Из тупика.

* * *

Длинный хвост очереди из переулка тянется в сторону дома, над крыльцом которого — доска с надписью:

ГОСУДАРСТВЕННАЯ ЭМИССИОННАЯ КАССА.

АРХАНГЕЛЬСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ.

Здесь меняют «моржовки», «чайковки» и лазоревые «шпалы» на фунты британских стерлингов. Меняют подло: с англичан не разживешься. Сначала давали за сорок рублей один фунт, с весны вздули курс до шестидесяти четырех рублей, а теперь фунт идет за целых восемьдесят рублей… Очередь волнуется в нетерпении: ходят слухи, что Лондон скоро опять повысит курс своего фунта, ибо — как говорил Роулиссон! — курс в восемьдесят рублей за фунт не поддержан вывозом русского леса из Архангельска…

Днями и ночами простаивают люди, готовые отплыть в чужие края. Жалеть ли их нам? Я думаю, что жалеть их надо. Они сбиты сейчас с панталыку, они смятены, они охвачены массовым психозом — самым страшным психозом: стадным. А среди них — дети, которые уж никак ни в чем не повинны перед Советской властью. И за что их лишают родины папа с мамой — этого они пока не понимают. А когда вырастут и поймут, то будет уже поздно. И тогда в глухой эмиграции родится новая поэзия на русском великом языке — поэзия ностальгии, тоски по России, по черному хлебу, по березке на опушке, по ельнику да можжевельнику…

Россия! Печальное слово,

Потерянное навсегда.

В скитаньях напрасно суровых,

В пустых и ненужных годах.

Туда никогда не поеду,

А жить без нее не могу,

И снова настойчивым бредом.

Сверлит в разъяренном мозгу:

— Зачем меня девочкой глупой.

От страшной родимой земли,

От голода, тюрем и трупов.

В двадцатом году увезли?…

Взгляды людей в очереди уже отчуждены, всё чаще вплетаются в их речь иностранные слова и целые фразы (привыкают). День за днем тянется хвост беженцев, и где-то в самом конце стоит последним несчастный учитель гимназии. А в другом конце этой очереди, за роскошным столом, восседает главноуполномоченный по обмену денег доктор Белиловский.

Это большой поклонник княгини Вадбольской…

В середине дня очередь вдруг застряла: ни взад, ни вперед. От этого в нервной, возбужденной толпе выкрики:

— Что они там? Почему не двигаемся?

— Эдак-то, сударь мой, пока они там копаются, большевики с хвоста будут в очередь становиться.

— А у вас, простите, сколько, мадам?

— Увы, последние пятьсот.

— В каких бумагах?

— Увы, керенками…

— Миленькая! Да вам за них и фунта не дадут.

— Что делать! Ну хоть с пенса надо же начинать новую жизнь.

Нетерпение растет, очередь волнуется. Наконец выясняется причина: задержка произошла из-за прелестной княгини Вадбольской — она меняет свои сбережения. У нее не только «моржовки», но масса и старых денег — екатеринками; все это надо свести к единому расчетному знаменателю. Княгиня сидит теперь с Белиловским как барыня, и доктор послал в ресторан за пирожными. Они будут пить чай…

— Да что у нее там? — волнение. — Будто миллионы меняет!

— Оно и есть, сударь, миллионы…

— С чего бы это? Приехала сюда нагишом…

— А вы заметили, с кем она путалась? То-то же!

Наконец пробку прорывает. Придерживая поля шляпы, с улыбкой выходит из кассы княгиня, а за нею, в роли прихлебателя-адъютанта, лейтенант Басалаго несет до коляски два кожаных баула, натисканных деньгами. Уже обмененными на фунты.

— Ничего себе, — говорит несчастный учитель латыни. — Вот это я понимаю — нахапалась! Такой и заграница нипочем!

Провожаемая нелестными замечаниями относительно нравственности, Вадбольская легко запрыгивает в коляску, Басалаго примащивается с нею рядом и толкает кучера в спину:

— Пошел… в слободу!

Глядя на эту очередь, что нудно тянулась под окнами, генерал Миллер вспомнил, как вчера офицеры-фронтовики приехали с передовой и в крепкой русской потасовке в кровь избили офицеров его штаба… Именно за то, что штаб желал оставаться. Конечно, ему в окопах не сидеть. А фронтовики хотели или уехать, или сложить оружие перед большевиками. Но воюют-то не штабные крысы, а вот такие фронтовики, как полковник Констанди и капитан Орлов, командовавший белыми шенкурятами-партизанами… С мнением фронтовых офицеров надо считаться, и, посматривая в окно на очередь перед эмиссионной кассой, Евгений Карлович открыл экстренное совещание кадровых офицеров флота и армии. Вопрос — прежний, уже набивший оскомину: уходить или оставаться? Этот вопрос для многих лежал между жизнью и смертью…

— Уходить! — решительно вскинулся Констанди, потомок греческих контрабандистов. — Но если оставаться, то следует ударить по большевикам… Ударить, сколько возможно!

— Оставаться, — поддержал его одноглазый Орлов.

— Уйти! — неожиданно отрубил кавторанг Чаплин. — Господа, я сделал более вас всех для борьбы с большевизмом, но сейчас я понимаю: белое движение выдохлось… Надо уйти!

— И чем скорее, тем лучше, — добавил адмирал Виккорст. — Ибо синоптическая служба пророчит нам суровую зиму, и, окруженные льдами, мы здесь погибнем. Ледоколам не пробить льда!

— Уйти! Уйти! Уйти… — голоса.

Не считаться с этими голосами было нельзя.

— Хорошо, — согласился Миллер, устало и подавленно. — Черт с ним, с этим Архангельском, мы уходим… в Мурманск и оттуда будем продолжать борьбу. У ворот незамерзающего порта мы будем вне досягаемости большевиков! Вы меня поняли…

И, распустив собрание, он отдал приказ поджигать лесопильные заводы — на Маймаксе, на Рикасихе, в Соломбале. Опыт генерала Роулиссона повлиял на него: ничего не оставлять большевикам… От станции Исакогорка натужно крикнул паровоз — прибыл новый эшелон с ранеными. У крыльца штаба шел спор извозчика с седоком. Зараженный всеобщим поветрием, извозчик уже не берет «моржовками», а требует фунтами… За Полицейским переулком, в здании думы, открыт ломбард, и туда с утра тянется еще одна гигантская очередь: эмигранты сдают вещи, прощаясь с ними навеки, чтобы выручку тут же обменять по курсу. А вещи — да гори они тут!..

Пока что горят лесопилки. Ветер относит дым к морю.

Вечером подошел к причалу первый пароход, началась посадка первой партии. Ну, тут всякого насмотрелись! В давке были даже преждевременные роды. Родился человек, и было непонятно, куда его деть: оставить в России или катить дальше по волнам. Толпа, неистовая в своей ярости, сломав цепи заграждения, ломила по трапам так, будто большевики уже вошли в Архангельск.

Из Троицкого собора вышел архиепископ Павел, за ним вынесли крест с мощами, принадлежавшие издревле Алексашке Меншикову, и ветхую плащаницу легендарного князя Пожарского. В последний раз грянули русские трубы: «Коль славен наш господь в Сионе…» Зарыдала толпа на палубах, но рыдания тут же заглушил рев отходящего корабля. И тянулись руки, осеняя пропадающий в сумерках берег России… Потом вышел причальный дворник и долго мел загаженную пристань, во всю глотку распевая:

Дайте мне на руль с полтиной.

Женщину с огнем!..

После чего вскинул метлу на плечо и браво зашагал в пивную, под чудесным названием «Ясный месяц». Этого дворника и сам черт не брал: мел улицы при царе-батюшке, мел при Керенском, мел при англичанах, метет при Миллере, согласен мести и при большевиках… Он — обыватель: ему плевать на все!

На следующий день отправили морем еще две партии беженцев. В Архангельске заметно поубавилось знати и местной буржуазии, офицеры, распростившись с семьями, больше прежнего стали пить по кабакам… «Ни тревожное состояние, — свидетельствует очевидец-эсер, — ни дурные вести с фронта — ничто не могло нарушить угарной жизни Архангельска. Люди словно хотели взять от жизни то немногое, что она им давала: вино и снова вино! Офицерское собрание и немало других ресторанов были свидетелями скандалов, безобразных и диких, участниками которых являлись офицеры. И чем грознее становилось положение в области, тем безудержнее жил военный тыл…».

«У Лаваля», как всегда, было не протолкнуться. Здесь собиралась головка белой армии, сливки общества, — тоже пили, хотя и меньше, нежели в иных заведениях. И постоянно здесь было полно новостей, самых свежих, и офицеры флотилии каждый раз радостно приветствовали появление княгини Вадбольской: «Вот истинно русская женщина! Презрев опасности, она уедет с последним эшелоном… вместе с нами, господа. Ваше здоровье, княгиня…».

В один из дней полковник Констанди, сумрачный и сосредоточенный, подсел к княгине Вадбольской, сообщил таинственно:

— Боюсь, как бы эти транспорта с беженцами не пришлось возвращать обратно из Англии… Во всяком случае, княгиня, вы не уезжайте. Скоро все изменится — к лучшему!

— Вы так уверены? — удивилась Вадбольская.

— Впервые за эти годы я говорю твердо: не уезжайте. Именно сейчас наступил момент, когда мы способны остановить большевиков. Последняя мобилизация в области, взяла всех, кого можно, вплоть до пятидесятидвухлетнего возраста. Мы сейчас сильны как никогда! Армия же большевиков сейчас ослабела до предела, до крайности, до абсурда, — ее силы оттянуты на Деникина и на Юденича. Перед нами не фронт, а редкий заборчик, который не надо обрушивать, можно просто перешагнуть через него… Поверьте, мы справимся. И мне даже нравится, что англичане ушли. Вот теперь, — мстительно-ненавистно заключил Констанди, — пусть в Лондоне почувствуют, что без них мы гораздо ловчее и энергичнее.

— Помогай вам бог, — ответила Вадбольская.

Миллер в эти дни велел на Троицком проспекте — главном в городе — вывесить громадную карту фронтов, и каждодневно дежурный офицер штаба перемещал по ней белые флажки. Возле этой карты, рисующей отчаянное положение Советской власти, постоянно толпились люди…

Юденич стремительно шагал на Питер: 4 октября — занял Белые Струги, 11-го — Ямбург, 16-го — он был уже в Луге… Казалось, красный Петроград доживает последние часы. А на Москву давил Деникин. Революция снова была в осаде.

Спасибо Черчиллю! Он никак не оставлял Миллера вниманием и после эвакуации армии. Черчилль в это время рвал толику боеприпасов даже от Деникина, чтобы помочь Миллеру, к которому он испытывал какую-то нежную слабость. Между Лондоном и Архангельском циркулировала переписка… Сейчас Евгении Карлович клянчил оружие и писал жалобу на генерала Роулиссона. В раздражении генерал ломал хрупкие карандаши:

— О черт! Ни одного заточенного… Где же этот подонок?

Басалаго предстал перед ним, держа в руке какую-то бумагу.

— Вы имеете в виду Юрьева, ваше превосходительство?

— Да его. Где он? Никто не может заточить мне карандаш…

— О том, где сейчас Юрьев, — ответил Басалаго, — надо спросить лейтенанта Уилки, который тайком устроил Юрьева на транспортах, когда армия Айронсайда нас покидала. — И положил на стол радиограмму, в которой было сказано:

ПЕТРОГРАД ВЗЯТ, ВЛАСТЬ СОВЕТОВ СВЕРГНУТА, ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРОМ ПЕТРОГРАДА НАЗНАЧЕН ГЕНЕРАЛ ГЛАЗЕНАП…

Никто не знал, кто такой Глазенап, но все сказанное было похоже на правду. Полковник Констанди с пеной у рта доказывал Миллеру, что необходимо срочное наступление от Архангельска:

— Сейчас! Именно сейчас… При чем здесь Глазенап? Генерал-губернатором Петрограда, генерал, должны быть вы! Ходят слухи, что Митька Рубинштейн уже открывает на Невском Русско-британский банк. Нет, англичане не ушли — они с нами по-прежнему… Ну же, генерал! Решайтесь! Одно ваше слово, и я сегодня же вечером разверну Шестую армию большевиков пятками вперед…

Медленно раскрылись парадные двери, и генерал Миллер величаво предстал перед собранием «правительства обороны».

— Вопрос решен, — объявил глухо. — Решен окончательно и бесповоротно. Мы остаемся…