось открытие нового для России города. Опять стояли на берегу важные господа в котелках и треуголках. Деду сняли шапчонку.

— Это, — сказали, — товарищ министр императорского двора, граф Нирод, твой ныне попечитель и всего города тоже… Ваше сиятельство, — доложили графу, — а это вот и есть тот чумовой старожил-бобыль, о коем мы вам говорили во время оно.

Граф вытер слезу столичной сентиментальности:

— Как попечитель, прошу вас, любезный, назвать свою фамилию. И вашей фамилией мы назовем одну из улиц этого города…

В кругу статс-секретаря Трепова вдруг заволновались чиновники, требуя от деда паспорт, чтобы выяснить его фамилию. Был дед Семен, но не было у него паспорта. «В эфтаком-то раю… на што пачпорт?» Однако о том, что в России еще с царя Гороха существуют разные каталажки, дед уже не раз слышал от польского исправника, и потому бухнулся в ноги своего попечителя.

— На што я тебе? — спросил жалостливо. — Уважь мою старость: отпусти с миром…

Торжественные трубы ревели за спиной старика. Всю осень дед Семен валялся на нарах в рабочем бараке, выпивал чарку привозного виски, закусывал мясом из жестяных банок и убивался от горя:

— Пропала Расея… доконали… смерть приходит!

И — захворал. Среди ночи, за стенкой барака, вдруг взревело стальное чудо-юдо. С грохотом покатилось мимо, забегали вдоль потолка стоглавые красные тени.

— Чур! Чур! Чур меня! — закричал дед от страха.

— Да лежи, — ответили. — Это порожняк из Колы пришел…

И дед умер.

Он умер, а могилу его безжалостно затоптал улицами, забутил фундаментами и загадил бараками новый город.

Город, как и дорога, бегущая к нему, порожденные войной. Порожденные войной — ради войны, только ради нее… Таково начало славному граду Мурманску.

Глава первая.

Свобода кончается там, где человека переселяют в барак. Русский человек барачного житья боится, словно чумы. Потому-то каждый более или менее дошлый старался добыть… вагон.

Вагонов на всех не хватало, и жители дрались. Остервенело и дико бились они под сполохами полярной ночи. Отвоевав вагон, тащили в него печку, воровали доски, чтобы создать уют — дешевый и топорный. Отступившие налаживали жилье из английских ящиков чайной фирмы «Липтон» — тонкую фанерку простегивало морозом и ветром.

Но это была уже жизнь — вполне хозяйская, самостоятельная. Домики из ящиков назывались чайными; если там поселялась женщина, у которой ночью не гаснет свет, то ее называли баядеркой. Все было ненадежно, словно ненастоящее: фанеру раскидывал ветер с океана, маневровый безжалостно пихал вагоны с жителями, перегоняя их по путям куда вздумается диспетчеру. Иные вагоны обросли столь дивными сталактитами нечистот, что примерзли к рельсам намертво. Здесь жили счастливчики: они имели постоянный адрес, и таких мурманчан почта уважала. Это уважение само собой заканчивалось весною, когда сталактиты безжалостно и зловонно таяли, а вагон вдруг в одну из ночей срывался с места и его загоняли к черту на кулички…

По ночам с берега стучали выстрелы, метались в сугробах визги пропащих баб, долго тянулось над рейдом ветхозаветное: «Карау-ул, убива-аю-ут…» Бандитизм на Мурмане был махров, жесток, пьян; сезонники, зашибив деньгу, швыряли сотенные, шпана кутила тысячно. На самом отшибе России, осатанев от полярной тоски, даже офицеры гарнизона теряли воинскую честь: тоже грабили, резали, насиловали.

А союзные корабли сгружали товары: на снегу, в четких квадратах, стыли консервные горы. Вскроешь одну банку — русские щи, уже с лавровым листиком; вскроешь другую — русская каша, уже подмасленная. Национальные запросы русских желудков Антанта учитывала. За бастионами складов ветер трепал флаги иностранных консульств, над рейдом — вдоль вытянутых орудий крейсера «Глория» — стелился брейд-вымпел адмирала Кэмпена.

Власть на Мурмане принадлежала русской флотилии. Со скал была сорвана моховая подушка. Офицеры флота стали создавать город, попутно вели войну с немцами, конвоировали караваны, тралили мины, строили зимовки-радиостанции — всё, начиная от первого свинарника и кончая креслом дантиста, создали здесь, как хозяева, офицеры славного русского флота. Они работали, карали, сражались. Их слово было законом, без них не была забита ни одна свая под причал. Даже церковь на Мурмане была строена именно в честь Николая чудотворца (хранителя всех плавающих по зыбким водам).

Время от времени, очень осторожно и деликатно, англичане пытались вмешаться в работу гавани, дороги, брандвахты. Иногда им удавалось перехватить власть на Мурмане в свои руки. Но справиться с работой не могли, и тогда союзники отступали (столь же деликатно).

Броненосный крейсер англичан «Глория» бросал по ночам на берег слепящий фиолетовый луч. В этом ярком луче, в котором кружились вихри снега, с крейсера различали бестолочь русских построек, линии рельсов. Вагоны, вагоны, вагоны… Дымы из труб, бараки команд, ряды колючей проволоки в концлагерях, толстые избы, строенные для начальства. И луч прожектора успокоенно угасал. Все в порядке: русские еще не сбежали отсюда. Город стоит на месте, сэр!

Во мраке жалобно мяукала кошка. Ее дом на колесах, стоило ей на минутку отлучиться, уже уехал. Кошке холодно, а дома все одинаково выглядят и одинаково пахнут.

— Кис-кис-кис, — манит ее кто-то из темноты.

— Ма-а-ауууу…

Задрав хвост, кошка доверчиво жмется к человеку. Ее хватают добрые руки и вкидывают в вагон — в радушное тепло человеческого жилья. На этом вагоне куском угля накорябано:

Начальник дистанции инженер А. К. Небольсин.

Утро… Аркадий Константинович открыл глаза и крикнул в промерзлую пустоту своего большого пульмановского вагона:

— Народы мира! Отзовитесь…

Вошла с мокрой тряпкой в красной руке Дуняшка — крепкая девка из местных, уроженка заполярной Колы.

— Ну, цего криците? Ззеся васы народы мира.

Небольсин поглядел на толстые коленки девки:

— Дуняшка, где мы сейчас?

— Да ноцью на Колу пригнали. Я своих стариков навестила. Цай ставить? Али как инаце?

Небольсин разворошил под собой подушки, ища папиросы.

— Кликни дежурного! Пускай прицепят к маневровому. Мне, скажи, нужно быть пораньше в конторе…

Потом, когда Дуняшка вернулась, инженер опять поглядел на ее толстые коленки и схватил девку за подол.

— А ну, — сказал, — теперь ты у меня не отвертишься.

— Да у меня цайник кипит! — брыкалась девка.

Лязгнули буксы — маневровый потянул их обратно в город.

Круглое кошачье лицо Дуняшки, красное от страсти, да перестуки колес — так начинался этот день. Обычный день начальника дистанции от океана до Кандалакши, которая лежит уже в тихой заводи Беломорья. Дистанция не шуточная: громадный пустынный перегон через тундры Монче, через скалы Хибин, мимо озера Имандра, через бешеные, фыркающие морозным паром реки.

Маневровый подходит к Мурманску еще в полной темени полярной ночи, хотя было никак не меньше десяти часов утра. Дуняшка пробила ковшиком лед в ведре, сливала в тамбуре на руки инженера. Тот хлопал себя по сытому загривку.

— Сюда! — кричал. — Лей, баба… Ой дура!

Вымывшись, быстро одевался. Рассовывал по карманам богатой шубы записки, портсигар, всякую ерунду, что пригодится. И скатился под насыпь, хрустящую шлаком. Хватил до нутра морозцу, глянул на небо — там хорошо, ядрено и густо бежали краски. И вдруг весь город стал наполняться огнями, хлопали фанерные двери, громыхали затворы теплушек, сирены с подводных лодок подвывали в темноте — словно волки.

— «Варяг», — Орали от гавани, — «Варяг» идет!..

Еще не понимая толком, что произошло, охваченный общим порывом, Небольсин тоже понесся в сторону берега. Брандвахтенный тральщик англичан разводил сетевые боны, что утопали до самого грунта, ограждая гавань от вражеских субмарин. А из черной впадины Кольского залива, прямо с океана, надвигалась на город бронированная темень русского крейсера… «Неужели это он? — думалось Небольсину радостно и захватывающе. — Неужели именно он, легендарный „Варяг“?».

— «Дайте… рождественскую… елку…».

С мостика «Варяга» — прямо в пустоту неба — ударили три прожектора, соорудив праздничную «рождественскую елку». На палубе крейсера заиграл судовой оркестр, и толпа, стоявшая на берегу, вдруг восторженно подхватила:

Наверх вы, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает…

И Небольсин, едва не плача от небывалой любви к этим теням людей, что мечутся сейчас по берегу, выкрикивал вместе с ними, весь в восторге неподдельного патриотизма:

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,

Пощады никто не желает…

Однако крепкий мороз уже душил поющих мурманчан, и Аркадий Константинович бегом помчался к бараку офицерской столовой. В метельных вихрях — тысяча за тысячей, безучастные ко всему на свете — тянулись серые колонны военнопленных: австрийцы, немцы, эльзасцы. Сопровождавший их на работы прораб дороги Павел Безменов скинул с головы рысий малахай, позвал:

— Аркадий Константиныч! Пятьсот начмурбазы на разгрузку просит. Я дал… А остальных — на подсыпку? Или как?

— Позвони в контору, — ответил Небольсин. — Сообразим… — И, оттирая замерзшие уши, нырнул в духоту столовой.

Первой ему встретилась пышнотелая матрона — Матильда Ивановна Брамсон. Громадное боа и страусовые перья на высокой шляпе как-то плохо гармонировали с фоном этого скудного барака. Брамсиха была в том почтенном возрасте, когда милые усики на верхней губе грозили вскоре обернуться существенным недостатком.

— Ах, мой милый Аркадий, — пропела женщина, томно улыбаясь молодому путейцу. — А вас с утра уже ищет… знаете кто?

— Не догадываюсь.

— Каперанг Коротков.

— Спасибо, дорогая Тильда, — ответил Небольсин, поспешно увиливая от женщины (у него были причины, чтобы увиливать).

По столовой, тускло освещенной, важно выхаживал герр Шреттер — ресторатор из Вены, бравший призы на конкурсах поваров Европы; он тоже из пленных, теперь на Мурмане варит гадкие каши и отвратительные щи; что взять с королевского повара?

— Вас спрашивал господин Коротков, — поклонился венец.

— Благодарю, герр Шреттер, я уже слышал…

За общим табльдотом наспех завтракали офицеры гарнизона, инженеры и моряки флотилии.. Кормились тут странно: мозговой горошек, пудинг с изюмом, сыр чедер, сельдерей, уилтширские беконы, новозеландские яйца, пересыпанные сухарями, — все было привозное. В сторонке от табльдота командиры миноносцев, мрачные и бородатые, с утра пораньше «качали хересами». Рядом с ними сидели два англичанина: мурманский консул Холл и офицер связи между союзниками лейтенант Уилки. На стуле мотался, как всегда во хмелю, начмурбазы кавторанг Чоколов.

— Аркашки! — позвал Уилки. — Иди к нам…

— Привет, бродяга. — Небольсин дружески хлопнул Уилки по плечу; поклонился через стол консулу, кивок — остальным.

Чоколов наполнил ему стакан хересом.

— Качай, — сказал. — А мы уже… как клопы. Накачались!

— Небольсин, — заметил консул Холл, — у меня вчера была перепалка с коллегами из французского консулата… из-за вас! Лятурнер недоволен, что вы отправили на Петроград наш груз аммиачных пикринов, но задержали стальные болванки от фирмы Крезо… Помните?

— Помню, сэр. Груз из Бордо, упаковка фирмы «Венеста»… Только Лятурнер напрасно на вас обижен: ваши пикрины тоже застряли в Кандалакше… на сортировочной!

На такую злодейскую комбинацию миноносники ответили смехом. Между тем красномордый князь Вяземский, командир эсминца «Бесшумный», еще раз наполнил хересом стакан инженеру.

— Качай, Аркадий, — сказал по-приятельски.

— Спасибо, князь… Говорят, ты потопил субмарину?

— Нет, я не потопил. Она ушла под тень берега. Закамуфлирована, словно дикарь племени ням-ням перед свадьбой. Но зато посыльная «Купава» вчера неплохо отстрелялась от немца.

— Как? — воскликнул Небольсин. — Эта жалкая «Купава»? Но у немцев же артиллерия больше нашей… и намного!

Офицер связи Уилки поднял стакан.

— О, мужество русских! — сказал он, обнимая пьяненького Чоколова. — Иногда не хватает калибра, но зато в избытке мужества. Мне это, черт побери, всегда в русских нравилось.

Небольсин печально замолк. Уткнулись в тарелки и бравые миноносники. Это правда: мужества было — хоть отбавляй, но зато не было орудий. Их снимали с кораблей и ставили на берегу — жерлами в океан. А надо кораблю идти в море — пушки снова тащат с берега, опять крепят на палубах. И такая чехарда уже надоела, и было стыдно перед союзниками…

Чтобы как-то разрушить гнетущее молчание за столом, Небольсин сказал:

— «Варяг», гордость России, снова с нами, господа!

— Мученики, — вздохнул симпатичный лейтенант Юрасовский, который, кстати, и командовал эскадренным миноносцем под названием «Лейтенант Юрасовский».

— Почему мученики?

— А ты разве не знаешь? — И кавторанг Чоколов объяснил: — Японцы переделали на «Варяге» все гальюны на свой лад. Ни тебе сесть, ни тебе встать. Говорят, ходят по двое, как близнецы. Один гадит, а другой его держит… Потом меняются ролями!

— Я знаю японцев, — добавил Уилки, показав ноготь. — У них на кораблях вот такие громадные муравьи, удивительно кусачие. Это вас еще ждет на флотилии, если они не подохнут от холода!

Британский консул Холл заговорил, а Уилки быстро и смекалисто переводил непонятливому Чоколову.

— Плохие гальюны, — к лучшему, — утверждал консул авторитетно. — Не знаю, как у вас, но на флоте его королевского величества гальюны — нечто вроде клуба для матросов. Меньше будет и у вас вредной политической агитации…

— Чепуха! — возразил хамоватый князь Вяземский. — У нас, консул, есть фитили на баках. Именно там, возле обрезов для курения, и возникают все заговоры бунтов. Даю руку на отсечение, что каждого матроса, выкурившего у обреза тысячу папирос, можно смело расстреливать: он уже революционер!

Холл не пожелал развивать эту тему далее.

— Небольсин, — строго посмотрел он на инженера, — можете вы не задерживать союзных грузов?

— Нет, я вынужден их задерживать, — ответил путеец. — У меня железный график движения. Воинский график! Четыреста тысяч пудов грузов в одном направлении — вот суточный предел дороги… Я сделал, сэр, все, что мог, с вашими пикринами…

— Перекатил их со своей дистанции на чужую? — захохотал Уилки. — Аркашки, ты очень славный парень, но…

— Ты тоже славный, Уилки, — в тон ему ответил Небольсин.

Чья-то рука легла сзади на плечо инженера:

— Аркадий Константинович, я вас ищу…

Небольсин повернулся; перед ним стоял толстенький, упитанный, как боровок, главноначальствующий в Кольском заливе и на Мурмане капитан первого ранга Коротков.

— Да, госпожа Брамсон мне говорила. Я к вашим услугам.

— Зайдите в штаб, — попросил Коротков. — Есть дело…

Прежде чем зайти в штаб, Небольсин заглянул во французское консульство. В медленно сочившемся над заливом рассвете колыхался трехцветный флаг союзной Франции, выше на горе трепетал, вытянутый по ветру, флаг Британии. Не было только американского. Но поговаривали, что Америка тоже ввяжется в эту мировую бойню… Будет тогда здесь и звездный стяг САСШ! В пустынном вестибюле барака консульства — ни души.

— Лятурнер! — позвал Небольсин. — Где вы?

Вышла в халате француженка-секретарша и, повиснув на шее путейца, поцеловала его в щеку:

— Мой Аркашки… мой лубовь…

Небольсин вскинул руки, защищаясь от поцелуев:

— Умоляю тебя, Мари, оставь меня! — И мохнатым медведем, широко ступая, он ввалился в двери барачного салона Французы как раз завтракали.

— Садись! — Майор Лятурнер придвинул ногою стул. Раскинув полы шубы, Небольсин присел возле железной печки, гудящей от быстрого пламени, погрел руки:

— Спасибо… Я зашел только узнать: нет ли чего из Франции? Для меня — от моего брата?

— Нет, Аркашки, — ответил Лятурнер. — Сейчас одну из частей русского корпуса переводят под Салоники. Может, твой брат напишет тебе прямо из Македонии?

Небольсин вздохнул. Французы сосредоточенно наедались. Чуточку просветлело, — пасмурно и хмуро. На фоне берега отпечатался силуэт «Варяга», и Небольсин опять не смог сдержать в себе гордости русского человека.

— Вы слышали? Мурманск пал… пришли сибиряки!

Французы встретили эту новость кисло:

— На «Варяге» надо менять все каналы стволов. Снаряды там болтаются в пушках, как ножка у нашей Мари в русском валенке. Мы уже достаточно потратились на ремонт ваших кораблей. Пусть теперь раскошелятся англичане. Сюда идут еще две ваши развалины — «Чесма» и «Пересвет», тоже откупленные у японцев.

— А на этих кораблях, — заключил Лятурнер, — сибиряков нет. Адмирал Колчак, когда вступил в командование флотом Черного моря, избавился ото всех неугодных ему лиц. Вот они и плывут сюда, если, конечно, их не потопят в дороге немцы.

— Какая осведомленность у вас, — заметил Небольсин.

— «Аскольд», — вдруг сказал Лятурнер. — Вот там команда сибирская, боевая. Хотя уже поддалась большевистской агитации. Когда на нем расстреляют четырех бунтовщиков, он должен покинуть Тулон… Тоже будет у нас!

— Лятурнер, ты лучше нашего Короткова все знаешь. Небольсин сказал это со смехом, но французы народ серьезный — и ответили очень строго:

— Мы не русские, которые умеют брать деньги за службу, которой не исполняют…

Путеец понял, что сейчас ему в голову полетят стальные болванки от фирмы Крезо, которые застряли в Кандалакше, и поспешил откланяться; на выходе из барака ему снова встретилась секретарша. Мари уже успела переодеться в скромный костюм полувоенного покроя. Перестав пудрить нос, она заявила:

— Ты негодяй, Аркашки!

— Ах, милая Мари, — ответил ей Небольсин не огорчаясь, — всем ты хороша… Но, скажи, зачем так часто ты бегала встречать с моря миноносец «Лейтенант Юрасовский»?

Мари сложила в стол пудру и зеркальце.

— Ты напрасно подумал, Аркашки, что я ревную… Просто я беспокоюсь о нашем грузе стальных болванок от фирмы Крезо. Теперь мне интересно, что подумал ты, когда я назвала тебя негодяем?..

* * *

В кабинете каперанга всю стену занимает громадное полотнище карты Ледовитого океана. На ней курсы кораблей, квадраты минных постановок, отметки о замеченных минах, сорванных с якорей, очень много белых пятен — еще не исследованных просторов. Некоторые глубины океана проставлены карандашом — их определили совсем недавно. Театр дикий, еще не обжитый; здесь — на Мурмане — много работы русскому человеку, на века! И все время здесь будет идти борьба, за «талсократию» — за владычество над океаном…

Разговор начал вести Коротков, весьма любезный.

— Аркадий Константинович, — сказал он, — все мы знаем вас как прекрасного специалиста путей и тяги…

Небольсин сразу же внес благородную поправку:

— Прекрасных на эту каторгу и на аркане не затащишь, господин каперанг. А плохие тоже не нужны. Вот и получилось, что на дороге инженеры только среднего уровня.

— Ну, не скромничайте, — отмахнулся Коротков. — А вот, кстати, — спросил он вдруг, — вы уверены в том, что наша дорога от Романова-на-Мурмане до Петербурга действительно имеет право называться ответственной магистралью?

Петербурга давно уже не было: из патриотических целей его переименовали в Петроград, но все равно… Петербург! — это звучит как-то роднее и ближе сердцу.

— Магистраль? — переспросил Небольсин. — Туда и обратно в сутки пропускаем только одну пару пассажирских. Остальное все отдано под груз. Одиннадцать пар поездов по тридцать шесть вагонов в составе… Пусть консулы не бесятся: больше вам не пропустить!

Коротков сожмурился румяным лицом:

— Англичане недовольны. И портом. И дорогой… всем!

— Какое нам дело до англичан?

— Французы тоже… — продолжал Коротков. — Американцы, вы знаете, уже подчинили себе Транссибирскую магистраль, и там верховодит Джон Стивенс — главный инженер Панамского канала. А к нам прибывает из Франции майор Дю-Кастель, и вот у меня, голубчик, к вам просьба…

Небольсин кивнул крупной породистой головой:

— Заранее говорю, что исполню.

— Этот Дю-Кастель, очевидно, дока по части железных дорог И будет представлять в своем лице союзную комиссию. Чтобы выявить недостатки в нашей работе. — Доброе лицо Короткова стало умильным: — Вы уж, Аркадий Константинович, не ударьте лицом в грязь — сопроводите майора до Званки с почестями…

— Позвольте. Но моя дистанция только до Кандалакши.

— Ну-у, — развел руками Коротков, — не будем считаться. Да и кого я назначу? Вы и французский знаете. И человек общительный. И в консульствах вы — друг-приятель. Ящик коньяку вам на дорожку, и — катите! К тому же майору Дю-Кастелю не может не импонировать, что ваш брат воюет за Францию непосредственно в окопах самой Франции!

Небольсин сразу стал грустным.

— Давно уж нет писем… И, боюсь, как бы его действительно не загнали французы в какую-нибудь яму, вроде Салоник! Русскими солдатами стали затыкать самые гиблые дыры на фронте.

— Что делать, — вздохнул каперанг, — ваш брат должен быть счастлив, что не наблюдает того развала в армии, какой вот здесь… в самой России! — Коротков поднялся. — Голубчик, Аркадий Константинович, так мы с вами вчерне договорились?

— Я что-то слышал тут относительно коньяка…

— Ящик мартеля! — расщедрился Коротков. — Только залейте глаза этой комиссии. Вы ведь истинно русский человек и сумеете подать товар лицом, с бубенцами и колокольчиками…

Когда инженер вышел из мурштаба, день — едва возникнув! — уже погасал. Но в полном мраке, разрубленном мечами прожекторов, словно в бою, еще долго продолжался трудовой день жителей российско-имперского Заполярья… Был конец 1916 года.

Глава вторая.

Контора на горе, а в окнах — рейд и путаница рельсов…

Американское бюро желтого дерева имело раздвижную ширму. А внутри него был тайник, куда Небольсин прятал письма брата, проложенные маками с Мурмелон-ле-Гран, где скрывал письма невесты, пропитанные духами, и вообще все, что считал нужным сохранить от вагонных жуликов.

Самое главное в тайнике — коллекция! Подборка вырезок из газет всего мира, где тщательно собраны высказывания о титаническом подвиге русских. От лорда Френча до графа Льва Толстого (сына писателя) — все подозрительные таланты спешно приложили свои руки к судьбе этой «русской загадки». Борода и лопата, кайло и лапти, матюги и портянки… Небольсин согласен: все это так. Но подвиг совершен, и никто уже не отрицает этого. Для него, для путейца, «русской загадки» попросту не существует: есть русский народ, и он способен творить чудеса.

История грандиозной мировой бойни связана с этой дорогой, которая кончается вот здесь, и конец ее виден сейчас из окон его конторы… Россия несла на своих могутных плечах всю главную тяжесть войны. И когда было плохо на Западе, Запад обращался к Востоку — к тем лесам и болотам, где мужики в обшарпанных шинелях ходили в атаку на штык, ибо патронов не хватало. Русский солдат вынослив и мужествен, только надо его обеспечить оружием. И союзники взялись за это. Но… как?

Был лишь один путь — морем, к набережным Архангельска. Дорога Архангельск — Вологда строена еще Саввой Мамонтовым на свой страх и риск, для вывоза рыбы на московский рынок. С узкой колеи на станции Вологда драгоценные для войны грузы перегужировались на широкую колею.

Архангельск был расположен на правом берегу Двины, вокзал же и платформы под грузы размещались на левом, вдоль мелкого песчаного пляжа, куда не могли подойти океанские корабли.

И вот грузы, прибывшие от союзников, с городского берега кидали на шаланды, а с шаланд перекидывали на вокзальные пляжи — без пристаней, у самой воды, под открытым небом. Два раза в году мешали ледоход и ледостав; портовые буксиры ломали речной покров, пробивая пути шаландам. Иностранные корабли боялись зазимовать во льдах возле Архангельска, и потому на пристанях царила бешеная спекуляция шаландами.

Это был базар — на крови, на алчности, на спирте и бензине. Вагоны давались только под военные заказы. Но знаменитый Жорж Борман, русский шоколадный король, вывозил из Архангельска какао, тогда как русский солдат погибал в диких штыковых бойнях, не имея патронов. Появились в Архангельске люди с особой профессией — «толкачи»: они проталкивали на фронт застрявшие грузы. Платили им за это (стыдно сказать) сами же военные министерства, ибо даже опытные люди не могли разобраться в этом ужасном хаосе, где банки с икрой перемешались с патронами, а латунные ленты для гильз находили среди лимонов, давно сгнивших.

Архангельск задохнулся в товарах, сваленных у реки; Архангельск лежал во льдах, и корабли уже начали сбрасывать товары прямо на лед. И прямо с моря — по льду, от аванпорта Экономия — бежали рельсы… чтобы хоть как-то вывезти, спасти тех русских солдат, что отступали перед мощной армией кайзера… Спасти не только боевой престиж России, но и выручить англичан и французов, тоже отступивших. Тогда-то и взялись за работу: надо было срочно (сверхсрочно!) среди карельских болот и утесов пробить новое русло для грузов — от Кольского залива прямо на Петроград.

Аркадий Константинович с любовью шелестел газетными вырезками. Это была история. Полтора года назад никто в мире не верил, что подвиг осуществим. Полтора года назад подняли первую лопату земли. Завязался клубок — шпионажа, подкупов, афоризма и героизма. Полтора года назад русский номер газеты «Times» писал: «А когда на берегу Ледовитого океана засвистит наконец первый гудок паровоза, Россия будет вправе заявить, что ею еще раз — на удивление всего мира! — опять проделана титаническая работа…».

Небольсин щелкнул ключиком бюро, запирая тайник.

На берегу океана свистел паровоз, спешащий из Петрограда, ему отвечала сирена транспорта, бегущего от берегов Америки. И подумалось невольно: «К чему думские разговоры о Дарданеллах, если мы уже имеем Мурманск?..».

Небольсин взял со стола колокольчик, позвонил:

— Никого не пускайте ко мне. Я приступаю к работе…

* * *

В конце рабочего дня канцелярия дороги сообщила ему, что контрразведкой арестован сегодня утром Песошников — лучший машинист дистанции.

— За что? — поднялся Небольсин, сразу вспотев.

Ему, как и многим тогда, часто чудилось нечто черное, вроде немецкой диверсии. Тайная агентура работала заодно с германскими подлодками. У причалов Архангельска разнесло в куски транспорт «Барон Дризен», груженный порохами: погибла полоса набережной и тысячи грузчиков; в порту Экономия загадочно был подорван ледокол «Челюскин»… Всегда что-то самое ценное из союзных грузов горело, пропадало, тонуло, взлетало к небесам.

— За что? — повторил свой вопрос Небольсин.

Ему сказали, что состав, который увел вчера Песошников на Кандалакшу, оказался разорван; в результате пропал последний американский вагон. А в этом вагоне — состояние почти миллионное: семьдесят шесть пудов чистого каучука, сто сорок пудов аэропланного лака, груз азотной кислоты, ящики с парижской косметикой и… чулки.

— Вы даже не знаете, какая это прелесть! — разволновались женщины в канцелярии. — Новомодные! Ажурные! Тончайшие! Ну прямо из Парижа…

Аркадий Константинович засел на прямой провод с Кемью, где располагалось начальство южной дистанции. К аппарату подключился его друг — инженер Петр Ронек.

— Петенька, — кричал Небольсин, — ты не принимал ли в последнее время «американку» на восемь осей?.. У нас пропала…

— Порожняк, Аркадий?

— Нет, с грузом. Сейчас перечислю, что там было… Кемь решительно ответила, что такого груза не поступало.

— Ищи у себя, Аркадий, — посоветовал Ронек…

Конечно же, сомневаться в честности Пети Ронека, этого чистого, идеального человека, не приходилось. Если вагон растрепали, так именно на здешней дистанции: между Мурманском и Кандалакшей, где-то в потемках заснеженной тундры.

Небольсин с руганью сорвал с вешалки шубу, кинул на макушку бобровую шапку-боярку (пышную, как у Шаляпина) и схватил в руки дубину-самоделку, обожженную у костра. Так он ворвался в помещение «тридцатки» — особого барака № 30, где размешалась мурманская контрразведка. Нагрянул прямо в приемную, которая здесь, как в амбулатории, называлась боксом.

— Севочка здесь? — спросил у секретарши.

Севочка — это был поручик Всеволод Эллен, хозяин этого грозного барака № 30. К сожалению, поручика на месте не оказалось. Небольсин положил на стол свою дубину и сказал барышне:

— Передай Эллену от моего имени, что если он будет хватать моих машинистов, то дорога встанет. Я слишком хорошо знаю Песошникова: он способен устроить забастовку на дистанции, но никогда не пойдет на воровство…

Секретарша, элегантная стерва лет тридцати, раскурила папиросу, ответила:

— О'кэй! — И закинула ногу на ногу. Небольсин уставился на ее стройные ноги… и осекся. Чулки были ажурные! Ажурные, последний вопль моды. Но разве мог инженер сомневаться в честности такой идеальной организации, как мурманская контрразведка? Конечно, нет… И, взмахнув дубиной, Небольсин направился к дверям, сказав на прощание:

— Я еще позвоню Севочке, и пусть он не дурит. Мне скоро принимать союзную комиссию майора Дю-Кастеля, и только машинисту Песошникову я доверю вести локомотив!

Вечером в вагон к Небольсину поднялся Песошников — высокий путеец, уже немолодой и обремененный семьей; он, пожалуй единственный из сезонников, осел на Мурмане прочно — купил под Колою домик, из Петрозаводска навозил в мешках земли, разбил огород. Только у него одного выросла в этом году картошка — каждая калибром с фасолину. Но все же картошка, и ее можно есть…

— Выпустили? — засмеялся Небольсин. — Ну, садись… Дуняшка, поставь нам чаю.

— Домой надо. Баба небось заждалась, — сказал Песошников. — Зашел, вот, Аркадий Константинович, спасибо вам оставить душевное. Спасибо, что вступились. В мире правды нету: кто ни украду, всё на нашего брата свалят.

— Дуняшка! — заорал Небольсин через двери своего купе-салона. — Долго ты там будешь возиться, дура Кольская?

Он заставил машиниста выпить стакан чаю — гольем (сам Небольсин жил по-холостяцки, даже сахар не всегда имел).

— А как это могло случиться? — спросил потом. Песошников аккуратно держал в черных, сожженных у топки пальцах тонкое стекло горячего стакана и не обжигался.

— Я ведь только тяга, — рассказывал. — Фонарем махнули — и потянул. А на хвост некогда оглядываться. Ну где-то посередь перегона и разорвали меня… от хвоста! Американка-то шла последней. И рвать меня удобно — самый последний.

— Кому это нужно? — задумался Небольсин. — Авиационный лак адресован на Москву для вело-самолетной фирмы «Дуко», азотная кислота на Пороховые под Питером. Что там еще? Барахло бабье!

— Эх, Аркадий Константиныч, — вздохнул Песошников, — это вам барахло. Живете, даже сахару не имеете… А другие лаком этим ежели не аэропланы, так табуретки свои покрасят. И азот на какаву сменяют… Барахло! — хмыкнул машинист. — Хорошенькое барахло, коли богатые барыни в Питере за этот ажур мужей своих удавить готовы. Мир в крови, а кто и живет… хоп-хны!

— Песошников, — сказал Небольсин, — я знаю, что ты честный человек. Но я ведь не дурак и знаю, что многие рабочие воруют на дистанции… Разве не так?

— Воруют, — согласился Песошников.

— Только не защищай их, — предупредил Небольсин.

— И не подумаю защищать… Потому как рабочий-то здесь каков? Вы думаете, на Мурмане есть настоящий пролетарий? Черта лысого… Вот еще сормовские, вот еще обуховские, что сюда законтрактовались. Это еще люди. Класс! Но их — раз-два и обчелся. А так — размазня, шпана и пьяницы. Шмоль-голь перекатная. Все, кому тюрьма грозила, да те, кто от фронта хотел бежать. Вот и собрались здесь. Народ несознательный!

На прощание Небольсин сказал машинисту:

— Ладно. Ступай с богом. На днях комиссия прибудет сюда от французов. Мы с тобой прокатим ее до Званки…

В эту ночь спать Небольсину не пришлось. Уже за полночь кто-то забарабанил в окно к инженеру. Это был князь Вяземский.

— Аркадий, — звал он, — вставай скорее.

— Что случилось? Куда?

— Иди в столовую. Будет грандиозное попоище…

— По случаю чего? Победа на фронте?

— Еще какая! — густо хохотал в роскошную бороду командир «Бесшумного». — Только что узнали… В Питере нашлись честные люди и — прихлопнули Гришку Распугана!

На плавмастерской «Ксении» жгли в эту ночь фейерверки. Во хмелю и в песнях, загребая ногами среди ночных сугробов, праздновали мурманчане гибель варнака в проруби. Там, в Петрограде, что-то сломалось. Хрустнуло. Утром просыпались в чаянии каких-то новых событий. Удивило всех сообщение, что государь император, узнав о гибели своего друга, бросил фронт, покинул дела ставки и срочно выехал в Петроград… «Зачем?».

Пришла весть, что на выходе из Порт-Саида погиб, подорванный немцами, броненосец «Пересвет», плывший с Дальнего Востока на Мурман, — флотилия, приспустив флаги, осиротела. Готовился уйти в Англию на замену орудий крейсер «Варяг», и его жаль было отпускать. Но в самом начале января бросил якоря в Кольском заливе линкор «Чесма», громоздкий и обледенелый; три дня потом ходили артелями скалывать лед с брони. Говорили об «Аскольде»: мол, придет боевой крейсер, с ним будет легче.

Потом с океана, откуда-то от Лафонтен, подошли немецкие подлодки, и перископы их стали шнырять возле Варде, около Кильдина и Рыбачьего — почти рядом, почти под боком у города.

Казалось, сам воздух, пронизанный морозом, застыл на Мурмане в выжидательном напряжении. Чего-то все ждали, на что-то надеялись… И только Небольсину мешало ожидание комиссии; впрочем, он надеялся, что выводы ее будут средние.

Наконец майор Дю-Кастель прибыл, и Небольсин сразу дал срочную телеграмму по дистанции до самой Званки, чтобы пути привели в порядок, за трассой следили внимательно, а стрелочникам — иногда не мешает побриться…

— Итак, я везу комиссию. А где ящик с коньяком?

* * *

Майор Дю-Кастель, пожилой седовласый человек с зорким взглядом из-под сурово нависших бровей, появился в вагоне. Вот первый его вопрос:

— Случаи людоедства на дороге не наблюдались? Небольсин ответил:

— Простите, мсье… не слышал!

Это была его первая ложь. Ибо в прошлом году партия сезонников, заброшенная в тундру, была забыта начальством. Люди одичали, и ходили слухи, что одного человека «свинтили», между прочим, поругивая начальство. Небольсин помог Дю-Кастелю закинуть на полку громадный фибровый чемодан.

— Поехали! — сказал француз инженеру таким тоном, словно взобрался в возок и пихнул кучера в спину: «пшел!».

Состав был сцеплен из одинокого пульмана, а позади него болтался вагон с дорожными ремонтниками. Аркадий Константинович вышел в тамбур, махнул рукою на паровоз:

— Песошников! Давай жми на полный цилиндр…

Не заходя в купе, Небольсин достал записку, которую впопыхах вручил ему контрагент Каратыгин. Вот что там было написано: «Исходя из благих чувств признательности, советую вам: старайтесь на полной скорости, не останавливаясь, проскочить через Тайболу: там опять волнения рабочих…».

Разом защелкали под колесами стыки рельсов, широко разведенные морозом. За окном мелькали вагоны, вагоны, вагоны… Вагоны с трубами, вагоны с тюлевыми занавесками, вагоны с дохлыми геранями, вагоны с усатыми кошками в тамбурах, вагоны с собачками, которые лаяли не переставая. Вся путаная русская жизнь, с ее бестолковщиной и неразберихой, проносилась мимо — уже привычная для инженера и совсем непонятная для француза.

Дю-Кастель крепко сцепил в синеватых от холода губах трубку с табаком.

Последовал второй вопрос — вполне естественный:

— Сколько процентов подвижного состава у вас занято под жилье рабочих и служащих?

Небольсину пришлось соорудить вторую ложь.

— Я думаю, майор, — сказал он, изображая на лице подобие раздумья, — процентов десять. Не больше.

И, сказав так, покраснел: если бы только десять! «Поскорее бы выскочить в тундру», — думал Небольсин, страдая…

— Когда повысилась смертность? — спросил Дю-Кастель. Небольсин подумал и ответил:

— Высокая смертность на дороге зафиксирована в рамазан!

— Как? — вытянулся Дю-Кастель, весь в удивлении.

— Рамазан — праздник мусульманский.

— Что это значит?

— Охрана военнопленных сплошь состояла из мусульман. Магометане в рамазан, как вам известно, не имеют права употреблять пищу до захода солнца. И вот вам трагическое положение: мы никак не могли объяснить фанатикам, что в Арктике солнце вообще летом не заходит… Когда же удалось втолковать, то было уже поздно: в живых осталась лишь часть дорожной охраны.

«Пора», — решил Небольсин и потащил из ящика бутылку с мартелем, любовно держа ее за тонкое горлышко. Но тут случилось непредвиденное: Дю-Кастель резко отрицательно мотнул головой. Нет, он давно уже не пьет… Известный русский способ — залить любой комиссии глаза — здесь явно не годился. Аркадий Константинович задвинул ногой подальше ящик с коньяком…

Песошников дал гудок. Первая остановка — Кола, тут все в порядке, и Небольсин хорошо знал об этом.

— Может, остановимся? — предложил любезно.

— Я скажу, где надо остановиться, — ответил Дю-Кастель и, достав громадный блокнот в коже, что-то оттуда вычитал. — Станция Тайбола, — неожиданно сказал он. — Вот там и будет наша первая остановка… Что значит по-русски «тайбола»?

Осведомленность союзников всегда поражала. Они знали в любое время, где находится крейсер «Аскольд» и на какой станции волнения рабочих. Холодея, Небольсин коряво пояснил:

— Тайбола — слово нерусское, а лопарское. В переводе оно означает — тундра, пустая земля, никого нету, безлюдье…

В разговоре выяснилось, что майор Дю-Кастель владеет русским языком в пределах трех фраз: «Ты мне нравишься», «Где ресторан?» и «Здорово, бабы!» Последнюю фразу майор отточил уже в вагоне, с помощью Небольсина, который предупредил француза, что в Сороке их будет встречать депутация местных жителей. И наверняка будут бабы… не мешает поздороваться с ними!

Решив покорить сумрачного француза, Небольсин толковал без умолку: не мытьем — так катаньем, он свое возьмет.

— Вы не представляете, майор, каковы женщины в местных селениях. Красавицы! Стройные, волоокие, статные… Гребут на лодках пудовыми веслами. Ставят паруса. И ловят беглых каторжников. Обилие жемчуга, выловленного в здешних реках, украшает их достойные лица. Единственный недостаток местных Венер — это низко сидящий тур, и от этого — короткие ноги.

Не вынимая трубки изо рта, майор Дю-Кастель понимающе кивал. Взгляд его был устремлен за окно, где таяла в сумерках неуютная голая земля Мончезерских тундр.

Вот и станция Тайбола.

— Остановка! — поднял руку майор.

И сразу в окна вагона понеслась отборная брань. Сукин сын Каратыгин подсказал правильно: лучше бы здесь не останавливаться. Но уже поздно — надо разрешать этот вопрос в присутствии особой союзной комиссии. В этот момент Небольсин пожалел, что имеет дело с французом, а не с Джоном Стивенсом: французы докучливо въедливы, американцы шире и беззаботнее смотрят на вещи… И он решительно распахнул двери купе, а со стороны тамбура уже ломились сезонники — пензяки, тамбовские, вологодские. Сербы австрийские, маньчжуры харбинские, немцы баварские, И каждый что-нибудь тряс. Один показывал валенки, другой отдирал от своего сапога подошву, и без того уже наполовину отвалившуюся.

— Ето жисть? — спрашивал один пензяк, наскакивая. Небольсин барственным жестом отвел его руку в сторону:

— Где десятник? Я буду говорить только с десятником…

Из купе выглянул Дю-Кастель и заявил кратко:

— Переводите.

— Ето жисть? — И к носу майора подсунули вшивую фуфайку.

— Что он говорит? — спросил Дю-Кастель, отступая. Небольсин перевел на свой лад:

— Рабочий спрашивает у вас — в чем смысл жизни? Не удивляйтесь, майор, все русские люди заражены толстовством…

Через толпу сезонников в узком проходе пульмана протиснулся десятник — крепкий старик с умным лицом:

— Вот что я скажу, Аркадий Киститиныч! Мы противу вас лично ништо за пазушкой не держим. Но контрагент Каратыгин, лупи его в сморкало, ежели попадется нам на шпалах, так мы…

— Переводите! — вмешался Дю-Кастель.

— Они сорвут ему голову, — озлобленно перевел Небольсин.

— Кому?

— Контрагенту, который обслуживает этот участок…

Положив блокнот на колено, что-то записывал Дю-Кастель, а Небольсин тем временем успокаивал рабочих.

— Я все сделаю, — говорил он. — Не шумите… Обещаю!

Когда отъезжали, мимо проплыла товарная теплушка с надписью «8 лошадей — 40 людей», а выше висела доска:

ШКОЛА.

— Вот, — сказал Небольсин, — можете отметить: здесь у нас школа. Дети сезонных рабочих имеют возможность учиться.

Но это майор почему-то не счел нужным записывать. Он взял бутылку с коньяком, наполнил стакан до половины.

— Вам, — произнес вежливо, — я думаю, надо выпить…

Летела за окном плоская запурженная земля. Миновали станции — Лоухи, Имандра, Нива; скоро и Кандалакша; здесь, в Кандалакше, порт и узел дорог, здесь более или менее налажено. Отсюда, до самой Коми, начальствует над дистанцией хороший путеец и славный друг Петенька Ронек.

— Рекомендую остановиться в Кандалакше, — сказал Небольсин.

— Я знаю, где нам надобно остановиться…

Семафор открыт перед высоким начальством: поезд с воем пролетел мимо раскиданных по скалам домишек Кандалакши. Понеслась в мутную даль, ржавая и безжалостная к человеку, колючая проволока… «Щелк-щелк-щелк-щелк» — стучали колеса.

— Это? — спросил Дю-Кастель, показав трубкой за окно.

— Здесь были лагеря.

— Какова же продуктивность работы военнопленных?

— На двадцать пять процентов ниже русских. Зато канадские рабочие, завезенные сюда англичанами, выполняли только половину нормы, какая давалась на пленного. Положение выправила тысяча здоровенных девиц из Поволжья, которые были завезены сюда как насыпные землекопы и как… невесты!

Взревел гудок на повороте. Вагон стремительно и сильно мотнуло на рельсах; Дю-Кастель невольно схватился за столик и заметно побледнел. Был такой момент, когда казалось, что состав уже рушится под откос.

— Что это значит? — заговорил француз, оправляясь от испуга. — Неужели профиль дороги такой жесткий? Почему его не смягчили? Как же вы рискуете пропускать длинные составы с ценнейшими для войны грузами?

Аркадий Константинович страха не испытал: он уже приучил себя к такому отчаянному риску на поворотах.

— Вполне согласен с вами: повороты опасны. Но для сокращения работ были сокращены и радиусы кривых. Да, — сказал Небольсин, — мы их приблизили до критической цифры в сто пятьдесят сажен. Мы экономили на всем: даже низкие потолки на станциях, даже крыши из теса, даже валуны вместо фундамента, и вы нигде не увидите штукатурки… Но все доделаем после войны! А сейчас дорога существует, и смягчать ее профиль будем после победы над врагом.

Дю-Кастель откинулся затылком на валик плющевого дивана, выпустил клуб синего дыма из трубки.

— Мы едем сейчас, — заговорил он, следя за ускользающим дымом, — по самой молодой дороге мира. Этой дороге всего два неполных месяца. Вы хотели построить ее за сто восемьдесят миллионов золотом. Но вложили в нее триста пятьдесят миллионов. Дорога облита чистым сибирским золотом России, но стала ли она лучше от этого?

Небольсин поднялся:

— Может, и так. Мы очень торопились. Ибо вы, французы и англичане, слишком настаивали: скорей, скорей… Конечно, я понимаю, положение на Западном фронте тогда было тяжелое. Я предлагаю вам, майор, встать сейчас тоже. И — выпить…

— Что это значит?

— Мы пересекаем русский экватор — Полярный круг!

Удар колес. Поворот. Гудок паровоза (молодец Песошников — догадался салютовать). И тонко звякнули два бокала.

— Поздравляю вас, — сказал Небольсин.

— Через пять минут, — ответил Дю-Кастель, натягивая на себя русский полушубок, — вы остановите состав. И прикажете рабочим следовать за нами.

— Не доезжая станции Кереть?

— Да, прямо в голой тундре…

Остановились. С кирками и лопатами выскакивали из теплушки ремонтники. Притопнув каблуком мерзлую землю, майор Дю-Кастель зашагал вдоль рельсов. За ним — Небольсин.

— Ребята! — позвал он рабочих. — Валяйте следом…

Глава третья.

На одной из шпал майор поплясал дольше обычного.

— Вот здесь, — сказал. — Поднимите грунт…

В твердую осыпь вонзились кирки и лопаты. Удар, еще удар, и Небольсина зашатало… Под шпалами лежал мертвец, и черная коса обвивала череп. Кто он? Или девица из Самары (землекоп-невеста), или работяга еще с Амуро-Уссурийской ветки?

Вкусно пахло в морозном воздухе хорошим табаком француза.

— Пошли далее, — сказал Дю-Кастель.

Добрались до моста, и майор не поленился сбежать под насыпь. Долго ползал, осыпая ногами завалы рыхлого снега под сваями. Выбрался наверх, стуча сапогами по рельсовым стыкам.

— Мост не фирменный, — сообщил, — и скоро рухнет.

— Катастроф не было, — ответил Небольсин.

— Не было потому, что сейчас злая русская зима. Мороз и лед сковали мост. Но весною он… рухнет!

И, ничего не выслушав в ответ, Дю-Кастель направился дальше.

— Вот здесь, — он опять поплясал на шпалах.

Снова ударили кирки, обламывая лед. Сине-зеленые шинели, вперемешку с костями, выступили из-под полотна дороги. Это покоились вечным сном, кажется, австрияки.

— Хоронить летом негде, — оправдывался Небольсин. — Один неосторожный шаг в сторону — и человек вязнет в трясине…

Стройно шумели вдали леса — все в белых снеговых шапках.

— Но я не вижу русских! — кровожадно заметил Дю-Кастель.

Небольсин повернулся к рабочим.

— Эй, Павел! — позвал он прораба. — Майор прав: а где же русские? Черт возьми, куда вы их всех подевали?

Размахивая киркой в опущенной руке, в рысьем малахае набекрень, к ним подошел Павел Безменов:

— Кладбище одно… на всех. Этот француз может плясать сколько угодно, до наших он не допляшет. Потому как наших-то мы поглубже хоронили, вот они мослами и не выпирают.

— Переведите, — сказал Дю-Кастель.

Небольсин перевел — как есть, всю правду-матку.

Из трубки француза долго сыпались золотые искры.

— Триста пятьдесят миллионов золотом, — заметил француз. — Не кажется ли вам, господин Небольсин, что это слишком дорого? Летом трупы разложатся, песок над ними осядет, шпалы провиснут. А рельсы уйдут на выгиб…

Гукнул, подъехав к ним, паровоз. Из будки по пояс высунулся Песошников и бросил на шпалы грязную ветошь.

— Аркадий Константинович! Чего он тут шумит?

— Да ну его к бесу! Дурак какой-то… Его бы сюда, на наше место. Мы и без него знаем, что у нас плохо.

Молча разошлись по вагонам. Тронулись далее.

В оправдание Небольсин подавленно сказал:

— Отчего умирали? — спросил Дю-Кастель, невозмутимый.

— Как правило — скорбут. Крупозная пневмония. Потом бугорчатка легких… Ну и сыпной тиф, конечно же!

— Достаточно, — перебил его Дю-Кастель. — Я вас понял. Это и есть ваш… рамазан!

Ехали дальше, и теперь с каждым поворотом колес Небольсину чудился скрежет костей под рельсами. Дорога рассекала тундру по костям и по золоту — дорога чисто военного значения. Об этом и заговорил неглупый майор Дю-Кастель:

— Мурман ближе всего к нашим коммуникациям. Почти в два раза ближе Архангельска! И — не замерзает! Это сейчас почти единственная связь с нами. Скагеррак и Каттегат заняты немцами. Дарданеллы закрыты турками. Мы не отрицаем: да, нам необходимо, чтобы Россия воевала в полную мощь своих возможностей. И поэтому мы, ваши союзники, вправе требовать от России прекрасного состояния этой дороги… Вы согласны?

— Вполне… Вспомните, майор, Чехова.

— ?!

— Позвольте я напомню вам его рассказ «Злоумышленник»…

Небольсин решил развеселить мрачного француза. Но случилось как раз обратное. Вынув трубку изо рта, Дю-Кастелъ сказал:

— Все русские последнее время напоминают мне вот этих «злоумышленников». Они разбирают пути, не ведая, что по этим путям должна пробежать судьба их нации…

На станции Сорока была подготовлена встреча. Сам исправник поднес Дю-Кастелю хлеб с солью. Почтенно стояли старики поморы, впереди них — бабы, в шелковых платках, из-под которых глядели кокошники, унизанные жемчугом. И щелкали семечки.

— Здорово, бабы! — с ходу рявкнул на них Дю-Кастель.

— Мы тебе не бабы, — отвечали сорокские, — мы честные мужние женщины. А сам ты есть мужик неотесанный…

— Что они говорят мне? — нахмурился Дю-Кастель.

— Русские бабы болтливы, — увильнул Небольсин от ответа.

Но бабы, поводя круглыми боками, уже удалялись по тропинке в гору, где стояла их Сорока, — такие торжественные и независимые… Вслед за ними лениво брели, покуривая и судача, мужики-поморы…

Стараясь больше не разговаривать, они доехали до Петрозаводска, и здесь Небольсин решил распрощаться (так и не добравшись до Званки). Дю-Кастель захлопнул свой проклятый блокнот.

— Предупреждаю, — заявил искренне. — Отзыв мой о дороге будет отвратителен. Эксплуатация безобразная! Мы, союзники, должны вмешаться. Я видел только шпалы, только рельсы, по которым катились только вагоны, но я не увидел магистрали — в том значении, как принято понимать это. Именно в таком тоне я и буду докладывать генералу Всеволожскому, который заведует в вашей стране военными сообщениями…

Грустный и удрученный, Небольсин остался стоять на перроне. Если бы доехать до Званки, там и Петроград рядом. Санкт-Петербург! — колыбель его жизни, где на Фурштадтской еще сохранилась старая квартира, наверняка не топленная, с книгами и удобной мебелью в полосатом тике. А вечером, завернувшись в шубы, мчаться в санях на Ковенский переулок, где поджидает она…

Небольсин навестил Буланова — потрепанного бюрократа-путейца, начальника Петрозаводского узла и вокзала.

— Яков Петрович, выручите. Десять бутылок мартеля — ваши! Буланов сразу начал проявлять волнение, свойственное всем алкоголикам перед близкой выпивкой:

— Десять? Ах, такая роскошь по нашим временам… Вы, мурманские, просто персики, а не люди. Давайте, куда вам надо?

— Соедините: Петроград, семьдесят восемь — пятьдесят шесть, Ядвига Сасская-Лобаржевская.

— Тьфу, гадость! — честно отреагировал Буланов. — До чего же я ненавижу этих полячишек и жидов.. — Но все же соединил Небольсина с Петроградом.

Прислонив к уху трубку, Аркадий Константинович с трудом сдерживал нетерпение. Он так все ясно представлял… Вот разлетаются белые двери ее комнаты, она пройдет, стройная, вся обструеиная шелками японского халата с чудовищными драконами…

— Господин Тартаков? — раздался в трубке дивный голос.

— Ядвига, это я… презренный Аркашка!

— Аркадий! Где ты, милый? Ты дома?

— Увы, только из Петрозаводска, до Питера не добрался.

— Ах, как это славно, что ты меня вспомнил…

Она говорила ему о своих занятиях: да, Тартаков в восторге от ее голоса, да, Зилотти прослушал ее, да, профессор Большакова находит ее мимику прекрасной…

— Ты не поверишь, — говорила Ядвига, — все от меня в бешеном восторге. Просто у меня нет ни одного вечера свободного. Меня разрывают на части… Целую, милый. Я спешу.

Небольсин оставил трубку в полном любовном изнеможении.

— Вы бы знали, Яков Петрович, какая она дивная, чудная!

— Кто? — тупо спросил Буланов.

— Она…

— Брось ты это дело, Небольсин. Я жил в Варшаве… Такие язвы — не приведи бог! Что тебе, русских мало?

— Нет, — переживал Небольсин. — Она, конечно, необыкновенная женщина. Сейчас вот учится в консерватории. Отец ее видный в Польше сановник… Еще раз спасибо, Яков Петрович.

Поезд из Петрограда, спешащий на Мурман (по костям и по золоту), подхватил и Небольсина в свои уютные вагоны.

Обошел весь состав — в надежде разыскать знакомцев. Встретил только одного — отца Ионафана, настоятеля заполярной Печенгской обители (что на самом берегу океана). Грудь под панагией колесом — бравая. В мочке уха — большая, как у дикаря, дырка от долгого ношения серьги. А из-за ворота подрясника выглядывает клочок застиранной тельняшки. Таков был отец настоятель, бывший боцман с бригады крейсеров. Над монахом висела сейчас громадная связка бубликов, а меж ног терхалась пачка потрепанных книжек, перехваченная бечевкой. Среди них Небольсин успел разглядеть четырехтомник лекций Ключевского по русской истории.

Присел рядом, чтобы поболтать:

— Откуда, отец Ионафан?

— Из Питера, путейска-ай. Знал бы, так лучше бы и не ездил.

— Чего же так?

— Дурно жизнь складывается. Народец воет. Воевать ни солдат, ни матрос не желают. Устала Россия… бедная!

— А воевать придется. — Небольсин раскрыл портсигар.

— Давай, согрешу… — Монах сунул в бороду душистую папиросу — Когда-то баловался… ишо на флоте! Вот что я тебе скажу, инженерна-ай, по совести: коли народ воевать не желает, так хрен ты его заставишь. Не станет воевать, и все тут! Баранку вот — хошь? Я дам тебе баранку…

— Нет. Не хочу. Спасибо.

— А чего ты сам в печалях? — спросил отец Ионафан. Небольсин вкратце рассказал о своей поездке с Дю-Кастелем.

Настоятель тихой обители пустил всех по матушке.

— Плюнь! — сказал. — Ране, когда у нас здеся один «Бакан» плавал, ну — ладно, куды ни шло: позвали крейсера да подлодки английские. А сейчас у нас свой флот вырос — гнать их всех в три шеи… Баранки-то, говорю, кусишь? Поешь баранку!

— Да нет. Спасибо.

Печенгский настоятель с огорчением перебрал в пальцах сухо гремевшую связку бубликов.

— Это очень плохо, — сказал он вздыхая, — что ты не желаешь моей баранки покушать.

— Отчего же так плохо, отец Ионафан?

— А оттого что… зажрался ты! Вот как я тебе скажу. Все вы тут зажрались на английских харчах. Посмотрел бы ты, как сердешные бабы в Питере маются. Дров нет. Керосину нет. С утра, ни свет ни заря, по номерам за хлебом встают.

— Как это — по номерам?

— А так. В ладонь плюнут и номер впишут. По номеру и получишь хлебушко. Во-от! А ты от баранки моей нос воротишь. Нет, инженерна-ай. Видать, тебя еще гусь жареный не щипал за это самое. Погоди, — пригрозил, — еще сухарику радехонек будешь.

— Отец Ионафан, — поднялся Небольсин, задетый за живое, — пойдемте в ресторан, и обещаю вам, что в этом поезде, вышедшем из Петрограда, вы найдете все, начиная от балыков и икры!

— То ресторан, — разумно ответил отец-настоятель. — А я тебе про очереди на улицах говорю. Простой народ по ресторанам не шлындрает. Это вы здесь деньгу на дороге лопатой гребете. Вам, вестимо, рестораны эти самые не заказаны…

В ресторане было много женщин — как правило, жен морских офицеров, спешивших к своим мужьям, подальше от грозного Петрограда, ставшего вдруг — в преддверии грозных событий — неуютным и опасным. Женщины кормили детей; локоны девочек были украшены бантами, мальчики в фиолетовых матросках чинно вели себя за столом… Слышался французский говор.

Лейтенант флота, удивительно загорелый, сидел в конце вагона-ресторана, доедая жаркое и посматривая в окно. А там, за промерзлым окном, вставали из-под снега «бараньи лбы», источенные шрамами битв в ледниковых сражениях, — поезд громыхал через водораздел между Белым и Балтийским морями… «Карелия, — подумалось Небольсину невольно, — прекрасная страна!».

— Вы позволите присесть? — спросил он у лейтенанта.

— Ради бога. Пожалуйста.

Небольсин заказал себе индейку, вина и белого хлеба.

Ему быстро все подали на хрустящих салфетках. Лейтенант флота зорко перехватил взгляд Небольсина, устремленный на него.

— Извините, — смутился Небольсин. — Я обратил внимание на ваш прекрасный загар. Здесь мы от этого давно уж отвыкли.

— Возможно, — ответил офицер. — Я еду из Севастополя. Чего другого, а солнца там у немца не занимать.

— А у вас там есть очереди… Хотя бы за хлебом?

— Нет. На Черном море очередей нет. В Москве — да, есть. Причем очереди теперь называют в народе хвостами.

— Вы едете на нашу флотилию? — спросил Небольсин.

— Да. Позвольте представиться: лейтенант Басалаго, Михаил Герасимович. Бывший флаг-офицер оперативной части при адмирале Эбергарде.

— Но Эбергарда… уже нет, — с улыбкой заметил Небольсин. — Черноморским флотом командует вице-адмирал Колчак.

— Я уважаю Колчака, — кивнул ему Басалаго. — Как хорошего минера. Как полярного исследователя. Но… поймите меня правильно: Колчак слишком неразборчиво поступил с офицерами, которые достались ему в наследство от адмирала Эбергарда.

— Разогнал? — спросил Небольсин, и Басалаго поморщился:

— Пусть будет по-вашему: разогнал… И — достойных! Имя каперанга Ветлинского вам ничего не говорит?

— Ни-че-го.

— Ветлинский как раз и был начальником оперативной части штаба Черноморского флота при Эбергарде.

Небольсин иногда умеет быть безжалостным.

Басалаго задумчиво поиграл на скатерти коробком спичек.

— Может, оно и так: «Гебен» и «Бреслау» мы упустили. Но Колчак лишил нас возможности исправить карьеру в честном бою… Сейчас Ветлинский командует «Аскольдом»… Из Тулона он просил меня перебраться на Мурман, куда и приведет свой крейсер.

— Вина? — предложил Небольсин, наклоняя бутылку.

— Благодарю. Достаточно. — Басалаго помолчал и неожиданно признался: — Про Эбергарда можно говорить и вкривь и вкось. Но его поставил над флотом его величество. Сам государь император! А кто поставил над флотом выскочку Колчака? Вопрос был неожиданным для Аркадия Константиновича.

— Кто? — переспросил он.

— Думские либералишки, толстосумы, вроде Гучкова. Небольсин на это ничего не ответил, но для себя сделал вывод, что этот загорелый, как дьявол, офицер из Севастополя наверняка придерживается монархических воззрений. И еще непонятно, за что именно изгнал его с Черного моря адмирал Колчак…

Ковыряя спичкой в зубах, Небольсин вернулся в вагон. Проходя мимо печенгского настоятеля, путеец сказал:

— Напрасно не пошли, ваше преподобие. Индейка была отличная, просто прелесть индейка!

— Вот-вот, — махнул отец Ионафан, — шишку с макушки ты сшиб, а елки так и не заметил…

Вечером Небольсин снова встретился с лейтенантом Басалаго. По мере продвижения состава на север заметно принизились к земле деревья, но заметно росло количество и вместимость винной посуды. Еще на выезде из Петрозаводска встречались скромные шкалики. На перегоне до Кандалакши зазвякали объемистые литровки с ромом. А за Полярным кругом поперли открыто в вагоны гигантские четвертухи. Север вступал в свои права, и лейтенант Басалаго заметил Небольсину:

— Говорят, у вас тут здорово пьют?

— Что значит «пьют»? У нас не пьют, а хлещут. Арктика-то совсем рядом. Не выпив, дня не начинают. И вы привыкнете!

— И вина достаточно?

— Мы его не варим, а под полой не прячем. От французов — вина, от англичан — ром и виски… Хоть залейся!

— А как союзники относятся здесь к офицерам нашего флота?

— Превосходно, — ответил Небольсин и, помолчав, добавил: — Правда, они требовательны, с ними не избалуешься…

— Да. Я знаю англичан. Когда они рвались в Дарданеллы, я как раз состоял при штабе адмирала Гепратга офицером связи. Тогда-то я впервые увидел крейсер «Аскольд», правда, лишь через оптику башенных дальномеров!

Так они мило поболтали, после чего решили убить время за картами. Когда поезд приближался к Мурманску, Небольсин успел продуть лейтенанту восемьдесят рублей. Басалаго играл отлично — смекалисто, отчетливо, с риском. Над копейкой не трясся. И по игре можно было ощутить, что у этого офицера из Севастополя большая воля и быстрая хватка ума… Человек острый!

— Если вам затруднительно, — сказал лейтенант Басалаго, — можете сейчас не отдавать. Как-нибудь потом, при случае.

— Нет. Я человек не бедный. Здесь нам платят такие деньги, какие не снились путейцам даже на сибирских магистралях. Если честно говорить, — признался Небольсин, — то я только ради денег и пошел на эту каторгу.

— Вот как? — удивился Басалаго, — спокойно принимая выигрыш.

— Точнее, ради одной женщины… Полячка из Вильно. Сейчас учится пению. Все от нее в восторге! И к сердцу красивой женщины, согласитесь, надобно дорожку слегка позолотить.

— Согласен… А что там сверкает вдали?

— Церковь. Мы проезжаем Колу, через десять верст будет Романов-на-Мурмане. Берегите свои карманы, — напутствовал Небольсин, — здесь масса деклассированных личностей, переодетых в солдатское и матросское платье…

Басалаго набросил на шею кашне из черного шелка.

— На Черном море таких расстреливают… А здесь?

— Здесь стреляют кому не лень. Даже часовых убивают…

За окном вагона понеслись ряды теплушек. На горе курились дымками «чайные домики», словно неприступные форты, обвитые колючей проволокой. Поезд начал сбавлять ход.

— Где же город? — спросил Басалаго удивляясь.

— Мы уже в городе… Поздравляю с приездом. Перрона нет, еще не успели выстроить. Прыгайте на эту бабу с мешком — вам будет мягче падать… Хэлло, хоп!

Басалаго поставил чемодан на снег. Возле барака станции, покуривая, стоял лощеный поручик в ярко начищенных сапогах. Новенькая портупея обтягивала его тонкую фигуру, словно приводные ремни, опутывающие бездушную машину. Провожая долгими взглядами офицерских дам, растерянно озиравших печальную панораму города, поручик даже не шевелился. Только глаза бегали…

— Кто этот важный истукан? — поинтересовался Басалаго.

— Сейчас я его расшевелю, — сказал Небольсин и закричал: — Севочка! Идите-ка сюда… Представляю: лейтенант Басалаго, бывалый черноморец, флаг-офицер и прочее.

— Эллен, — назвал себя поручик с легким поклоном.

— Не просто поручик Эллен, — расшифровал Небольсин, — а мурманский Малюта Скуратов, возглавляет тайное «Слово и дело». Извините, лейтенант, я… одну минутку. — И отозвал поручика в сторону: — Слушайте, Севочка, что-нибудь с этим вагоном-американкой у вас выяснилось?

— Откуда? Даже самого вагона найти не можем.

…Первым делом Небольсин отыскал контрагента Каратыгина.

— Господин Каратыгин, хватит! — сказал он ему. — Немедленно, завтра же, отправляйтесь на станцию Тайбола.

— Ни за что не поеду, — сразу заявил Каратыгин.

— Почему, не поедете, черт бы вас взял? Ведь это ваш участок.

— Вы разве не знаете рабочих? — отвечал Каратыгин.

Зиночка Каратыгина (жена его) надула губки.

— Аркадий Константинович, — вступилась хитрая бабенка, кокетничая напропалую, — миленький вы мой, неужели вам так хочется, чтобы я в цветущей молодости осталась вдовою?

Только сейчас — случайно — Небольсин заметил, что чулки-то на ногах у Зиночки были… ажурные. Но какая может быть связь между пропавшим вагоном, контрразведкой и этим ворюгой Каратыгиным — этого Небольсин установить не мог. Как-то невольно инженер стал обращать внимание на женские ноги. Обнаружил ажурные (явно краденые) еще только на ногах своей бывшей пассии — Матильды Ивановны Брамсон. Эта дама была женою начальника гражданской власти на Мурмане и многое знала — от своего старого мужа.

Вот и сейчас при встрече она успела шепнуть:

— Приготовьтесь. Вас ждут крупные неприятности…

«А ну вас всех к черту!» — решил тогда Небольсин, и примитивная Дуняшка на время его утешила…

Глава четвертая.

Неприятности начались самым неожиданным образом…

Пришел в контору просить прибавки к жалованью печник дядя Вася — из рязанских каменщиков, законтрактованный на дистанцию по договору. Есть такие милые работящие люди на Руси (золотые руки), всякие там дяди Вани, дяди Пети… Никто у них даже фамилии не спрашивает: дядя Вася — и ладно, этого хватит.

— Дядя Вася, — сказал Небольсин печнику, — управление в Петрозаводске, а я лишь дистанция. Где я тебе возьму прибавку?

— Жить мочи не стало, — печалился старый печник. — Ну вот посудите сами… Все дорожает, быдто прет откедова. Опять же бабе на Рязань послать надо? Надо.

— Ну, а я-то при чем? — развел Небольсин руками. Дядя Вася потоптался у порога кабинета и сказал вдруг:

— Прибавка уж ладно. А… кто же вместо вас будет?

— То есть как это — вместо меня?

— Да болтают тут разное, будто вас не станет…

Настроение испортилось. Путешествие с майором Дю-Кастелем грозило обернуться неприятностями. Виноват будет стрелочник. Эксплуатация дороги — из рук вон плоха. Аркадий Константинович и сам прекрасно понимал это. Строили все на живую нитку.

Каперанг Коротков попросил его зайти в штаб. Небольсин отправился — как вешаться. Коротков сидел аки бог. слева карта океанского театра, еще не освоенного, а справа — громадный портрет Николая Второго в солдатской рубахе.

Начал он вставлять Небольсину «фитиль»:

— Я ведь вас как человека просил. Думал — кто, кроме вас, сможет залить ему глаза? А вы… Эх вы! Лятурнер теперь из французского консулата рычит, будто его сырым мясом кормят.

Ах, мой дорогой Аркадий Константинович! Ну зачем вы останавливались на разных там станциях? Ну зачем вы этому французу про какие-то гайки рассказывали?..

Вечером была очередная попойка на крейсере англичан «Глория», и французы смотрели через Небольсина словно через бутылку: насквозь! Это было обидно.

— Лятурнер, — сказал Небольсин, подвыпив, — я ведь этому Дю-Кастелю только своей Дуняшки не показывал, а так… Он все видел. И все записал, как школьник. Но я считаю, что мы, как союзники в этой войне, должны быть искренни. Не так ли?

Тут лейтенант связи Уилки подхватил Небольсина и заволок его за какую-то пушку (стол был накрыт в батарейной палубе).

— Аркашки, — сказал Уилки, — что ты огорчаешься? Ты не слишком-то доверяйся этим французам. Помни: у тебя всегда есть друзья из английского консульства. Кстати, — вдруг вспомнил Уилки, — ты отправил наши пять вагонов с пикриновой кислотой?

Разумеется, Небольсин их никуда не отправил, но…

— Конечно, отправил! — сказал он Уилки, потому что ему просто захотелось сделать приятное англичанам.

Кто-то сзади закрыл ему глаза теплыми пахучими ладонями.

— Тильда? — съежился Небольсин.

Это оказалась Мари — секретарша из французского консулата.

— Ах, как ты не угадал, мой Аркашки! — засмеялась она. — По старой дружбе хочу предупредить… Не слушайся ты этого Уилки, это черная лошадь в черную ночь и поводок тоже черный. Вряд ли даже англичане знают, кто такой этот лейтенант Уилки. А у тебя есть враг, Аркашка… Хочешь, скажу кто?

На следующий день, мучаясь головной болью с похмелья, Аркадий Константинович пытался вспомнить, кого назвала ему Мари, и — не мог. Потом вспомнил и испугался. Мари предупредила, что Дю-Кастель уже в Петрограде, что он представил подробный доклад о состоянии дороги генералу путей сообщения Всеволожскому… «Жалкий стрелочник!» — думал Небольсин о себе, направляясь в контору. Ему встретился на улице дядя Вася.

— Дядя Вася, сорок рублей… хочешь? Накину тебе на прощание, как старому работнику, если будешь и стекла вставлять.

Дядя Вася обрадовался, и стало приятно, что хоть одному человеку да угодил. С мыслями о том, что надо отправить вагоны с пикриновой кислотой, Небольсин засел в конторе с утра пораньше, и здесь его навестил Брамсон — старый питерский юрист.

— Я слышал, — сказал он скрипуче, — у вас на дистанции неблагополучно. Народ разбегается, и дорога сильно может пострадать от этого дезертирства.

— А что я могу поделать, — возмутился Небольсин, — если снабжение рабочих на дороге доверено хищникам? Вы послушайте, что говорят эти воздушные дамочки, вроде мадам Каратыгиной: «мой спекульнул», «я спекульнула»… А дорога — трещит и трещит…

Из-под стекол пенсне глядели на молодого путейца усталые, неприятные глаза.

— Все трещит, — ответил юрист. — Не только наша дорога. Вы не знаете, Аркадий Константинович, что творится сейчас в Петрограде. Там нет хлеба и… возможны волнения!

— Что за чушь! Я никогда не поверю, что в России нет хлеба. Это пораженческие взгляды, злостно привитые большевиками.

— Минутку! — Из-под меха шубы, в браслете гремящей манжеты, выставилась прозрачная рука юриста с восковыми пальцами. — Минутку, — повторил Брамсон. — Если я вам говорю, что хлеба нет, значит, его нет. Разруха власти и страны ожидает Россию. Да, взгляды мои, допустим, пораженческие. Но я ведь не большевик, упаси меня бог.

— Дайте двести пар сапог, — неожиданно сказал Небольсин.

— Зачем?

— Я пошлю их на станцию Тайбола.

— Хорошо. Сапоги вы получите, Аркадий Константинович! Еще не раз вспомните старого мудрого Брамсона: сейчас вы просите для них сапоги, но придет время, и вы будете просить (опять же у меня!) пулеметы…

— Я с удовольствием взял бы и сейчас пулемет, — ответил Небольсин. — Чтобы дать длинную очередь по всей этой сволочи, которая окопалась у меня на дистанции.

Брамсон удалился, но дверь за ним снова открылась.

— Я забыл сказать, — заметил Брамсон. — Вам для начала объявляется выговор приказом. Это вроде легкой закуски перед плотным обедом… За что? Ну, сообразите сами. Всего доброго?

Толстый карандаш треснул в руках инженера — пополам.

— Длинную очередь… — сказал он в бешенстве.

А в середине дня вдруг подозрительно замолчал телеграф. Потом по городу и по флотилии заползали странные слухи о безвластии в стране. Никто ничего толком не знал. Взоры многих были прикованы к британским кораблям: может, оттуда придет какая-то весть? На английских крейсерах матросы, выстроясь на палубах, отчетливо и спокойно занимались гимнастикой, потом стреляли по мишеням дробинками и наконец дружно завели гимн…

В самой атмосфере этой тоскливой неизвестности было что-то напряженное, и Небольсин не выдержал: накинув шубу, он поспешно покинул контору. По рельсам главной колеи, считавшейся главным проспектом (и где вчера задавило мужа с женою), слонялись люди. Сбивались в кучки. Шептались. Расходились…

Небольсин шагнул в теплые сени британского консульства.

— Уилки! — позвал он.

В просторной комнате барака, перед раскрытой пишущей машинкой, сидел молодой крепкозубьш Уилки.

— Что происходит? — спросил его Небольсин.

Уилки долго смотрел в лицо инженера.

— Бедный Аркашки! Неужели ты ничего не знаешь?

— Кажется, что-то в мире произошло?..

Уилки нагнулся, подхватил с полу бутыль с виски.

— Выпьем! — сказал (и пробка — хлоп!). — Приказ об отстранении тебя и Ронека с дороги уже подписан Всеволожским.

Они выпили, и Уилки опять наполнил стаканы.

— Выпьем! — сказал. — Генерала Всеволожского уже не стало, и приказ его не имеет юридической силы…

Выпили. Спрашивается — почему бы и не выпить?..

— Нет, не понял… Что же произошло?

Снова хлопнула пробка, а виски — буль, буль, буль.

— Судя по всему, — улыбнулся Уилки, — ты ничего не знаешь.

— Ничего не знаю, — согласился Небольсин. Два стакана жалобно звякнули.

— Вот уже несколько часов, — произнес Уилки серьезно, — Россия не имеет царя. Николай отрекся от престола. Сам и за своего сына Алексея. Престол перешел к великому князю Михаилу. Но он короны не принял… Тебе не плохо, славный Аркашки?

Небольсин после длительного молчания ответил ему — тихо:

— Нет, мне не плохо. Я никогда не был монархистом… А как относитесь к этому вы, англичане?

— Нам безразлично, — ответил Уилки, — есть царь в России или нету царя. Нам важно сейчас другое: чтобы Россия осталась верна договорам с нами и довела войну до конца. Итак, Аркашки, выпьем за победу над прусским милитаризмом! Русские хорошо дерутся. Но революционные армии дерутся еще храбрее. Пьем. Салют!

— Пьем, — ответил ему Небольсин. — Салют так салют!

* * *

Самая мощная радиостанция Мурмана была на линкоре «Чесма». Сначала она приняла сигнал с брандвахтенной «Гориславы» — шесть немецких субмарин всплыли на Кильдинском плесе. Командир доносил, что может прочесть даже боевые номера на их рубках. По флотилии была объявлена готовность номер один: к бою! Три эскадренных миноносца — «Бесшумный», «Бесстрашный» и «Лейтенант Юрасовский», — отбрасывая назад буруны и клочья дыма, рванулись в океан. На мостике «Бесшумного» реяла, словно вымпел, рыжая борода князя Вяземского.

Миноносцы ушли, а вслед им, цепляясь за прогнутые ветром антенны, летела весть о свержении в стране самодержавия. Эта весть струилась по проводам, ее отбивала в ушах радистов пискотня морзянки, она — эта весть — стучала в машинах.

Наконец заработал и телеграф: монархия свергнута.

В длинных лентах, смотанных с катушек аппаратов, в которых телеграфисты путались, будто в карнавальном серпантине, в каскадах тире и точек билось сейчас только одно, самое главное: революция… революция… революция!

Как же встретили на Мурмане эту Февральскую революцию?

А… никак!

Ну, выпили. Ну, закусили. Ну, поболтали… И все!

В соборе Николы Морского духовенство отслужило благодарственный молебен — по случаю счастливого водворения у власти господ Гучкова, Терещенко, Шингарева и Керенского. Зло сорвали только на городовых. Их так затюкали в Мурманске, что они просили уволить их по… «домашним обстоятельствам». Каперанг Коротков (вследствие уважительных причин) распорядился отпустить их на волю вольную, согласно статье № 88 «Устава о пенсиях». Взамен городовых создали милицию, которой никто не боялся. На серьезные драки вызывалась по тревоге пожарная команда с крючьями, чтобы этими крючьями растаскивать дерущихся, словно собак (и потому пожарных все боялись и уважали).

Совсем не было на Мурмане той среды, которая могла бы действовать в революции активно. Большая часть офицеров, даже монархисты, приняли свержение царя как должное: им было ясно, что монархия не способна править страной. Пожалуй, один лишь каперанг Коротков выразился энергичнее всех. Сидя под громадным портретом Николая Второго, он плакал и говорил так:

— Тридцать семь лет его величеству служу… Да, служу-у! Но купцам да хохлам служить не намерен! Господа, мы, корпус его величества, аршинникам служить не станем…

Первые дни колобродили матросы с линкора «Чесма». Команда отпетых черноморцев — как правило, сынки богатых мужиков Полтавщины и Черниговщины, — они возглавляли вольницу, порожденную тоскою серой брони и натиском тех событий, которые не могли переварить их тупые головы. И вот заплескались по шпалам широченные клеши. Дулями висли из-под бескозырок обмороженные уши. Бушлаты — до копчика, нарочно подрезанные. Ленты — до ягодиц. А в глубоких вырезах форменок — голые груди с татуировками русалок, и там, словно в дамском декольте, броско горели в кулонах драгоценные камни — яхонты, сапфиры, бриллианты.

Это были не матросы славного Севастополя, а шпана с одесских кичманов, и все они бражно трепались по улицам Мурманска, выкрикивая в сторону затаенных окон контор и штабов:

— Даешь вагоны! Домой хоцца! Надоело кота за яйца тянуть…

Громадное Красное знамя хлопало над бараком контрразведки. С алым бантом поверх шинели стоял на крыльце «тридцатки» поручик Эллен; бледное и узкое лицо его, казалось, ничего не выражало. И когда братва, выписывая кренделя по снегу, зашаталась мимо, гонимая обратно на корабли морозом и ветром, поручик Эллен презрительно выдержал на себе матросские взгляды.

Наконец дошел до флотилии и знаменитый «Приказ № 1»: объявлялось равенство чинов, контроль комитетов над распоряжениями командиров, честь можно было отдавать офицерам только на службе, а можно и вообще не отдавать: пошел он к черту, офицер этот… На Мурмане честь отдавали, офицеров не выбирали, каждый был занят собой, и каждый стремился как можно скорее удрать домой. Матросу и солдату нечем было утешить себя в этом краю. Ну как мужику глядеть на этот голый камень? Тьфу его, даже картошки не родит. Землю с юга в мешках возят, по скалам сыпят ее… Урожай — с дробину, курям на смех. И кур здесь нету. Многим тогда все на Мурмане казалось чуждым, гиблым, окаянным и совсем не нужным для России!

Вскоре дошли слухи о кронштадтских событиях. Черные ночи в пламени буйных выстрелов осветили издалека и мурманские скалы. Шепотком офицеры делились:

— В Гельсингфорсе офицеры спят уже на берегу. В каютах режут… Убит адмирал Непенин, командующий Балтфлотом.

— Господа, господа! Вице-адмирал Вирен, вечная ему память, исколотый штыками, брошен матросами в овраг, где и опочил…

— А в Севастополе кидают офицеров в море, привязав к ногам котельные колосники. У меня там приятель, так он — бежал.

— Позор! А что адмирал Колчак?

— Адмирал Колчак оказался ренегатом: его матросы носят на руках до автомобиля, а он митингует. Там комитеты…

Но из-под спуда потаенных страхов и опасений уже пробивалась осторожная догадка: нужен пластырь, чтобы оттянуть горячечный жар от флотилии; если будут создавать Совет и на Мурмане — не препятствовать. В эти дни Совет был создан, в него чья-то рука подсадила эсера-максималиста Шверченко, прапорщика этапного рабочего батальона. Эсер, да еще максималист, — это страшно. Наверняка весь в бомбах, папироска во рту, и стреляет так: хлоп — и нет человека, гасит он свечи пулями…

В клубном бараке флотилии табачный дым оплывал слоями. Кожура апельсинов и расщелканные семечки покрывали пол. Ноги скользили на корках, кожура трещала. Вытянув шеи, сидели солдаты гарнизона, вдоль стен кучками толпились офицеры с линкоров и миноносцев, с тральщиков и посыльных судов.

Шверченко оказался маленьким тщедушным человечком с повадками приказчика из лабаза, — наверняка его призвали в армию из последнего запаса. Дурно смазанные сапоги эсера-максималиста сыро и неприятно чавкали.

— Маркс сказал, — выкрикивал он в толпу где-то слышанное, — что французы начнут, а немцы докончат дело революции! Маркс ошибся: мы, русские, начали, мы и докончим! А революция наша, товарищи, буржуазная. Желаете вы того или нет — это уж дело последнее. Но таковы законы всех революций: буржуазия всегда берет власть в свои руки…

Потом, когда офицеры вышли под сполохи сияния, князь Вяземский, уткнув подбородок в роскошную бороду, пробурчал:

— Небольсин, а что ты обо всем этом думаешь? Аркадий Константинович подавленно ответил:

— Как-то и думать не хочется. Впрочем, — отшутился он, — я приветствую Временное правительство хотя бы потому, что ему сейчас нет никакого дела до выводов комиссии Дю-Кастеля.

Брамсон был весь в дыму, будто горел: обкурили его офицеры, бедного и некурящего. Из дыма раздалось скрипучее:

— У них какие-то там партии, группы… Они кричат: «народ и свобода», а кто же провозгласит извечные слова: «отечество и армия»? Нельзя же, господа, бездействовать, глядя на хаос…

Офицеры флотилии носили на рукавах черный траур повязок, кокарды с императорскими эмблемами были тоже затянуты черным, печальным крепом (в память об ушедшем Николае Втором).

— Необходимо объединиться, — договаривались тут же, под звездами неба. — Даже и с красным фонарем на клотиках наших кораблей нам необходимо организовать себя. Чтобы на правах свободы и принципов демократии — противостоять! Да-с. Здесь, слава богу, не Кронштадт, и здесь нас пока не убивают…

Прошло еще несколько дней, и флотилия Северного Ледовитого океана сразу пошла колоться, словно сырое полено, — не партийно (нет!), а только сословно, по палубам, по каютам:

ЦЕФЛОТ — союз офицеров флота;

ЦЕКОНД — союз кондукторов флота и.

ЦЕМАТ — союз матросов флота…

А в Петрозаводске, наполненном эсерами, был образован Совет железной дороги — СОВЖЕЛДОР, и туда уже пробрался контрагент Каратыгин. Все это выглядело неприлично, отдавало спекуляцией (опять вспомнились ажурные чулки), и Аркадий Константинович Небольсин твердо решил: никогда не мешаться в политику.

Он вернулся вечером в свой вагон, а там уже сидел лейтенант Басалаго и, не сняв шинели, терпеливо поджидал инженера.

— Аркадий Константинович, — начал он, — почему вы стоите в стороне от большого дела?

— От какого дела?

— От дела нашей революции (Басалаго именно так и сказал «нашей революции»).

— Я, лейтенант, этой революции не делал. Мне прекрасно жилось и без нее. Если вы говорите, что она ваша, вот вы ею и занимайтесь, — ответил Небольсин с резкостью.

— Вы же умный человек, — снова заговорил Басалаго, — и должны понять, что если мы не вмешаемся сейчас, то потом будет поздно. Я предлагаю вам связать свою судьбу с Совжелдором. Со слов поручика Эллена я знаю, что вы, пожалуй, единственная фигура на дистанции, к которой хорошо относятся рабочие и солдаты дорожных команд. Это доброе отношение обязательно надо использовать в наших же общих интересах… Пожалуйста, обрисуйте мне свое политическое лицо.

Небольсин пожался: «лица» у него не было.

— Я вам помогу… Вы, наверное, кадет? Прогрессист? — Нет.

— Может… эсер?

— Да зачем мне это?

— Ну, кто же вы… меньшевик?

— Еще чего не хватало!

— Простите, но кто же вы?

— Я… бабник! — сказал Небольсин смеясь.

— Вы шутите, — обиделся Басалаго. — А положение в Мурманском крае складывается не так уж блестяще. О кровавых событиях на Балтике вам, наверное, известно. Мы, конечно, не допустим анархии здесь. Но для этого нужна консолидация сил… Нужна гибкость! Если не взлететь до высот утеса орлом, то можно проползти ужом. Этого не следует стесняться… Гибкость!

— Михаил Герасимович… — начал Небольсин.

— Зовите меня просто Мишель, я уже привык.

— Хорошо, Мишель. Я человек сугубо беспартийный.

— Я тоже! — подхватил Басалаго. — Но вмешаться необходимо.

— И мне, — продолжал Небольсин, — как-то не хочется вдаваться в те распри, которые раздирают Россию. У меня — дистанция. Самая ответственная и самая гиблая: от океана до Кандалакши. Вылети одна гайка — и вся дорога треснет. От Петербурга до Мурмана, а точнее — от Петербурга до Лондона. И мне своих дел хватает… вот так! Выше козырька фуражки.

Басалаго щелкнул кнопкой перчатки. Сказал:

— Печально… весьма печально.

— А вы устроились? — спросил его Небольсин совсем о другом.

— Да. Я поджидаю крейсер «Аскольд». Правда, мне нужен не столько сам крейсер, сколько его командир.

— А где они сейчас болтаются?

— Сейчас застряли в доках Девонпорта. Думаю, в начале лета крейсер уже будет здесь… Ну, прощайте тогда! — поднялся лейтенант, быстрый и резкий. — Вы на «Чесму» сегодня придете?

— А что там? — зевнул, Небольсин.

— Пьянка. В узком кругу своих. Будет, кстати, Уилки… он самый приятный из англичан. Верно?

— Да, Уилки парень славный… Приду! Выпивка не помешает…

И никогда еще не пили на Мурмане так много, как в эти дни — дни, последовавшие за Февральской революцией. По ночам суетливо хлопали выстрелы. Но это были выстрелы не политические, это убивались насмерть из-за баб, из-за денег, просто так, от осатаневшей полярной жизни. Нет, никаких потрясений и разливов крови «революция» на Мурмане не ведала… С чего ей ведать?

В апреле вернулся в Петроград из эмиграции Ленин, но его «Апрельские тезисы», столь мощно прозвучавшие в столице, дошли до Мурмана лишь слабыми отголосками в нарочитом искажении телеграфистов-эсеров, засевших на станциях от самой Званки до Колы… Так оно было. И так подготавливалось то, что потом непременно произойдет, и происшедшее потом повернется к людям как бедствие — лютое, неисправимое.

* * *

Из Петрозаводска приехал Каратыгин с красным бантиком в петлице новенького драпового пальто. Встреча его с Небольсиным произошла на улице, невдалеке от станции.

— Господин Небольсин! Аркадий Константинович, постойте…

Небольсин выждал, пока запыхавшийся контрагент не доволочил до него тяжеленный чемодан, стукавшийся об рельсы.

— Ух! — сказал. — А вы напрасно не поехали со мною. Вас бы тоже, наверное, выбрали…

— Куда я должен был ехать с вами?

— В Петрозаводск — на выборы.

— Значит, выбрали тех, кто догадался приехать?

— Нет. Но мы же с вами не последние люди на дистанции. «Что в чемодане? — думал Небольсин. — Спекульнул?».

И такая вдруг тоска заполнила его сердце!.. А вокруг, посреди загаженных сугробов, уже подталых, ржавели груды пустых консервных банок. Ветер шелестел отодранными этикетками, гнал их дальше, через завалы мусора; они копились, мешаясь с окурками, возле плотных рядов колючей проволоки. А там, за проволокой, доски бараков — такие серые, хоть обвейся на них…

Тошно стало, и пошел прочь, отмахнувшись.

— Стойте! — закричал Каратыгин, раскрывая чемодан на земле. — Куда же вы? Я вам сейчас прочитаю… Вы должны знать о позиции нашего Совжелдора.

Любопытство победило, и Небольсин остановился. Чемодан Каратыгина был доверху наполнен свежими листовками, отпечатанными в Олонецкой губернской типографии. Пальцы инженера с недоверием ощупали шероховатую бумагу, такую грубую, что из нее можно было выцарапывать щепки.

— Читайте. — И контрагент потер свои розовые руки с белыми узенькими ноготками. — Это мы, — хвастал, — это мы составили на общем собрании…

Небольсин читал:

«Признавая согласие Совета рабочих и солдатских депутатов на избрание состава членов нового правительства и участие в нем представителя трудового класса Александра Федоровича Керенского гарантией и доказательством того, что новое правительство действительно стало на защиту как социально-политических, так и экономических интересов трудового народа…».

— Болтовня! — сказал Небольсин, не дочитав обращения, и разжал пальцы; листовка упорхнула по ветру, на мгновение прилипла к ржавому терновнику и навсегда замешалась в груде мусора, банок, окурков, дряни.

— А почему вы так думаете? — вдруг вскинулся Каратыгин.

— А потому: стоит рабочим на линии взбунтоваться, и весь ваш премилый Совжедцор полетит вверх тормашками.

— Э-э нет, — наступал Каратыгин, привлекая внимание прохожих. — Глубоко ошибаетесь! Теперь вам не царские времена… Кого рабочие будут свергать? Кого?

Небольсин вспомнил ажурные чулки на ногах Зиночки.

— Вас, мсье Каратыгин! — ответил злобно.

— Но мы и есть власть нового порядка в России… Вы что же, выходит, обратно царя хотите?

— И вас, эту новую власть, надо свергнуть, как и царя!

— Ага! Значит, вы против нашей революции?

— Я проклинаю и эту революцию и вас, делячески помещенных в эту революцию, которая мне ни к черту не нужна!

Только сейчас, увлеченный спором, Небольсин заметил, что они окружены какими-то подозрительными лицами: расхлястанными солдатами, «баядерками», и бабами-маркитантками; щерились поодаль жители Шанхай-города. Но вот, растолкав всех, подошел здоровенный бугай-матрос с «Чесмы» и, щелкая семечки, шелуху плевал прямо на шубу Небольсина.

— Этот, што ли? — спросил у окружающих.

— Этот, — загалдели вокруг. — Контра… за царя!

Над папахами качнулись штыки, и Небольсин испугался:

— Я не против Совжелдора, но я протестую против…

— Чего там! — орали. — Растрепать его, как в Питере таких треплют, и дело с концом… Начинай, ребята!

Сдернули с головы шапку. С хрустом вывернули пальцы, срывая с мизинца перстень. Дали кулаком в ухо (только звон пошел) и поволокли по снегу… Тогда Небольсин решил драться, благо сил у него было немало. Самое главное — сбить матроса. И вот, извернувшись, инженер нанес ему удар. Солдаты все время покушались на его шубу, горохом рассыпались по снегу пуговицы (империалы, сукном обтянутые).

— Растрепать! — кричали. — Рви его… контру…

И вдруг в этой толпе, обуянной бессмысленной жестокостью, отчаянно заскрипела кожа новенькой портупеи. Чья-то рука в лосиной перчатке схватила Небольсина за воротник и рванула в сторону.

— Не сметь прикасаться к этому человеку! — взывал поручик Эллен. — Он будет осужден народным судом революции… (Толпа раздалась). — Шире, шире, шире! — кричал Эллен, патетически вздымая длинную руку. — Не прикасаться к врагу революции…

Дотащил до крыльца барака и, обмякшего, словно мешок, вбросил Небольсина в бокс «тридцатки». За спиною звонко лязгнули запоры, и поручик Эллен спокойно сказал:

— Садитесь, дорогой Аркадий. Вот вы и — дома… Небольсин рухнул грудью на стол, разрыдался. От боли, стыда и отчаяния.

— Какие скоты… — говорил он. — А этот мерзавец… убью!

Эллен поднес к его лицу стакан. Небольсин жадно выглотал до дна, как воду. И только потом понял, что это была водка.

— Легче? — спросил Эллен.

— Спасибо. Отлегло…

— Все мы, — заговорил Небольсин потом, — так или иначе, каждый по-своему, но ждали революцию. Романовы — вырожденцы! Я же видел, какая мочка уха у Николая Романова, — он явный вырожденец. Она, эта династия, уже ничего не могла дать народу. И вот революция пришла. А меня… какой-то спекулянт… меня, честного русского инженера…

Он не выдержал — снова заплакал.

— Еще? — спросил Эллен, берясь за графин.

— Нет. Спасибо. Не нужно. Это пройдет…

— Это никогда не пройдет, Аркадий Константинович, внушительно ответил Эллен, маятником двигаясь по боксу. — Казалось бы, с образованием нового правительства можно и поставить точку; но точка переделана в запятую… большевиками, и продолжение революции следует. И никто не думает об отечестве. Все, как помешанные, орут только о свободе. А у нас, на Мурмане, и того проще: отсутствие дисциплины принимают за революцию… Так-то вот, господин Небольсин!

Из кармана френча, пошитого в британском консулате,вынул Эллен кольт, плоский, как черепаха. Спрятал в стол.

— Кто в Совжелдоре? — спросил его Небольсин.

— А вас интересует политическая окраска или?..

— Да.

— Совжедцор поделили правые эсеры и меньшевики.

— Мне тоже рекомендовали.

— Кто?

— Лейтенант Басалаго.

— Напрасно отказались, — заметил Эллен с умом. — Рабочие были бы довольны, видя в составе Совжелдора вас, а не Каратыгина…

Несколько дней мучился потом Небольсин, бессильный от неудовлетворенного мщения. И наконец нашел выход. Запросил в бухгалтерии конторы всю калькуляцию на поставку продуктов и товаров, проделанную Каратыгиным. Уличить мерзавца в воровстве было совсем нетрудно. Каратыгин умудрялся посылать на разъезды бочки с кислой капустой, в которых лежали… мокрые тряпки, пересыпанные вшами, погибшими в огуречном рассоле.

С этим Небольсин и навестил начальника гражданской части на Мурмане Брамсона, который разместился под боком у капитана первого ранга Короткова.

— Посмотрим, — сказал Брамсон и заточил карандаш, как шило; вчитался в доношение Небольсина.

— Да, — сказал он, смигивая с кривого носа пенсне, — но все это было возможно при старом рухнувшем режиме. А сейчас, когда Каратыгин столь активно представляет северную дистанцию в Совжелдоре…

— Борис Михайлович, — придержал его Небольсин, — режим старый, режим новый. А люди на дистанции по-прежнему голодают. Совжелдор пишет воззвания, но подметки износились. А в школе на станции Тайбола (вот кстати вспомнил) совсем нет карандашей и чернил. И детишки пишут на полях старых газет.

— Хорошо, — ответил Брамсон серьезно, — я разберусь. Появился как-то в конторе прораб Павел Безменов, долго околачивался по коридорам, читая бумажки, расклеенные по стенам. Потом, улучив момент, когда в кабинете начальника никого не было, протиснулся к Небольсину, сказал:

— Доброго здравьица вам, Аркадий Константинович!

— А-а, Безменов, здоров, друг. Откуда?

— До Званки ездил.

— Что у тебя там?

— Баба.

— А у меня вот, — вздохнул Небольсин, — невеста в Питере, ты не можешь представить, какая дивная женщина Но с этой вот революцией, чтоб она горела, не могу в Питер даже на день выбраться… Тебе что? — вдруг спросил он прораба.

Безменов поскреб в затылке, глядя на Небольсина из-под рысьего малахая узкими щелочками глаз.

— Пишут тут, — сказал. — Занятно пишут… Хотите читануть?

— Да смотря что читать…

— Званка-то, — говорил прораб больше намеками, — недалече от Питера. Не дыра, как у нас. Вести туда доходят.

— Чего ты крутишься? — спросил Небольсин. — Говори дело.

— Дело тут такое. Почитайте, что большевики пишут… — И выложил на стол газету. А в ней черным по белому было сказано, что член Совжелдора «некий г-н Каратыгин» дает взятки Брамсону («в прошлом царскому сатрапу и прокурору, который ныне возглавляет гражданскую часть на Мурмане»).

Небольсин поступил далее с горячностью, присущей большинству честных людей: с этой газетой в руках навестил Брамсона.

— Борис Михайлович, — спросил для начала любезно, — прояснилось ли что-либо с теми пройдошествами мсье Каратыгина, о коих я вам уже имел честь докладывать?

— Вы, — четко ответил Брамсон, — ошиблись в своих наветах на гражданина Каратыгина, который ныне…

Тут зашуршала газета, и палец Небольсина припечатал прискорбное место в колонке строк, где большевики говорили о взятках, которые берет Брамсон.

— Кажется, про вас? — спросил Небольсин. — Поздравляю.

— Возможно, — согласился Брамсон и хорошо натренированным лицом отразил премудрое спокойствие. — Только у меня теперь вопрос к вам, любезный Аркадий Константинович.

— Пожалуйста!

— И вы уже давно… большевик?

Небольсин сочно расхохотался:

— А если я большевик, то, пардон, что вы со мной сделаете? Сейчас, после революции, каждый волен сходить с ума как ему хочется… Не посадите!

— Я никого еще не сажал, — сказал Брамсон, с ненавистью рассматривая красивое молодое лицо путейца. — Но для вас, голубчик, могут быть неприятности. Учтите это.

Между ними на мгновение встала тень усатой Брамсихи, которая каталась по тундре в вагоне молодого инженера, и об этих ночных катаниях многие на Мурмане знали…

— Взяткобравцы! — выговорил Небольсин и выскочил прочь.

Дело происходило при свидетелях. Был вечерний час, и молоденькая секретарша Короткова, взвизгивая, смеялась. Присутствовал и сам Коротков — монархист чистой воды, но, в общем, человек тихий и безобидный.

Брамсон рвал и метал:

— Этот пьяница, живущий в своем вагоне с девкой, на которой пробы уже негде ставить…

— И-и-и-их! — взвизгивала секретарша, вся в диком восторге от подробностей скандала.

— Этот грязный распутник, который покушался даже на честь такой порядочной жены и матери, как моя Матильда Ивановна… И он вдруг смеет! Нет, вы подумайте…

Коротков взялся утешать (очень неумело):

— Ну что вы, Борис Михаилович, — говорил каперанг. — Разве про вашу Матильду Ивановну кто скажет дурного?

— И-и-и-и-их! — радовалась секретарша.

В это время под окнами управления прошли табуном юные мичмана с миноносцев, во всю глотку распевая:

Ванька Кладов — негодяй,

Ванька Кладов — не зевай,

Тильда Брамсон — первый сорт,

Ты прими ее на борт…

Брамсон, побледнев, опустил руки вдоль жидких чресел.

— Ванька Кладов? — еле слышно прошептал он. — Это еще что за новость? Кто такой Ванька Кладов?

— Да успокойтесь, Борис Михайлович, — утешал его каперанг.

— Нет! — осатанел Брамсон. — Я должен знать… правду!

— И-и-и-их!

Тогда каперанг Коротков обстоятельно объяснил:

— Ванька Кладов — мичман с крейсера «Варяг». Крейсер ушел в Англию, а он спьяна здесь остался. Оказалось, мастак сочинять драмы и критиковать. Печатался где-то… Вот и поручили ему редактировать «Известия Мурманского Совета». Не понимаю, Борис Михайлович, что вас так взволновало?..

— Вот это было здорово! — сказала секретарша и взяла папиросу не из своей пачки. — Молодцы ребята… Самый лучший народ — на миноносцах!

* * *

Скоро началась отчаянная грызня между разрозненными группками Цефлота, Цеконда и Цемата.

Люди поумнее хорошо сознавали, что эта борьба не была партийной, нет — это по старинке грызлись (с приправой барства или анархии) все те же палубы: матросские кубрики, «пятиместки» унтеров и кают-компании кораблей — каждая прослойка флотилии хотела теперь загрести побольше власти, чтобы навар для щей был погуще.

Лейтенант Басалаго стал выдвигаться в эти дни как блестящий организатор. Он умел убеждать — рычал, ласкал, отступал, снова бросался в бой, но… делал только то, что ему надо. Авторитет этого человека, уже потерявшего севастопольский загар, быстро рос на флотилии: вокруг него собирались не одни офицеры, но и кондукторы и матросы.

Неимоверным усилием ума, злости и воли лейтенанту Басалаго удалось слить взбаламученные распрями опитки Цефлота, Цеконда и Цемата в единый коктейль.

Получилась новая организация флотилии — ЦЕНТРОМУР, и там, в этом Центромуре, заплавала юркая и скользкая фигура Мишки Ляуданского, машинного унтера с линкоров.

— Революция, братки, это вам не шлынды-брынды! — кричал Ляуданский на Короткова. — Революция, братки, это — во!

И подставлял к носу бедного каперанга свой большой палец, рыжий от махорки. За такую «революционность» Ляуданского носили на руках чесменские (декольтированные) матросы и рыдали навзрыд — от умиления, от речей, от водки…

— Весь мир разрушим! Во мы какие… Приходи, кума, на нас любоваться…

Глава пятая.

Ванька Кладов, негодяй известный, нюхал первый цветок в этом тяжелом для него 1917 году.

— Хороша, язва, — говорил он. — Вот только не знаю, как сия флора называется. В ботанике, прямо скажу, я не дока. Во всем остальном я — да, разбираюсь…

Была весна, и Романов-на-Мурмане, благодаря революции, был переименован в Мурманск (уже официально). Недавно отгремели грозы, вызванные нотой Милюкова о верности России всем договорам и о готовности вести войну до победного конца; Северная флотилия на общем митинге поддержала милюковскую ноту — все это Ванька Кладов запечатлел на страницах своей газетенки. В море шныряли подлодки врага, одну из них, кажется, потопили; телефонный буй с германской субмарины занесло приливом прямо в Александровск, прибило волнами к метеостанции, где ученые мужи долго пялились на буй из окошек, принимая его за мину. Все это Ванька Кладов воспел в красочных стихах, после чего сам для себя выписал гонорар (по рублю за строчку). Потом были и неприятности: Гучков ушел в отставку, и Гучкова было жаль Ваньке — написал элегию на уход Гучкова (по три рубля за строчку). Теперь Керенский вошел в состав нового коалиционного правительства на правах военного и морского министра. Нюхая цветок, Ванька Кладов соображал, как отобразить это событие, чтобы не стыдно было выписать себе по пять рублей за строчку…

Как и положено негодяю, он был мастак на все руки, и жизнь ему улыбалась даже здесь — на распроклятом Мурмане.

Поднялся с нижнего этажа (вернее, из подвала, где размещалась типография флотилии) служитель-наборщик и спросил:

— Ляуданского-то как? Набирать или опрокинуть?

— А чего там пишет Ляуданский-то?

— Да кроет…

— Кого кроет?

— Всех кроет.

— Меня не кроет?

— Вас не кроет. А вот Родзянку с незабудками смешал. Заодно и большевиков туда же… Как?

— Нехорошо поступает гражданин Ляуданский. Родзянку ты при наборе выкинь. А большевиков оставь.

— Господин мичман, да ведь… Знать надо Ляуданского-то!

— Знаю, — сказал Ванька Кладов. — Кто его не знает?

— Побьет ведь.

— Верно. Побьет он тебя. Ибо любой талант не терпит сокращений… Стихи есть в номере? — ревниво спросил Кладов.

— Пишут.

— Кто пишет стихи?

— Эсер какой-то стихи пишет. Уже старый. Приволочился. Первым делом пожрать попросил. Пожрал и теперь катает…

— Это похвально, — заметил Ванька Кладов, наслаждаясь жизнью. — Я ему по гривеннику за строчку выплачу. Тяга к стихотворству благородна… Ты стихов никогда не писал?

— Нет, не писал. Ну их к бесу!

— А эсера этого не отпускай… Спроси — не знает ли он, кто купит у меня бочку машинного масла?

Наборщик развернул макет номера газеты:

— Жидковат, кажись… Здесь пусто. И здесь продуло.

— Все исписали, — присмотрелся Ванька. — Оно верно.

— Бабу вот вчера на Горелой Горке топором угрохали, — призадумался наборщик. — Может, развернуть на подвал? Да в конце вы своей рукой мораль подпустите: мол, разве так надобно относиться к женщине?

— Не надо. Может, англичане к вечерку чего новенького нам подкинут… Телеграф-то стучит?

— Ерунду стучит. Керенский вчера опять на митинге плакал.

— Ну ладно. Иди…

Ванька Кладов остался один. Нюхал цветок. Взгляд его упал на окно и замер. С моря выходил на рейд, готовя якоря к отдаче, плоский серый корабль, с пятью трубами, отчаянно дымившими. Коротко взревела сирена, выбрасывая к небу горячий пар.

Ванька Кладов (негодяй известный) схватил швабру и ну молотить палкой в пол, чтобы услышали в типографии.

— Погоди набирать! — кричал. — Новости будут… «Аскольд» входит на рейд… из Англии!

От пирса гавани сразу отошел катерок и во всю прыть, разводя белые буруны, помчался в сторону «Аскольда». Это лейтенант Басалаго спешил повидать Ветлинского.

* * *

Носовая пушка «Аскольда» стучала резкими выстрелами.

Салют предназначался согласно традиции флагу британского адмирала Кэмпена. Катер «срезал» корму французского броненосца «Адмирал Ооб»; мимо пронеслись узкие, низко прижатые к воде плоскости миноносцев; под бортом громадного линкора «Юпитер» (на который Кэмпен недавно перенес свой флаг) катерок порта казался маленьким жучком. Исхлестанный полосами засохшей соли борт линкора стал удаляться, а лейтенант Басалаго еще считал залпы: «восемь, десять… одиннадцать…».

Когда он выбрался по штормтрапу на спардек «Аскольда», пушка уже молчала; воняя пироксилином, затвор орудия выкинул на разложенные под пушкой маты звонкий патрон. Стрельба окончена, и матросы — усталые — взялись за чехол.

Пошатываясь, серый и небритый, с мостика спускался Ветлинский. Он так постарел, так изменился за последнее время, что Басалаго с трудом узнал его. Черный походный плащ-«непромокашка» уныло обвисал плечи каперанга.

— Кирилл Фастович, вы… больны?

Ветлинский взял лейтенанта за локоть, пропуская вперед:

— Только не здесь… Обо всем — в салоне.

В салоне открыты окна, и — холод собачий.

Крепления на переходе ослабли, вестовые за ними недоглядели, и теперь полный развал: хрустят на ковре осколки разбитого графина., выскочившего при крене из «гнезда»; книги тоже сброшены с полок, и страницы их отсырели…

— Не надо смотреть на меня, — сказал Ветлинский. — Сам знаю, что сдал. Сильно сдал.

— А как дошли? — вежливо осведомился Басалаго. Острый нос на лице каперанга — как клюв. А глаза запали.

— Как дошел? — переспросил Ветлинский. — Все офицеры разбежались еще в Девонпорте. Счастливцы! Они остались жить… А мы вот вернулись. Но… как вернулись? На мостике — я, в машине — мичман Носков, сумевший поладить с матросами… Я уже не командир, — признался Ветлинский, — а только пособник судового комитета. Слава богу, что не надо было спрашивать «добро» на повороты и перемены в курсах…

— Вы устали, — сказал Басалаго, искренне сочувствуя.

— Не то слово — устал… Поймите мое положение: во мраке океана я веду крейсер, прокладка и пеленгация на мне одном. А под палубой в это время стучат выстрелы. Дошли лишь чудом… Случайно, на заходе в Варде, мы перехватили радио от господина Керенского, переданное нашим атташе в Стокгольме кавторангом Сташевским. Керенский высылает к нам комиссию, дабы судить офицеров и команду за хаос…

Басалаго поставил вопрос ребром:

— А этот расстрел в Тулоне?..

Ветлинский рванул с себя «непромокашку».

— Команда уверена, что приговор подписал полковник Найденов и атташе посольства. К тому же мне пришлось выступить перед судовым ревкомом…

— С чем?

— Я вынужден был признать эту революцию. Я признал ее… Впрочем, — задумался каперанг, — мне для этого совесть свою насиловать не пришлось, ибо я отдаю отчет себе в том, что Романовы только занимали место. Они не были способны довести Россию до победного конца. Честно скажу вам, Мишель: да, я буду поддерживать Керенского в его стараниях воодушевить флот и армию к наступлению…

— Что ж, все разумно, — согласился Басалаго. — Вы спасли не только себя. Вы спасли крейсер… для России, для войны.

— Очень рад, Мишель, что вы это сразу поняли. Ради этого я и шел на все. А теперь… спать. Вы меня извините, Мишель, но я забыл, когда спал в последний раз…

Сковырнув с ног громоздкие штормовые сапоги, разбухшие от сырости, Ветлинский рухнул на койку. Его глаза закрылись темными веками, словно пятаками глаза покойника. Серые губы каперанга слабо прошептали:

— Вы можете говорить и дальше, Мишель. Я еще не сплю… Басалаго поднял с палубы опрокинутый стул-раскидушку.

— Я вас очень ждал, Кирилл Фастович, — заговорил он, садясь поближе к каперангу. — Здесь, в Мурманске, вам бояться нечего. Поверьте: наши корабли всегда под главным калибром «Юпитера», англичане никаких бунтов не допустят. Я вас очень ждал, — повторил он, — чтобы совместно…

— Постойте, — сказал Ветлинский, не открывая глаз. — Мне не понравилось, что вы сейчас сказали…

— Что не понравилось вам, Кирилл Фастович?

— Вот это. Быть под наводкой калибра… с «Юпитера».

— Но это же не «Гебен» и «Бреслау»!

— Все равно, — возразил Ветлинский, — Я слишком хорошо изучил англичан: дай им только мизинец, и они… я их знаю!

От лица утомленного каперанга вдруг разом отхлынула кровь. Ветлинский стал белым-белым — он уснул. Басалаго встал и, осторожно затворив двери, поднялся на палубу.

К борту крейсера как раз подошел катер с «Юпитера», и по штормтрапу вскарабкался английский сублейтенант — розовощекий юнец, лет восемнадцати на вид. Заметив флаг-офицера, он вскинул руку к белобрысой голове, ничем не покрытой.

— Адмирал Кэмпен, — сказал дерзко, — выражает неудовольствие, что крейсер салютовал ему только одиннадцатью залпами. Мой адмирал в чине бригадном, ему положено слышать в свою честь тринадцать залпов.

Матросы-комендоры уже начинали расходиться от пушки.

— Первая! — крикнул Басалаго. — Расшнуровать обратно, два холостым — добавь…

От пушки — выкрик, совсем невежливый:

— А ты кто такой?

— Флаг-офицер, состоящий при мурштабе.

— У нас свой штаб, — ответили.

Суб-лейтенант с линкора «Юпитер» ждал.

— Мой адмирал тоже ждет, — сказал юноша улыбаясь.

Из люка вылез на палубу унтер-офицер с отверткой в зубах.

— О чем тут спор? — спросил.

— А кто ты такой? — сказал ему Басалаго.

— Гальванный унтер-офицер статьи первой Павлухин, член судового ревкома.

— Вот вас-то мне и надо, милейший! Соизвольте велеть своим матросам расшнуровать первую и добавить два холостых.

Павлухин помахал отверткой:

— Ребята! Традиций флота не нарушать… Два — в небо, чтобы чертям тошно стало, вжарь!

— Пожалте, — отозвались с пушки, срывая чехлы. Дважды, оглушая залив, грохнула пушка.

Понемногу успокоились чайки, опять присаживаясь на воду. Суб-лейтенант глянул с высоты борта (примерно как с крыши трехэтажного дома) и ловкой обезьяной совершил прыжок на шкентель с мусингами. Быстро и умело спускался на катер.

— Олл райт! — гортанно выкрикнул англичанин на прощание.

Басалаго задумчиво стоял возле борта. Под ним — вода, темная, и мощный отлив выносил от самой Колы в океан водоросли, дохлую рыбу, пустые консервные банки. И вдруг — вспомнил.

— А мичман Вальронд, — спросил, — где?

— Целехонек, — ответил ему Павлухин. — Ваш мичман Вальронд честь честью справил со мною дружескую отвальную в мюзик-холле Лондона и ушел… по-английски не попрощавшись!

Басалаго ответил:

— Вальронд покинул крейсер — в это верю. Но вряд ли мичман Вальронд справлял отвальную именно с вами.

— Как знать… — улыбнулся Павлухин. — Всяко бывает…

Басалаго примерился к броску, криком подзывая свой портовый катер, чтобы моторист подвел его под шкентель с мусингами.

За спиною лейтенанта переговаривались матросы:

— То англичанин, нация морская. А эти… наши… баре!

Один прыжок и тело, пролетев над кипящей водой, повисло в воздухе. Басалаго сначала насладился удивлением аскольдовцев, а потом, вися на руках вровень с палубой, прокричал им:

— Я вам не барин… Как представитель Центромура я приду сюда снова. И наведу порядок на крейсере… ррреволюционный!

— Какой порядок? — кинулись к борту матросы.

— Порядок революции. — И соскочил вниз, балансируя на шаткой палубе катера. — Полные обороты, — велел он в машину. — Подойти под трап «Юпитера»…

Павлухин раскрыл дверь и переступил через комингс, который до революции имели право перешагнуть только командир крейсера, военно-морской министр или император России…

Самокин собирал в чемодан вещи: белье, книги, японские безделушки. Придавил чемодан коленом — щелкнули застежки.

— Вот и все, — сказал, выпрямляясь.

Павлухин глянул в кругляк иллюминатора, где виднелись жалкие строения города-недостройки, и опечалился:

— Дыра…

— Ошибаешься. Это тебе не дыра, а — окно в мир. Такое же, как когда-то Петербург, только еще шире, еще просторнее. Погоди, здесь еще будет такое… А вообще-то, — закрутил усы Самокин, — отчасти ты прав: после Сингапура, Тулона, Лондона… дыра!

Помолчали. Ветер из иллюминатора стегал кондуктора прямо в затылок, лохматя ему волосы…

— Значит, так, — заговорил Самокин. — Главное здесь сейчас это Центромур. Но он подчинен Целедфлоту, что в Архангельске. Будет тебе трудненько, Павлухин… Глотки у всех здоровые. И будут драть их пошире. Теперь народ стал смелее. В случае чего, и ножик под ребро пустят… Настоящих моряков-балтийцев здесь нет. Опитки да объедки — возьми, боже, что нам негоже… Рассчитывай на пополнение, что прибыло в команду, — советовал Самокин — вот Кочевой, Власьев, Кудинов…

— Понимаю, — кивнул Павлухин. — Кочевой, Власьев, Кудинов Митька. У этих, правда, головы на пупок не завернуты.

Самокин вскинул в руке чемодан — примерился, как нести.

— Совжелдор, — сказал он вдруг, — это в Петрозаводске, и туда нам не статья: дело не морское, а путейское. Питер за дорогу эту ни зубов, ни крови не пожалеет… Будем драться!

— Ты думаешь? — не поверил Павлухин.

— Еще как! А тебе, дружище, дорога прямая — в местный Центромур.

— Да как выберут?

— Пройдешь… Все-таки наш «Аскольд» — посудина первого ранга. Не только матросы, но сама броня и сам калибр за тебя голосуют. И запомни, Павлухин, намертво: боезапаса не сдавать! Что угодно — без штанов останьтесь, а погреба берегите.

— Ясно, — сказал Павлухин.

— И еще, — добавил Самокин, расхаживая по каюте, сразу ставшей для него чужой и пустой. — Старайся попасть в Целедфлот, потому что в Архангельске есть наши. Сцепись с тамошними большевиками в одну хватку. Запомни вот это имя…

— Говори, запомню!

— Николай Александрович Дрейер, поручик Адмиралтейства.

— Поручик?

— Чего вскинулся? — осадил гальванера Самокин. — Сядь, не дури… Поручик Дрейер окончил Морской корпус, но ему даже мичмана ради смеха не дали. А поручика… За что? А вот за то, что он марксист. В Архангельске он главный оратор от большевиков, и ты еще полюбишь его.

— А как найти этого Дрейера?

— Он плавает штурманом на военном ледоколе «Святогор», что построили для нас в Канаде. Организация в Архангельске, — продолжал Самокин, — конечно, слабенькая. Но большевики все же есть. А здесь — дыра, ты прав! Кораблей много, верно: Но половина английские да французские. И заметь, главный калибр все время расчехлен… Черт их там разберет, что они про себя ночью думают!

— Неужто на такой прорве кораблей, — сказал Павлухин, — и все мозги у братвы набекрень?

— Были бы у них мозги нормальные, — ответил Самокин, — так они бы за Милюкова не держались… Пошуруй, конечно. И на флотилии. И на дороге. Путейцы народ бродяжий, на месте не сидят. Катаются. До Питера и обратно… Ну, что загрустил?

— А чему тут радоваться? Дела неважные… И ты улепетываешь.

— Надо. Так надо. — Самокин хлопнул его по плечу и снова вздернул чемодан за ручку. — Тяжеленный, дьявол… Набрал барахла за двенадцать лет службы. Ну, а теперь, Павлухин, должен я сказать тебе одну вещь. Очень опасную: она требует разума, спокойствия и выдержки.

— Это ты к чему меня готовишь?

— К разговору о нашем каперанге Ветлинском.

— А что? Он вроде бы все понял… все принял.

— Верно. И все как будто принял. Но перед этим он, только он один, был повинен в расстреле четырех в Тулоне. И наш атташе Дмитриев в Париже и сам следователь были против расстрела!

Павлухин наступал на Самокина:

— И ты знал? Ты знал? И — молчал?

— Знай и ты. Молчи и ты.

— Как же это?

— А вот так… Через мои руки прошли все шифровки. Помочь я ничем не мог. Вся борьба за жизнь четырех между Ветлинским и посольством была у меня перед глазами.

— И молчал? — не мог простить Павлухин Самокину.

— Правильно, что не сказал. Угробить человека легко. А кто крейсер доведет до Мурманска? Ты, что ли? А корабль необходимо сохранить… для революции. Вот и молчал.

Павлухин потер один кулак о другой:

— Ну теперь-то мы дома… Крейсер он привел.

— Будь разумнее, Павлухин, — сказал ему Самокин. — Революция не состоит из одних расправ и выстрелов. Время еще покажет, что такое Ветлинский. Может, он еще шерстью наизнанку вывернется? И даже будет полезен?

— Кому?

— Службе, дурак ты такой… Службе!

— Да не верю я в это.

— А я и не настаиваю, чтобы ты на каперанга крестился. Но надо еще проверить — что скрывается за его речами.

Звякнул звонок, откинулось в переборке окошечко из радиорубки. Самокин перенял бумагу, как в старые времена.

— Это же не шифровка! — сказал он. — Так чего суете мне?

— Все равно. Тебе ближе. Ты и передай командиру.

— А что там? — вытянул шею Павлухин, подозрительный. Самокин глянул на бланк и хмыкнул:

— Сам Керенский вызывает нашего Ветлинского в Питер.

— Зачем?

— Этого не знает пока и сам Ветлинский. Очевидно, Керенский имеет на него какие-то особые виды… Неспроста!

Самокин поднялся на мостик. В шубе и валенках дрог на ветру сигнальщик. Увидел кондуктора и стал ругаться:

— Ну и закатились мы. Если так на солнце зубами ляскать, так что же зимой-то будет? Во климат, провались он, холера… там уже цветы вижу, на сопках, а за цветами лед не тает.

— Отщелкай на СНиС, — попросил Самокин сигнальщика, — пусть ответят нам, если сами знают: когда питерский уходит?

Под ширмами прожектора узкими щелями вспыхнул ярчайший свет дуги. Сигнальщик проблесками отщелкал на пост вопрос: створки ширмы то открывали, то гасили нестерпимое сияние дуги, устремленное узким лучом прямо в пост СНиСа.

— Есть, — сказал. — Проснулись, сволочи… отвечают.

— Читай, — велел Самокин.

Теперь такой же луч бил в мостик «Аскольда».

— Курьерский… отходит… И спирту просят!

— Ответь им: спасибо. А спирт — в аптеке.

Берег «писал» снова, и сигнальщик прочел в недоумении.

— Эй, Самокин! Советуют нам пушку продать.

— Начинается… анархия, мать порядка, — выругался Самокин.

Уже надев шинель, он подхватил пудовые книги кодов, отнес их в салон. Ветлинский спал, похожий на мертвеца, и ветер стегал бархатные шторы, раздувая их сырым сквозняком. Поверх книг Самокин положил распоряжение главковерха Керенского и вышел из салона… Навсегда! Навсегда!

На трапе он поцеловался со всеми, кто встретился ему. И всю ночь кондуктор-большевик мирно спал в вагоне, бежавшем через лесистые тундры. Самокин не знал еще, что его ждет в Петрограде, как не знали того и те, кто оставался в Мурманске.

* * *

Вид Мурманска приводил Власия Труша в трепетное содрогание. «Во, лафа выпала! — думал он. — Небось в эдакой трущобе и жрать подают одни сухари… Ежели, скажем, по три рубля рвануть за каждую банку? Сколько же это будет?..».

Подсчитал и снова впялился в иллюминатор: «Да что там три! Нешто в эдаком краю, где ништо не водится, и по пятерке не накладут?» И с упоением наблюдал он всю мурманскую разруху и неустроенность окаянной человеческой жизни. «О себе тоже, — размышлял, — забывать не стоит…».

С такими-то вот мыслями, полными самого благородного значения, боцман Труш и вышел в середине дня на каменистый брег земли российской — земли обетованной.

— Эй! — окликнул прохожего. — А главный прошпект где?

— Где стоишь, там и будет главный.

— По шпалам-то?

— Милое дело, — ответил прохожий.

«Пройдусь разведаю», — решил Власий Труш и, выпятив грудь, закултыхался по шпалам.

И вдруг… О эти «вдруг»! Как они играют человеком!

Сидела на ступеньках вагона баба, держа на коленях младенца. А сей исторический младенец играл пустой банкой из-под ананасов. Как раз той фирмы, какую закупил в Сингапуре и сам Власий Труш… Боцмана малость подзашатало, и он долго озирался вокруг, словно перед злодейским убийством.

Потом заботливо склонился над младенцем, приласкал его.

— Так-так. На солнышке греется… Балуется, значит!

— Руки все вымотал, — печаловалась баба. — Уж я порю его, порю… Никакого толку!

— Тя-тя… Тя-тя… — пролепетал младенец.

— А баночка-то, — схватился Труш за жестянку, — красивенькая… Где взяла? — вдруг гаркнул он на бабу. — Отвечай!

— О чем ты, родимый? — испугалась баба.

— Отвечай, где взяла ананасью банку?

— Батюшка милый, да пошла до лавки и свому огольцу купила.

Труш развернул в руках платок, остудил лицо от пота.

— Купила? — засмеялся. — Да что ты врешь, баба? Это же господская штука… Три рубля банка стоит. Где тебе!

— Не сочиняй ты, — обиделась баба. — Налетел, будто я украла… Эдакого-то добра у нас много. Вот картошки нет, картошка в этих краях дорогая. Три рубля одна насыпочка стоит. Да вить… насыпать разно можно. А это — тьфу, ананасина твоя!

— И он, твой шибздик… что? Никак съел?

— Съел, батюшка. У него пекит хороший. Все руки, говорю, отмотал мне, проклятый…

— Сколько же ты заплатила за банку?

— А сколько? Как все, так и я… за полтинник. У гличан, слышь-ка, такого барахла много навезено. Вот мы и кормимся…

Власий Труш понял, что он разорен. Видеть не мог более сопливого младенца, что усиленно развлекал себя пустою нарядной жестянкой. Кинулся боцман на станционный телеграф — там народу полно — и растолкал всех ждущих очереди.

— Полундра, мадам… полундра, вам говорят! Я — «Аскольд», только что пришли с того свету. Срочная телеграмма: быть революции или не быть? Прошу не волноваться…

И отбил в Ораниенбаум жене:

СООБЩИ ЦЕНЫ АНАНАСЫ КРЕПКО ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАСИК.

— Когда будет ответ?

— Зайдите вечером, — посулил телеграфист.

До вечера, голодный как волк, Власий Труш гулял по шпалам.

Вечером его поджидала телеграмма из Ораниенбаума: АНАНАСЫ НЕ ПОНЯЛА ХЛЕБА НЕТУ КРЕПКО ОБНИМАЮ.

Дух взбодрился сразу. Видать, в Петрограде, и вправду говорят, народец с голоду дохнет. Сразу отлегло от сердца, будто камень с него свалили: все в порядке, не пропадем! Итак, решено — везти ананасы до революционного Питера…

Труш прибыл на корабль, а на «Аскольде» — беготня по трапам. Порхали раскаленные утюги, болтались, зеркальца, перед которыми, присев на корточки, брились матросы. Гам, хохот, веселье.

— На берег, што ли? — спросил Труш. — Так на берегу этом ни хрена нету. Я был там… Это тебе не Тулон с Марселем: разворота на всю катушку не дашь. Да и барышни тута по нашему брату в штабеля не складываются… себе цену верную знают!

— В отпуск! — орали матросы. — Половину всей команды крейсера командир отпускает до дому… Уррра-а!

— Половину? — почесался Труш. — Многоватенько…

Он отправился к Ветлинскому выпросить отпуск и для себя. Каперанг, хорошо отдохнувший после перехода, гладко выбритый, в полной форме, сидел за столом перед списками команды.

— Боцман, тебя на три дня… никак не больше… Подсказывай, кто беспокойный, от кого нам лучше сразу же избавиться.

Узкий палец каперанга в блеске обручального кольца скользил вниз по колонке имен, а боцман давал советы:

— Крикун… к бесу его! И этого — с глаз долой. Тоже… пусть едет и не возвращается. Солдаты-то бегут с фронта, а наши разве солдат умнее? Никто не вернется.

— Павлухин? — задержался палец Ветлинского.

— Пущай едет, — сообразил боцман. — Хоша он и унтер гальванный, но по всем статьям с панталыку сбился и нашему порядку не поспособствует…

Павлухин от отпуска отказался. Матросы ему говорили:

— Дурак, нешто своих повидать не хочется?

— Хочется, — отвечал Павлухин. — Да вы все разбежитесь, кому за кораблем доглядеть? Именем ревкома никто не уйдет в отпуск, пока технику не сдаст в исправности. Смазать все салом, как на походе… А на молодых много ли надежды?

«Молодых» из недавнего пополнения палец Ветлинского не коснулся в списках. Каперанг считал их более надежным сплавом в команде крейсера (еще «тихими»). Но почти всех, кто помнил тулонскую трагедию, Ветлинский безжалостно отпустил прочь — в явной уверенности, что обратно на крейсер они уже никогда не вернутся… Это называлось — самодемобилизация!

И весь вечер между берегом и бортом «Аскольда» шныряли юркие катера. Один отойдет, а на второй уже навалом кидают вниз чемоданы — парусиновые, с боевыми номерами, крепко прошнурованные. Матросы-старики следят за надписями. Если какой салага вздумает начертать суриком на своем чемодане заветные слова: «МОРЯК ТИХОВА ОКЕАНУ», — его тут же заставляют смывать едкую краску.

— Не достоин, — говорят самозванцу. — Что ты видел? Бискай этот — тьфу, лужа. Ты бы вот в тайфуне побывал…

Крики, песни и хохот разбудили сонный рейд. На британском флагмане вся оптика развернулась — на «Аскольд». Союзники пристально следили за отъездом отпускных. Три катера, четыре, пять, пошел шестой… И вот не выдержали: на реи «Юпитера» взлетели флаги. В ярком свете полярного дня расцветился сигнал: командиру явиться на борт британского флагмана…

Ветлинский был возмущен.

— Что это значит? — говорил он, делясь с мичманом Носковым. — Я командир русского крейсера, а не собачка, чтобы подбегать к «Юпитеру» на каждый посвист оттуда…

Каперанг дал флажный семафор на берег, адресуя его в штаб: как поступить в этом затруднительном случае? Ответ с берега был таков: адмирал Кэмпен является старшим на Мурманском рейде…

— Пожалуй, что так, — вынужден был согласиться каперанг; ударил треуголкой об локоть, поправил кортик, одна перчатка на руке, другая тиснута за обшлаг. — Традиции флота надобно уважать. Эй, на вахте! Катер — под трап…

Адмирал Кэмпен засел на Мурмане с осени 1915 года, сначала как начальник партии траления — английской; потом через консульство он подчинил себе с помощью дипломатии и русскую партию траления, так что права его старшинства на рейде были вполне обоснованы даже юридически, традиции здесь играли лишь роль бесплатного приложения к уставу и законам службы.

Медленно наплывал на катер серый борт линкора. Фалрепные юнги, засучив рукава, подхватили русского каперанга под локотки, как барышню; фалрепных специально тренировали на приеме с берега пьяных офицеров, и они свое дело знали блестяще. С почестями подняли Ветлинского на борт. Одетый в парадное, подтянутый, с острым взором степного беркута, Ветлинский с деликатной внимательностью прослушал, как оркестр сыграл в честь его прибытия веселенький марш. И вот взмах руки для салюта — приветствие флагу союзной Британии уже послано.

Вахта в строю. Медленно, как на похоронах, стучат барабаны. Свисток вахтенного офицера — можно следовать.

Ветлинский идет по чистой палубе — палубе цвета слоновой кости. Спокойные ясные взгляды матросов сопровождают его. И — порядок, какого русский флот уже не имел. Стало на минутку грустно.

Вахта сопроводила Ветлинского до дверей адмиральского дека. С ковра вскинулся породистый сеттер и сделал стойку на входящего каперанга. Один умный взгляд влажных глаз на хозяина — и собака снова легла, бесшумно.

Адмирал Кэмпен встретил Ветлинского стоя.

— Как старший на рейде, — подчеркнул он сразу, — я обеспокоен съездом команды вашего крейсера на берег. Время военное, восемь германских субмарин рыскают на подходах к Кольскому заливу. Наши тральщики износили машины, неся брандвахту, а на русских эсминцах митингуют, кормясь одними семечками, которые я тоже пробовал есть, но не нашел в них ничего хорошего… Ваши объяснения? — спросил Кэмпен отрывисто.

— Слушаюсь, сэр. Команда уволена мною в отпуск.

— Я не совсем понимаю вас, — резко произнес Кэмпен. Разговор происходил стоя. Оба навытяжку! Один в мундире застегнутом, другой в легкой шерстяной куртке с закатанными до локтей рукавами.

— Объясняю, сэр, — ответил Ветлинский. — Мною уволена в отпуск часть команды, зараженная пораженческими настроениями. Эти люди, можно считать, уже выбыли из кегельбана.

— Но кегли расставлены… Кто будет играть дальше?

— И оставшиеся, сэр, способны наладить службу. Тем более если вредное влияние большевизма исключено, сэр.

Расставив ноги на ковре, Кэмпен качнулся вместе с линкором (мимо как раз проходила посыльная «Соколица» и развела большую волну). Плавный крен влево, где-то внутри корабля грохнула дверь, еще крен вправо… Качка затихла.

— Хорошо, — сказал адмирал, — в этом варианте есть разумный подход к делу… В случае выхода крейсера на театр, мы дополним недостающий состав нашими матросами, которые рвутся в сражение… Вы слышите? Уже заиграли волынки перед ужином. Прошу, каперанг, к столу.

— Благодарю, сэр. Но осмелюсь сегодня отказаться от ужина, Ибо имею телеграмму от господина министра Керенского, призывающего меня в Петроград по делам службы.

— Весьма сожалею, — кивнул на прощание Кэмпен (и сеттер сразу вскочил с ковра). — Надеюсь, мы встретимся после вашего возвращения из мрачной русской столицы.

Четкий поворот. Треуголка под локтем. По бедру колотятся золоченые ножны кортика. Снова играет оркестр. Фалрепные бережно опускают Ветлинского на катер, в ладонях каперанга мягко мнется голубой бархат фалрепов, бегущих до самой воды.

Рука, вздернутая для приветствия, слегка дрожит. Боже мой! Как давно не было… всего вот этого!

* * *

Белая полярная ночь — с движением поезда на юг — медленно отступала. За Петрозаводском уже висли серенькие сумерки. На обнищавших станциях тяжело вздыхал паровоз.

Власий Труш проснулся в Лодейном Поле.

— Эй, — позвал сцепщика, — в Питере-то когда будем?

— К вечеру.

— Чего так поздно?

— А ныне поезда скоро не бегают. И на том спасибо…

Вышла на перрон баба и пригорюнилась.

— Служивый, — сказала Трушу, — не продашь ли чего?

— Эво! А чего надобно?

— Хлебца бы… Третий дён не жрамши сидим.

— А что? — высунулся Труш в окно. — Разве нет хлеба?

— Откеда хлеб?.. — засморкалась баба в платок.

Душа Труша взыграла от чужого несчастья. И чем ближе приближался поезд к Петрограду, тем все выше и выше взвинчивал он цены на свои ананасы. На станции Званка ощущался настоящий голод. Здесь, в ста четырнадцати верстах от столицы, Труш впервые увидел красные повязки на рукавах путейцев. Это были отряды Красной гвардии, о которой на Мурмане знали лишь понаслышке. Красногвардейцы гурьбой подошли к вагонам третьего класса, где ехали отпускные аскольдовцы, и, ничего не прося, терпеливо стояли, под окнами. Окна разом опустились. Посыпались оттуда буханки хлеба, испеченного накануне в паровой пекарне «Аскольда». Власий Труш наблюдал, как золотыми слитками порхают тяжелые буханки, — и ликовал: «Эка, голод-то! Чего там по пять рублей… Драть так драть. Недаром от самого Сингапуру тащил… Опять же и рыск, дело благородное!».

Боцман ехал во втором классе, почти полупустом, загрузив свое купе ящиками с ананасами. Крепкие мышцы боцмана, отъевшегося на казенных харчах, играли заранее — скоро он будет сгружать ящики на перрон…

И вот завечерело над далями, паровоз неторопливо втянул вагоны под закопченные своды вокзала.

Пассажиры гуртом повалили на платформы: матросы — чемодан на плечо — убежали, радуясь, свистя и подпрыгивая. Издалека было видно, что на развороте турникета патруль задержал каперанга Ветлинского. Власий Труш вытянул шею, всматриваясь в сутолоку вокзала: что будет? Командир «Аскольда» о чем-то долго спорил, потом зажал портфель между колен, и патруль тут же спорол ему с плеч погоны, сорвал с фуражки кокарду; после чего турникет закрутился дальше.

Боцман сгрузил на перрон ящики с броскими английскими надписями. На заплеванных досках платформы эти ящики расцветали, словно праздничный подарок ко Христову деньку. Устал.

— Фу, — сказал, отдыхиваясь. — Ломового бы теперича… Выбил бушлат об стенку — шлеп-шлеп; сорвал погоны с него — от греха подальше; присел на ящики. Тут его окружили. С красными повязками на рукавах пальтишек. Видать, рабочие.

— Знатно, — сказал один, присматриваясь. — Вот это, я понимаю, упаковочка… Эй, флотский! Кажи бумагу.

Власий Труш бесстрастно развернул отпускную. Прочли. Вернули. Пока ничего. Подкатился тут и солдат в обмотках.

— Что в эшелоне? — полюбопытствовал.

— Техника, — не мигнул Труш, отвечая. — Причем иностранная, — добавил. — У нас такая разве бывает?

— Всякая бывает, — усмехнулся один рабочий.

— А это секретная, — отвечал Труш. — Для дальних прицелов.

— Ну вези, — сказал солдат. — Технике — мое почтение. Особенно, ежели прицел у тебя дальний, так это — милое дело!

Но тут его спросили:

— С мурманского?

— С него самого… с мурманского.

— Зажрались вы там. Вон ряшку-то какую наел: надави — и сок брызнет. А ну, Федя, берись с конца. Сейчас прицел проверим.

Подняли один ящик и грохнули его о перрон — покатились яркие банки, и вмиг их не стало (набежал народец — растащил).

— Стой! — заметался Труш. — По какому праву?

— Спекулянт! — ответили. — А право одно: революция! Солдат вспорол ножом одну банку. Лежали там нежные золотистые ломти, благоухая необычно. И растерялся солдат:

— Это что же за дичь така? Видать, вкуснятина?

— Не дичь! — убивался Труш. — Эх ты, серость., фрукта!

— Как зовется?

— Ананаса…

Услышав это слово, солдат озверел.

— Буржуй? — хватался за грудки. — Ананасу жрешь?

— Не буржуй, а боцман… — оправдывался Труш.

— Прикидывайся! — орали из толпы мешочников. — Сразу видать буржуя… Рази моряки ананасу шамают? Переоделся под флотского.

Труш совсем ошалел. Тянулись к нему отовсюду руки, рвали его на части, с хрустом выдернули пуговицы из бушлата, которым он укрывался от кулаков.

— Растрепать его! — визжала бабенка в платке. — Зачинай делить… тута же… всем, по совести!

— Товарищи! Граждане! — взывал Труш, отбиваясь. — А ежели я болен? Ежели я не могу? Ежели мне доктор велел? Это как же получается? Выходит, буржую можно, а простому человеку нельзя?

Красногвардейцы уже таскали ящики на ломового извозчика. Грузили. Солдат ткнул боцмана штыком под лопатку — больно:

— Следуй…

Привели на Выборгскую, вслед за телегой. Там, в узкой прокуренной комнате, сидел человек, и жиденький галстук его был завит на шее веревочкой. Тяжело он поднял глаза, красные от недосыпа, как фонари.

— Половину, — сказал, — на Путиловский, другую половину разделить: на Обуховский да на Парвиайнена… детишкам!

— Ты што? Соображаешь?.. Да я от самова Сингапуру…

— Вот и приехал. Спасибо, что сам не съел!

* * *

Когда Россия уже шаталась от голодухи, Мурманск еще не ведал острой нужды в куске хлеба. Англичане и французы взяли Мурманский край на союзный прокорм, и первый кусок — самый лакомый — доставался гарнизону и флотилии. Все продовольствие было в руках британского консула Холла: он мог и задержать его, и тогда на шее Мурманска стягивалась неловкая петля голода. Холл мог и ослабить эту петлю…

Впрочем, все зависело от Петрограда, где существовало двоевластие. Все зависело от политики. Это было время, когда даже консул не знал, что будет дальше… Стянуть ему петлю или, союзно подобрев, распустить ее по старой дружбе?

Глава шестая.

Всю ночь мычали коровы, и сны от этого были наивные, пахнущие молоком и детством. А утром, едва Небольсин открыл глаза, Дуняшка положила перед ним письмо:

— Матрос был. Сказывал, цто издалека везли…

Сна как не бывало, и Аркадий Константинович, волнуясь, взломал хрусткий конверт. Штабс-капитан Небольсин сообщал младшему брату, что это, очевидно, его последнее письмо из Франции: бригаду направляют на Салоникский фронт, в Македонию (значит, Лятурнер тогда был прав, намекая на новый адрес). За каждой строчкой письма сквозила плохо скрытая досада и какой-то разлад души и разума.

Там, в окопах Мурмелона, брат его мучился неясной отсюда мукой — и, пожалуй, эта мука не шла ни в какое сравнение с теми переживаниями, какие выпали на его долю в Мурманске. Аркадий Небольсин слишком уважал своего старшего брата. Конечно, Виктор Небольсин (ныне штабс-капитан) не был тем актером, который приходит раз в столетие, чтобы потрясти мир. Но зато Виктор Небольсин мог ежевечерне сорвать с публики аплодисменты за добросовестную игру… Игра продолжалась!

Аркадий Константинович вновь перечитал конец письма:

«…Распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу нам с печальными цветами воскресшей весны. Именно к нам, ибо мы, русские, останемся победителями».

Игра продолжалась… даже на фронте! И тут Аркадий Небольсин понял, что эти последние строки тоже рассчитаны на то, чтобы сорвать аплодисменты. Значит, бедняга Виктор давно растерял свою публику — «остался у него только я — его брат». И, сидя на развороченной постели в своем вагоне, брат слегка похлопал брату — из Мурманска до Мурмелона: «Браво, браво!».

Небольсины, потомственные петербуржцы, выросли без матери. Отец их, чиновник ведомства императорских театров, был человеком начитанным, с настроениями демократа-семидесятника. Братья вырастали самостоятельно, среди книг и музыки. Отец рано научил их гордиться Россией и тем, что они русские. Отсюда и все остальное, как следствие этого воспитания. Для одного, после службы в блестящем полку, — подмостки сцены, а для другого выпала большая честь — быть русским путейцем: романтика дальних дорог страны, которая раскинула свои рельсы от Амура до полярных тундр Скандинавии. В любом случае — все было у братьев прекрасно и патриотично (так им казалось обоим).

Небольсин еще раз повертел письмо: нет, обратного адреса брат не указывал — наверное, и сам не знал его точно. И тут опять замычала корова — только не во сне, а наяву. И так близко, где-то совсем рядом, на соседних путях. Откуда корова — думать не хотелось…

Аркадий Константинович пил чай, заваренный Дуняшкой, когда в вагон к нему поднялся дорогой гость — инженер Петя Ронек с Кемской дистанции.

— О! Петенька… Ты с каким?

— С дежурным, — ответил Ронек. — Прискакал за хлебом… Ронек поддерживал честь корпуса путей сообщения и всегда носил элегантную форму путейца, а на голове фуражку с зелеными кантами и молоточками в кокарде. Был аккуратен, подтянут.

— Чаю? — предложил Небольсин.

— Ну давай…

Распивая чай, Ронек спросил:

— Куда ты коров деваешь, Аркадий?

— Ты это серьезно? — задумался Небольсин.

— Вполне.

— Мне, правда, всю ночь снились коровы. И мычит какая-то…

— Видишь ли, — начал Ронек, — нас преследует саботаж. Через голодный Петроград прогнали эшелоны со скотом. Я успел перехватить их на Кеми и часть отослал обратно. Но часть вагонов все-таки проскочила… на тебя! Ты принял?

— Мне никто даже не докладывал.

— Ну я так и думал, — вздохнул Ронек, озабоченный. — Это явный саботаж, это подло, и это враждебно для народа.

— Саботаж… против чего? — спросил Небольсин.

— Конечно же, против революции! — выговорил Ронек. — Все это свершается с нарочитой жестокостью, чтобы голодом задушить революционный народ, и без того голодный… Понял?

Корова мычала где-то на путях — жутко и осипло мычала она.

Небольсин спросил своего друга прямо в лоб:

— Милый мой Петенька, про тебя говорят, что ты большевик. Сознайся: это правда? Или не верить?

— Не совсем так, — ответил ему Ронек с улыбкой. — Я не большевик. Но я, видишь ли; убежденный социал-демократ. И большевики ближе всего сейчас моим взглядам на исход революции. А теперь скажи мне, брат Аркадий, ты ждал революцию?

Аркадий Константинович долго почесывал ухо.

— Я не ждал именно революции. Но каких-то крупных потрясений, ведущих к благу России, — да, ждал… Верил! Наверное, я просто не хотел думать о революции.

— Ну вот, — подхватил Ронек, — революция произошла. Ответь: разве что-либо изменилось?

— Для меня?

— Ну хотя бы для тебя.

— Да я-то при чем?

Худенький, как мальчик, Ронек погрозил ему пальцем:

— Не крутись, Аркашка. Ты — везунчик, счастливчик… Ты избалован. Деньгами. Женщинами. Ты — барин. Но ты не глупый барин… Ты все понимаешь.

— Не все! Вот у меня есть брат. Он умнее меня. Главное отличительное свойство его — это цельность. Цельность патриота. Когда прозвучал первый выстрел, он был уже в седле. И вот теперь из Франции пишет, и я не узнаю его… Он потерял свое лицо. Словеса! Голый шарм! Я чувствую, что-то происходит в мире… А — что? Ну, ты, умник! Может, ты знаешь?

— Будет революция, — заявил Ронек убежденно.

— Не лги. Она уже была.

— Будет другая. Настоящая.

— А это какая? — спросил Небольсин.

— Липовая. Она ничего не изменила. Ничего не дала народу. А необходим поворот. Как говорят моряки, поворот «все вдруг*. К миру, Аркашка!

— Но господин Керенский…

— Да знаю все, что ты скажешь. Керенский — социалист, Керенский — защитник в политпроцессах, Керенский… снова ввел смертную казнь на фронте! Это тоже он сделал.

— А ты бы не ввел?! — обозлился Небольсин. — Что прикажешь делать на месте Керенского, если фронт разлагается? Не умники ли вроде тебя и разложили фронт?

Ронек выровнял стакан точно по середине блюдечка. Сверху — бряк ложечкой. Казалось, этот маленький человек сейчас развернется и маленькой ручкой треснет громадного Небольсина, сидящего перед ним в пушистом халате. Но они были друзья…

— Пошли, — сказал Ронек. — Посмотрим, что с коровами. Среди нагромождения вагонов, блуждая с ломом в руках, они отыскали вагон-теплушку. Сковырнули пломбы.

— Взяли! — крикнул Небольсин, и оба откатили двери.

В лицо пахнуло застоявшейся коровьей мочой, смрадом и гнилью. Обтянутый кожей скелет поднялся из темноты и сказал людям жалобное свое, умирающее свое: «му-у-у…».

Остальной скот лежал уже мертвым.

— Вот, полюбуйся, — сказал Ронек, весь в ярости. — В Петрограде умирают с голоду, а они… эти душегубы!..

— Кого ты обвиняешь? — спросил Небольсин, чуть не плача от жалости к животным. — Я бы сам задушил негодяев… всех! Но я-то при чем здесь?

— Ты ни при чем. Ты просто стрелочник тупика. Наверное, по простоте душевной ты думаешь, что это дорога в мир? Ах, мой милый Аркашка! Это дорога в тупик, здесь она обрывается. И этот тупик, поверь, может для многих из нас обернуться жизненным тупиком!

— Как ты сказал? Жизненным тупиком?

— Я так чувствую, — ответил Ронек. — Осмотрись вокруг, Аркадий, и ты тоже почувствуешь это.

Небольсин рассмеялся — совсем невесело.

— Это очень неприятный афоризм, Петенька! В старые добрые времена за такие пророчества пороли розгами.

— Закрой! — сказал Ронек.

Сильный Небольсин навалился на клинкет задвижной двери, со скрежетом она поехала, закрывая умирающую корову.

— Сена бы… — сказал Небольсин подавленно.

— Откуда у нас сено? Резать? Но кожа и кости. Да и холодильников нет. Они знали, куда надо загонять скотину. И загнали насмерть. Прощай, Аркадий, я пойду…

Теплые ветры широко задували над Мурманом. За сопками — там, где раскинулось кладбище, — обмахивались по ветрам белым-белы черемухи, уже увядающие. Было что-то раздражающее в негасимом мареве солнца, в ослепительном блеске неба, с высоты которого падали чайки на темную ледяную воду. И лежал в низинах твердый, прозрачный лед, никогда не тая.

Жили в ту пору больше слухами: одному сказали, другому нашептали, а третий где-то вычитал (или сам выдумал). Архангельск тяготел к Вологде, а через Вологду — к Москве; Мурманск же был прямо связан с Петроградом, и оттуда по временам налетали буйные вихри…

Сумятица лихорадочных событий, не всегда понятных на Мурмане, вдруг вылилась в резолюцию флотилии Северного Ледовитого океана: «Прекратить постыдное братание! Даешь наступление! Мы за полное доверие к министрам-социалистам…».

И говорили везде так:

— Не беспокойтесь! Вот вернется Ветлинский, и все начнется по-новому, иначе… Мы еще поглядим. Вы еще узнаете.

Небольсин мучился: выходил его брат в арлекинском одеянии, с винтовкой в руке, отдергивая окровавленный занавес войны, а навстречу ему поднималась костлявая шея умирающей коровы и говорила предсмертное, прощальное: «му-у-у-у…».

* * *

— Братцы! Доколе маяться? — поднялся на башню «Чесмы» матрос; сковырнув с башки бескозырку, показал ее всем золотой броской надписью: «Бесшумный». — Командир нашего ясминца, князь Вяземский, есть первый хад! А почему он хадом стал — сейчас обскажу по порядку…

— Трухай, Маковкин! — подбодрили его снизу, от палубы.

— Другие ясминцы у стенки борта протирают, а наш хад, князь Вяземский, у Короткова сам на походы, будто на выпивку, набивается. Ну, рази не хад? Ему што, боле всех надобно? Опять же, по праву революции, кто давал ему такую власть, чтобы в бой с немцем вступать? У немца, братцы, на подводах пушки в сто пять миллиметров, а у нас — пукалки, в семьдесят пять… Так я вас, ридные мои, спрашиваю: хад он или не хад?

— Долой гада Вяземского с флотилии! — поддерживала толпа.

— И каперанга Короткова — в шею! Почто он социалиста Керенского матеряет? Почто под портретом Николашки у себя сиживает?

Митинг проходил на палубе «Чесмы», под открытым небом, и базарные торговки тут же, под сенью главного калибра, бойко продавали калачи и воблу, семечки и спиртное. Небольсина от скуки тянуло на люди, и он был рад, что Ванька Кладов затащил его на этот митинг. Сейчас Аркадий Константинович сидел на ступенях трапа, рядом с матросом, который ругался глухо и злобно. И вдруг этот матрос сорвался с места, кошкой полез на башню, цепляясь за скобы, вделанные в броню.

И вот вырос над палубой, а под ним трещала шелуха семечек, цвели платки продажных маркитанток, пьяно и неуемно колыхалась чернь бушлатов. Начал неожиданно — с упрека.

— Эх, вы-ы-и-и… — провыл он, раздираемый злобой. — Вы сами не знаете, чего хотите. Вчера кричали: «Даешь наступление!» А теперь командира «Бесшумного» с дерьмом пополам мешаете… За что? За мужество? Так его только уважать можно, что он со своими «пукалками» прет на рожон — прямо на немецкий калибр. И не боится… Нет, — продолжал матрос, — не за это надо судить князя Вяземского! А вот за что: монархист он, враг революции, мордобоец был славный… верно! Таких на флотилии не надобно.

— Кто это такой? — спросил Небольсин у мичмана Кладова.

— Аскольдовский ревкомовец… некий Павлухин!

Палец Павлухина вытянул из толпы матроса с «ясминца».

— Вот ты — хад! — сказал ему аскольдовец с яростью. — Даже не в дюймах, а в миллиметрах считать стал. Ишь бухгалтер нашелся… Не матрос ты флота Российского, а сопля, в бушлат завернутая! Команда крейсера «Аскольд», — продолжал Павлухин, — заверяет, что она будет стоять на страже русской революции… своим калибром!

На башню уже лез, срываясь со скоб сапогами, Шверченко.

— Так! — завопил сверху. — Вы все слышали? Вроде бы все гладко сообщил нам товарищ Павлухин. А ежели разобраться?

— Разбирайся, — сказал Павлухин, но с башни не спустился.

Закрыв огонек руками, он на свирепом ветру раскуривал папиросу.

— Большевики, — выкрикивал Шверченко, — разжигают войну гражданскую, они будят зверя, с которым сами потом не смогут справиться!.. Братцы, не верьте в грядущее торжество алчной диктатуры толпы! — И рука Шверченки, вскинутая резко, вдруг вытянулась в сторону океана. — Там, — рявкнул эсер с высоты броневого настила, — там есть некто!.. Некто третий уже решает нашу судьбу!

Ванька Кладов, потирая руки, толкнул Небольсина в бок.

— Вот сейчас начнется, — сказал плотоядно.

И на весь рейд рвануло криком Павлухина:

— Кто это «некто третий»?!

— Давай первого сначала! — задирались головы с палубы.

— Первый — Ленин! — ответил Павлухин.

— Тогда эторого… давай! — требовали с палубы.

На башню вскинулся Мишка Ляуданский, и толпа братишек встретила его ревом — так встречают чемпионов, любимцев публики.

— Второй, братишки, я знаю, — сказал Ляуданский, — это буржуазия, которая уже кажет нам… Жаль, что тут прекрасные женщины, а то бы я сказал, что она кажет.

Павлухин бросил окурок, и его унесло ветром под небеса. Шагнул прямо на Шверченку:

— А-а-а!.. Боишься назвать своего «третьего»? Так я отвечу, кого ты имел в виду… Вот он, «некто третий»!

И рука аскольдовца выбросилась вперед. Все невольно посмотрели на серый борт британского линкора «Юпитер», на котором, вытягиваясь в нитку, распластался брейд-вымпел Кэмпена.

— Вот он, твой «некто третий»! Он ждет… Он ждет от тебя, чтобы ты завопил на всю гавань: караул, помогите! И ты этот сигнал ему подал. Он, этот «некто третий», тебя сегодня услышал… Услышал и запомнил!

Башня торчала над людьми немым грохотом огня и стали. Наверху ее — над дулами орудий — три маленьких человека. Между ними — ветер. Ветер с просторов океана…

— Мы, — снова заговорил Павлухин, — команда «Аскольда», протестуем против предательской резолюции Центромура… Вы, лиговские да одесские, войны и не нюхали! Недаром вас адмирал Колчак пинкарем под зад с флота высвистнул. Чем хвастаетесь? Тем, что на поезде из Севастополя до Владивостока прокатились? Тем, что оттуда до Мурмана своим ходом притопали? Это не работа. А я войну видел… — закончил Павлухин почти тихо. — От Сингапура до Хайфы наш героический крейсер прошел с боями. И хватит… Мы против вашей резолюции… вот так!

Снизу, с палубы, выкрики:

— Контра! Таких топить будем!

— Топи! — взорвало Павлухина. — Топи, в такую тебя мать!.. Нас в Тулоне стреляли офицеры, а здесь, в Мурманске, свои же топить будут?

Мишка Ляуданский попер на Павлухина грудью, прижимая его к срезу башенной брони, а там, внизу, баламутились его кореша да приятели, которые любого разорвут зубами…

— Значит, так! — сказал Ляуданский, и ветер расхлестал его гигантские, измызганные в грязи клеши. — Значит, так… Четырех ваших хлопнули, это мы знаем. Но за што их хлопнули? Пусть товарищ Павлухин и расскажет нам, как они продавались за немецкие деньги! Как вино по кабакам во Франции качали на эти самые деньги! Как по бардакам хаживали…

Небольсин весь вытянулся на трапе: даже издали ему было видно, как брызнули слезы из глаз Павлухина.

— Братцы! — сказал Павлухин в толпу. — Неужто вы верите, что кровь четырех матросов с «Аскольда», пролитая напрасно в Тулоне, была кровью… продажной?!

Навстречу ему полоснуло бранью торговок:

— А иде Ленин твой? Он — главный шпион Вильгельма…

— Бабка, — перегнулся Павлухин с башни, — хоть бы ты, дура старая, заткнулась… Тебя-то кто спрашивает? А вы, чесменские, развалили свой корабль. Шмары у вас с мешками да корзинами по трапам ползают. Барахолка и притон у вас, а не корабль революции… Немец придет и раздавит вас, как клопов… Мешочники вы, паразиты и сами продажные суки!

— Круто взял, — шепнул Ванька Кладов, пихая Небольсина локтем. — Пора смываться. Сейчас будет заваруха.

— Ты думаешь? Но мне любопытно. Погоди… Павлухина уже сорвали с башни. Зверино и ненасытно били.

Прямо лицом колотили аскольдовца в броню, и броня стала красной от крови. Базарные бабы, страшные и патлатые, как ведьмы, с хрустом цеплялись в волосы Павлухина.

— Мы тебе не… эти самые! — визжали маркитантки. — Мы тебе за три рубля по каютам не валяемся…

Небольсин с ожесточенным отчаянием вспомнил, как била его на рельсах вот такая же разъяренная толпа, и очень хотел вмешаться. Но он был человеком с берега, а тут нужен моряк.

— Мичман, — сказал он Ваньке Кладову, — вступись… Ты же видишь — человека убивают…

— Ну да! — ответил Ванька (негодяй известный). — Мотаем отсюда скорее. А то, гляди, и нам перепадет по разу… Если бы этот большевик сюда не затесался, так все бы гладко прошло!

И тут на весь рейд могуче взревела сирена. «Аскольд» ожил, и все увидели: вздернувшись, поползли вдоль берега орудия носового плутонга. Сирена выла не переставая, а накат стволов плоско двигался через гавань. И — замер! Он замер точно, как в бою, уставившись прямо на «Чесму».

Вспыхнули на мачтах «Аскольда» комочки флагов. Опытная рука сигнальщика раздернула фал, и эти комочки распустились вдруг в яркие бутоны цветовых сигналов.

— Читай! — сказал Небольсин. — Что там пишут? С опаской Ванька Кладов перевел значение сигнала:

— Сейчас грохнут. И кажется, им можно верить. Требуют освободить члена их комитета Павлухина, иначе…

— Освободят, как ты думаешь?

Ванька Кладов, весь побледнев, закричал Ляуданскому:

— Мишка! Ты с этой резолюцией не шути… «Аскольд» — посудина нервная. Они люди воевавшие и, видать, боевыми зарядили. Ежели шарахнут, так быть нам всем в туалетном мыле…

— Дорогу, дорогу!.. — раздались вопли. — Полундра! Небольсин отступил назад. Мимо него, с вывернутыми назад руками, провели к трапу Павлухина. Нахлобучили ему на голову бескозырку, бросили матроса в катер:

— Отходи прочь, собака! На полных…

Качаясь на катере, быстро отходящем, задрав кверху окровавленное лицо, Павлухин еще долго кричал на «Чесму»:

— Еще вспомните… еще придет время! Революция в опасности, и первые предатели ее — вы, шкуры…

Ветер и расстояние быстро гасили его голос. В сознании Небольсина этот голос избитого матроса неожиданно сомкнулся с предостережением инженера Ронека. Они говорили разно, но едина была суть их речей. Впрочем, обдумать это совпадение до конца мешал Ванька Кладов.

— Пойдем, пойдем, — тянул он инженера за рукав. — Пойдем, я тебя с хорошенькими барышнями познакомлю…

В кают-компании «Чесмы» полно детей и женщин.

В проходе коридора, касаясь пирамид с карабинами, сохли пеленки и подштанники. Вовсю бренчало разбитое фортепьяно, и солидная дама, закусив в углу рта папиросу, пела — утробно и глухо:

Распылила молодость я среди степей,

И гитар не слышен перезвон,

Только мчится тройка диких лошадей -

Тройка таборных лошадушек, как сон…

Просто не верилось, что под настилом палубы, на которой сейчас спорили и дрались люди, — здесь, немного ниже, даже не вздрогнул обывательский мир… Ванька Кладов быстро затерялся среди каютных дверей, почти неисчислимых, как в лабиринте, и вернулся, возбужденный от спекулятивного пыла:

— Десять кранцев калибра в пять дюймов. Порох — бездымный. Просят недорого: два ящика консервов и шампанеи. Тушенка-то у меня есть, а вот шампанеи… где достать?

И тут Небольсин понял, с чего живет этот табор. Линкор — мощный завод боевой техники, и на распродаже ее можно безбедно прожить половину жизни… Даже хорошо прожить! И, возвращаясь с «Чесмы» на катере-подкидыше, он долго переживал:

— Как можно? Сегодня — пушку, завтра — торпеду… Что останется? Коробка с тараканами?

— И коробку пропьют! — хохотал Ванька Кладов. — Англичанам только мигни, они тебе черного кобеля ночью темной, даже не щупая, купят. Покупателей на это дело хватает. А на что жить? Ты об этом подумал? У них же ничего не осталось. А семьи — вот они, под боком. И каждый день давай, только давай…

На берегу их ждала новость: немцы вступили в Ригу.

Еще несколько дней — и началась корниловщина…

Страна переживала шторм. Ее валило на борт в затяжном крене — то справа, то слева. Нужен был опытный кормчий. Но всюду, куца бы ни пришел, смотрели наспех отпечатанные портреты Керенского, и глаза адвоката излучали не уверенность, а — напротив — беспокойство…

Для Небольсина это значило беспокойство за Россию. О себе он старался в это время не думать. Раньше помогала работа. Но дистанция вдруг освободилась. Сначала не понимал: в чем дело? Шла такая грызня с консулами из-за вагонов, а теперь… Не сразу, но все же Небольсин понял: союзники сократили (резко сократили!) число поставок в Россию, потому что боялись нарастания революции, которая могла вывести Россию из блока воюющих держав. Тогда зачем же помогать России? Подождем…

В этом Небольсин не ошибся. Прирожденные политики, англичане заранее умели предугадывать события. В один из дней британский консул Холл нажал одну из потаенных кнопок — и сразу началась нужда. Эта нужда еще не была голодом, который валит человека — тем более русского! — на землю…

Но вот ее результат: на кораблях флотилии ввели три постных дня в неделю, и сразу увеличилось число матросов-дезертиров, которые драпали на Мелитопольщину, на Полтавщину — под сень своих сытых кулацких хуторков. «Чесма» обезлюдела первой.

Впрочем, об этом никто тогда особенно не жалел — стало меньше воплей, грабежей, драк и насилий.

* * *

И началась осень, она надвинулась из-за скал — ветрами.

Ветлинский вернулся из Петрограда в сентябре, когда Россия уже была провозглашена республикой. Каперанг возвратился в чине контр-адмирала, заработав лампас на штаны лично от Керенского. Поговаривали, что контр-адмирала ждет высокое назначение. Пока что — слухи, как всегда.

Небольсина однажды вызвали в штаб флотилии, и он был очень удивлен, когда из-за стола под громадной картой навстречу ему поднялся незнакомый контр-адмирал с выпуклыми глазами, ярко блестевшими.

— Вы ожидали увидеть каперанга Короткова, — сказал Ветлинский. — Но… увы, каперанг снят ныне с должности.

— За что? — вырвалось у Небольсина. — Такой славный и добрый человек…

Сухие пальцы контр-адмирала отбили нервную дробь, глаза он спрятал под густыми бровями.

— Коротков удален с Мурмана как непримиримый монархист (Небольсин поднял глаза: портрет Николая был убран). Нужны люди, — продолжал Ветлинский, — новых, демократических воззрений. Скоро последует реорганизация всего управления Мурманским краем, и вам, господин Небольсин, очевидно, придется служить со мною… Прошу, садитесь.

Небольсин сел, выжидая: что дальше?

— Я спешу выразить вам благодарность, — говорил Ветлинский, посматривая с умом, остро. — На дорогах России — развал. Была забастовка. Однако я проехал из Петрограда до Мурманска с полными удобствами. Благодарю, что вы, сознавая всю важность нашей магистрали, не дали забастовщикам воли.

— Уточню! — ответил Небольсин на это. — Я ведаю дистанцией, но никак не забастовками. Заслуга в том, что на Мурманской дороге не было забастовки, принадлежит Совжелдору.

— Разве Совжелдор пользуется таким влиянием на дороге?

— Нет. Совсем не пользуется. Однако именно благодаря Совжеддору наша дорога не примкнула ко всеобщей забастовке дорог в России, ибо забастовка эта, насколько я понимаю в политике, была направлена против Временного правительства…

Ветлинский заглянул в пухлое досье с грифом «секретно». Досье было в шагрене из акульей кожи местной выделки (весьма примитивной, но очень прочной — на века).

— Где же та мука, которую доставили на флотилию? Брамсон обвиняет вашу дистанцию в утайке муки и… Впрочем, — спохватился Ветлинский, — я человек здесь новый и еще присматриваюсь.

Обвинять дистанцию — значит обвинять в воровстве его, начальника этой дистанции, и Небольсин сразу вспыхнул: «Ну конечно, Брамсон — скотина известная…».

— Мука, — ответил резко, — используется флотилией и железной дорогой как балласт! О доставке на Мурман заведомо гнилой муки надобно спросить у контрагента Каратыгина, сидящего ныне в Совжедцоре, а еще лучше — у того же господина Брамсона, который ведает гражданским хозяйством.

— Разве мука настолько плоха?

— Уверен, будь она лучше, мы бы не грузили ее как балласт для кораблей, идущих в море в штормовую погоду.

— Так, — сказал Ветлинский, захлопнув досье. — Сейчас в Архангельске скопилось пять миллионов пудов хлеба отличного качества, но мы не можем приложить к муке руку, ибо она закуплена англичанами. Уже не наша — продана. Однако необходимо, господин Небольсин, решительно пресечь бегство рабочих.

— Не могу, — отметил Небольсин. — Я только начальник дистанции, пусть этим вопросом занимается Совжелдор…

Ветлинский отошел к окну, сгорбив плечи. Долго вглядывался во тьму надвигающейся на Мурман близкой полярной ночи. Проблески прожекторов гасли над рейдом, клотик «Аскольда» горел в отдалении красным огнем революции.

— Я думаю, — начал конто-адмирал глухо, — с вами можно говорить вполне откровенно. Перед моим отъездом из Петрограда Александр Федорович Керенский был обеспокоен представлением английского правительства… Лондон категоричен в своих требованиях. Критическое положение в Мурманске заботит англичан более, нежели нас. И они знакомы с настоящим положением дел в порту и на дороге тоже лучше нас! Устройство зимней навигации союзники собираются брать в свои руки, если мы не способны эксплуатировать нормально и порт, и дорогу…

— Что это значит? — вырвалось у Небольсина. — Подобное вмешательство недопустимо. Оно припахивает… колониями!

— Вот именно! — впервые улыбнулся ему Ветлинский. — Я знаю англичан и знаю, как они хватки. Вмешательства в наши дела не допустим. Мне удалось отстоять перед Керенским иную идею! И уже имеется приказ Временного правительства о полном подчинении базы, порта, флотилии и магистрали одному лицу. Причем это лицо будет обладать правами коменданта крепости, находящейся на осадном положении… Что скажете на это?

— Скажу, что при такой ситуации англичанам будет трудно просунуть палец под наши двери.

— Не буду скрывать от вас и далее, — сказал Ветлинский, — что этим человеком в Мурманском крае стану я! — И протянул инженеру цепкую руку. — Очень рад познакомиться с вами. Чтобы противостоять натиску немцев и союзников, мы отныне должны быть активнее… Нужен один кулак! Диктатура!

Так состоялось это знакомство. А на выходе из кабинета Ветлинского путеец столкнулся с поручиком Элленом.

— Севочка, — сказал Небольсин, — а Короткова-то — тютю! — не стало… Жаль! Не ты ли его убрал?

— А кто ему, старому дураку, велел называть себя публично монархистом?! В стране революция, а он сидел под портретом Николая и, как баран, хлопал глазами. Конечно, мы его убрали. Надо быть гибче, Аркадий!

Небольсин помахал ему шапкой:

— Я и то… извиваюсь как могу! Прощай.

Покинув штаб флотилии, Небольсин испытал смятение. Пять миллионов пудов хорошего русского хлеба, закупленного англичанами, не давали покоя. Не сомневаться он не мог. Временное правительство или постоянное, вся власть Советам или никакой власти Советам — об этом Небольсин старался не думать. Его беспокоил другой, чисто патриотический вопрос — хлеб. Хлеб, который нельзя отдать в руки англичан.

Приплясывая на ветру от холода, Небольсин стоял на шпалах.

«Извивайся, Аркадий, — внушал он себе, — думай, думай…».

Совжелдор для него — чужой. Брамсон — враг и взяточник. Консульства — просто ни при чем. А на благородство Мурманского совдепа не следует рассчитывать. Кто? Кто может ему помочь?

В середине дня — панический разговор с Кемью.

— Говорит Ронек. Кто у аппарата?

— Петенька, это я… твой Аркашка!

— Аркадий, — говорил Ронек, — принимай скот. Меня здесь смяли. Я пробовал задержать эшелоны, и у меня пробка.

— Пробка? Бросай вагоны под откос.

Долгое молчание. Потом:

— Аркадий, откос есть у тебя… у меня нет откоса!

— Тогда расталкивайся и отсылай эшелоны назад.

— Не могу. Пути забиты. Осталось только одно: гнать вперед, на тебя… Если ты не примешь, дорога встанет.

— С ума ты сошел! Свяжись с этим окаянным Совжелдором…

— Совжелдор — ты сам знаешь, какие там люди, — отвечает мне, чтобы мы приняли скот.

— Откуда он идет? Ты узнавал?

— Кто?

— Да этот скот! Из какой губернии?

— В этом бедламе ничего не узнаешь. Во всяком случае, Петроград мяса не получит… Все это — саботаж! Я был прав. Ничего не изменилось, Аркадий: революцию душат. Голодом!

— Кемь закончила, — раздался голос телефонной барышни, и Небольсин бросил трубку.

Творилось что-то ужасное. Кто-то (знать бы — кто?), жестокий и мстительный, посылал на верную гибель десятки тысяч голов скота. Эшелон за эшелоном, в голодном реве, входил в полярную тундру, где не было ни сена, ни веток, ни забоя, ни холодильников. «Тупик… — думал Небольсин отчаянно, — мы действительно в тупике. Как бы эти рельсы не завели в тупик и меня!..».

Уже не скот, а скелеты, обтянутые вытертыми шкурами, зловонные и полудохлые, прибывали в Мурманск, где быстро погибали на путях — от холода, без воды, без корма. Спасти не удалось, и в эти дни, под рев умирающих коров, Небольсин вдруг нечаянно вспомнил — будто просветлело: «Павлухин! Да, кажется, так зовут этого парня…».

* * *

Под вечер катера развозили с кораблей базарных торговок и спекулянтов. Небольсин явился на пристань. Сунув руки в карманы бушлатов, стояли поодаль, в ожидании своего катера, матросы с «Аскольда».

— С берега? — опросил их Небольсин.

— Ага. На коробку.

— Меня подкинете?

— А нам-то што? Качнемся за компанию…

Небольсин, путаясь в полах длинного пальто, спрыгнул за матросами на катер. В вечернем сумраке стояли на корме, держа один другого за плечи. Мягко причалили. Пришвартовались. Часовой возле трапа вскинул винтовку.

— К кому?

— Мне хотелось бы видеть Павлухина… из комитета!

— Рассыльный, путейского — до Павлухина.

— Есть путейского!

Шагая по палубе, вдоль борта, Небольсин заметил, что на «Аскольде» еще сохранился боевой порядок, который выгодно отличал крейсер от других кораблей флотилии. Техника была в боевой готовности, вахта неслась исправно.

— Здесь. Стукай, — сказал рассыльный, козырнув. Павлухин сидел в писарской, неумело печатая на пишущей машинке. Допечатал строку до звонка, вжикнул кареткой, спросил:

— Ко мне?

— Да, к вам.

— Прошу…

Аркадий Константинович не знал, с чего ему начать.

— Пусть вас не удивит мой приход, — сказал он. — Просто вы запомнились мне лучше других.

— Это где? — спросил Павлухин.

— Когда вас били на митинге.

Павлухин не смутился.

— Так что с того, что меня они били? Вчера они меня, завтра им все равно быть от меня битыми. Такое уж дело! Пока морда есть — кулаки найдутся… — И, сказав так, засмеялся.

— Я не знаю, — начал Небольсин, — кто и что стоит за вами. Догадываюсь, что вы из числа крайних?

Павлухин охотно согласился:

— Верно, я сейчас с самого краю стою. Могу и сковырнуться!

— Дело вот какого рода. Мне стало известно (случайно, — добавил Небольсин), что при общем голодании в России, в частности в Петрограде, англичане закупили пять миллионов пудов нашего хлеба…

— Сколько? — не поверил Павлухин.

— Пять миллионов. И лежит этот хлеб в Архангельске. Вот-вот его погрузят на корабли и вывезут…

— Прошу прощения, — сказал Павлухин и вызвал рассыльного: — Узнай с поста СНиС, когда и кто уходит на Архангельск?

— Есть на Архангельск!

— Ну? — снова повернулся Павлухин к инженеру. — И дальше?

— Дальше пока все, — заключил Небольсин.

— Мало знаете, — опять засмеялся Павлухин. — Однако это весомо… пять миллионов! Да это же море хлеба. А почему вы, господин инженер, из всех битых меня, самого битого, отыскали?

Аркадий Константинович ответил на это так:

— Собственно говоря, даже не вас я разыскивал. Мне показалось, что за вами кроется нечто энергичное. Такое — уходящее далеко и глубже… куда-то! А куда — простите — не знаю. Это, наверное, как раз и есть то, что может и способно противостоять.

— Противостоять… чему? — насторожился Павлухин.

— Разрухе. Хотя бы разрухе.

— Нет, — ответил Павлухин, — не могу я противостоять. Одному только щи можно сварить. Да и то — для себя!

Без стука вошел рассыльный:

— Завтра в шесть утра «Горислава» идет на Иоканьгу.

— А в Архангельск?

— «Соколица». Но когда — сами не знают.

— Вот те на! — приуныл Павлухин.

— От бухты Иоканьги, — утешил его Небольсин, — можно добраться до Архангельска на тральщиках, которые ловят мины в горле Белого моря… Они там болтаются, как челноки.

— Уверены? — спросил Павлухин и наказал рассыльному. — Пускай баталеры мне паек пишут… Командирован от ревкома. Дела не указывать. Печать у меня! Нет, — задумался потом, — на тральцах не пойду, еще прицепятся. «Соколицу» дождусь, там меня в команде знают немножко. Это вернее!

Небольсин поднялся:

— Кажется, я не ошибся в вас, Павлухин.

— Да погодите хвалить. Схожу до Архангельска потому, что там есть организация. Там мои товарищи по партии. Зубами вцепимся, а эти пять миллионов хлеба за границу не выпустим!

Прощаясь, Павлухин вдруг задержал Небольсина.

— Я только не понимаю вас, — сказал он прямо. — Ежели в Архангельске, случись так, меня спросят, то ссылаться на вас? Или не стоит?

— Лучше не надо… Да-да! Не надо! — заторопился путеец.

— Понимаю, — догадался Павлухин. — Где узнал — мое дело.

— Вот именно: ваше дело…

Последний катер доставил его на берег. Темная фигура мурманского филера откачнулась от фонаря. Дуя на озябшие пальцы, филер огрызком карандаша записал на грязной манжете: «Инж. Н-н был на Аск.». И на следующий день поручик Эллен, встретив Небольсина за табльдотом в столовой, подмигнул ему:

— А ты вчера тоже спекульнул?..

«Пусть будет так. Пусть думают, что я спекульнул. Но неужели тупик дистанции может стать тупиком жизни?..».

Глава седьмая.

Просто удивительно, как быстро вызрела на Мурмане диктатура Ветлинского! Это было неожиданно для многих: контрадмирал возымел права наместника громадного края. Отныне он стал властен над душами не только военными, но и сугубо гражданскими. Все, начиная от кораблей и кончая артелями гужбанов-докеров, — все подпало под его суровую, неласковую руку.

Начальником штаба Главнамура стал, как и следовало ожидать, лейтенант Басалаго; да еще начмурбазы кавторанг Чоколов, запивоха известный, сделался помощником Ветлинского в его начинаниях. Возле этих людей, хитрый и нелицеприятный, околачивался постоянно и Брамсон — как правовед, как администратор.

— Я, — утверждал Ветлинский, — не выживаю англичан отсюда. Их корабли стояли здесь до меня — пусть стоят и при мне. Но нельзя давать англичанам повода для проникновения в наши, русские, дела.

— Англичане могут обидеться и — уйдут!

— Пусть уходят.

— Но без союзников мы погибнем.

— Нет, — настаивал главнамур, — мы не погибнем, ежели будем работать, карать, плавать, воевать. Мы с вами здесь хозяева… мы! При чем здесь англичане? Хотят тралить? Пожалуйста, весь полярный океан к их услугам: тральте. Хотят иметь базу? Я отдаю им половину рейда… Слава богу, Кольский залив — такая гавань, в которой можно поставить на якоря флоты всей Европы! Но за стол, за которым сижу сейчас я, адмирала Кэмпена я не посажу — у него свой имеется… в Англии!

— Вы поймите, — убеждал Басалаго, — у нас котлы едва-едва на подогреве. Флотилия даже не дымит. Никто не хочет нести вахты. Анархия! Не станете же вы отрицать, что союзники сейчас являются на Севере именно той силой, которая и оберегает нас от немецкой экспансии. Убери отсюда англичан, и с океана сразу войдут сюда германские корабли… Разве не так?

— Потому-то, — отвечал Ветлинский, — я и не убираю британцев отсюда. Пусть дымят сколько им влезет, и пусть этот дым щекочет ноздри кайзеру Вильгельму… Но есть предел. Есть граница во всем, даже в дружбе: от и до! А далее — ни шагу. Далее — Россия! Далее кончается союзная дружба и начинается враждебная интервенция…

Главнамур вызвал к себе командира «Бесшумного». С бородой, завитой мелкими колечками, словно у ассирийского сатрапа, навытяжку предстал перед ним князь Вяземский.

— Гражданин князь, — спросил у него Ветлинский, — какой номер готовности несет ваш эсминец?

— Готовность — ноль, в уставах не обозначенная. В дополнение ко всему есть реврез (точнее, революционная резолюция), в которой матросы постановили лишить меня командования эсминцем.

— Хватит с них каперанга Короткова! — ответил главнамур. — Вас я отстоял. Как самого боевого офицера флотилии. Англичане упрекают нас, что мы перестали воевать. Они правы, черт их всех побери: флотилия занята митингами, а немцы в горле ставят мины… Мы пишем резолюции, а немцы варварски топят даже иолы с женщинами. Мы должны доказать адмиралу Кэмпену, что он не одна собака в этой деревне… Есть еще доблесть русского флота. И она всегда при нас, прежняя! Князь, сможете ли вы выйти за Кильдинский плес?

Миноносник запустил пальцы в рыжую бороду.

— Почему так близко?

— До Териберки?

— Можем и дальше.

— Замечательно!

— Но, — сказал князь Вяземский, — известно ли вам, что флотилия самодемобилизована? Вот так… Выйти в море, имея на борту десять человек команды, — это прекрасный способ для самоубийства. Торпедные аппараты в ржавчине, и я не удивлюсь, если при залпе торпеды рванут в трубах. Моя борода будет вознесена прямо к небесам! Вы говорите — немцы у входа в фиорд. В чем дело? Пусть входят… Я готов кричать им: «Хох, кайзер!» Лучше немцы, нежели эти… Вы понимаете, господин контрадмирал, кого я имею в виду!

— Значит, вы отказываетесь вести эсминец?

— Нет, Кирилл Фастович, вы не так меня поняли… Князь Вяземский, если его воодушевить мадерой (а еще лучше — хересом), выведет свой миноносец в море — даже без матросов! Меня расстреляют немцы. Но это будет смерть на мостике, возле боевого телеграфа. Смерть с мадерой… или с хересом! Во всяком случае, я не буду зависеть от резолюции, принятой на митинге.

— Выйти надо, — закрепил разговор Ветлинский.

— Будет исполнено, господин контр-адмирал. Позвольте мне добрать команду до штатного расписания у англичан?

— Ни в коем случае! Доберите комплект с любого нашего эсминца. И какую бы помощь вам англичане ни предлагали, вы не должны принимать ее… Вы что-то хотите сказать, князь?

— Да. Хочу. Прямо от вас я заверну в британское консульство и возьму у них на время похода, как брал всегда, бинауральный тромбон, без которого мне в море просто нечего делать.

Лицо Ветлинского передернула судорога.

— Хорошо, — разрешил он. — Один тромбон. И ничего больше.

* * *

За островом Кильдин, что вылезал из океана острым таинственным утесом, напоминая картины Бёклина, с его неземным волшебством, — уже открывался океан; там косо валил снег, облепляя мачты и мостик. Привычно вздыхали машины. На качке порывисто сотрясалась палуба, исхлестанная пеной. Стрелка кренометра гуляла под мокрым стеклом; иногда ее «зашкаливало» — она упиралась до кромки предела; такой гиблый крен — это тебе не качели на ярмарке… Немало уже кораблей перевернулось в полярном океане кверху килями.

Вяземский сидел в рубке, бросая взгляды на матовую картушку компаса, которая плавала в голубом спирте, и пальцем ковырял пробку в бутыли.

— О дьявол! — ругался он. — Я так отвык от моря, что стал забывать штопор… на берегу. — Большие красные галоши (как у дворника) облегали княжеские валенки.

За Кильдином было чисто. Бинауральный прибор для поиска на глубине вражеских подлодок, взятый напрокат у британского консула, неустанно щупал океанские толщи. От гидрофонов, приделанных к днищу эсминца, тянулись провода к тромбонам на мостике. А мундштуки приборов были вставлены в уши князя Вяземского, и он был похож на врача, который прослушивает грудь больного…

«Хлоп!» И пробка наконец вылетела; терпко запахло крепким хересом.

— Слава богу, — перекрестился Вяземский. — Штурманец, где ты, умница? Пошли на Семь Островов, за Териберку, хоть к черту на рога… Где-нибудь да найдем хоть одного немца!

«Пиууу… пиуу…» — выпевали рупора тромбонов.

— Чисто, — заметил рулевой, малый опытный. — Вот когда пикнет, тогда наше дело швах… У немца-то сто пять, а у нас виноград — дамские пальчики… Дожили!

И, презрев всякую дисциплину, рулевой злобно плюнул в черный квадрат рубочного окошка — туда, где под мостиком тыкалась в ночь маленькая пушка эсминца. Напор ветра отомстил рулевому и вернул плевок обратно — прямо в лицо ему: получи.

— Ну и климат! — сказал матрос, вытираясь.

Эсминец с ревом влезал на волну. Вдали, в ярком фосфоресцирующем свете, заколебалась тень корабля. Неизвестного. Вяземский быстро листал сводки: нет, прохождения судов в это время на русских коммуникациях не значилось. Чужой!

Зубами князь сорвал с руки варежку, нажал педаль на рае-блоке. Колокола громкого боя взорвали тишину душных отсеков. Полминуты — и команда на постах (еще не забыли прошлую выучку). Быстро-быстро каждый матрос опоясывал себя, как ремнем, резиновым жгутом Эсмарха — их носили на случай ранения, чтобы остановить кровь. Дали сигнал вызова прожектором — неизвестное судно не отвечало, шпарило дальше на полных.

Шлепая галошами по решеткам мостика, Вяземский велел:

— Магний! — и сам помогал запускать воздушный шар в небо; раздутый от водорода, рыбкой выскользнул шар из рук сигналыциков, и пакет магния (в фунт весом) разгорелся на высоте нестерпимым сиянием.

В этом безжизненном сиреневом свете все увидели лесовоз, спешащий в ночи куда-то прочь, а штабеля досок, ровно уложенные на верхнем деке, отсвечивали белизной, словно сахар. На приказ остановиться судно увеличило ход, скрываясь.

— Перва-ая… под нос его! Пощекочи…

Выстрелом под нос заставили судно остановиться.

— Абордажную… на борт!

Нет, еще были моряки доблести и отваги… В кромешной свалке волн спустили катер, и Вяземский сам возглавил партию обыска. Судно оказалось под флагом нейтральной Бразилии, но команда состояла из шведов (тоже нейтральных). В каюте капитана — ужин: тарелка, накрытая чистой салфеткой. Вяземский сорвал салфетку — там лежал кусок черствого хлеба. Богатая Швеция отдала все, что могла, Германии, и сама дохла с голоду.

— Команду собрать! Документы… Откуда идете? Карты!

— Идем из Онеги, — пробормотал капитан.

— Неправда! Это лес не онежский, на нем нет тавра онежской компании «Wood»…

В команде оказался лишний: офицер германского флота. Вяземский фонарем осветил перекошенное страхом лицо. Заставил немца встать лицом к борту и ударом ноги перекинул через поручни в кипящее море.

— Привет адмиралу Тирпицу! — И погасил фонарь. — Раскидать весь лес… ничего не жалейте.

Быстро летели за борт гладкие доски. Под ними — сорок семь немецких мин. Гальваноударного действия. Новенькие. Готовые к постановке.

Пистолет взлетел к виску капитана, не успевшего доесть свой последний хлеб.

— Слушай. Сорок семь — цифра сомнительная. Было или пятьдесят, или сто… Где остальные?

— Клянусь детьми, которых у меня четверо! — ответил капитан. — Было всего восемьдесят. Тридцать три мы поставили в Горле… на траверзе маяка Сосковец!

Вяземский сунул пистолет в карман полушубка.

— Я тебя прощаю, — сказал он великодушно. — Можно спускать шлюпки. Я прощаю всех! Всех, кроме вашего корабля…

Капитан глянул в простор океана — гибель в шлюпках еще ужаснее! — и выпрямился.

— Мы знаем ваш эсминец, — произнес с угрозой, — это «Бесшумный»!.. Вы ответите перед международным трибуналом.

— Можете созывать, — хохотал Вяземский, — хоть Священный конгресс! Нам сейчас наплевать, что о нас будут думать…

Оставили гибнущий от взрыва «лесовоз» и пошли далее. Вокруг все было зелено и красиво. Завернувшись в матросские шубы, сваленные в ходовой рубке, Вяземский спал на мостике, громко дыша в свою роскошную бороду. Мундштуки тромбонов торчали из его волосатых ушей, и рупоры выпевали привычное: «Пиуууу… пиууууу… пиууууу…».

И вдруг: «пик-пик-пик-пик-пик-пик…».

Разворошил шубы, вылез — сияли глаза.

— Вот она! — заорал. — Колокола!..

«Пик-пик-пик» — стучали тромбоны, нащупав врага.

Винты уже поставлены на работу «враздрай»: левая машина — вперед, правая машина — назад. На голубых табло тахометров рванулись в разные стороны стрелки. Взмыли за кормой смерчи, и эсминец, словно волчок, развернулся на «пятке» — носом к цели. А цель — вот она, уже видна… Вражеская подлодка нагло всплыла перед «Бесшумным», уверенно сознавая свое преимущество в силе огня.

— Сближение! — командовал Вяземский. — Орудие — товсь! Опутанный проводами телефонов, бегущий с мостика, внизу балансировал комендор. Шарахнула носовая, и белое пламя осветило верхушки волн. В ответ снесло ростры со шлюпками, закрутило в дугу кран-балку, и рулевой панически бросил штурвал, кинувшись бежать с мостика.

— Предали! — орал он. — Братцы убивают! За што?

— Огонь! — Команда с мостика.

Но снизу по мостику — матюгом:

— Куда, мать тебя так, катишь? Креста захотел, хад?

— Огонь!

Огня не было. Второе накрытие — под борт, возле мидельшпангоуга. Но эсминец, сбрасывая воду с палубы, выпрямился. На мостик взлетели тени:

— Вертай коробку назад! Будя… отвоевали!

Вяземский одной рукою перехватил брошенный штурвал, другая рука сунулась в карман полушубка — за пистолетом:

— Прочь с мостика! Стоять по местам… застрелю, собаки! Пистолет, выбитый из его руки, сверкнул в последний раз, навсегда исчезая в море. На командира навалились, вращая штурвал в обратную сторону. Кто-то уже командовал по трубам:

— Эй, в машине! Полные обороты… крути, Емеля!

Подводная лодка, преследуя эсминец, рванулась за ним. Снаряды с нее летели вдогонку миноносцу, выходящему из боя. Вяземский, как последний гужбан, хлюпая галошами в мокрой каше снега, начал драться с матросами кулаками.

— Мерзавцы, вы сорвали мне атаку!.. Где русский флот?! Где доблесть?! Вы опозорили имя русских!.. Вы не граждане России! Вы просто взбунтовавшиеся рабы!

Его стали вязать жгутами Эсмарха; тогда Вяземский повернулся в сторону субмарины, рубка которой мерцала точкой огня.

Дали полный ход — стрелки на тахометрах ползли все выше и выше. Связанный по рукам и ногам, по мостику эсминца катался плачущий командир.

— Штурманец, — велели матросы, — башкой отвечаешь: чтобы к утру были на базе!.. Мы не нанимались главнамуру, чтобы тонуть за здорово живешь!

Рано утром Вяземский навестил главнамура.

— Приказ исполнен! — доложил он. — Не доходя Териберки, бинауральный поиск засек субмарину противника. С первым же залпом противника команда взбунтовалась…

Ветлинский, опустив голову на стол, долго не отвечал. Потом поднял лицо, искаженное отчаянием, и расцепил плотно сжатые губы, темные, как старая медь:

— Ради бога, никому не говорите о нашем позоре… Если англичане узнают, что флотилия небоеспособна, они усилят свои претензии к нам… Идите отдыхать, князь.

— Есть. Но, сдавая в консульство тромбоны, господин контрадмирал, я убедился, что лейтенант Уилки хорошо осведомлен обо всем, что случилось…

* * *

Сегодня у Небольсина в вагоне гости — славные ребята: майор Лятурнер и лейтенант Уилки, которые вот уже второй год околачиваются на Мурмане при консульствах. Дуняшка сунула в снег бутылки с шампанским и, приплясывая от холода, караулила их, чтобы прохожие не сперли.

— Аркашки, — сказал Уилки, — да зови ты ее сюда. Хватит!

Небольсин был сегодня в чудесном настроении.

— Ты так и не сознался, откуда хорошо знаешь русский язык? — сказал он Уилки, шутливо грозя ему пальцем.

— Ты же знаешь английский. Почему бы мне не знать русского?

Дуняшка выставила бутылки, комья снега растаяли под ними на столе. Лятурнер достал флягу, встряхнул ее перед собой.

— Уберем пока вино, — сказал он. — Я отлично понимаю русских. Вино требует к себе внимания и времени. С вином надо сидеть и болтать, как с другом. А русские хватят вот такой прелести — и летят в канаву… Верно: к чему лишние разговоры?

— Что у тебя там, Лятурнер? — потянулся Уилки.

— Понюхай…

— О! — воскликнул Уилки. — Настоящая самогонка!

— Первач, — нежно выговорил Лятурнер. — Даже горит…

Начали с самогонки (она годилась для экзотики).

— Люблю, когда обжигает, — смаковал Лятурнер. — Если бы, Аркашки, у вас в России все было хорошо так, как эта великолепная самогонка…

— Друзья! — сказал Уилки, ничем не закусывая. — Кто знает новые анекдоты?

— Про царя? — спросил хозяин вагона, благодушничая.

— Это старо, Аркашки… Сейчас анекдоты новые: про Керенского или про Троцкого!

Лятурнер выложил на стол красивые сильные руки; броско сверкал перстень. Заговорил вдруг — открыто, чего с ним почти никогда не бывало:

— Правительство, стоящее сейчас у власти в России, потеряло главный способ воздействия на массы — страх, и Керенского никто не боится. Но это правительство не приобрело и нового способа — действовать за счет доверия, и Керенскому никто не подчиняется. Ни слева, ни справа! Я сторонник Временного правительства, но, кроме жалости, ничего к нему не испытываю. А что скажешь ты, Уилки?

Уилки сочно смеялся, показывая ровные зубы.

— Когда мой консул Холл говорит «болтун», то даже солдаты охраны знают, что речь идет о Керенском…

Небольсин мрачнел все больше и больше.

— Дорогие мои гости, — сказал он, задетый за живое, — вы бы хоть меня постеснялись… Среди вас, как вы сами догадываетесь, нахожусь еще и я — русский. А вы хлещете русскую самогонку, Лятурнер, как истинный француз, не удержался, чтобы не пощупать под столом русскую Дуняшку, и… дружно лаете несчастную Россию.

— Прости, Аркашки! Мы не хотели тебя обидеть. Ты славный парень, как и большинство русских. Но никто не виноват, что России давно не везет на правителей…

Небольсин хмуро придвинул к Лятурнеру свой стакан:

— Плесни… Да лей как следует!

— Взорвись, Аркашки. Это чудесная штука. Поверь, я уеду во Францию, увозя самую прекрасную память…

— О чем? О самогонке?

— О тебе, Аркашки…

Гости были без претензий. Они со вкусом ели треску, нажаренную Дуняшкой крупными кусками; сочно обсасывали кости и бросали их на листы газет, разложенных поверх стола. Невольно взгляды иногда задерживались на заголовках.

— Во! — сказал Уилки, ткнув жирным пальцем в статейку. — Это, кажется, «Речь»? Ну да… «Министр юстиции Малянтович, — прочитал Уилки, — предписал прокурору судебной палаты сделать немедленное распоряжение об аресте Ленина».

— А у меня под локтем «Общее дело», — прочитал Лятурнер. — Сообщение из ставки… «Все солдаты с фронта разъехались единичным порядком самочинно». Молодцы русские! — сказал Лятурнер, беря кусок побольше. — Здорово воюют! Извини, Аркашки, но эту статью не я написал в русской газете.

Уилки со смехом вперся глазами в обрывок «Биржевых ведомостей», и прочитал с выражением:

— «Уныло и печально в стенах Петроградской консерватории».

— Где, где? — закричал Небольсин, вскакивая.

— В консерватории, Аркашки.

— Дай сюда. Черт возьми, ведь у меня там невеста!

— Ай как там ей сейчас уныло и печально… Держи!

Небольсин схватил бумажный лоскут, весь в пятнах жира:

— К сожалению, здесь дальше… оборвано.

— А что там? — спросил Лятурнер.

— Да что! Собрали девяносто тысяч рублей взносов. А за дрова заплатили сорок тысяч… Бедная, как она, должно быть, мерзнет! Профессора жалованья не получают совсем. И пишут, что спасти консерваторию сейчас может только Временное правительство. Мне плевать, кто ее должен спасать, но… Вы бы хоть раз увидели мою невесту! Все от нее в восторге. А я даже не знаю, как она?

Лятурнер глянул на часы:

— Знаешь, кто придет сейчас? Мы пригласили лейтенанта Басалаго. Ты не возражаешь?

— Басалаго один не ходит, — заметил Уилки. — Он притащит и Чоколова. И придут не пустыми!

— Да ладно! — сказал Небольсин. — После вас мне посуду не мыть. Хоть вся флотилия пусть забирается ко мне в вагон… Хотите, поедем в Колу?

С гоготом, обнимая в тамбуре Дуняшку, ввалился кавторанг Чоколов, уже хмельной. За ним, абсолютно трезвый, лейтенант Басалаго. Выставили из карманов бутылки.

— Твердо решили напиться? — спросил Небольсин.

— Мы устали. Хуже собак. Иногда не мешает.

— Ну, поехали? Выедем в тундру и будем хлестать до утра, как гусары.

— А не позвать ли нам баядерок? — предложил Басалаго.

— Одна уже есть, — дурачился Чоколов. — Дуняшка, сканканируй нам в своих чулках, вечно спущенных до колен!

— Цего? — спросила Дуняшка, не поняв, и шмыгнула носом.

Уилки пихал Небольсина в бок:

— До чего же у тебя странный вкус, Аркашки.

— Зато она удобна, — застеснялся Небольсин. — Не забывай, что у меня невеста, и я не имею права транжирить себя направо и налево, словно худой кот…

Дал распоряжение на станцию, и маневровый потащил их за город — на просторы тундры. За стеклами окон качалась жуткая полярная темень; паровоз вырывал из-под насыпи белизну снега, голые прутья ветвей.

Басалаго, выпив, спросил:

— Ты больше ничего не знаешь, Уилки! Что в Петрограде?

Уилки сидел прямо, совсем трезвый, курил спокойно.

— Керенский не удержится. Перестань хвалить его перед матросами и предсказывай им бурю новой революции Ленина — тогда тебя будут считать на флотилии пророком.

— Ты не шутишь? — нахмурился Басалаго.

— Зачем же? Ты спросил — я ответил.

— И что будет дальше?

— Ленин придет к власти.

— Ты пьян! — резко сказал Басалаго англичанину.

Уилки ответил ему ледяным тоном:

— Если я выпил больше тебя, это еще не значит, что я пьян.

— Да хватит вам! — вступился хамоватый Чоколов, игравший всегда под рубаху-парня. — До нас большевики не доберутся. Здесь Россия кончается, обрываясь, как этот стол… в океан!

Уилки внимательно поглядел на Чоколова:

— В этом-то ваше счастье, мистер Чоколов.

Одинокая пуля, пущенная из темноты по окнам, разбросала стекла над головой Уилки, но он даже не обернулся.

— Если меня убьют, — сказал, — это будет здорово. .

Над столом, поверх посуды и объедков, сверкнули браунинги.

Хором заорали на оглушенную девку:

— Дуняшка, свет! Дура, свет погаси…

Темный вагон долго двигался по темной тундре.

— Дуняшка, — не вытерпел Небольсин, — так хуже… включи!

В ярком свете опять проступили лица. Чоколов ползал по полу. Все так же прямо сидел Уилки, и ветер из разбитого проема окна развевал его жидкие светлые волосы.

— Я пью за крепкую власть в России! — сказал он, поднимая стакан с водкой. — За власть, которая обеспечит России победу в этой войне.

— Не свались, — дружески подсказал ему Небольсин.

— Закуси, — пододвинул еду Чоколов.

Все выпили за «крепкую» власть, хотя каждый понимал ее по-своему. Долго и молча жевали. Небольсин сильно захмелел.

— Господа, — начал Чоколов, — а Корнилов-то серьезный был мужчина… Как это ему не повезло!

— И дать разбить себя Керенскому? — усмехнулся Лятурнер.

— Я не согласен, — возразил Уилки. — К сожалению, Корнилов был разбит Красной гвардией, и об этом надо помнить..

— А куда мы едем? — отвлеченно спросил Басалаго.

— А тебе не все равно, куда ехать? — ответил ему Небольсин.

— Мне не все равно. Это тебе все равно, куда тебя везут.

— Ты меня не везешь. Это я тебя везу.

— Ты ошибаешься, — сказал Басалаго. — Здесь, на Мурмане, все только катаются. Но вожу-то их я. Куда мне вздумается…

Уилки, подняв лицо, выпустил дым к потолку. Губы его презрительно улыбались. Впрочем, этого никто не заметил.

Под утро вышли в тамбур, чтобы проветриться, лейтенант Уилки и Небольсин, сильно опьяневший.

— Уилки! — сказал Небольсин, распахивая двери мчащегося вагона. — Садись, Уилки, рядом. Свесим ноги и поговорим… Ты наверняка знаешь, что будет дальше!

— Дальше, — прозвучал голос англичанина, — будет революция. И только вы здесь ничего не понимаете и не знаете.

— Уилки, я тебе сколько раз говорил: нехорошо много пить и мало закусывать. Ты и правда пьян, Уилки?

— Я тебе, Аркашки, дам сейчас пинка под зад. И ты так и вылетишь из своего вагона…

— За что, Уилки? — пьяно хохотал Небольсин.

— За то, что ты глуп, Аркашки…

Небольсин повернулся в темноту тамбура, где вспыхивал огонек английской сигареты.

— Слушай, Уилки, — спросил просветленно, — а вы уйдете отсюда, если большевики придут к власти?

— Зачем? — ответил Уилки из мрака. — Мы станем союзниками большевиков, если… если Ленин продолжит войну с Германией!

— Я не пророк, но вам придется уйти. Ленин никогда не пойдет на продолжение войны, и ты сам это знаешь, Уилки.

— Тогда, — сказал лейтенант, — мы будем бороться. Мы, англичане, пожалуй, единственный народ в мире, который никогда не знал поражений… Пойдем, Аркашки, поднимайся!

— Куда?

— Допьем, что осталось.

Небольсин встал, качаясь, обнял англичанина.

— Слушай, мой дорогой Уилки! Допить-то мы, конечно, допьем. Но не было еще такой беды, из которой Россия не выкручивалась бы… О-о, ты плохо знаешь нас, русских!

— Пойдем, пойдем… Я их изучаю все время.

В вагоне был погром. Все давно валялись — кто где мог.

Разбросав руки по столу, крепко спал лейтенант Басалаго. Уилки взял его за волосы, грубо и жестоко оторвал от стола, посмотрел в лицо — бледное, без кровинки.

— Готов! — сказал с презрением.

Повернулся к Небольсину:

— Худо-бедно, а выдержали только мы двое… Совсем забыл: у меня для тебя, Аркашки, кое-что приготовлено. — И протянул бумажку с надписью: «Бабчор (высота № 2165). Македония, Новая Греция, фронт Салоникский». — Доказательство дружбы, Аркашки… Это новый адрес твоего брата. Можешь писать ему. И не благодари, не стоит.

* * *

Черную шинель раздувал ветер. Черным крепом были обтянуты на погонах императорские орлы, все в тяжелом витом золоте. И черный креп закрывал, словно справляя поминки по ушедшему миру, кокарду национальных цветов. Стоя на башне, Ветлинский заговорил, и три наката стволов линкора, установленные в мутное пространство, казалось, молчаливо подтверждали каждое его слово.

— Матросы! — патетически воскликнул главнамур. — Забудем, что я адмирал. Сейчас я говорю как рядовой член мурманского ревкома… Не вы ли меня и выбрали в его состав? Вы! И вы знаете, что я с чистым сердцем принял, как неизбежное, первый удар колокола свободы — возглас русской революции. Так вот, говорю я вам как боевой товарищ: вы затрепали революцию языками. Вы замусорили ее шелухой семечек… Вы сами уже давно не знаете, чего хотите! А я говорю вам: революция и республика в опасности! Есть только один путь спасти ее от германского империализма — это путь войны…

Стоном отзывалось в палубах: бред ночей, плески волн, шумы и трески, звяканье снарядных стаканов:

— Матросы! — И снова вздернулись крутые подбородки. — Вас, — продолжал Ветлинский почти упоенно, весь в раскачке линкора, стынувшего под ним в пустоте отсеков, — вас, матросы, — выкрикнул он, — никто не тянул за язык, когда здесь же, на палубе «Чесмы», вами была принята резолюция о войне до победного конца!.. Разве не так?

— Так, — отозвалась «Чесма».

— А на деле? — вопросил Ветлинский. — С первым же выстрелом вы бежите, как бабы, и я, — главнамур стройно выпрямился над орудиями, — я, ваш адмирал, властью, мне данной от революционного правительства в Петрограде, лично от министра-социалиста Керенского…

— Уррра-а-а! — подхватил Мишка Ляуданский. И когда затихло это «ура», Ветлинский закончил:

— …Обладаю правами коменданта осажденной крепости. А это значит: я имею полномочия правительства расстрелять каждого, кто осмелится не исполнить приказа, отданного во благо революции, но я (пауза)… Но я, — подхватил снова, весь в накале, — я не желаю, как член ревкома, подрывать демократию нового свободного мира… Слово за вами! Решайте во имя справедливости и республики, как поступить с изменниками делу революции?

— Адмирал прав, — кричал Шверченко, — хватит губами по атмосфере шлепать!.. К стенке предателей!

— Да здравствует наш революционный адмирал! — призывал Мишка Ляуданский и свистел: — Качать его…

На руках снесли с башни, высоко кидали в небо. И виделись отсюда, с этой вот палубы, узкие теснины Кольского фиорда, а там, в снежной замети, вставали просторы вод — в бешенстве штормов, в гибели рискованных кренов…

Именем главнамура кто-то — тихий и властный — отдал приказ о расстреле…

* * *

Ночью за хибарами Шанхай-города выстроили их над ямой.

С бору по сосенке: с «Бесшумного», с «Лейтенанта Юрасовского», с «Бесстрашного»… Они не верили: за что? за что?

Поручик Эллен натянул на руке и без того узкую перчатку, пропел во мрак, в стужу, прямо в людские души:

— Имене-е-ем революции… по врагам респу-у-уб-лики… Потом обошел ряды безмолвных трупов, щупая пульс каждого.

— Вот это стрельба! — похвалил он солдат. — Мне к этому залпу нечего добавить… ни одной пули. Молодцы, ребята! Революция вас не оставит — всем по бутылке водки.

…Князь Вяземский пришел к Ветлинскому.

— Шлепнули? — спросил, садясь без приглашения.

— Да, во имя революции.

— Во имя чего?

Ветлинский раздраженно повторил:

— Я же сказал — во имя революции!

— Так-так, понимаю… Только во имя России, пожалуйста, спишите меня с миноносцев. Я тоже самодемобилизуюсь.

— Ради чего, князь?

Ради этой вашей… революции.

Главнамур прикинул «за» и «против».

— Что собираетесь делать, князь?

— Купил каюту на «Вайгаче», который уходит во льды.

— А что вас привлекло именно во льдах?

— Краткий путь на Печору.

— Не понимаю. Для чего вам это? Вы даже не можете представить отсюда, какая это глушь! Бежать от революции можно… хотя бы в Париж! Но зачем же бежать от нее на Печору?

— Можете быть уверены, контр-адмирал, Печора с моим появлением забудет и думать о революции. К тому же, смею надеяться, Мурману вскоре потребуется прямая связь с Сибирью. А князь Вяземский, ваш покорный слуга, уже там, на Печоре, — вот и Мурманск, глядишь, связан с Сибирью… Что скажете на это, господин контр-адмирал?

Ветлинский подумал. Встал. Подтянулся.

— Что мне сказать доблестному офицеру? Счастливого пути, ваше сиятельство…

Под видом частного лица, заинтересованного в успешном промысле рыбы, князь Вяземский, словно старый сыч, надолго засел на неуютной Печоре, в самом ее устье, где догнивали избы старинной Пустозерской ссылки. Никто тогда на Мурмане не придал этому побегу князя особого значения: многие удирали по разным местам, самым неожиданным. Но впоследствии оседлость князя Вяземского на Печоре еще сыграла свою черную роль — в борьбе за Советскую власть на далеком Севере.

* * *

Плохо, ежели ты стал офицером в такое смутное время. Нет того блеска, что раньше, и не пенится в твоем бокале шампанское, и не улыбаются тебе барышни, когда ты, впервые надев погоны, пройдешься по миру эдаким гоголем…

Вот с погонами-то как раз и худо: досрочный выпуск машинных прапорщиков в мундиры принарядили, а погоны… Прямо скажем, нехорошо получается: дали обшитые галуном тряпки, и каждый выпускник химическим карандашом сам себе звездочку нарисовал. Обидно, хоть на людях не показывайся! Оттого и зовется такой прапорщик времен Керенского «химическим» прапорщиком.

Ну какой бы ты ни был, а все равно служить надобно. И вот в пасмурный день октября, когда пуржило над Кольским заливом, Тимофей Харченко очутился в Мурманске. Остро высмотрел за полосами метели борт родного «Аскольда»… Стоит, подымливает, словно на приколе. И дым нехорош — вроде дровами топят.

Во всем величии своего нового звания, Харченко окликнул одного матроса, трепавшегося с девкой у барака станции:

— Эй, мордатый! Не видишь? Помоги господину офицеру…

— Видали мы таких! — огрызнулся матрос, щупая девку.

— Вы как разговариваете?

— Как могим, так и говорим…

Да, плохо стать офицером во времена Керенского: нет того блеска, что раньше. И не пенится шампанское, и не улыбаются тебе барышни. Ну и так далее… Делать нечего, вскинул Харченко чемодан и потащился, как оплеванный, к берегу. Оно, конечно, обидно, еще как обидно! Волоча чемодан в сторону гавани, Харченко во всем обвинял дворянство: «Эти офицеры из благородных шибко виноваты, распустили матросов. Ранее проще было: дал кубаря по соплям — и все в порядке. Да и карцер тоже, он дисциплине способствовал…».

Бренча железными кружками, матросы на «Аскольде» гоняли жидкие чаи, когда Кочевой прибежал с палубы:

— Какая-то медицина с берега катит… Небось опять вшивых да трипперных искать будет!

Настроение на «Аскольде» было неласковое: казалось, сами мурманские скалы вот-вот обрушатся на корабль. Где-то там, далеко-далеко, Балтика… форты… хлесткий ветер на Литейном… своя братва в пулеметных лентах. А тут сиди как в могиле: в море — немцы и англичане, на берегу — начальство и контрразведка. Гиблое дело этот Мурманск!

— Харченко! — сообщили сверху. — Это не медицина, братцы. Сам Тимоха Харченко в новой фураньке сюда шпарит…

Кое-кто из «стариков» Харченку еще помнил. Бросая кружки, посыпали наверх. Окружив машинного, трепали дружески, гоготали над его «химией», старательно разрисованной на погонах.

— Ну, ваше величество! Дослужились… А повернись, хорош ты гусь… Только Тимоха, правду скажем: в форменке ты был красивше. Опять же и воротник. И ленты… Не жалко?

— Человек расти должен, я так смысл жизни понимаю, — объяснил Харченко скромно. — Я простой человек. Теперь из скотов серых в люди произошел. Чего и вам, ребята, желаю.

— А ты не шкура? — спрашивали, между прочим.

— Тю тебя! — смеялся Харченко. — Який же я тебе шкура, ежели на одном шкафуте с тобой под ружьем стаивал? Из одной миски шти хлебали… Я — сын народа!

Тогда ему сказали:

— Ну, коли ты сын народа, так и быть: дать народному офицеру каюту… Ту самую, в которой Федерсона убили. И пущай живет на радость команде. Свой парень в доску!

Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:

— А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике…

— Неспокойно там, — отвечал Харченко, обсасывая конфету. — Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на «Аскольде» все свое, привычное… Вот и подался к вам, друга мои!

— Может, поспать ляжешь с дороги? — предложили.

— Нет, — отказался Харченко, — у меня еще дела есть..

До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.

— Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий — другие себе сварганишь.

— Сколько дашь? — спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.

— Сорок… тебе не обидно ли будет?

— Сто! Половину займом Свободы.

— Пожалте, — распахнул шинель Харченко, — очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться…

Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.

— Сейчас, — сказал. — Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много… так я укрыл.

Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.

— В расчете? Ну, тады снимай….

Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.

— Видал я дураков… — сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.

— Ученик… — пробормотал. — Узнаешь своего учителя?

— Да как же! — расцвел Харченко, обнимая мичмана. — И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места… решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?

— Поживешь здесь — и любую теорему забудешь… Павлухин навестил Харченку перед отбоем.

— Здорово, Тимоха! — И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. — Вот ты и кстати, — сказал Павлухин. — Это хорошо, что явился… Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации… Что, если ты?

— А что я? — спросил Харченко. — Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!

— Не говори так, — возразил Павлухин. — Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба… еще какая!

— За что хоть борются-то? — подавленно спросил Харченко. Павлухин крепко шлепнул себя по коленям — ушиб руки.

— Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер «Аскольд» в Центромуре?

— Да… почему бы и не представить? А что делать-то?

— А ничего. Твое дело — сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит… Осознал?

— Ага, — сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.

Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:

— Спасибо, братцы… вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой — не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода… И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте…

— Для начала сойдет, — ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной «Соколице» он отплыл в Архангельск.

Глава восьмая.

В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.

Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.

И вдруг, дергаясь, побежала катушка: «тинь-тинь-тинь!».

Пошел текст:

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ БАНК, ТЕЛЕГРАФ, ПОЧТУ, ТЕПЕРЬ ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. ПРАВИТЕЛЬСТВО БУДЕТ НИЗЛОЖЕНО…

Телеграфист бормочет про себя:

— Провокаторы! — и рвет в пальцах тонкую ленту.

Опять тишина, только воет проклятый ветер. Одинокий выстрел где-то в ночи. И снова, дергаясь, толчками бежит катушка:

ПЕРЕВОРОТ ПРОИЗОШЕЛ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО, НИ ОДНОЙ КАПЛИ КРОВИ НЕ БЫЛО ПРОЛИТО, ВСЕ ВОЙСКА НА СТОРОНЕ ВОЕННО-РЕВОЛЮЦИОННОГО КОМИТЕТА…

Обгорелая головешка, брызгаясь искрами, вываливается на пол, наполняя барак едучим дымом.

— Нет, нет, — бормочет телеграфист. — Этого не может быть. Он рвет и эту ленту. Долго сидит, в отчаянии катаясь лысой головой по столу. Потом нащупывает ногою под столом бутылку. Достает. Наливает. Пьет. Морщится.

— Предатели! — говорит он.

На рассвете приходит сменщик.

— Что-либо важное было за ночь? — спрашивает.

— Нет. Ничего не было, — отвечает ему старый и тряскими пальцами застегивает поношенное пальто.

Под утро телеграф начинает выстукивать целый каскад телеграмм:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ… ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО. ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВЛАСТЬ ПЕРЕШЛА В РУКИ ОРГАНА ПЕТРОГРАДСКОГО СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ…

— Так, — произносит телеграфист, читая. — Дорвались? Ну, ладно. Вы погибнете скоро и бесславно, даже не успев добраться до наших краев…

Над головою телеграфиста сонно щелкают часы. Промедление рискованно, надо что-то делать. Радиостанция на «Чесме» очень мощная, и если там радиовахта не дрыхнет, то уже принимает. Консульства имеют свои приемники и прямую связь с Лондоном.

«Замолчать никак нельзя!..».

Телеграфист долго нащупывает под столом бутылку. Встряхивает ее, просматривая темную глубину перед лампой.

— Вылакал все… тоже мне приятель! Ни капли… — И вызывает рассыльную бабу при станции: — Беги до штаба. Если главнамур Ветлинский еще не встал, можешь передать начштамуру лейтенанту Басалаго… Дуй!

В английском консульстве известие о переходе власти в руки большевиков получили гораздо раньше. Консул Холл, завернувшись в халат, беспокойно расхаживал по коридорам барака.

— Кажется, — сказал он, — с Россией надолго покончено.

— Напротив, сэр, — возразил Уилки, быстро одеваясь во все теплое, — вот теперь-то с нею и стоит нам повозиться!..

* * *

В тусклых сумерках рассвета заиграла темная медь судовых оркестров. С борта «Аскольда», прямо в котел гавани, рушилась, завывая призывом к оружию, торжественная «Марсельеза», а на линкоре «Чесма» наяривали, как при угольной погрузке в авральный час, лихорадочный «янки дудль денди».

Реакция на события в Петрограде была стихийной, еще не осмысленной. Над рейдом висла шумливая кутерьма голосов, сирен, скрипа шлюпбалок. Трещали как сороки прожектора, ведя переговоры с кораблями.

Многое было неясно — истина еще не отстоялась. Но к середине дня, под жерлами британского «Юпитера», Мурманск ожил и украсился флагами. Топтали порошу, выпавшую за ночь, ноги в матросских бутсах, ноги в солдатских обмотках, ноги в опорках сезонников. Скрипели сапоги офицеров, ухали по сугробам валенки развеселых мурманских баб.

Прячась под стенами бараков от ветра, толпились кучками. Сходились, снова разбегались. Послушать там, послушать здесь.

И снова отбежать к новой кучке, где Шверченко уже выкрикивает — его прямо корчит от ярости:

— Это мы еще посмотрим! Власть Временного правительства худо-бедно, а шесть месяцев продержалась… Шесть часов я кладу на большевиков — больше им не устоять! Раздавим!

На главном «проспекте», вдоль колеи дороги, Каратыгин со своей Зиночкой гуляет среди путейских канцеляристов.

— Неужели жертвы революции принесены напрасно? — говорит он авторитетно, и ему внимают. — Не верю, чтобы русский народ дал осилить себя кучке политических авантюристов…

На Зиночке новая шубка, она кокетливо опускает глаза.

— Посмотри, кто идет… — И дергает мужа за рукав.

В распахнутой шубе, выкидывая перед собой трость, широко шагает по шпалам Небольсин. Снег залепляет ему глаза, снег осыпает тужурку под шубой. А взгляд — в пространство.

— Аркадий Константинович!. — восклицает Каратыгин, уволакивая за собой и очаровательную Зиночку. — Нам пора помириться. В такой день… в такой ужасный день!

Небольсин круто останавливается.

— У каждого дня бывает вечер, — отвечает хмуро. — Впрочем, извините, спешу… Зинаида Васильевна, кланяюсь!

— Охамел… барин, — бормочет вслед ему Каратыгин.

В конторе Небольсин еще с порога срывает с себя шубу:

— Соедините меня с Кемской дистанцией…

Ему хочется слышать Ронека… Ронека, только Ронека!

— Петенька! — кричит он в широкий кожаный раструб телефона. — Что у вас там происходит?

— Поздравляю, Аркадий, неизбежное случилось — у власти народ и Ленин! У нас уже Советская власть… Что у вас?

— У нас метель, мороз и всякий вздор. Никто ничего толком не может объяснить. Сколько революций у вас запланировано?

— Это последняя, Аркадий. Самая решающая и справедливая.

— Не агитируй меня… Так, говоришь, у вас Советы?

— Да. По всей линии.

— А Совжелдор?

Короткое молчание там, в Кеми.

— Совжелдор против большевиков, — отвечает Ронек.

— Я так и думал, — говорит Небольсин. — Сейчас встретил гниду Каратыгина, он кинулся мне на шубу, чтобы обнять или задушить — в зависимости от моей точки зрения. Я уклоняюсь.

— Не уклоняйся, Аркадий, — прозвенел голос Ронека издалека. — Ты же честный человек.

— Спасибо, Петенька, — ответил Небольсин. — Но мою честность трудовой народ на хлеб мазать не будет… Я все-таки до конца не понимаю: верить ли?

— Верь, Аркадии, верь…

— Во что верить?

— В лучшее.

— Прощай, Ронек, ты старый карась-идеалист…

В этот день было общегородское собрание. Небольсин тоже пришел в краевой клуб и только тут, пожалуй, поверил, что неизбежное случилось. Рабочие дороги и солдаты гарнизона приветствовали новую власть. Небольсину было любопытно — какова же будет резолюция общего собрания? Он решил не уходить — дождаться ее. Но тут его тронули за плечо и шепнули:

— Ага, вот вы где… Как можно скорее в штаб, быстро.

В штабе его ждали Ветлинский, Басалаго, Чоколов, Брамсон.

— Я нужен? — спросил Небольсин.

— Да, — ответил Басалаго, не повернув головы.

— Вы прямо с собрания? Какова резолюция?

— Меня сорвали со стула… Но, судя по настроению солдат и рабочих, резолюция будет за поддержку Советской власти. И конечно же, за мир… за любой мир! Только бы мир…

— Это стихия, — просипел Брамсон, ерзая глазами по полу. — Со стихией всегда трудно бороться. Нужен голод, чтобы народ опомнился… Нужен Бонапарт! Нужен Иван Грозный!

— Перемелется, — отмахивался Чоколов (уже хмельной).

— Закройте двери, — велел Ветлинский. — Садитесь…

На зеленом сукне стола, под светом казенной лампы, легли руки заправил Мурманска — руки адмирала, руки флаг-штабиста, руки портовика, руки прокурора и руки путейца. Все они были разные, эти руки, и все не находили себе места.

Ветлинский вынул из кармашка брюк старенькие часы, выложил их на середину стола перед собравшимися.

— Дело, — сказал он, — только дело… Несомненно, резолюция матросов, солдат и рабочих сегодня, когда страсти особенно накалены, будет за Ленина… Говорить всем кратко! У нас три минуты. Повторяю: Главнамур должен быть категоричен и краток. Архикраток, чтобы мы с вами, господа, успели опередить резолюцию… Кто первый? Вы, лейтенант?

Басалаго с хрустом разомкнул сильные пальцы:

— Советская власть не продержится и трех дней.

— Вы? — кивнул Ветлинский в сторону Брамсона. Брамсон сказал, что думал:

— Керенский завтра вернется и свернет шею большевикам.

— Вы? — Кивок Ветлинского в сторону Чоколова. Чоколов только отмахивался:

— Надо признать Советы, чтобы уберечь себя от эксцессов.

— Вы? — Вопрос в сторону Небольсина.

Небольсин подумал и закрепил разговор:

— Новую власть надо признать как неизбежное явление…

Контр-адмирал, явно довольный, убрал со стола часы.

— Вот и все, господа! Я очень рад, что вы отнеслись к разрешению этого сложного вопроса вполне разумно. Без лишнего пафоса, спокойно и деловито. Вот теперь, — сказал Ветлинский, — мы начнем укреплять власть на Мурмане…

— Коим образом? — ехидно спросил его Брамсон.

— Через Советы, — ответил Ветлинский. — Внимание, за читываю свой приказ… Пункт первый: «Для блага всего края я, со всеми мне подчиненными лицами и учреждениями, подчиняюсь той власти, которая установлена Всероссийским съездом рабочих и солдатских депутатов…» Так? — спросил он собрание.

— Допустимо, — согласился Басалаго, нервно вскочив.

— В этом что-то есть, — сказал хитрый Брамсон.

— Прилично, — буркнул Чоколов.

— Вполне… — хмуро поддержал Небольсин.

Ветлинский встряхнул в руке бумагу.

— Пункт второй: «Памятуя об ответственности перед родиной и революцией (выпуклые глаза контр-адмирала обежали лица людей, сидевших перед ним), я приказываю всем исполнять свои служебные обязанности впредь до распоряжений нового, Советского правительства…» Все, господа! Лейтенант Басалаго!

— Есть! — вскинулся тот, всегда в готовности.

— Немедленно поспешите в краевой клуб. Выскажите перед митингом полную готовность Главнамура поддержать новое правительство Ленина. И зачтите им этот приказ… Сразу! Мы наверняка еще успеем перехватить их резолюцию…

Так и случилось. На трибуну, запыхавшись, влетел лейтенант Басалаго, мокрая прядь упала ему на лоб.

— Свершилось! — выкрикнул начштамур в темноту зала, жарко дышащую на него. — Слабая и немощная власть Временного правительства, власть бюрократии и буржуазии, пала… Мы, представители командования и передового русского офицерства, счастливы заявить здесь, что пойдем в ногу с трудовым народом!

— Уррра-а-а! — всколыхнулся зал.

— И мы надеемся, — продолжал Басалаго, — что Россия, в руках правительства новой формации, даст изможденному русскому народу покой благородного мира (после победы! — добавил он)… и внутреннее устройство в рамках демократии и свободы. Да здравствует власть Советов! — закончил Басалаго.

Мишка Ляуданский, пристроясь на краю стола, быстро перебелял резолюцию, вставляя в нее обороты речи, свойственные лейтенанту Басалаго.

— Совжелдор против! — раздался голос Каратыгина. — Совжелдор призывает не подчиняться большевикам и свергнуть власть узурпаторов.

Басалаго тряхнул головой, отбрасывая с мокрого лба жесткую прядь волос, на которой еще таял снег.

— Я не политик, — ответил он. — Я только выразил генеральное мнение Главнамура, которому принадлежит власть на Мурмане.

— Это предательство Главнамура! — Новый голос. Басалаго впился в потемки зала, выискивая того, кто кричал.

А там, где-то далеко-далеко, в самой глубине барака, мерцали погоны, и он узнал кричавшего. Это был его приятель по штабной работе — тоже лейтенант флота — Мюллер-Оксишиерна.

— Я вас не знаю, — сказал приятелю Басалаго, и зал снова стал ему аплодировать, потому что его-то как раз хорошо все знали…

Но тут от дверей кто-то доложил хрипло:

— Получена телеграмма. В Москве восстание против большевиков… Москва не принимает Советской власти!

— Вот оно! — завопил Каратыгин. — Начинается…

Через толпу, выдирая полы шинели из плотной давки, пробирался на выход лейтенант Басалаго. Глянул на Небольсина, шепнул:

— Пошли, надо подготовить составы новых ревкомов.

Небольсин в растерянности перетаптывался на месте.

— Вы же слышали, Мишель? В Москве…

— Пошли, пошли, — говорил Басалаго. — Здесь больше нечего делать. Это как раз та музыка, которую можно играть с любого конца. А сейчас мы держимся. Мы у власти. И Советы, как и ревкомы, будут наши…

Хлыщеватый лейтенант Мюллер-Оксишиерна подошел к Басалаго и сложенными в руке перчатками хлобыстнул его по лицу.

— Предатель, — заявил он ему.

Басалаго даже не обиделся.

— Дурак ты, — ответил. — Я думал, что ты умнее…

* * *

Строгая четкость «Аскольда» одним своим видом подавляла неразбериху Мурманского рейда, и потому-то Харченко, как представитель этой мошной боевой машины, легко перескочил в ревком: он уже входил во вкус. Его поперло, его понесло!

— Перьво-наперьво, — заявил Харченко, — я согласен с товарищем Ляуданским, который мудро говорит: «Революция — это вам не шлынды-брынды». И в самом деле, ежели присмотреться, то что мы видим? Кого-то лупят, кого-то давят, что-то кричат. Кого лупят? Конечно, начальство. Кого давят? Конечно, офицеров. О чем кричат? Конечно, о свободе… Вот тут-то я, признаться, и не понимаю. Товарищи! — пустил слезу Харченко. — Ридные мои! Где же та свобода, из-за которой льются потоки трудовой крови? Я кровью своей выслужил себе вот эти погоны, а мне за это — штык в пузо? Так прикажете понимать?

Плакание Харченки придержал Ляуданский:

— Стоп, машина! Крути реверс конкретнее… Давай мнение!

Харченко загибал пальцы, перечисляя:

— Жрать надо… пить надо… одеться надо…

— Погоди! — с пеной у рта заорал на него Шверченко. — Не надо тебе жрать, не надо тебе пить!.. Ничего не надо! Вся телеграмма Совжелдора из Петрозаводска. Там люди, а не тряпки! Они прямо говорят: не признаем Советской власти — и баста. И мы должны так же. До тех пор, пока в состав правительства полноправно не войдут члены всех социальных партий, о большевиках и говорить не стоит…

— Где Каратыгин? — огляделся Ляуданский.

Доставили Каратыгина.

— Ты что думаешь? — пристали к нему.

— Я как Викжель: Викжель против Ленина — я тоже… Я от революционных масс не отрываюсь, не на такого напали!

— Верно. Не отрывайся, — похвалил его Харченко. — А вот насчет писания… как? Горазд?

— Милейший, — обиделся Каратыгин, — я промышленно-торговое училище чуть было не закончил. А вы, кажется, из этих… из «химических»!

— Ну вот, — недовольно заметил ему Харченко, — сразу вступаем в классовое противоречие. Нехорошо, нехорошо!

Дверь открылась: зацепившись за порог, влетел Ванька Кладов.

— Материал есть? — спросил, озираясь.

— Посиди, — утешил его Ляуданский, — сейчас приготовим.

— Чего пишете? — поинтересовался редактор.

Ляуданский изобразил на руках мельницу-маслобойку:

— Никак не можем обращения спахтать…

— А к кому обращаетесь?

— Ко всем народам мира…

— Ловкачи! — восхитился Ванька Кладов. — Чего же вам, ребята, от народов мира потребовалось? Тушенки? Или водки? Или просто так — пошуметь решили?

Харченко, такой ласковый, словно кот, подсел к мичману:

— Дело-то тут такое, трохи обеспокою… Мы ведь люди новой хормации. Может, не так что сказал?

— Ничего. Вы новенькие. Как пятаки. Дальше?

— Язык-то сразу не проворачивается…

— Привыкли, прапор, машину свою проворачивать?

— Оно и так — машину завсегда легше. Потому как сын народа…

Ванька Кладов притянул его к себе и — шепотом страстным:

— Чин лейтенанта хочешь? Могу… И недорого: пятьсот целковых. Георгии тоже имеются… Станислава бы тебе! По двести николаевскими… Хочешь Станислава?

Харченку кинуло в сладостный озноб.

— Не, Погоди, мичман. Меня же знают… Откуда?

— Ну потом. Когда подрастешь из «сыновей народа», тогда помни: мичман. Кладов все достанет.

— Как же? — переживал Харченко. — Вить революция… до орденов ли тут?

— Плюнь, — сказал ему Ванька. — Красный бантик и дурак нацепит. А вот Станислава — не каждому дано. Подумай.

От стола раздалось постукивание карандаша.

— Внимание, внимание, — заговорил Ляуданский. — Послушайте, вы там… в углу! «Народы мира» — под хвост. Теперь начало будет другое: «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…».

Ванька Кладов уже направлялся дверям.

— Куда же вы, мичман? — остановили его.

— Мне это неинтересно. Да и номер уже занят сегодня. Как раз напечатал телеграммы Керенского н генерала Духонина. Чтобы никаким Советам не подчиняться… Вот они знают, что писать. Эти люди не чета вам: с башкой люди, демократы…

Из редакции Ванька Кладов позвонил в штаб Басалаго:

— Мишель, привет.

С другого конца провода взорвался начштамур:

— Я тебе не «Мишель», мичманок! Лейтенант Михаил Герасимович Басалаго окончил Морской корпус его величества. А ты выскочил в мичмана из недоучек студенческого набора…

— Простите, господин лейтенант, — извинился Ванька Кладов. — Я только в интересах дела хотел вам посоветовать, чтобы вы разобрались в делах ревкома… Эти остолопы что-то там пишут и никак не могут написать. Я решил благоразумно не вмешиваться.

— Хорошо. Спасибо. До свиданья.

Это был десятый день после Октябрьской революции, и в Мурманске только что было получено сообщение о создании нового правительства — Совета Народных Комиссаров. В подавленном настроении, с трудом сдерживая ярость, так и клокотавшую в нем, Басалаго ворвался в барак ревкома…

Оглядел лица. Серые от перекура и недосыпа.

И глянул на себя в зеркало. Вот его и сам черт не берет: всегда подтянут, гладко выбрит, лицо розовое. Щелкнув крышкой портсигара, Басалаго изящным жестом достал папиросу. Продул ее, и вспыхнул огонек зажигалки.

— Или власть ревкома, — сказал, — или…

За столом притихли. Басалаго выдал им долгую паузу — как актер, уверенный в том, что и в паузе есть глубокий смысл.

— Или проваливайте, к чертям! — заорал он, раскидывая с грохотом стулья. — Главнамуру нужны люди деятельные! Люди активного настроения! Верные помощники в борьбе за мир и процветание этого края… Ляуданский!

— Есть.

— Читай…

Глаза Ляуданского забегали по шпаргалке:

— «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…».

— Дальше! — рявкнул Басалаго.

Ляуданский щелкнул каблуками и сказал:

— Есть! — но молчал.

— А вот дальше-то… — вставил Харченко и тоже замолк. Басалаго оценил его на взгляд: «Этот „химик“ — дерьмо!».

— С революционным народом, — сказал начштамур, разглядывая свою папиросу, — надобно говорить языком революции… Не можете? Ладно. Черт с вами! Пиши…

Он снял фуражку, залепленную сырым комом снега.

— «Уже десятые сутки, — диктовал, — кипит братоубийственная гражданская война, а в стране еще нет центральной власти… „ Чего остановился? Пиши: «… власти нет“. Совжелдор, — спросил лейтенант у Каратыгина, — есть власть?

— Нету, — ответил Каратыгин, почтительно привставая.

— «В связи со всем этим, — продолжал Басалаго, — разрушающим страну положением мурманский ревком»… Написал? «Мурманский ревком требует…» Двоеточие, проставь номер один…

Из-под пера Ляуданского, движимого сейчас только голосом Басалаго, выбегали и строились пункты «требований»:

1. Немедленного прекращения братоубийственной борьбы за власть и образования сильной всенародной власти.

2. Направления всей политики нового правительства к скорейшему заключению демократического мира при обязательном условии тесного единения с союзниками.

Отойдя к окну, Басалаго оглядел рейд, заставленный кораблями — русскими, британскими, французскими.

— Прочти мне последнюю фразу, — сказал он. Харченко через плечо Ляуданского услужливо прочел: «…при обязательном условии тесного единения с союзниками».

— Точка? — спросил Басалаго.

— Точка, — вздохнул Шверченко.

— Переделай точку в запятую и добавь: «…без помощи которых нам грозит гибель». Слово «гибель» подчеркни!

Закончив диктовать, он взялся за фуражку:

— Что вы так на меня смотрите? Вы лучше посмотрите отсюда на рейд. Неужели вам, болванам, никогда не приходила в голову такая мысль, что, если англичане уйдут из Мурманска, флотилию и порт ожидает разруха. Смерть! Кто даст топливо? Где взять масло? Сахар? Петроград не даст — там большевики уже доедают последних собак…

Харченко вскочил снова:

— Вот, не сговаривались, а получилось одинаково… Что я вам говорил? Жрать надо, пить надо, одеться надо…

Дверь за начштамуром с размаху захлопнулась — накрепко.

Ревком передохнул.

— Ну как? — спросил Ляуданский. — Вы согласны?

— Ревкому без Главнамура — крышка, — сознался Харченко. — «Куды уж нам с Басалаго тягаться… Давай, я подписываюсь.

Тогда же лейтенант Басалаго был введен в состав мурманского ревкома и стал управляющим его делами (отныне Главнамур стал одной шайкой-лейкой с ревкомом).

* * *

Скоро во всей своей первозданности проявилось то допотопное, что и составляло во многом суть жизни большинства людей, населявших в те времена мурманские холодные Палестины: желание загрести копейку, сгоношить рубелек, сварганить деньгу на воровстве или спекуляции. Какая там революция? Все словно очумели, забыли о революции и носились со своими кубышками…

Первый сигнал об этом Небольсин получил от Каратыгина.

— Аркадий Константинович, — спросил бывший контрагент, — а вы своих сбережений не забрали еще из конторы банка?

— А зачем я должен их забирать? Куда их дену? Дуняшке под юбку? У меня же в вагоне стащат.

— Лучше уж знать, что украли воры, а не дарить большевикам. Мы вот с Зиночкой свои деньги уже забрали.

Небольсин испытал некоторое беспокойство. В самом деле, не забрать ли и ему? Время шаткое. Действительно, люди побогаче шептались по углам, прикидывали, шуршали, как крысы в норах. Наконец из Архангельска дошла весть, что банки там чистенькие: клиентура уже все выгребла…

Дядя Вася перекладывал в конторе печку.

— Дядя Вася, — спросил Небольсин, задумчиво наблюдая за его работой, — а где ты бережешь свои деньги?

— Да в сапоге, Константиныч, — ответил мудрый печник. — Велики ли деньги-то у меня? Мы ведь не баре…

Сказано не в бровь, а в глаз. Небольсин не выдержал и тоже завернул в контору госбанка. Там было пусто, жутковато пусто — и сразу кольнуло сердце. Боже мой! С первой лопатой поднятого грунта, через болота, поедаемый гнусом, дошел по рельсам до Мурманска, все откладывал, все надеялся… На что надеялся? И распахнулись где-то очень далеко высокие белые двери, из которых сейчас выйдет к нему… она.

— Уважаемые! — Инженер постучал в запертое окошечко. Оно откинулось, и Небольсина спросили:

— Вам, сударь, что?

— Нельзя ли мне…

— Денег нет! — И окошечко закрылось.

— Постойте, — открыл его Небольсин снова, — я вам все эти годы, как последний дурак, вносил… чтобы вы сберегли!

— Все вносили. Но денег нет.

И высокие двери закрылись вдруг, навсегда отодвинулась от него Ядвига в ее японском халате с чудовищными драконами.

— Отдайте мне деньги! — стучал Небольсин кулаком. Высунулась плешь чиновника.

— Русским языком сказано: денег нет… Нет денег!

— Хорошо. Когда будут?

— Когда не будет большевиков…

Опустошенный, сразу потеряв все, на что рассчитывал, Аркадий Константинович отправился в буфет при станции вокзала. Там в неуютных потемках, он шуршал керенками, уже обесцененными. Прикидывал — как прожить до жалованья. Решил для начала, по русскому обычаю, как следует выпить… И — выпил!

Прямо перед собой он разглядел широкую спину полковника; толстые уши, багровые от холода; массивная шея упиралась в воротник жесткой шинели. По этим ушам, по этой могучей спине Небольсин узнал полковника Сыромятева — человека, появлявшегося в Мурманске только наездами. Сыромятев, полковник генштаба и командир погранохраны полярного района от Пазреки до старинной Печенги, был очень почтенным человеком.

— Господин Сыромятев, — окликнул его инженер, — добрый день. Как здоровье отца Ионафана?

Сыромятев охотно перенес свой стакан с недопитой водкой за столик путейца, уронил бутерброд, помазанный какой-то дрянью, и ожесточенно отправил его в угол ударом громадного сапога.

— Сейчас монахом быть хорошо, — прогудел он басом. — Иисус Христос свою партийность выяснил еще вон когда! И отцу Ионафану теперь остается только ее и придерживаться…

Небольсин рассказал, как его обчистили в банке, и неожиданно Сыромятев выругал инженера:

— Аркадий Константинович, вы же неглупый человек, а несете ахинею… Какие деньги? О чем вы говорите? Да постыдитесь. Неужели вы желаете походить на всю эту сволочь, которая судьбою войны натискалась в Мурманск, словно сельди в бочку… Сейчас, дорогой мой, время думать о России, о судьбах народа, а не о деньгах!

— Поймите же меня, — слабо возразил Небольсин. — Когда человеку за тридцать, ему невольно хочется упорядочить многое в своей жизни.

— Деньгами? — накинулся Сыромятев на путейца. — Бред! Сейчас упорядочить жизнь в России можно только пулей и дисциплиной. Крепкой властью! А не подтиркой, на которой госбанк разрисовал всякие там глупые цифирки…

Они выпили водки, и Небольсин спросил:

— Вы чем-то сильно озабочены, полковник? Дела? Сыромятев надвинулся на инженера всем своим массивным горячим телом — тепло этого тела пробивалось даже сквозь грубое сукно шинели. Оглядевшись вокруг, полковник шепнул:

— С нашей границы снят замок… Граница открыта!

— Не может быть, — отшатнулся Небольсин.

— Именно так, — кивнул Сыромятев. — Вы, может, спросите, у меня, как это случилось?.. Очень просто. Еще при Керенском солдаты сорвали с меня погоны. Вытерпел. Вы же меня знаете, я не истеричная барышня. Сорвали — и черт с вами! Думаю — уйди я сейчас, на ком граница останется? Потом говорят: не барин, мол, вставай в очередь за кашей. Поверьте: я брал миску и стоял. И ждал, когда мне положат каши… Я человек очень выдержанный, меня трудно вывести из терпения.

— Ну а потом? — спросил Небольсин.

— Потом стали буянить… России для буянства показалось им мало. Пошли через границу в Норвегию — там пивная торгует. Ну, каковы норвежцы, вам рассказывать не надо. Они так поддали моим молодцам, что те вернулись в красных соплях. А я лежу и радуюсь: вот, думаю, бог наказал вас! Хоть чужая управа, да все-таки нашлась…

Сыромятев печально умолк, размазывая вино по клеенке.

— А дальше? — намекнул Небольсин.

— Дальше… Они все разбежались, бросив оружие. Я проснулся, смотрю — один на заставе. Совсем один… На такую границу — один полковник Сыромятев. А немецкие подлодки стоят на Лафонтенах. Что делать? Ушел тоже…

— А вы пытались стукнуть кулаком в Главнамуре?

— А вы думаете — нет?

— Я думаю, что — да.

— Вот именно. Я стукнул. Перед самым носом контр-адмирала Ветлинского. Но этим мерзавчикам, что засели здесь, сейчас не до границы… Только своя шкура! Только свои деньги! Только свои подштанники… Черт бы их всех побрал! А потому и говорю вам, Небольсин, от чистого сердца: не будьте похожи на этих негодяев… А на деньги плюньте, наживете.

Небольсин понял, что его горе еще не горе. Настоящее-то горе сердце вот этого мужественного умного человека, который растерян, который не знает, что делать и куда идти.

«Такие, — думал Небольсин, — стреляются…».

Ночью в вагон к нему совсем нечаянно заскочил Ронек:

— Переспать дашь?

— Ложись. Ты откуда свалился?

— Из Кеми.

— О черт! Разбудил ты меня.

— Ничего. Отоспишься…

Небольсин сидел на постели, долго зевал.

— Слушай, Петенька, я чего-то опять не понимаю. Была одна революция, и ты мне сказал, что она ничего не изменила. Скажи: разве теперь что-либо изменилось? Может, надо крутить сразу третью? Ты мне скажи прямо.

Ронек тянул через голову свитер.

— Это у вас ничего не изменилось, — сказал он. — Тупик! Но из тупика надобно выходить. Выходить придется в борьбе. Первое (и самое главное!) — это сломать шею Совжелдору и всем болтунам… Здесь, в Мурманске, победить трудно. Необходимо, чтобы вмешался Петроград! Но Петрозаводск будет нашим. И вот увидишь, в самом скором времени.

— А ты нагрянул сюда по делу? Или так?

— Мне нужно упорядочить с Главнамуром вопрос о деньгах, чтобы выплатить рабочим, которые уезжают. По договору! Люди стремятся уехать туда, где существует Советская власть. И вот, Аркадий, заметь: вся мерзость и нечисть остается здесь, при Главнамуре. А лучшие и честнейшие уезжают к большевикам… Впрочем, — кашлянул Ронек, — прости, я тебя не обидел?

— Чем? — спросил Небольсин и только сейчас понял, что он-то остается с мерзостью и нечистью, а лучшие и честнейшие уезжают.

— Нет, — сказал Небольсин, привстав на локте, — ты меня, Петенька, не обидел… Каждому надо стараться быть честным патриотом России на любом, самом поганом месте.

— Ну-ну, — ободрил его Ронек. — Гаси свет.

В темноте вагона очень долго молчал Небольсин.

— Сейчас, — заговорил вдруг, — все старые договоры аннулированы. Денег ты не получишь. А почему бросают дорогу рабочие? Разве в России жизнь лучше, нежели здесь — на Мурмане?

— Она, конечно, хуже, — ответил в потемках Ронек. — Но зато внутри России появилось народовластие. Как же ты, Аркадий, этого не понимаешь?

— Они там наголодаются, — сказал Небольсин.

— Еще как! — отозвался Ронек.

Глава девятая.

Ваньку Кладова били… Это бы ничего (его не первый раз били), но никогда еще в кулаки не было вложено столько злости. Били на этот раз за политику; за то, что он вовсю перепечатывал в своей газетенке погромные призывы против большевиков; за то, что… Впрочем, мало ли за что можно бить негодяя Ваньку Кладова!

Били страшно — критик и поэт волчком кружился по снегу.

Потом поволокли, и ноги мичмана тащились по снегу, обутые в новые сверкающие галоши…

— Товарищи, — заговорил Ванька Кладов, очухавшись, — новая власть самосуда не признает. Знаете ли вы, что Ленин велел судить матросов, убивших Шингарева и Кокошкина? Карать надо, пожалуйста, но…

— Молчи, гнида! — ответили ему и потянули дальше..

Втащили на крыльцо барака «тридцатки». Красный флаг трепетал над крышей контрразведки, и долго на звонок никто не отворял. Потом двери вдруг разлетелись настежь, и на улицы Мурманска вырвалась музыка лихого чарльстона. Вышла, приплясывая, элегантная секретарша.

— В приемный бокс, — сказала равнодушно.

Рабочие и солдаты доволокли Ваньку до бокса и шмякнули на пол:

— Контра! Примите и рассудите по закону революции…

Барышня вогнала в машинку бланк на арест.

— Имя? Звание? Время? — глянула на часы. — Кто доставил?

По очереди называли себя матросы, солдаты, рабочие.

— Можете идти, — сказала им секретарша и тоже вышла.

…С унынием разглядывал мичман толстую решетку, переплетавшую окно бокса. Вытер кровь с лица. Нечаянно зачесалась левая ладошка. «К деньгам…» — привычно смекнул Ванька, и вдруг его отбросило в сторону, вжало в угол…

— Не надо! Не надо! А-а-а!.. — закричал он.

На пороге бокса стоял человек, о существовании которого на Мурмане мало кто знал. Это был человек невысокого роста, чахоточный, с длинными руками и высоким лбом мудреца. Впрочем, о мудрости его на Мурмане легенд не ходило. Но зато некоторые догадывались, что это главный палач застенка, человек феноменальной силы и жестокости… Звали его — Мазгут Хасмадуллин.

— Мазгут, — шарахался Ванька вдоль стен, — друг… Ты не смеешь! Ну скажи, ты не будешь, Мазгутик?

Рука палача вытянулась и взяла жертву за шиворот. Через длинный коридор вбросила его в кабинет для следствия. Поручик Эллен придвинул критику и драматургу стул.

— Рррыба… — сказал. — Попался в сетку? Что пьешь?

— Все пью, что дадут, — сознался Ванька Кладов.

Зубы стучали о край стакана. Вылакал. Прояснел.

— Убери Мазгута, — просил жалобно. — Не могу так…

— Прочь! — сказал Эллен, и палач тихо убрался. — С кем ты живешь? — спросил поручик далее.

— С Брамсихой, — сказал Ванька и сам ужаснулся.

— Это с усатой?

— С нею… с усатой. — И снова заплакал.

— Вот видишь, — прищурился Эллен, — какая ты подлая скотина! Я еще и не нажал на тебя, а ты уже продал честную женщину. Мать семейства и прочее.

— Так это же все знают, — всхлипывал Ванька Кладов. — Поручик, что же будет? Со мною? А?

Тонкие губы Эллена сложились в одухотворенной улыбке.

— Расстрел…

— За что? — поник Ванька, ошарашенный совсем.

— Сам знаешь, за что… Власть Советская, а ты, сукин сын, телеграммы Керенского и Духонина к свержению этой власти из номера в номер печатаешь.

— Тогда берите и Главнамур. Всех нас к стенке!

— Вот видишь, какая ты стерва! — снова произнес Эллен со вкусом и смаком. — Я еще и не нажал на тебя, а ты уже и Ветлинского продал… Эй, Мазгут!

— Здесь я, — раздался за спиной глухой голос.

— Не надо… не надо…

— Ах, не надо? — засмеялся Эллен. — Ты, Мазгут, выйди. А то у тебя изо рта плохо пахнет. Поэту, драматургу и критику нашего края это не нравится…

Хасмадуллин покорно удалился. Эллен взял бланк ареста.

Глядя прямо в глаза Ваньке Кладову, он спокойно произнес:

— Ящик английских галет. Два пакета масла. Пулемет системы «льюис» и комплект патронов к нему… Понял?

— И?..

Не отвечая, Эллен взял вечное перо в красивой оправе и начертал в углу бланка: «На прекращение».

— И ты свободен, — закончил он.

Кладов выпрямился, заухал галошами по линолеуму.

— Галеты? Масло? Ладно — жрите… Но «люська»-то денег стоит. Разорюсь! Системы «шоша» не подойдет?

— Давай «шоша», — согласился Эллен. — Сам же потом и стрелять из него будешь. У меня он лучше сохранится. Под красным знаменем революции! — И засмеялся.

— А теперь что?

— Иди с богом… — зевнул Эллен.

Ванька Кладов вышел и вернулся, потрясенный:

— Они там… не уходят. Убьют.

Эллен накинул шинель, шагнул на крыльцо.

— Слушайте! — заявил он рабочим и солдатам, которые гурьбой стояли поодаль, выжидая. — Мурманская контрразведка всегда на посту. Смерть шпионам и врагам трудового народа! Но критика власти в свободной стране наступившей революции не является преступной и не опорочивает лиц, ее критикующих… Пропустите честного гражданина Ивана Кладова!

* * *

— Инженер Ронек, — сказал Ветлинский, выходя из-за стола, — весьма странный господин. Он требует от Главнамура того же, чего требуют и эти саботажники-рабочие…

«Начинается», — мысленно отметил Небольсин.

— Я знаю инженера Ронека как человека справедливого, господин контр-адмирал. А рабочие настаивают лишь на выполнении договорных обязательств дороги…

— Это было когда? — улыбнулся Ветлинский. — Еще при его величестве, а с Керенского денег теперь тоже не получишь. Вот и пусть рабочие обращаются в… Совет!

— Совет — безнадежная организация, — ответил Небольсин. — Я совсем не оправдываю бегущих рабочих. Но договор подписан дорогой, подписан на то, чтобы его выполнять…

— Но денег нет, — сказал Ветлинский. — Я не протестую против этого саботажа и уже выпустил приказ о массовом увольнении рабочих, которые требуют от нас расчета, чтобы ехать в любезную для них совдепию.

Это было несколько неожиданно: при Керенском главнамур удерживал рабочих, теперь он сознательно оголял Мурманск, чтобы избавиться от дорожников, настроенных большевистски…

Небольсин кратко ответил:

— Могут произойти нежелательные эксцессы.

— Возможно, — не удивился Ветлинский. — Что ж, я согласен на эксцессы, но пусть они минуют мой кабинет. Дело передано мною в третейский суд, и пусть Шверченко, как истинно революционный товарищ, и рассудит по нормам революции…

Двухэтажный дом конторы, строенный на горе, издалека дымил трубами. Наверх к нему вела обледенелая тропа. Вокруг конторы с утра собрался народ, понаехавший с двух дистанций. Совжелдор в Петрозаводске доверием не пользовался, и потому все разом нахлынули в Мурманск — на штурм твердынь Главнамура.

Когда Небольсин поднимался в гору, рабочие уже шумели:

— Когда деньги? Так и будем стоять? Околеем…

В толпе инженер заметил и Павла Безменова.

— Эх, ты! — укорил он его. — Тоже не сидится?

— Еду… поближе к яблокам, — засмеялся прораб.

— Разбежитесь все — и дорога станет!

— А что здесь нам делать? — хмуро ответил Безменов и, сняв рысью шапку, выбил из нее об колено иней. — Все, что могли, Аркадий Константинович, все уже сделали… без нас!

За этой фразой маскировался иной смысл, враждебный Главнамуру, но вступать в спор Небольсину не хотелось.

— Смотри, Павел, сам, — сказал. — Тебе виднее.

В конторе, засев за стол, он разложил завтрак, завернутый Дуняшкой в газету. Еще раз перечитал «Декрет о мире», «Декрет о земле». Потом в канцелярии спросил:

— Мне писем не было?.

— Нет. А откуда ждете?

— В Петрограде у меня осталась невеста. И — ни слова от нее… Боюсь, что она, при всей своей экстравагантности, не слишком-то понравится большевикам. Им вот декрет о мире, декрет о земле — это они понимают…

— А ведь любовь такое великое чувство! — с пафосом сказала секретарша.

— Я тоже такого мнения, — ответил Небольсин, благодарно поминая при этом Дуняшку за сытный завтрак. — Но…

И тут на всю контору раздался истошный вопль:

— Карау-ул… помо-о-о-гите!

— Кто это так орет? — испугался Небольсин, вскакивая.

— Никак, Шверченко? — засуетились в канцелярии.

Со второго этажа конторы, отчаянно грохоча по ступеням, скатилось что-то. Небольсин приоткрыл дверь. Так и есть: рабочие свергли третейский суд в лице архиреволюционного товарища Шверченко.

— Ревком бьют, — сказал Небольсин, вспоминая чесменский митинг. — И нам, чувствую, пора подумать о себе…

Нахлобучив на ухо шапку, он успел выскочить из конторы таким жиганом, что опередил даже Шверченку. Председатель мурманского ревкома наяривал следом, как козел по весенней травке.

— Милицию! — взывал Шверченко, шлепая валенками по талым сугробам. — Милицию сюда… пожарных зовите!

Толпа рабочих громила контору. Небольсин остановился, издали наблюдая, как вылетают наружу рамы. Через окна, порхая ножками, рушились в снег столы бухгалтерии. Вот, заодно с ними, вылетел в окно, еще попискивая о чем-то, и главный бухгалтер дистанции (писавший почему-то всегда гусиным пером).

Оттуда, со стороны конторы, доносились возгласы:

— Мы добьемся своих прав!

— Догоняй Шверченку… набить ему рожу!

Шверченко все это, конечно, слышал.

— Скройтесь, — сказал ему Небольсин. — Рожа вам еще пригодится… для митингов и для барышень!

И Шверченко — это новая-то власть! — так застрелял валенками до Главнамура, что только его и видели.

К месту погрома с примкнутыми штыками спешила этапно-флотская рота. Матросы еще издали обгорланивали путейских:

— Эй, костыли! Чего буянишь? Велено разогнать…

Две толпы — пестрая и чеканно-черная — сомкнулись дружелюбно, и над головами людей поплыли дымки цигарок, пущенных вкруговую. Было ясно, что рабочие отсюда не уйдут, пока с ними не рассчитаются по закону. А Главнамур вряд ли сыщет на Мурмане ту силу, которая бы смогла направить штыки против рабочих…

Именно в таком духе Небольсин и выступил сегодня на экстренном совещании, созванном при Ветлинском.

— Таково мое мнение, — закончил он, садясь.

Шверченко мстительно выкрикивал:

— Ни копейки! Захотят жрать — вернутся!

— Стыдитесь, — придержал его Басалаго. — Вы же представитель революционной власти. И… выступаете против рабочих?

— Они меня избили.

— Мало дали, — буркнул Брамсон. — Однако я вполне солидарен с мнением председателя ревкома: ни копейки им не давать. Голод — великий рычаг, им только надо умело пользоваться при всех социальных поворотах…

В памяти Аркадия Константиновича выросла тощая шея коровы и раздалось умирающее: «мууууу…» И подумалось о Брамсоне: «Не он ли вытащил из голодного Петрограда эти жуткие эшелоны с падшей скотиной?».

На столе главнамура зазвонил телефон. Контр-адмирал снял трубку, долго слушал. Молча повесил трубку. Огляделся.

— Уже разгромлена милиция, — сообщил собранию. — Теперь рабочие вооружены. Они идут сюда… Лейтенант Басалаго, вызовите караул и быстроходные катера из гавани Александров-ска. На мурманский гарнизон я уже не могу полагаться…

Даже из этого светлого зала, пропитанного уютным теплом печей, невольно ощущалось, как там, на снежной замети, копится и бушует дерзкая сила мышц, кулаков, нервов, глоток. Шверченко нашел сучок на столе главнамура и водил пальцем вокруг этого сучка, словно совершая обряд заклинания: «Жизнь или смерть?..».

— Дайте Шверченку! — кричали с улицы. — Мы его в рожу…

— Это вас, милейший! — засмеялся Брамсон, не в силах скрыть своего удовольствия. — Зовут ревком на растерзание. Раньше вот, помню, кричали, что царь плох. Теперь царя нет — кричат, что плох Шверченко… Что вы скажете?

Небольсин с трудом прятал улыбку: и смех, и грех. Контрадмирал, продумав свое решение, отшатнулся от окна:

— Пусть они (это о рабочих) вернут оружие в милицию. А деньги, согласно договору, придется выплатить.

— За что? — возмутился Брамсон. — Неужели мы уступим?

— А вы посмотрите, господин Брамсон. — И контр-адмирал через плечо показал на окно. — Отсюда хорошо видно, что на «Аскольде» набирают пары, и никто не знает, чем они могут зарядить башни! Я не берусь утверждать, что это не фугасные или зажигательные. Выдайте им деньги и не спорьте… Пусть все бунтовщики убираются прочь из Мурманска, а на дорогу будем нанимать солдат гарнизона.

Небольсин поднялся из-за стола в твердом убеждении, что дни Совжелдора сочтены. Все эти рабочие, потрясающие сейчас оружием перед окнами Главнамура, приедут завтра в Петрозаводск и как пить дать сковырнут с магистрали эсеров и меньшевиков. Но это только там (в Петрозаводске), а здесь все останется по-старому. Шверченко несокрушим, пока он нужен Ветлинскому и его окружению… Это были печальные мысли.

Тупик оставался тупиком.

* * *

Уже подъезжая к Петрозаводску, Небольсин вдруг вспомнил:

— А ведь я состою почетным членом Олонецкого общества спасания на водах.

— К чему это тебе? — улыбнулся Ронек.

— Милый Петенька, я старый петербургский яхтсмен и привык в срок платить членские взносы. Ко мне в обществе хорошо относятся.

— За что? За то, что ты в срок платишь взносы?

— И за это тоже… Но я действительно вытащил из воды одну пьяную бабу. Она так излаяла меня при этом, что я решил больше никого не спасать. Особенно женщин!.. Где мы?

Ронек посмотрел в окно:

— Кигач проехали, сейчас будет Шуйская.

Здесь еще не лежал на полянах снег, было предзимне-пустынно. Оголенный лес наклонялся ветвями над эшелонами, медленно скользящими по насыпи. Ронек и Небольсин, не сговариваясь, ехали в Петрозаводск, чтобы ускорить падение Совжелдора. Ронек желал изгнания эсеров, чтобы сомкнуть дорогу с революционным Петроградом; Небольсин желал (страстно!) только изгнания Каратыгина из Совжелдора и прочих мерзавцев — он не был политиком.

Вдали уже показался Петрозаводск — в дыме депо и завода, и дым жидко слоился над потускневшими садами; тускло отсвечивали вдалеке луковицы церквей и шпиль лютеранской кирхи.

Сразу, как только поезд остановился, из вагонов посыпались горохом беглецы с Мурманской дистанции. Небольсин с тоскою наблюдал, как летят из окон узлы тряпья, громыхают сундуки. Эти люди были уже потеряны для его дороги…

— Куда ты сейчас? — окликнул его Ронек.

— Я загляну к Буланову, — ответил Небольсин.

— Хорошо. Встретимся в Совжелдоре.

Тронулся поезд, оставив беженцев. В последнем вагоне состава неожиданно мелькнуло лицо лейтенанта Басалаго. Вагон прокатился мимо, сверкая зеркальными окнами, и Небольсин в растерянности проводил его глазами. «Басалаго ведь наверняка знал, что я еду с ним… Отчего же не подошел?» Было ясно: начштамур выехал в Петроград… Ехал тайком. Скрытно!

Увидев Небольсина, начальник Петрозаводского узла Буланов с ядом заметил:

— Звоночки-то кончились… Тю-тю!

— Яков Петрович, — взмолился Небольсин, — одну минутку. Невесте! Она ждет, я знаю, тоже мучается… Ради бога!

— Все частные переговоры большевики запретили. Станция просто не соединяет. Вот погодите, — посулил Буланов, — может, немцы придут в Петроград — тогда звоните хоть круглые сутки. Немцев, я знаю, у них порядок… Потерпите немного: Советская власть доживает последние часы.

— Вы думаете? — подавленно спросил Небольсин.

— Конечно. У них же ничего нет. Нет топлива. Нет офицеров. Нет денег. Нет интеллигенции. Пустота и мрак!

Выходя из кабинета Буланова, Небольсин вдруг испытал острое чувство зависти к Басалаго: через несколько часов лейтенант будет в городе, где нет топлива, нет денег… Допустим, там уже нет ничего. Но зато, будь он на месте Басалаго, он бы со всех ног кинулся в Ковенский переулок, из широких рукавов вымахнули бы тонкие руки — ему навстречу…

Вечером пришел на совещание Совжелдора. Ни к кому не присаживался. Стоял отдельно от других, обтирая спиной стенку, явно накапливал злость. Злость против заправил Совжелдора — всех этих скучных и неумных людей, пришедших к власти над магистралью из контор и бухгалтерии. Они, как и он, носили форму путейцев. Но разница между ним и этими людьми была громадная: они — только чиновники, а он, Небольсин, был все-таки бойцом, он пробивался два года через болота и скалы. За ними тянулся ворох бумаг и приказов, а за ним — колея рельсовых путей, по которым бежала серая, неумытая Россия…

Это был извечный конфликт — конфликт начала творческого, созидающего с началом буржуазно-бюрократическим. Партийного отношения к совжелдорцам у Небольсина не было, да и не могло быть, конечно.

В перерыве к нему протиснулся Павел Безменов:

— Аркадий Константинович, ребята говорят, что от Мурманки вас бы неплохо выбрать.

— За что это мне такая честь? — покривился Небольсин.

— Как за что? За… честность.

— Спасибо, — ответил Небольсин уже серьезно. — Но мне это ни к чему. Вот Ронек — его от Кемской линии надо поставить.

— Ронек пройдет! — убежденно ответил Безменов.

В разгар совещания возник вопрос о Каратыгине, о нищете сезонников, о том, что нет столовых, негде учиться детям, о взяточничестве и прочем.

Буланов от стола президиума подал голос:

— К чему споры? Здесь находится представитель Мурманской дистанции… инженер Небольсин! Просим его… на эшафот!

Почти спокойный (и сам дивясь этому необычному спокойствию), Аркадий Константинович поднялся на «эшафот» трибунки.

— Вот был, — сказал он, — начальник военных сообщений генерал Всеволожский. Был министр путей сообщений кадет Некрасов. Они уже — тени. Существует Совет Народных Комиссаров, дорогами в России заправляет таинственный Викжель. А нашу магистраль взял в свои руки Совжелдор… Я не спорю: нет министерства — есть Совет. — Подумал и махнул рукой: — Мне, в общем, это даже безразлично, лишь бы дорога не простаивала…

В зале погас электрический свет, и он выждал в темноте, пока не растеплят керосиновые лампы.

— Хорошо, — сказал Небольсин, когда шорохи утихли. — Давайте будем откровенны. Режущее мой слух варварское слово «Совжелдор» расшифруем. Совет железной дороги — так? Да, так… Кто же собирается давать мне этот совет? Кто? — спросил он у людей. — Может, контрагент Каратыгин, нажившийся на бочках с гнилой капустой? Кому он будет советовать? Мне? Мне?

В острой тоске передернуло его спазмой удушливой злобы, и Небольсин заговорил снова:

— Мне, который пришел сюда, прокладывая первую колею по кочкам? Мне, который с ружьем в руках разгонял волков по ночам от нашей первой станции?

И вдруг зал вздрогнул: потянулись руки в узлах рабочих вен, руки в землистых, черных ногтях, словно в панцире.

— Вон! — сорванно кричали из зала.

Небольсин понял, что это «вон» относится не к нему. Сейчас он с ними — с этими вот руками, и ему бояться нечего.

— Встаньте! — сказал он, начиная волноваться. — Пусть встанут те, кто неделями дрогнул по пояс в болотах. Пусть встанут те, кто сыпал и сыпал балласт в трясину, пока не выросла над нею насыпь. Пусть встанут те, кто не спал ночей, ибо не было даже кочки, чтобы преклонить голову… Кто месяцами жил возле костров — хуже солдата на фронте, потому что солдат имел хоть паек. А мы, оторванные сотнями верст от жилья, порою и пайка не имели…

Двигая вдоль стен пудовые лавки, зал начал подниматься. За столом совжелдорского исполкома кто-то сдавленно сказал:

— Это большевистская агитация!

— Помилуй бог! — возразил Небольсин. — Ну какой же я большевик? Но я вот с этими людьми, — и показал в глубину зала, — проделал трудный путь. И теперь я спрашиваю: если варварское сочетание слов «Совжелдор» имеет корень от слова «совет», от слова «советоваться», то я желаю знать и далее: кто же, черт побери, мне будет советовать?!

И резко повернулся к столу исполкома:

— Вы?.. Но я не видел вас в тайге и на болотах.

И опять — в глубину зала:

— А вот этих людей — да, видел. Им я еще могу поверить. Ибо я их знаю, вместе с ними работал, а они знают меня. И вот совет от них я могу принять. Но только не от Каратыгина!

— Долой, вон их! — надрывался зал. — Наша власть!

Буланов все понял и величаво поднялся:

— Викжель будет протестовать. (Снова начался шум.) Господин Небольсин, — продолжил Буланов, — я подозреваю заговор. Вы специально привезли сюда из Мурманска отщепенцев дороги, и вы сознательно… Да! Вы сознательно подхалимствуете сейчас перед ними, чтобы самому пронырнуть в члены Совжелдора!

Удар пощечины прозвучал у тишине как выстрел.

— Я все-таки… дворянин! — вскинулся Небольсин. — И подозревать меня в низменности чувств… Впрочем, можете требовать от меня удовлетворения. Я всегда к вашим услугам.

Буланов отклеил ладонь от красной щеки.

— Хорошо, мерзавец… Мы уйдем, — заговорил он. — Но таких, как ты, мало расстреливать. Таких, как ты, надо вешать…

Небольсин уже покидал зал. Мимоходом шепнул Ронеку:

— Не вздумайте теперь выставлять мою кандидатуру. Я буду в «Карпатах»… Заходи, вместе поужинаем.

В ресторане его знали как старого кутилу, швырявшего без жалости когда-то сотенные. А потому из-под полы предложили коньяку, вина, икры — чего хочешь. Коньяк не брал его в этот день, и в задумчивости Небольсин дождался Ронека.

— Ну, — спросил, — что там?

Ронек, возбужденный и голодный, потер над столом руки:

— Аркашка! Это было так здорово… Весь старый исполком полетел кубарем.

— И кто же теперь в Совжелдоре?

— Мы… большевики! И сочувствующие. Ты помог нам.

Небольсин открыл портмоне, достал из него зубочистку.

— Я понимаю, — сказал он, — это не моя заслуга, что Совжелдор стал большевистским. Не будь меня сегодня, все равно победили бы вы, Петенька! Я только шевельнул ветку, и плод, давно созревший, скатился в руки — румяный. Но, поверь мне, Петенька, я говорил искренне. Смешон я не был?

— Нет, ты не был смешон, Аркашка! Правда, левые эсеры тоже проскочили в исполком. Но их программа сейчас смыкается ближе всего с нашей… Что с тобою?

Небольсин сделал кислое лицо:

— Вот пью, пью… И никак не могу избавиться от предчувствия. Меня что-то гнетет, не могу понять что.

— Да перестань. Такой здоровый бугай… Не канючь!

— Вот что, Петенька, — поднялся Небольсин, — я уже расплатился. Ты ешь, пей… А я пойду. Мне что-то не по себе.

— Ты прямо на вокзал?

— Сейчас, — посмотрел Небольсин на часы, — я все-таки загляну в это Общество спасания человецей на водах. А с ночным — в Мурманск! Прощай, Петенька… Это очень хорошо, что меня не стали вводить в Совжелдор. Мне этого и не нужно: я далек от политики. А что касается скотины Буланова, то что ж, пожалуйста, я готов стреляться… Слово за ним!

И лакеи отдернули перед ним пыльные, ветхие ширмы.

* * *

В маленьком домике Общества спасания на водах, притулившемся на берегу тихой Лососинки, в одном окне еще горел свет. Незнакомый человек средних лет в офицерском френче, но без погон скучал в конторе. Одного глаза у незнакомца не было, вместо него глядел на мир стеклянный — голубой-голубой.

— Небольсин? — удивился он. — Как приятно познакомиться…

Аркадий Константинович уплатил взносы, а одноглазый взялся за громадный висячий замок.

— Тоже уходите? — спросил Небольсин. — Как удачно, что я вас застал.

— Да. Закрываюсь. Больше никто не придет.

— Ну спасибо. Позвольте откланяться.

— Вы куда сейчас? — спросил одноглазый, вдевая хомуток замка в дверные кольца.

— На вокзал.

— Не желаете ли, — предложил одноглазый, оглядываясь по сторонам, — я вас на катере общества подброшу?

— С удовольствием, — согласился Небольсин.

Катер — слишком громко сказано. Скорее лайба с подвесным мотором.

Косо взлетели от берега дикие утки. Желтый лист над водою падал, падал, падал — неслышный. И неслышно ложился на темную спокойную воду. Одноглазый молча сидел на руле, направляя моторку вдоль заводи Лососинки. Темно и мрачно вылупились на воду одичалые окна домов обывателей.

Взошла полная луна, и одноглазый сказал:

— Остро декларируют большевики. Благодаря этой остроте Малороссия уже отъезжает от великороссийского перрона в неизвестность.

— Это, конечно, ужасно: потерять Украину, — согласился Небольсин, кутаясь в пальто. — Россия будет раздергана…

Голубой глаз человека во френче сверкал, как драгоценный алмаз в темноте крадущейся ночи.

— Сегодня Украина, — сказал он, — завтра Прибалтика, потом Кавказ, и от России — слабый шпик на мазутном масле!

— Это страшно… — задумался Небольсин, подавленный.

«Чап-чап-чап…» — постукивал мотор. Было тихо и безлюдно.

— А как вы думаете, — снова спросил одноглазый, — победят большевики или нет?

— Думаю, что…

— Нет? — закончил за него одноглазый.

— Может, вы и правы: им очень трудно остаться у власти.

Человек во френче перенял румпель другою рукой.

— А если так, — сказал, — так чего ты суешься?

— О чем вы? — растерялся Небольсин.

— Ты думаешь, Совжелдор тебе простит?..

Удар сапогом — прямо в лицо, и Небольсин отлетел на нос байдары, которая продолжала мерно двигаться через заводь. Офицер прыгнул на него сверху и — удивительно сильный, ловкий! — стал вязать на шее Небольсина веревку.

— Так чего суешься? — приговаривал он. — Твое ли это дело?

Головою, резко привстав, Небольсин ударил его в живот.

— Эк! — задохнулся тот, падая.

И, собрав все свои силы, инженер швырнул человека в воду.

Из-за борта сразу вынырнула голова его, и теперь стеклянный глаз сверкал в ночи жутко, люто и удивительно… Перехватив румпель, болтавшийся на корме, Аркадий Константинович круто развернул, катер по заводи. И… тяжелый, окованный жестью форштевень утопил одноглазого в илистой глубине.

Небольсину надолго запомнилось это нутряное, противное «эк!» и как потом всплеснула вода…

Он выключил мотор, и лодка с шорохом — по инерции — въехала в шуршащие камыши.

Держась за виски, задворками он побежал в сторону вокзала.

Жизнь в холодном вагоне с толстозадой Дуняшкой казалась ему теперь сказочным раем.

Глава десятая.

Зарядили зимние шторма, и посыльная «Соколица» под конвоем британского тральщика долго бултыхалась в котловине Кильдинского плеса. Потянулись по бортам утесы Кольского залива — качка фазу погашала. Справа, пропадая в сером клочкастом небе, высились мачты радиостанции Александровска, оттуда, вытягиваясь к океану, плыл под облаками метеозмей.

За островом Сальный, где жили заразные «баядерки», сосланные сюда еще при Короткове, открылась уже губа Ваенга, вся в наплыве заснеженных сопок. За нею фиорд довершал последний поворот, и за каменистым мысом Росты открывался рейд, заставленный судами флотилии. Пусто и одичало качались тени крейсеров и эсминцев, сонно дымила плавмастерская «Ксения», да на отряде истребителей махали флажкам с мостиков продроглые сигнальщики в бушлатах. Затаенно светились в сумерках четкие ряды иллюминаторов в борту английского линкора «Юпитер „ да щелкало на ветру громадное полотнище флага на французском броненосце «Адмирал Ооб“…

«Соколица» подошла к пирсу, Павлухин вскинул мешок на плечо и направился в контору Мурманской дороги. Выбитые окна щербатились осколками стекол, были наспех заделаны фанерой и тряпками. Небольсина в конторе не оказалось: он отсыпался в своем вагоне после поездки. Павлухин с трудом отыскал на путях вагон начальника дистанции. Толстобокая девка долго цокала в тамбуре, ведя допрос по всем правилам военного времени.

— Да пусти ты! — взмолился Павлухин. — Надоела: цаво да цаво? За цем оцередь? Цасы в поцинку…

Небольсин не сразу, после просыпу, узнал Павлухина. В окно купе сочился серый, печальный день, и путеец затеплил на столике две высокие стеариновые свечи.

— Вспомнил, — сказал Небольсин, зевнув. — Неужели вы и правда были в Архангельске?

— Вот прямо оттуда.

— И?..

— И пять миллионов пудов хлеба остаются в России!

— Чудеса, — едва поверил Небольсин. — Я потом даже пожалел о том, что сказал вам о хлебе. Думал, вы погорячились, а для вас могут быть неприятности.

— Сейчас весь мир состоит из одних неприятностей. Архангельские товарищи помогли… Случайно, не знаете ли такого поручика, Николая Александровича Дрейера, который штурманом на ледоколах военных ходит?

— Нет, не имею чести знать.

— Вот он — товарищ толковый, он и помог найти этот хлеб.

— А его надо было искать? — спросил Небольсин. Павлухин подкинул и поймал свою бескозырку, как колесо:

— Э! Видать, вы ничего не знаете, что в Архангельске творится. А там… такое! Черт знает что! Бывало, версты идешь, и все — склады, склады, склады… Чего там нет! Пушки, горчица, аэропланы, пенька, лаки, снаряды, кофе, тряпки для баб, пулеметы, взрывчатка, всякое, что миллиарды стоит. И все валяется…. Так вот и брошено!

— Неужели хуже, чем у нас?

— Не лучше, — ответил Павлухин. — Иду я раз, а под ногами что-то скрипит, трещит, выгибается. Разрыл снег. Мама дорогая! Новенькие аэропланы. Крылья и все такое прочее. Я даже записал для памяти. «Ныопор-24-бис» — так называются. А моторы завода «Испано-Суиза» тоже в грязи лежат.

— Развал и беспорядок свойствен России, — ответил Небольсин. — Но в последнее время он достиг критической точки. Я, начальник дистанции, езжу по этой дистанции и не буду удивлен, ежели меня угробит скорый встречный на моей же дистанции.

Небольсин присматривался к матросу и никак не мог угадать, какие цели привели его к нему в вагон. Павлухин, кажется, и сам понял, что болтать далее неуместно, сказал:

— Можно с вами напрямки?

— Как угодно… пожалуйста.

Выяснилось, что Целедфлот в Архангельске долго разыскивал на путях от аванпорта Экономия пять таинственных вагонов с пломбами. Два из них гружены алюминием из французских бокситов, в других была аммиачная селитра, выработанная из воздуха.

— Не нашли, — сказал Павлухин. — Должны быть у вас.

— Помню. Стоят в тупике. Назначение — Петроград. Но когда к власти пришли большевики, вмешались консулы — французский и британский. Вагоны велели задержать.

Павлухин склеил аккуратную цигарку, прикурил от свечки. — Надо бы отправить… — выдохнул вместе с дымом. — Куда?

— В Петроград, по назначению…

— Назначение — Керенский, — сказал Небольсин.

— Назначение новое — Ленин, — ответил Павлухин. Небольсин вдруг перешел на «ты»:

— Слушай, а ты парень хитрый. По глазам вижу: в рот пальца не клади. А в Архангельске дураки сидят: не понимают всей сложности мурманской обстановки.

— Зато они раскусили обстановку в Совжелдоре, и про вашу речь там уже им известно.

Небольсин кашлянул в растерянности.

— Они еще не знают, что меня в Петрозаводске убивали.

— Убили? — со смехом спросил Павлухин.

— Зачем мне это нужно? — ответил Небольсин.

— Вот и хорошо. Живите себе на здоровье…

Аркадий Константинович выждал минуту, сказал:

— Я не возражаю. Чем больше грузов отправим в Россию, тем лучше для России, так я это понимаю. Но английский и французский консулы — мои приятели, вместе водку сосем.

— Сосите и дальше, — засмеялся Павлухин. — А вагоны нужно отправить…

Договорились так: Небольсин ничего не знает — ничего не знает и знать не желает; Павлухин пусть сам разыщет Песошникова, машиниста паровоза № 213, и тот к составу, идущему с беженцами на Петроград, может прицепить и эти вагоны..

— Только Песошников не согласится, — сказал Небольсин, снова заваливаясь на койку.

— Почему же?

— Вагоны в тупике, и надобно растолкать через сортировочную горку теплушек сотню, не меньше, чтобы до них добраться. Это же адская работа!

Павлухин ушел.

Скоро защелкали стрелки, пошла перекидка вагонов по путям, начались свары и драки. «Дома» срывались с мест, уезжали в Колу, другие перетягивались обратно. Аркадий Константинович даже не верил: «Ведь это адская работа!» Лязгнули буксы, и вагон Небольсина тоже поехал к черту на кулички. А мимо окон начальника дистанции, смело и решительно, Песошников протащил пять длинных запломбированных вагонов — с алюминием и селитрой. «Не большевик ли он, этот Песошников?» — подумал тогда Небольсин. Но это дела не меняло: завтра пять драгоценных вагонов будут уже в Петрограде…

«С волками жить — по-волчьи выть!» — думал Небольсин; это действительно утешительная поговорка.

* * *

Фронт уже почти развалился, солдаты разъехались по домам, увозя (для покрепления хозяйства) винтовки и патроны; на войну все плюнули как-то разом, и немцы, пользуясь развалом русской армии, быстро наступали на молодую страну.

Невесело это было. Совсем невесело…

Посыльная «Соколица» вырвалась из Архангельска почти последней — в горле за нею уже сомкнулись льды. Но из Мурманска ушел «Иртыш» — ушел с матюгами, с резолюциями, посылая флагами на мачтах проклятие Главнамуру и его главе — контр-адмиралу Ветлинскому. «Иртыш» затерло во льдах — он не смог прорваться в Архангельск. Но этот случай был показателен: настроение на флотилии изменилось.

Павлухин почувствовал это. Что-то сдвинулось. Дружного поворота кораблей «все вдруг» не было. Поворачивали последовательно — поодиночке. Даже буйная «Чесма», размусорив над рейдом пышные декларации, вдруг очухалась и замолкла. Там, в этой громадине линкора, словно просыпались после перепоя: «Братцы, что же вчера было, а? Что же я вчера натворил?..» Правда, команда на «Чесме» уже была — раз-два и обчелся.

Криво-косо, но до Мурманска, стывшего в заснеженном одиночестве, все же доходили сведения, что в России не так, как здесь. Там, в глубинах растревоженного отечества, устанавливалась власть народа. И был во многих головах на флотилии настоящий шурум-бурум: сегодня кричали «ура» большевикам, завтра ругали их на чем свет держится. Но каждый уже начинал понимать, что Мурман отрывается от Российской Эскадры, плывет куда-то одиноким и мрачным кораблем, без флага и без команды. Пока отрывались от революции, некоторые люди политично помалкивали. Но теперь чуялось, что Мурман уплывает прочь и от самой России — это пугало, это настораживало, это смыкало прежнюю рознь…

Накануне возвращения Павлухина главнамур разогнал ревком, передав всю власть мурманскому совдепу. Тимофей Харченко снова очутился не у дел, а в машину его теперь и веревкой не затащишь: отвык, избаловался, чистый воротничок носить стал. Только за кипятком к матросам бегал — чаи заваривал.

Павлухин встретил прапорщика на палубе и сказал ему:

— Башкой бы тебя — да прямо за борт!

— Зашто?

— Только с такими, как ты, и может главнамур делать, что ему хочется. По всей стране власть Советская, а у нас…

— А я не один! Нас всех выскребли, — ответил Харченко.

— Вот всех вас и надо за борт! — Павлухин притянул к себе машинного за орленую пуговицу. — А кто такой адмирал Ветлинский… знаешь? — спросил. — Именно он приказал четырех наших расстрелять в Тулоне…

И вдруг случилось то, чего не ожидал Павлухин.

— Тю тебя! — засмеялся Харченко, потрогав стынущий на ветру чайник. — Нашел чем с ног сшибать… Да об этом уже давно балакают на флотилии.

«Ну тем лучше», — решил Павлухин. После ужина велел он свистать — всем в нижнюю палубу. Собрались нехотя, заленились: зараза разложения перескочила с флотилии и сюда…

— Трепаться-то, — начал Павлухин, — мы все горазды, хлебом не корми. А не хватит ли зубы показывать! Главнамур битком набит офицерами самой махровой масти — еще черносотенной! Кто давал Ветлинскому право, чтобы открывать и закрывать наши ревкомы? Ладно. Разогнали они наш ревком, а мы потребуем разгона Главнамура… Вся власть в руки Совета!

И тогда поднялся Кудинов:

— За что воюешь, Павлухин? За совдеп? Пожалуйста, есть у нас совдеп, и всю власть ему Ветлинский передал. А Главнамур их подпирает! Так что с того? На Балтике тоже адмиралы остались, и даже большевикам служат: Ружек, Альтфатгер, Щастный… Выбей всех — кто останется?

Павлухин посмотрел на дружка: молодой еще, у парикмахера давно не был, волосы на синий воротник лезут, бакенбарды себе отпустил, как у Пушкина.

— Закосмател ты, паря, — сказал Павлухин. — Вот оно-то и хреново, что Главнамур Советы подпирать стал. Кого подпирают? Шверченку? Так его гнать надо.

— Скобарь ты, Павлухин! — кричали ему. — Вон еще лейтенант Басалаго в Совете. Был управделами в ревкоме, теперь делами крутит в совдепе. И ты попробуй туда сунься: мало тебе на «Чесме» поддали? Еще хочешь?

— Мало, — сказал Павлухин. — А вы сами скобари, заросли волосней, как лешие… Этих шверченок да басалаго главнамур протащил в совдеп на своем авторитете «революционного адмирала». Знаем мы эту лавочку! Вон на Черном море адмирал Колчак, не чета нашему Ветлинскому, тоже по митингам раскатывал. Тоже нашлись дураки по восьмому году службы, которые на руках его до автомобиля носили… А чем кончилось? Пришлось Колчаку шпагу свою на колене ломать перед всей эскадрой, а теперь он к американцам подался. Глядите, как бы и наш главнамур под адмирала Кэмпена не постелился! Благо, и недалече тут — «Юпитер» всегда под боком стоит, его катером достанешь…

Передохнул и продолжил:

— Еще раз говорю вам, осип уже… Нужен Совет! Без шверченок, без басалаго! Нужны комиссары, назначенные партией, и тогда ни один гад не рискнет пролезть в совдеп, ежели он станет советским по-настоящему… Ясно?

— Нам ясно. Да только здесь не Кронштадт… не навоюешь!

Павлухина извернуло — в ярости:

— А на што намекнул, братишка? Английского дредноута не видывал? Небось вчера только из дярёвни на флот прибыл? Мы ведь тоже не валенками стреляем! И кто бы нам ни приказывал, а наш «Аскольд» погреба свои опорожнить не даст. Боезапас полный, и в этом — сила наших резолюций… На «Чесме» разгребли погреба на берег, теперь мыльные пузыри пускают — кто их, чесменских, боится?..

Вышел матрос Власьев, сочувствующий.

— Сахарок-то королевский… Пока что хлеба ржаного не кушаем, больше крупчатка американская. Корнбиф тоже чужой из банок вилочкой ковыряем. И вот это, — сказал Власьев, — это, братцы? опасно. Тем более сук продажных на кораблях — что тараканов, и голую баланду хлебать не станут! Но нас за тушенку загарманичную не купишь! Павлухин прав: «Аскольд» — посудина старая, но себя покажет… Главнамур тряхнуть надобно, чтобы штукатурка посыпалась. Иначе пройдет еще время, и они нам мозги набекрень вправят… Лейтенант Басалаго хитрый: без погон по улицам шляется. А вот ты, Павлухин, контрики свои рази снял? Сыми…

Павлухин рванул с плеч унтер-офицерские погоны.

— На! — сказал. — Ты думаешь, я лучше стану. Я их для Архангельска нацепил, чтобы не выделяться…

Матросы погогатывали:

— Харченку-то! Харченко скажи о том…

— Скажу и Харченко. — Павлухин враз побледнел и выдернул взглядом из кубрика трех, надежных. — Власьев, Кочевой и ты, Митька (это Кудинову)… ступай за мной! Будем наводить порядок на флотилии с нашего крейсера… Ходу!

В кают-компании крейсера Харченко играл в поддавки с мичманом Носковым. Посверкивал в углу за роялем самовар, подаренный команде «Аскольда» еще в Девонпорте — от рабочих Англии, ради пролетарской солидарности. Трещала дровами печурка, труба ее, раскаленная докрасна, была выведена прямо в иллюминатор. Кожа с диванов давно вырезана ножами — аккуратными квадратами — на голенища и прочие матросские поделки.

— Ну, Тимоха, — сказал Павлухин, — уж ладно мичман, с него спрос иной, а ты… Ты же из наших, свой в тряпочку!

— Це-це-це, — ответил Харченко, — ты про што завел?

— Номера приказов революции уже за сотню швырнуло. А ты, машинный, еще и приказа номер первый не исполнил…

— Ах вот вы о чем? — догадался трюмный мичман и покорно сдернул с плеч серебряные погоны корпуса флотских инженеров-механиков.

— Стой, погодь, — удерживал его Харченко. — Разберемся… Это как понимать?

— А так, приказ революции. Вон мичман умнее тебя: сразу понял… Давай и ты скидывай.

— Отвяжитесь, — сказал мичман и, бросив погоны, ушел. Харченко, набычившись, стоял перед Павлухиным, и кровь заливала ему низкий широкий лоб.

— Пошто говоришь-та-а?.. — спросил он. — Мне сымать? Да я тебе не сопливый мичман. Пущай их белая кость сымает. А я сын трудового народа, и мне эти погоны… Или забыл, каково доставались матросу погоны офицера? И теперича ты, лярва худая, желаешь, чтобы я тебе их скинул? На! — выкрикнул, наступая. — Попробуй сыми…

— Попробуем, — сказал Павлухин, цепляясь за погон.

И вдруг, низко склонясь, Харченко бомбой пробил брешь в загороди матросов, выскочил в коридор кают-компании… Схватил с пирамиды винтовку, клацнул затвором:

— Ты мне, Павлухин, не смей… Я тебе не контра, а офицер красной революции. И свои погоны не отдам… Поди-ка вот, сам заслужи их сначала… Не подходи! Убью любого! Черный глазок загулял по грудям четырех, нащупывая сердце каждого. Накал этого мгновения был страшен.

— Снимешь? — спросил Павлухин.

Но едва сделал шаг, как пуля, звякнув о броню, рикошетом запрыгала по линолеуму. Харченко ловко передернул затвор. Выскочила из-под него, сверкнув, желтенькая дымная гильза. Стремительно перебросил в канал свежий патрон.

— Сымай их с дворянских плеч… А мои не трожь!

И только сейчас заметил, что из кулака Павлухина глядит на него, весь в пристальном внимании, вороненый зрачок нагана. Угар прошел, и Харченко медленно опустил винтовку. Брякнулась она к ногам машинного прапорщика. И протянул он к матросам свои трудовые клешни:

— Вот этими-то руками… потом и кровью своей. Ладно, — сказал. — Я уйду. Оставлю вам свои погоны…

Он и правда ушел с крейсера. А в каюте его остались две плоские тряпочки, на которых слюнявым химическим карандашом были разрисованы корявые звездочки. Харченко скрылся при погонах настоящих, еще царских, купленных на барахолке, и только теперь на «Аскольде» поняли, что у главнамура появился еще один лакей — очень хороший, очень усердный.

— Ребята! — объявил Павлухин в кубрике. — Волею ревкома крейсера отныне разрешается: каждый, кто встретит Харченку на улице, может лупить его как собаку…

И вспомнился ему тяжелый браслет на руке Харченки, перелитый из серебряных ложек, ворованных в ораниенбаумском трактире. И сберкасса крейсера, запертая висячим пудовым замком, — ни у кого из команды не было скоплено столько франков, сколько У машинного унтера Харченки. И хуторок на Полтавщине. И чарку, бывало, не выпьет — все копит, копит, копит, зараза такая.

«Моя вина! — думал Павлухин. — Просчитался я!».

…Однажды сошел Павлухин на берег Шел и шел себе, задумавшись, опустив голову Вдруг кто-то окликнул его:

— Эй, «Аскольд»! Сбавь обороты..

Повернулся: стоял перед ним матрос, еще молодой, с лицом приятным и открытым. Незнакомый. А на голове — шапка (по ленточке, откуда он, не узнаешь).

— Чего тебе? — спросил Павлухин с опаской.

Незнакомый матрос придвинулся ближе, трепеща клешами по сугробам, и совсем рядом увидел Павлухин серые пристальные глаза со зрачками, слегка рыжеватыми.

— Это вы там шумите? — спросил. — Хороша коробка первого ранга, яти вас всех. Шуму много, а шерсти мало.

— Это кто так сказал?

— Черт сказал, когда стриг свою кошку… Вот и я говорю теперь: разве вы корабль революции? Вы — котята в бушлатах. Ветлинский — хад? — спросил матрос в шапке.

— Ну гад, — согласился Павлухин.

— Это ваших-то он четырех шлепнул в Тулоне себе на здоровье?

— Ну шлепнул.

— А вы… терпите? Угробить его надо!

Матрос постоял, о чем-то раздумывая, покачался, будто его ветром кренило, и вдруг плюнул под ноги аскольдовца.

— Дерьмо! — сказал. — Кто поверит вашим резолюциям, если вы даже Ветлинского убрать с дороги не способны… Наган есть? Вот и хлопни…

Павлухин пошагал далее. Тогда он не задумался, почему незнакомый матрос подбивает его на анархический выстрел в спину главнамура.

И это забылось. Как и многое забывается.

* * *

Над главнамуром собирались таинственные тучи… Тихие, грозные. Молнии из этих туч могли разить неожиданно. Но Ветлинский еще не догадывался об этом. По-прежнему отстаивая свою теорию сопротивления перед натиском союзников, контр-адмирал был сейчас обескуражен последними событиями: за бревенчатыми стенами штаба пасмурно чуялось брожение гарнизона и флотилии.

Контр-адмирал еще раз перечитал конец резолюции. «И на этой платформе, — говорилось в решении матросов, — мы будем стоять вплоть до полного подавления неподчиняющихся». Конечно, сейчас очень помог бы лейтенант Басалаго с его быстрым, изворотливым умом. Но приходилось полагаться на себя и на… совдеп!

Главнамур терпеливо выслушал слезливые обиды Харченки.

— Да-да! — говорил контр-адмирал, сведя пальцы в кулаки и похрустывая костяшками. — Слава богу, что вы осознали это падение, всю его глубину… Если погоны имеют такое значение для вас, недавно их надевшего, то, согласитесь, господин прапорщик, каково же расставаться с ними нам, кастовому служивому офицерству?

В завершение беседы Харченко, как водится, поплакался:

— Куды же мне теперича? Ни угла, ни двора — словно после пожара. И это после стольких лет службы…

— Столоваться, — разрешил Ветлинский, — прошу вас за общим табльдотом при офицерском собрании Главнамура. Вот вернется из командировки лейтенант Басалаго и мы подыщем для вас место… Впрочем, постойте! — Контр-адмирал выдвинул ящик стола, разворошил бумаги, извлек оттуда одну и перебросил ее к носу Харченки: — Ознакомьтесь, господин прапорщик.

Это была очередная резолюция Кольской флотской роты:

«Требовать от Мурманского Совета рабочих, и солдатских депутатов немедленно реорганизовать штаб Главнамура, а впредь до разрешения этого вопроса приказаний Главнамура не исполнять…».

— Вот вы, голубчик, и берите под свою команду эту Кольскую роту, — сказал Ветлинский.

— Ваше превосходительство, — растерялся Харченко, — а обедать из Колы кажинный день в мурманское собрание ездить?

— Ну, милый прапорщик, всего-то десять верст, ерунда! Десять верст — туда, да десять — обратно. Половина службы у Харченки теперь уходила на обеды. Зато не как-нибудь, не мотаться по трапам с чайником, а подадут тебе на тарелочке с золотым ободочком. Салфетки, отдельный нож каждому. Стоит перед тобой диковинка, а в ней баночки: соль, горчица, перец. Посолишь, погорчишь, поперчишь — и кушай, не скоты, чай! И подсядет сбоку герр Шреттер, рассказывая про сияющую огнями Вену, в которой Харченко никогда не бывал…

Между тем англичане не стали ждать, пока флотилия сковырнет Главнамур. Вспыхнули костры на берегу, засновали по рейду британские катера. Рассвело над Мурманом, и мурманчане увидели патрули на улицах. Английские матросы ребята бравые: стеганые куртки, белые гетры, на головах высокие шапки из меха, груди в белых накрахмаленных манишках, а на манишках разноцветными шелками вышиты королевские короны.

Служба у англичан налажена. Ровно в восемь, не успели отбить четвертую склянку, встали на берегу громадные термосы с горячим кофе. Матросы густо мазали белый хлеб яблочным джемом, на крепких зубах крошились промзоновые галеты. Англичане следили за порядком в городе (хотя Ветлинский и не просил их об этом) и вели доходную торговлю: иголками для швейных машин «Зингера», сигаретами поштучно. Брали николаевскими.

— Ноу… ноу! — смеялись они, завидев облигации займа Свободы или керенки: это им не годилось.

Под охраной британских штыков главнамур сразу почувствовал себя уверенней. Команды многих кораблей еще колебались.

Иногда там вспыхивали мелкие бунты — не хотим кофе, а желаем чаю… Ветлинский в таких случаях говорил: «Дайте им, стервецам, чаю!» — и все приходило в норму.

Экипажи трех тральщиков отказались нести тральную службу.

— Хорошо! — распорядился Ветлинский, вызвав к себе Чоколова. — Кавторанг, мы не станем требовать от них несения тральной службы. Но, согласно принципу коммунистов: кто не работает, тот не ест, — с довольствия их снять!

— Есть, — ответил Чоколов, на этот раз трезвый.

Три дня голодухи — и перестали дымить трубы. Вечером к бортам тральщиков подошли английские катера. Морская пехота королевского величества, стуча бутсами по железу трапов, зашныряла по отсекам, уже покинутым, растворяла двери и горловины. Пусто! Все ушли.. Только в чреве одного тральщика жарко полыхала печурка, и навстречу англичанам поднялась изможденная женщина, и двое детей цеплялись за ее юбку.

— Только вы? — удивился британский офицер.

— И… они! — Она загородилась своими детьми.

Тральщики с погасшими котлами качались на рейде мертвыми гробами. И с того же дня вахту на них стали нести попеременно матросы английские или матросы с французского броненосца «Адмирал Ооб». Женщину они не изгнали, даже подкармливали. Флагов русских тоже не сняли — это, наверное, для Ветлинского, чтобы не слишком рыпался.

На рассвете к воротам базового склада пять матросов подвезли на себе, словно лошади, громадные сани.

— Эй, баталеры! Открывай, мы с «Аскольда»… Ворота открылись, и береговые баталеры стали выдавать провизию на крейсер. Одновременно прибыли за пайком и солдаты Кольской флотской роты. Посмотрели они, как запасаются матросы на целый месяц, и это им здорово не понравилось:

— Стой, флотские! Грузи половину на снег.

— А в глаз не хошь? — спросил у них Кочевой.

— Потому как революция, — отвечали солдаты. — И вы еще с царских времен паек лучше нашего трескали. А теперь все стали равные граждане, и пайка должна быть одинакова… Грузи!

Солдат было больше матросов, и они тут же перетаскали на свои сани половину провизии крейсера. Это им даром, конечно, не обошлось: снег, утоптанный ногами, покраснел от крови.

Харченко, затая месть против «Аскольда», обрадовался этому случаю:

— Рррота, в ррру-у-у… жо!

Ну, это была уже провокация… Катер с «Аскольда» осыпали солдатскими пулями, и один матрос рухнул за борт. Вынырнул обратно, одним рывком, почти до пояса, — словно тюлень, черный и блестящий, — встал над водой, раскрыл рот:

— Братцы… отомстите! — и ушел навсегда под воду. Самостийно возник десант. Перебежками двигались матросы по снегу, вдоль берега запылили дымки выстрелов. Началась война, в которой победили солдаты, более ловкие на суше, и аскольдовцы были сброшены в море. Только когда с крейсера защелкали автоматы «пом-помов», солдаты отступили…

Павлухин оказался бессильным остановить это столкновение. Вражда берега с морем — еще стародавняя, еще со времен царя-батюшки, когда одни были «крупой», а другие «смолеными задницами». И теперь эта вражда прорвалась. Но раскол флотилии с гарнизоном пойдет и дальше…

— Ну что? — сказал Павлухин Кочевому. — Теперь контра достигла цели, и помощи с берега не жди…

Ветлинский палец о палец не ударил, чтобы пресечь дикое столкновение в самом его начале. Эта кровавая драка была ему выгодна, ибо она клином входила в общую резолюцию, а резолюция становилась бумажкой, на которую можно плюнуть.

— Однако в одном мы флотилии уступим, — делился он в разговоре с Брамсоном. — Если мы признали власть Советов, то и далее должны следовать по этому пути… Институт комиссаров должен быть создан на Мурмане! Заодно мы уступим и адмиралу Кэмпену, который уже не раз настаивал на введении комиссаров.

— Кэмпен? — удивился Брамсон.

— А что же тут удивительного? Не имея комиссаров, наша флотилия привлекает внимание большевистского центра. Но это внимание будет устремлено не только на нас, но и на англичан. Адмирал не желает ссориться с Советской властью и все учитывает заранее…

Брамсон усмехнулся:

— Любопытно! Где вы их возьмете, этих комиссаров?

— У нас много людей, которым не нашлось применения. Есть и офицеры, которые ранее состояли в партиях различных оттенков, и, чем болтаться без дела, они охотно согласятся стать политическими комиссарами.

— Советую повременить, — заметил Брамсон, — хотя бы до возвращения лейтенанта Басалаго: у него большие связи… Кстати, — спросил Брамсон, — как у него проходит командировка?

— Басалаго трудно говорить из Питера по прямому проводу, приходится наши разговоры шифровать. Пока он советует нам занимать выжидательную позицию. Из разговоров с ним я понял одно: Советская власть рушится, нас ждет гражданская война…

В эти дни мурманский совдеп грудью встал на защиту контрадмирала Ветлинского, и Мишка Ляуданский выступал так:

— Признал он первую революцию? Признал. И со второй разве потянул? Нет, не потянул… Ветлинский блестящий организатор. Вспомните адмирала Колчака! Вот такие же паскуды, как наши горлопаны с «Аскольда», там мутили, мутили… А чего добились, когда Колчака не стало? Черноморскому флоту отныне дорога одна — на фунт… Этого вы хотите на Мурмане? Нет, братишки! Это вам маком…

Потом выступал Шверченко.

— Мы уже знаем, — грозился он, — где завязан узел германских настроений. Сейчас, когда из-за предательства Совнаркома немец топчет русскую землю, когда германский барон скалит зубы на всю Россию.. Да кто посмел сказать, что главнамур не нужен? Ветлинский не виноват, что он начал службу при проклятом царском режиме. Убери его отсюда — и оголится фронт на севере России, уже и без того разодранной по кускам.. Почему крейсер «Аскольд» не сдал боезапас? Обезоружить тайных агентов кайзера!

Ветлинский окончательно успокоился, и тут ему принесли свежий бланк телеграммы из Совнаркома: центр требовал от Главнамура начать эвакуацию из Франции первой партии русских солдат корпуса Особого назначения, которые не желали больше проливать кровь на чужбине. Мурманск должен обеспечить первые эшелоны транспортом. Сорок тысяч солдат — через моря Европы — на родину, потрясенную двумя революциями…

«Сорок тысяч?..» Вопрос был слишком сложен для контрадмирала Ветлинского. Но предписание центральной власти было предписанием той власти, которую он признал. Торжественно и при всех… Он посмотрел в окно: патрули английских матросов с улиц уже убрались. Главнамур существует.

* * *

Телеграмма от Совнаркома легла на стол адмиральской каюты линейного корабля «Юпитер» Кэмпен бегло и равнодушно прочитал ее. Отбросил в сторону.

— Мы уже извещены достаточно, — сказал. — Обо всем…

Было неловко: «Выходит, забежка зайцем ни к чему?».

Пели над палубой горны и волынки, и, когда они замолкли, застучали барабаны, под дробь которых адмирал Кэмпен заговорил:

— Известно ли вам, что мы, Державы Согласия, не постоим дать Совнаркому по сто рублей чистым золотом за каждого русского солдата, оставшегося на фронте? Мы и сейчас предлагаем Советскому правительству неограниченный кредит, в который войдет все, начиная от сапог и картошки, чтобы русские опять укрепили свой фронт. Но Ленин слишком упрямый господин…

Ветлинский молча убрал телеграмму со стола.

Кэмпен придвинул ему ящик с сигарами и ножнички.

— Садитесь к камину поближе, мой адмирал, — сказал он Ветлинскому. — Мы, англичане, тоже народ упрямый. В ряду многих славных традиций мы имеем одну, самую уникальную, — мы никогда не мешаемся в чужие дела. Так же и в этом случае, мой адмирал! Дело о русских солдатах во Франции — дело самих русских.

Курчавый ирландский сеттер, вскочив поспешно с ковра, проводил Ветлинского до дверей салона. Вернулся обратно и, печально вздохнув, снова улегся возле ног хозяина, обутых в теплые меховые туфли. Так было приятно дремать возле камина…

Глава одиннадцатая.

Из Петрозаводска, из нового Совжелдора, прорвался на Мурман один разговор — по прямому проводу.

— Записывайте, — сказал знакомый голос Ронека.

— Петенька, ты наскочил прямо на меня, — отозвался Небольсин. — Что записывать?

— Аркадий, на этот раз касается лично тебя. Вернее, твоего брата, который… Где он сейчас?

— Кажется, под Салониками.

— Ну вот. А теперь Совнарком требует от стран Антанты возвращения русских солдат на родину… Пиши! Диктую…

Это сообщение слово в слово совпадало с тем, которое накануне получил хозяин Главнамура — Ветлинский, и оно так взбодрило Небольсина, так обрадовало! Если исключить невесту, пропавшую до времени в темнине грозного Петрограда, то брат Виктор, затерявшийся на дорогах войны, был самым близким и родным человеком. И вот скоро они увидятся…

— Записал, — сказал Небольсин. — Петенька, а ваш Ленин, кажется, мужчина серьезный… Выходит, мир?

— Да, будет мир…

В самом радужном настроении Аркадий Константинович направился в штаб Главнамура, куда его вызвали к вечеру. Как и следовало ожидать, вся верхушка была в сборе. Подчеркнуто не разговаривал с Небольсиным каналья Брамсон и, наоборот, весело пошучивал Чоколов (пьяненький). Совсем неожиданно из-за стола собрания поднялся лейтенант флота с моноклем, болтавшимся на пуговице мундира.

— Господа! Моя фамилия — Мюллер-Оксишиерна, и она говорит сама за себя… Вы мне поверите, надеюсь: ваших секретов я уносить на подошвах не стану. Но отныне возрождается моя новая родина — Финляндия. Я ухожу, чтобы служить ей верой и правдой, как служил и российскому престолу. Прощайте, господа! С этого момента я забыл русский язык…

Мюллер-Оксишиерна снял с мундира погоны офицера русского флота, безжалостно бросил их в печку и перед каждым защелкал каблуками, произнося подчеркнуто вежливо:

— Прощайте… Яйтаа хувясти!

Все долго молчали, подавленные этой сценой. Человек ушел, и рядом — за метелью — уже лежала граница его новой родины. А здесь остается твое отечество, и бежать в поисках новой отчизны будет тяжело. Небольсин сразу (именно здесь, в Главнамуре) решил, что никогда, ни под каким девизом, он не покинет родного корабля. «Я не крыса!».

— Итак, господа, прошу внимания, — заговорил Ветлинский. — Центральная власть большевиков требует от нас, чтобы мы эвакуировали из Франции, первую очередь наших воинов, сражающихся сейчас за процветание свободного мира…

— Да-да! — восторженно отозвался Небольсин.

На него внимательно посмотрел Ветлинский; а вот скотина Брамсон даже не глянул на глупого инженера.

— Все дело в том, — продолжил Ветлинский, не сводя выпуклых глаз с Небольсина, — что Главнамур не собирается исполнять указания большевистского центра. Почему? Надеюсь, это всем понятно: Главнамур не может обеспечить транспортировку сорока тысяч солдат…

За спиною Небольсина рухнул стул — он встал:

— Позвольте! Но черноморские порты блокированы, Дальний Восток, он и есть… дальний, а приходы в Балтику заперты минами и германскими крейсерами. Мы, работники Главнамура, единственные, кто сможет эвакуировать армию из Франции.

— Зачем? — спросил Брамсон, словно проснулся.

— Затем, что войне конец! — сорванно крикнул Небольсин. Ветлинский звякнул крышкой чернильницы.

— Я уверен, — сказал, — что, если бы ваш брат не служил в русском загранкорпусе, вы бы проявили больше благоразумия.

— Мой брат — капля в сорока тысячах. Я о них говорю!

— Да, сорок тысяч — это много, — согласился Ветлинский. — Сними их — и фронт оголится. На русском удрали из окопов миллионы, и последствия налицо: Россия погибает…

Чоколова мотнуло на стуле, он едва удержался.

— Да о чем тут говорить! — стал он махать рукою. — Слушай, Аркашка, ты ведь не сможешь на своих рельсах перекатить внутрь России такую ораву. У тебя же в управлении — бардак, и все мы знаем, что ты больше всех в этом бардаке повинен…

— Так что, — мстительно закрепил Брамсон, — лучше бы вам, Аркадий Константинович, помолчать.

Но молчать Небольсин не мог.

— Обещаю! — сказал он, поднимая свой стул и снова усаживаясь. — Обещаю, что дорога пропустит всех солдат из Франции! Коли вопрос стал о моей чести, то дистанция будет работать отлично… Совжелдор из Петрозаводска примкнет к моему мнению, и пробки, если вы ее так боитесь, не будет.

Брамсон поднял иссохшую бледную ладонь.

— Одно слово! — сказал. — Я, как заведующий гражданской частью на Мурмане, полагаю за разумное вообще отрешиться от влияния петрозаводского Совжелдора. Отрешиться раз и навсегда! У нас в Мурманске работает филиал Совжелдора, и Каратыгин еще не сдавал своих полномочий…

— Неправда! — воскликнул Небольсин. — Каратыгина выкинули из Совжелдора, и снова никто его не переизбирал.

— Его выкинул Петрозаводск, — ответил Брамсон невозмутимо, — но для нас, для Главнамура, Каратыгин остается полномочным представителем Совжелдора, как уже однажды в эту гопкомпанию попавший…

Небольсин понял, что он, словно саламандра, попавшая в окружение огня, может сейчас кинуться только прямо в пламя.

— Я протестую! — выкрикнул и, хлопнув дверью, выбежал. За крыльцом Главнамура бушевал черный снег. Он забивал глаза, рот, уши. И вдруг разом утих, это не была метель: это был клубок снежного заряда, ветрами прокаченный вдоль залива от самого полярного океана.

Небо сразу прояснело, опять выступили чистые звезды. И во всю небесную ширь, от края и до края, от Новой Земли до Шпицбергена, казалось, чудовищный павлин развернул в бездонности неба свой роскошный хвост полярного сияния…

— Мерзавцы! — выругался Небольсин, вытер лицо от снега. Шатаясь под ветром, он направился на станцию — в буфет.

* * *

На полках — бутыли с ромом, с виски, с водкой, консервы. Затхлое архангельское пиво, завезенное еще с осени, шибало гнусностью из протекающей бочки. Кусками были нарезаны колбаса и розовая семга. Поперек прилавка лежал в дым пьяный французский матрос с «Адмирала Ооб», и торчали две подошвы с медными шурупами, сточенными от беготни по трапам. Буфетчик отодвинул союзника в сторону и водрузил перед Небольсиным стакан, захватанный пальцами пьяниц.

— Ливни, — сказал ему Небольсин. — Лей, не бойся.

В темном углу сидели двое военных. В кожаных комбинезонах, простроченных швами; на головах — замшевые шлемы. А на плечах погоны: один — юнкер, другой — капитан.

— Садись, молоток, с нами, — предложил старший.

За выпивкой познакомились: юнкера звали Постельниковым, а капитана — Кузякиным.

— Он у меня дворянин, — показал Кузякин на юнкера. — Ну я-то сам из мужиков буду. Вылетал себя в капитаны!

— А что это вы так странно одеты? — пригляделся Небольсин.

— Так мы же пилоты. Гробы с заводной музыкой. Сегодня только с аппаратами выгрузились. Вот теперь коньяк нас заводит, чтобы дальше лететь. Только машины на лыжи переставим.

Летчики пили действительно здорово. Как-то отчаянно, словно приговоренные. И стукались лбами. Но пьянели мало. Лицо капитана Кузякина было запоминающимся: правая бровь выше левой, а вверх от переносья тянулась через лоб глубокая складка.

— Чего смотришь? — сказал Кузякин. — У меня карточка такая, верно… теперь не исправишь. Когда четыре года подряд будешь в пулемет щуриться, так и бутылка тебе целью покажется… расстрелять ее, да и только!

А здесь можно летать? — спросил Небольсин.

— Можно, — ответил юнкер. — Вон Нагурский еще в четырнадцатом до самой северной оконечности Новой Земли слетал.

Капитан Кузякин распахнул куртку, и в потемках вдруг засверкала его грудь, обвешанная орденами. Это был не человек, а иконостас, бог войны и гибели под облаками. Небольсин выразил ему свое восхищение.

— Наше дело не шпала с рельсой, — усмехнулся Кузякин. — Я ведь — ас, обо мне даже в Америке пишут. С уважением, как об адмирале Колчаке, который сейчас там американцев мины ставить обучает… Видать, сами-то не шибко умеют!

— Сколько же вы сбили немцев?

— Тринадцать. Только официально заверенных. А так и больше, конечно. Да не всякого докажешь.

— А вы? — обернулся Небольсин к Постельникову.

— Два, — ответил юнкер. — Но я злой… собью и больше!

— Это верно, — заметил Кузякин. — Он у меня злой плюгавец. Я вот с такими, как он, заслужил от немцев красный круг…

Небольсин очумело мотнул головой — не понял.

— Там, где мы летали, — пояснил Кузякин, — там немцы обводили циркулем по карте триста верст в округе и писали: «Из этих районов наши самолеты никогда не возвращаются…».

— Плесни мне, Коля, — сказал юнкер.

— Хоть залейся, Ваня, — ответил капитан, берясь за бутыль. Они оба очень нравились Небольсину — люди мужества и отваги: юнкер Ваня, капитан Коля, и оба — грозные русские асы (слово тогда еще новое, означало оно «туз», но уже страшное слово).

— Откуда же вы сейчас? — спросил Небольсин, стараясь не напиться, что было нелегко в соседстве с летчиками.

— Сейчас из Англии, — ответил Кузякин.

— Что там делали?

— Да мы с Ванюшкой учили англичан выходить из штопора.

— Выучили?

— Ничего-о… Пять в смятку, а шестой, словно котенок, на свои лапы выкрутился. Теперь дело пойдет. Англичане народ упрямый. Летать умеют.

Капитан Кузякин положил руку на плечо инженера.

— Ну-ка, — сказал, — поведай, что тут творится? Небольсин определил положение на Мурмане одним хлестким словом.

— А куда вам надо? — спросил потом.

— Думаем завтра лететь. На юг! Чего нам тут делать? Семьи у нас в России… Большевики там или белые — это уж потом разбираться станем. А сейчас — домой. Надоело!

— И много наших… там? В Англии? Во Франции?

— Русских-то? Да просто кишит Европа. И все как бараны.

Один — туда, другой — сюда. Сами себя потеряли. Под Парижем траншеи роют — опять русские. А мы вот вернулись. Погибать -один черт И даже везем нечто новенькое на родину.

Юнкер показал Небольсину на пальцах:

— Синхронизация стрельбы с пропеллером… Понимаете?

Небольсин, конечно, не понимал, и Кузякин пояснил:

— Пулеметы у нас прямо через винт стегали. А чтобы пули не разбили пропеллер, на лопастях были отсекатели из твердой стали. Стреляешь, бывало, а половина пуль бьется прямо в пропеллер. И — рикошетит… Вон, — показал Кузякин на свое лицо. — Вот тут, на щеке… тут, под глазом… Видишь? Это меня рикошетом поздравило.

— Ну а теперь, — досказал юнкер, — движение пропеллера идет в расчете с вылетом пуль, и пули пролетают мимо винта… Вот только не знаем как, — задумался Постельников. — Лететь к большевикам или все же лучше здесь остаться?

— Летите, — посоветовал Небольсин. — Летите… Главнамур вас здесь не задерживает?

— Да мы у него и спрашивать не станем, — ответил Кузякин. — Слышал, Ваня? — спросил он юнкера. — Вот человек говорит, не станет же врать… Здесь худо. Так что завтра — контакт!

— Есть контакт, — нахмурился юнкер. — Плесни еще!

— Мне не жалко, Ванюшка, как-нибудь дотащу тебя… пей! А завтра уже будем ночевать дома. Эй, инженер! Куда ты?

— Спасибо, друзья. У меня еще дела.

— А то посиди с нами… Еще врежем! Ты, видать, парень крепкий, не свалишься, как вон тот союзник…

И летчики показали на француза. Буфетчик, сердито засопев, передвинул союзника по прилавку. Ярко блестели шурупы обуви.

* * *

В бараке французского консульства притушен свет… Возле окна — секретарша Мари, такая стройная, в костюме цвета хаки, рассматривает небо. С легкостью истой француженки она уже забыла любовные обиды и отнеслась к Небольсину душевно.

— Какая странная жизнь, Аркашки! — призналась, не отрывая взгляда от окна. — Я так благодарна этой войне, которая дала мне счастье повидать большой мир… Смотри, какое чудо в небесах! Я вернусь домой, в мой тихий Шарлевиль, выйду замуж за своего кузена-рудокопа, буду вязать по вечерам чулочки детям… Я состарюсь, Аркашки! И буду вспоминать этот дикий Мурманск, тебя и эти огненные небеса… Поцелуй меня!

Он нежно поцеловал ее, как сестру, и спросил:

— Лятурнер дома сегодня, Мари?

— Да. Пройди. Он к тебе замечательно относится.

Ввалившись к майору, Небольсин бросил на его койку шапку-боярку, повесил на крючок шубу. Потер руки с мороза. Лятурнер играл с котенком.

— Ты откуда сейчас? — спросил он Небольсина.

— Если не считать посещения буфета, то из Главнамура. И вот о делах этой почтенной консистории, мой дорогой патер, я и решил переговорить с тобою…

Лятурнер, ни разу не перебив, выслушал все, что рассказал Небольсин: о явном саботаже Главнамура, о первой партии русских в сорок тысяч, о том, что преступно задерживать солдат на чужой земле, и прочее…

—Котенок резво кусал палец французского атташе.

— Так, — ответил майор. — Но при чем здесь… мы?

— Не дурачь меня, Лятурнер, ты же честный парень, я знаю. И не станешь же ты отрицать, что Главнамур целиком находится под вашим влиянием. Под вашим и под английским!

Лятурнер резко сбросил котенка на пол.

— Ты преувеличиваешь, Аркашки! Влиять на Россию после ее двух революций задача непосильная даже… для Талейрана. Мы лишь союзники несчастной, заблудшей России, мы желаем русскому народу одного добра, и наши якоря войдут в клюзы сразу, как только в России водворится порядок и благополучие.

— Порядка вам в России не навести! — ответил Небольсин резко. — Еще чего не хватало, чтобы ваши ажаны стояли по углам наших улиц, следя за порядком… Я говорю о другом: о задержании вами наших солдат.

— Выпьем? — спросил Лятурнер.

Небольсин неуверенно пожался:

— Да я тебе бочку выпью, только что с того толку? Выпили.

— Чего молчишь? — спросил Небольсин.

Лятурнер аккуратно вращал бокал на тонкой ножке.

— Конечно, — сознался он, глядя в глаза инженера, — ты прав, Аркашки, посылка русских солдат во Францию была ошибкой. Но ни ваши, ни наши генералы в этом не виноваты. У нас было много оружия, но не хватало солдат. У вас же, наоборот, ходили в атаки с лопатой, но зато неисчерпаемые людские ресурсы. Это был коммерческий обмен — ради общего дела. И ответственность за эту сделку несут политиканы, вроде Вивиани, Поля Думера, Альбера Тома… Боюсь, Аркашки, что теперь, после большевизации русских легионов во Франции, моя страна не скоро пойдет на дипломатическое сближение с вашим правительством…

Небольсин ответил:

— Кто виноват, генералы или политики, теперь выяснять не стоит. Но я знаю: русский легион — не Иностранный легион. И русские солдаты не нанимались умирать за деньги. Они шли на смерть под Верденом рядом с вашими солдатами из чувства союзного долга. И они умирали не хуже вас… за Францию! Но теперь, когда Россия на волосок от мира…

— Волосок слишком тонок, он оборвется, Аркашки! Я понимаю: тебя беспокоит судьба твоего брата.

— Да поверь, — воскликнул Небольсин, — сейчас я даже забыл о нем, я говорю тебе обо всех!..

— Будешь? — спросил Лятурнер, снова берясь за бутылку.

— Нет.

Ладонь майора прихлопнула сверху бутылку.

— Мы немало вложили в этот легион. И в эту… Россию!

— Вложили… чего? — оторопел Небольсин.

— Техники. Опыта. Наши аэропланы. Моторы «Испано-суиза». Наконец, вы достаточно попили наших замечательных коньяков.

— Стыдитесь! Вы едите наш хлеб!

— Германия тоже воюет на вашем хлебе! — дерзко ответил Лятурнер. — Ваше правительство поступало как шлюха…

— Этого правительства уже нет в России, есть другое. И пока еще никто не сказал, что оно — шлюха. А вы, французы, за каждую автомобильную шину требовали от нас по батальону солдат…

— С тобою, Аркашки, трудно говорить без выпивки. — И в бокалах снова вспыхнуло вино; выпив, Лятурнер сказал миролюбиво: — Не будем считать, кто у кого больше съел. Пока же в Мурманске вы едите все наше…

Небольсин сдернул шубу, кинул на макушку боярку.

— Ты куда?

— Домой. В вагон.

— Что будешь делать?

— Спать.

— Ну прощай, Аркашки… Да скажи Мари, чтобы затворили двери консульства на ночь.

— Ладно. Скажу. — Он вышел в приемную: — Мари, закройся!

Секретарша проводила его до крыльца:

— Можно я к тебе приду ночевать?

Небольсин притопнул валенками по снегу.

— Я ужасен… — сказал он, морщась. — Ты придешь — и, кроме спальной полки вагона, больше ничего не получишь. Спокойной ночи, Мари!

— Встань здоровым, Аркашки! — Мари не обиделась: она была женщина умная, практичная.

* * *

На рассвете со стороны океана вошел на Мурманский рейд американский пароход. Белый, громадный, сияющий. На палубе его стояли два локомотива для Мурманки, землеройная машина для порта. Матросы, здоровые и рослые парни с закатанными до локтей рукавами, сразу выскочили по сходне на берег. Как малые дети, американцы расшалились в снегу. Лепили, радуясь забаве, хрусткие снежки, и скоро белые мячики заиграли в воздухе над причалом. Поручик Эллен, по долгу службы встречавший прибытие каждого корабля, стоял поодаль от сходен. В форме, при погонах, с оружием. Американцам плевать, кто он такой, и острый снежок больно заклеил контрразведке физиономию…

Эллен на такую демократическую непосредственность тоже слепил ответный снежок и, бросив его, спросил по-английски:

— Откуда пришли?

— Из Балтиморы.

— Пассажиры есть?

— Есть, трое…

Прибыл и союзный военный контроль, который возглавляли от англичан — полковник Торнхилл, а от французов — граф Люберсак (оба прекрасно владели русским языком — даже без акцента). Поручик же Эллен затаился в сторонке — на перехвате! Он просеивал через мелкое ситечко все то, что проскакивало через сети союзного контроля. Тут-то ему не раз попадались такие рыбины, что союзники долго потом завидовали своему русскому коллеге.

Вот и сегодня…

Контроль пропускал редких пассажиров. Архангельский архитектор Витлин — свой человек. Капитан русского генштаба со стареющей женой тоже не представлял для поручика Эллена никакой ценности. Но вот спрыгнул на берег — упруго и крепко — штатский господин («вольный», как тогда говорилось). Этот «вольный» был еще сравнительно молод. На голове — кепка в крупную клетку. Хороший шарф был пышно взбит из-под ворота пальто. Приезжий сунул в рот короткую трубку, и до Эллена донесся запах гаванского добротного табака. Оглядев печальную панораму Мурманска, приезжий сказал:

— Вот это да-а! Здорово ребята устроились…

Эллен уже шагал вдоль гаванского забора. На выходе из порта он, не задерживаясь, сказал филерам:

— Русский. С трубкой. Вещей нет. Кепка. Взять!

И — взяли… Выпив кофе, Эллен выровнял перед зеркалом идеальный пробор и шагнул в свой кабинет. Задержанный сидел на стуле и даже не вздрогнул, когда стукнула дверь. Решетка на окне кабинета, как видно, не произвела на него должного ошеломляющего впечатления. Он только перекинул ногу на ногу и выпустил клуб дыма из трубки, когда поручик появился.

— Ну-с, — начал Эллен, уверенно рассаживаясь за столом, — с вашего любезного разрешения приступим?

— Попробуй, — ответил незнакомец с издевкой.

— Чем занимаетесь?

— Человеческой глупостью.

— Кто вы такой?

— А ты угадай…

Эллен протянул руку над столом:

— Документы!

— Пожалуйста… А вы разве грамотны?

— Немножко, — сознался Эллен.

Из документов явствовало, что задержанный — Алексей Юрьев (в скобках на американском паспорте была проставлена еще и вторая фамилия — Алексеев).

— Какая же из них правильная? — спросил Эллен и спрятал документы задержанного в стол.

— Какая хочешь — такая и правильная.

— Партия?! — выкрикнул Эллен.

— Погадай на картах, какая у меня партия…

Табуретка, ловко пущенная, вдребезги разлетелась об стенку. Юрьев перескочил на другой стул и остался цел.

— Ты сядь, — сказал он Эллену — Чего вскочил? У меня ведь чин небольшой, передо мною не маячь… не люблю!

И сколько ни бился Эллен, так и не получил ответа ни на один вопрос. Оставалось последнее средство — самое верное: передать Юрьева в руки палача Хасмадуллина. Сам же поручик был эстетом, поклонником Оскара Уайльда и не мог видеть, как из человека делают котлету.

— Через пять минут, — сказал он Юрьеву, показав на часы, я зайду сюда снова, и вы будете ползать у меня в ногах.

— Хорошо, — согласился Юрьев. — Это даже любопытно. Пропустив Хасмадуллина в кабинет, Эллен проследовал в бокс. Там секретарша «тридцатки», в полном одиночестве, поставила на фонограф валик с новейшим танго и плавала в истоме.

— Сэв! — крикнула она сквозь вопли музыки. — А ты догадался предупредить Мазгуга, чтобы не перестарался?

— Нет, не предупреждал.

— Ого! — сказала девица, подхватив Эллена, и они поплыли оба, полузакрыв глаза, пока не кончился валик с музыкой.

— Иди, Сэв, — одернула платье секретарша. — Там уже, наверное, от человека остались одни лохмотья и косточки.

Эллен открыл дверь в свой кабинет — и… Мазгут Хасмадуллин, человек необыкновенной силы, валялся без памяти на полу Решетка на окне была выломана и аккуратно приставлена к стене. В открытое окно задувал ветер. А сам Юрьев равнодушно докуривал свою трубку.

Эллен быстро пришел в себя от потрясения:

— Зачем было ломать решетку, если все равно не убежали?

— Просто я хотел доказать вам, что для меня никаких преград не существует. А бежать мне, увы, некуда.

— Гражданин Юрьев, — сказал Эллен, закрывая окно, — слово остается за вами. Я поручик Всеволод Эллен («Очень приятно», — ответил Юрьев), глава мурманской контрразведки. Вы, конечно, уже забрали из моего стола свои документы?

— Зачем же? Я жду, когда вы сами вернете мне их.

— Отлично. Как вас зовут?

— Это, если я не ошибаюсь, написано в паспорте.

— И можно верить? — прищурился Эллен.

— А вам больше ничего не остается, как поверить! Раздался глухой стон, это палач обретал сознание. Эллен выкатил его тело за двери, в коридор.

— Вы первый, кому это удалось, — намекнул поручик.

— Мне ли быть вторым? — гордо ответил Юрьев. — Знайте, с кем имеете дело… Я был матросом-китобоем, боксером дрался на рингах, искал золото на Клондайке, пил виски вместе с Джеком Лондоном, издавал в Америке социалистическую газету. Как политический эмигрант, ныне я возвращаюсь на родину.

Юрьев и сам, очевидно, не заметил, с какой фразы он перескочил на английский язык. Американизированный, энергичный!

— Этого мало, — ответил ему Эллен (тоже по-английски). — За ремонт этой решетки вы могли бы рассказать о себе подробнее.

— Мало? — усмехнулся Юрьев. — Что ж, дополню… Я личный друг Троцкого, который ныне состоит при делах Совнаркома.

— Вот это уже точнее, — одобрил его Эллен. — Мне известно, что сейчас англичане, да и мы, грешные, заинтересованы в тех расхождениях, какие существуют между Лениным и Троцким в правительстве. Например, в делах о мире… Может, что знаете?

Юрьев рассказал, что знал. Охотно и прямо.

— Так. Ну а теперь куда вы едете?

Юрьев встал и протянул руку.

— Я уже приехал, — сказал он.

Эллен вложил в эту руку, висящую над столом, документы.

Юрьев плотно, до самых ушей, надвинул клетчатую кепку, попышнее взбил шарф и, кивнув поручику, удалился, дымя…

Эллен думал долго. Еще никогда он так долго не думал. Наконец медленно (еще додумывая) потянулся к телефону.

— Это ты, старый бродяга? — спросил он лейтенанта Уилки. — Ты меня хорошо слышишь сейчас? Посторонних у тебя нет? Ну так слушай… Конечно, полковник Торнхилл и граф Люберсак самое главное прохлопали. Как всегда! Ну конечно же, что с них взять… А я поймал сейчас одну рыбину. Она мне тут едва все сети не оборвала, пока я тащил. Ага… Так вот, Уилки, с появлением этого человека на Мурмане ни Ляуданскому, ни Каратыгину, ни Шверченке делать больше нечего…

Где не помогали слова, там помогали крепкие кулаки. Прошло несколько дней, и Юрьев, растолкав свору эсеров и беспартийных, прошел в мурманский совдеп…

— Нужен штат, — сказал он соперникам, до ужаса потрясенным. — Как в Америке! Автономия — это очень модно. Не нравится слово «штат», пожалуйста, его можно заменить словом — край. Мурманский край! Чем плохо?

Харченко подал расслабленный голос:

— Трохи обеспокою вас… Что же будет? На что надеяться?

— Ты будешь, — утешил его Юрьев. — Я из тебя человека сделаю. Надеяться можешь: каждый человек живет надеждой…

* * *

1917 Год заканчивался. Мурман вступал в тяжкий для него год восемнадцатый.

Корабли выходили в море. По рельсам стучали колеса. На станции продавали билеты: от Мурманска до Петрограда. С бывшего Николаевского вокзала можно было выехать из Петрограда в Мурманск.

Люди ездили — как будто все в порядке.

— Ну как там, в Питере? — спрашивали.

— Ничего…

— Ну как там, в Мурманске?

— Да тоже… пока ничего. Жить можно!