Мой дед Лев Троцкий и его семья.

Москва, Маросейка, 13, кв. 12.

Это адрес, на который Сергей посылал письма жене – моей матери. Это адрес, куда моя мама вернулась из Красноярска после того, как Сергей был посажен в тюрьму.
Письма Сергея из красноярской ссылки были сохранены приятелем матери Львом Охитовичем. Он пришел к нам после войны, увидел на вешалке старое пальто матери, которое донашивала бабушка, и воскликнул:
– Гита!
– Нет, – сказала бабушка…
Была война, эвакуация в Омск, возвращение в Москву. Дедушка вернулся первым и сохранил для меня весь карточный сладкий рацион военного времени. Самое тяжелое военное воспоминание: я иду по Неглинной в детскую библиотеку и вижу лужицу разлитого на асфальте молока. Человек становится на колени и всасывает молоко.
Когда мы с бабушкой в 1943 году вернулись в Москву, бабушка повела меня определять в школу. К началу учебного года мы опоздали. К тому же от недоедания я выглядела тогда синим заморышем. Директор посмотрел на меня и возмутился:
– Вот это в школу?.. Убрать!
Я пошла учиться только со следующего года.
Бабушка регулярно отправляла моей маме посылки на Колыму. Отправлять приходилось из Подмосковья – из города не принимали – и ближе к лету, чтобы посылки попали на Дальний Восток в навигационный период. В 1947 году мать освободили. От нее пришла телеграмма, и у нас собрались все родственники, кроме виновницы события. Она осталась на Колыме.
Помню день убийства Михоэлса (13 января 1948 г.). Мы жили в самом центре, и у нас опять собралась родня. Все долго сидели молча, испуганные и подавленные. Потом тетя [283] сказала, что во избежание ареста нам следовало бы уехать. Но куда? Так или иначе, мы не уехали.
Через некоторое время стали появляться мамины лагерные друзья, те, кто после освобождения ехал через Москву. Многие останавливались у нас. Бабушка была очень рада им, живым посланцам дочери, хотя это было небезопасно. Дело в том, что в нашей коммуналке в бывшей ванной – без окна – жила седая красивая старуха. Партийная. Она мастерила прекрасные елочные украшения и писала доносы.
Мы жили уже на Петровке, когда за нами пришли. Это было 10 мая 1951 года. Бабушка с дедушкой в этот вечер вернулись из театра (не столь уж частое событие по тем временам). Помню, пока обыскивали квартиру, бабушка все допытывалась у дедушки: «Миша, что ты сделал? Скажи мне, что ты сделал, Миша?» – «Я ничего не сделал», – снова и снова повторял дедушка. Его увели первым, потом забрали бабушку, а меня увезли в детприемник. Дедушке было семьдесят два года, бабушке – шестьдесят семь, мне – четырнадцать.В бдительно охраняемом детприемнике я находилась по 1 июля, живя с девочками самого разного происхождения (мальчики жили отдельно). Наконец меня забрали из приемника, привезли прямо к специальному пассажирскому поезду и сдали дедушке с бабушкой. Они были приговорены к пяти годам ссылки в Сибири как «социально опасные элементы», и я должна была ехать с ними. Каждое купе поезда было снабжено дополнительной полкой, что позволяло загружать людей лежа. Нас поместили в первое купе, отдельно от всех (в обычном вагоне в этом купе находится проводник), у каждого была «своя полка». Поезд привез нас в Новосибирск, здесь мы были помещены в пересыльную тюрьму в ожидании распределения по местам ссылки.Стояла невероятная жара, кормили нас тухлой рыбой, от которой дико воняло. Все мучились животом и толкались в очереди к параше, стоявшей тут же, в камере, рядом с нарами. Мое место было наверху, а бабушкино внизу. Ей, давней сердечнице, часто становилось плохо. Я мигом соскакивала с нар и принималась колотить в дверь. В конце концов надзирательница дверь отворяла, бабушку общими силами выволакивали на плаще в коридор, давали ей отдышаться, а потом водворяли обратно.В конце концов наш этап был сформирован, и нас из новосибирской пересылки переправили к месту поселения – в районный центр Усть-Тарку Омской области. Там я пробыла целый год. Жизнь в Усть-Тарке была крайне убогая. Очередь за хлебом приходилось занимать с ночи. У хозяйки избы, которая сдала нам место на полу, имелся всего лишь один чугунок. В нем она готовила еду и для себя, и для скотины. По улицам поселка жадно рыскали оголодавшие колхозные свиньи.Когда мне должно было исполниться шестнадцать – время получать паспорт, а в сельской местности паспортов не выдавали (1952), – за мной приехал отчим [284] и забрал меня к маме в поселок Ягодное, 540 км от Магадана, в горах Колымы. Я никогда не спрашивала бабушку Розу (с дедушкой Мишей у меня не было близких отношений), почему я живу с ними, а не со своими родителями. Впервые сказал мне, кто мой второй дед, мой отчим, когда увозил меня к маме на Колыму. Более подробно рассказала мне историю семьи мама…Мамин срок, определенный «судом», уже был отбыт, но она все еще находилась в ссылке. Мы с ней не очень-то ладили. Я не могла заставить себя называть ее «мама», этого слова не было в моем лексиконе.В своих тогдашних сложностях я оказалась не одинока. В моем девятом классе лишь часть школьников была из семей «договорников», то есть людей, приехавших работать сюда, на Колыму, всей семьей, по договору. Преобладали дети репрессированных. Одни из них приехали вместе с матерями к освободившимся отцам. Другие, у которых были репрессированы и отец, и мать, приехали теперь к ним из детских домов, где провели все годы родительского заключения.Мой одноклассник Леня Б. после ареста матери попал в детский дом, но его оттуда вскоре вызволила и усыновила какая-то женщина. Он прожил у нее несколько лет, однако, когда Ленину мать освободили, она разыскала его и отсудила. Но Леня любил свою оставшуюся где-то на материке приемную мать больше родной, чем доставлял родной матери немалые страдания. Она приходила к нам плакать.Почти у всех у нас, детей, приехавших на Колыму к матерям, уже имелся тут отчим. Что касается моего отчима, то вот вкратце его история. Он происходил из дальневосточных эстонских переселенцев, что уже само по себе в тридцать седьмом году было подозрительно. Сел он студентом, когда ему было двадцать четыре года. В лагере ему довелось встретить брата, которому, по счастью, «вышку» заменили на «четвертак» [285] . Мало того, там же оказалась их сестра, с той только разницей, что она была не заключенной, а женой их лагерного начальника, причем тот запретил ей оказывать братьям какую бы то ни было помощь. (Много лет спустя, когда оба брата были уже реабилитированы, их бывший лагерный начальник, уволенный за ненадобностью в запас, соблазнившись какими-то махинациями, попался и сел. Тут братья, естественно, помогали сестре и двум ее дочкам.)Назвать наш тамошний быт хоть сколько-нибудь комфортабельным было трудно. Мы жили в бараке, разделенном на комнаты. Деревянная будка общей уборной украшала собой двор. Воду для всех нужд привозили на машине один раз в сутки. Бочка помещалась в общей кухне, и ночью вода в ней замерзала. Утром мы выкалывали оттуда лед и ставили его в кастрюле на огонь. Обогревалась наша комната железной печкой и двумя электроплитками.Мать любила животных, и у нас всегда дремали, свернувшись клубком, кошки. Были и две собаки, по типу напоминавшие болонок – одна белая и одна черная. Собаки страдали от холода и постоянно норовили устроиться вплотную к плиткам, отчего порой подпаливали себе шерсть, и их приходилось тушить. На ночь плитки не выключались, что было опасно, но, кажется, за все время по этой части ничего не случилось.Как-то, стоя в очереди, мать поздоровалась в моем присутствии с парнем – на вид лет тридцати, полуинтеллигентом, полублатным. «Твой родственник, – сказала мать. – 15 лет по лагерям мотается». Я по юной глупости и не подумала спросить, кто это; теперь не могу себе этого простить!Пятого марта 1953 года умер Сталин. «Наконец-то сдох!» – сказала мама.Окончив десятилетку, я в 1954 году одна поехала в Москву поступать в институт. После окончания школы нас посадили в автобус и повезли в аэропорт в Магадан. Сопровождал нас только один взрослый по фамилии Илюшин. Бывший зэк [286] , он женился на бывшей зэчке с двумя детьми: Фрида училась со мной в одном классе, а ее брат Саша на класс моложе. (Женщин в то время на Колыме было значительно меньше, чем мужчин.) Илюшин смог достать два билета для себя и Фриды, и они улетели. Мы же остались. И тут кто-то из детей договорников сказал: «Такое мог сделать только еврей».«Он не еврей», – сказала я. «Русский такого сделать не может». – «А вот сделал же». Илюшин носил толстые очки, и его нос был несколько больше, чем у большинства людей, но это не делало его евреем.
Дедушка Миша и бабушка Роза были амнистированы в 1953 году, после смерти тирана. Это было время, когда на волю вышли десятки и сотни тысяч заключенных, в основном уголовников. Часть из них бесчинствовала на железных дорогах из Сибири в центр. Дядя Боря из-за этого просил дедушку с бабушкой повременить с возвращением. Они вернулись из ссылки только в 1954 году, но в Москве им по-прежнему жить не позволялось, пришлось поселиться в городе Александрове, в дальнем Подмосковье. Я, в то время студентка техникума, приезжала из Москвы их навестить. Мне казалось, что возвращение из Сибири хорошо отразилось на здоровье и настроении дедушки. Но он через год умер.Сама я снимала угол где-то в самом центре Москвы (улицу и дом забыла). Жила в одной комнате с двумя убогими старушками, одна страдала от слабоумия, другая от алкоголизма.После смерти дедушки мы с бабушкой Розой поселились в Болшеве, это уже ближнее Подмосковье. Бабушку реабилитировали, и она встала на учет для получения жилплощади в Москве. В Болшеве нас приняли на квартиру некие Рубинштейны, наши однофамильцы. Это дало возможность представить властям съем жилья как «родственное уплотнение жилплощади», и наши хозяева, сдавая площадь внаем, не платили налогов.В 1957 (или в 1958?) году мы въехали в предоставленную нам квартиру на улице Строителей в Москве.
Когда-то давно в Союзе мне в руки попал справочник «для служебного пользования» с данными о достижениях народов СССР в различных областях науки и техники. Данные о достижениях евреев меня просто испугали. Они показывали великолепные достижения во всех областях и науки, и техники, и искусства. Где же пресловутый антисемитизм? Нельзя все свои жизненные неудачи списывать на враждебную систему. Меня не приняли в балетную школу. Антисемиты? Нет, у меня просто абсолютно отсутствует музыкальный слух. Меня не приняли на дневное отделение Московского химико-технологического института. Антисемиты? Нет. Я по-русски пишу безграмотно. Не мытьем, так катаньем я окончила вечернее отделение этого института.
На первом курсе нас было, по-моему, тридцать студентов, большинство из них девочки от восемнадцати до двадцати двух лет (мне – я перед этим окончила техникум – двадцать два). Все девочки институт окончили – правда, не все в один год. Все вышли замуж, почти у каждой появился ребенок (кое у кого и два). Ни один мальчик, поступивший в группу с нами, больше года не продержался. У нас была хватка и упорство идти вверх, что ли… У мальчиков этого не было. В течение нескольких лет после окончания института мне снилось, что я что-то не сдала, и я просыпалась в ужасе. Очухавшись, соображала, что я все уже сдала и диплом лежит в ящике письменного стола.Когда умерла моя бабушка – а я работала и училась – я сдала сына в ясли на пятидневку (ему был год). Вадик не разговаривал до трех лет. Нас уже стало одолевать опасение, все ли с ним в порядке. Но однажды я проезжала с ним мимо громадного портрета Ленина на берегу Москвы-реки. Вадик указал на портрет и сказал: «Дедушка Ленин»…А дальше шло самое обычное: работа, повышение зарплаты, кооперативная квартира, сын рос, дрался в школе. Как-то прибежал, ему было лет двенадцать (он был хорошенький и очень похожий на девочку), и спрашивает: «Мама, это правда, что я еврей?» Я говорю: да, правда. «А что это значит?» Я не знала, что ответить. Позже я узнала, что дети стащили классный журнал и оттуда узнали, кто есть кто. Классный руководитель тоже не смогла объяснить мне, что это значит и зачем это пишут в журнале.В шестнадцать лет сын получил паспорт, где большими буквами было написано: ЕВРЕЙ. Его отец, Владимир Аксельрод, пришел домой, открыл паспорт сына и сказал: «Мы должны уехать».И мы уехали.
Бабушка Роза рассказывала мне о своих бабушке с дедушкой (с отцовской стороны, фамилия их была Язвины, помню твердый знак в конце фамилии в старом документе: Роза Язвинъ). Дедушка ее был из кантонистов, николаевский солдат (двадцать пять лет службы), бабушка Роза помнила его высоким худощавым стариком с седыми усами. Бабушка, его жена, носила несколько юбок, надетых одна на другую, голова была накрыта платком, на котором были нарисованы волосы с пробором. (Возможно, платок призван был заменить обязательный для религиозных евреек Европы парик.) Маму бабушки Розы звали Голда, на единственной сохранявшейся в московской квартире маленькой фотографии она одета вполне по моде своего времени. Голда родила 16 детей, из которых 12 дожили до старости: 4 девочки и 8 мальчиков, все они от старого быта ушли. Жили они в Ельце («Елец – всем ворам отец»), далеко от «черты оседлости» [287] . Братьев бабушки Розы я любила, они были веселые люди, не дураки выпить и поозорничать, любили вспоминать войны, в которых участвовали, – Гражданскую и Отечественную.Дедушка Миша тоже происходил из обрусевшей семьи, обосновавшейся в г. Ефремове Орловской губернии. До революции он, как и его отец, был мастером на винокуренном заводе. Дедушка был старшим сыном, и потому в молодости братья и сестры с его мнением считались, хотя образование его осталось начальным. Даже второй по старшинству его брат, дедушка Илюша, – человек, в противоположность моему деду, уверенный в себе и удачливый в делах – считался с его мнением.Незадолго до Первой мировой войны дядя Илюша съездил в Америку и решил, что вся семья должна оставить Россию и перебраться в Америку. Дедушка Миша отказался от этого плана, он не хотел покидать родные места. Его поддержали сестры, сказав, что не оставят родину Толстого и Чехова.
Тетя Нюня, жена маминого брата дяди Бори, родившаяся в 1916 году тоже за пределами «черты оседлости», рассказывала, что ее родители (оба выходцы из семей «николаевских солдат», не говорившие на идише) после ее рождения пришли к ребе (казенному раввину) зарегистрировать девочку. «Как вы будете звать девочку дома?» – спросил ребе. «Дома будем звать ее Анной». – «Так и запишем ее Анной». Все близкие звали ее Нюней.