Том 4. Очерки. Черная металлургия.
* * *
И вдруг она вспомнила, с чего это началось, как она «проснулась»: ее «разбудила» Васса, с которой она сама не заметила, как рассталась некоторое время спустя после ее, Тины, женитьбы. Ведь как же они дружили в те тяжелые годы войны в ремесленном! Только такие подруги, как они, могли признаться друг другу, когда они уже немного пожили вместе, что одна из них никакая не Васса, а просто Василиса, и что она дочь бондаря из Ельца, а другая – вовсе не Тина, а Христина, и что дома мать зовет ее Христей, что сама она природная белоруска из деревни, как и мать ее и отец, – это можно сразу узнать по ее говору – и фамилия ее даже не Борознова, а просто Борозна, но что, когда отец получал свой первый паспорт, – он работал тогда уже здесь в Большегорске, ему для простоты заменили имя Лаврен на Лаврентий, а фамилию сделали Борознов: его так звали в бригаде, где все были русские, и милиции так было удобнее, а ему это было все равно.
Им вдруг стало смешно, как же это им пришло в голову назвать себя, когда они поступили в училище и их поселили вместе, и они знакомились с другими девушками и с ребятами не своими именами, а назвать себя Вассой, Тиной. Васса сказала, что она слышала где-то такое имя и оно показалось ей красивей, чем Василиса; Васса – можно без уменьшительного, и оно ей подходит, такая она крупная, а никто бы не стал ее звать Василисой, а звали бы, как в детстве, уменьшительным – Васей, а не то Васькой, как мальчишку, и она уже давным-давно придумала назвать себя Вассой, как только станет самостоятельной. А Тина подумала-подумала, и не могла вспомнить, откуда она подхватила это имя – она нигде его не вычитала, и нигде не слыхала его, и никогда оно ей не приходило в голову, но, после того как она пожила в Большегорске в первый год войны и отец отдал ее в ремесленное, ей сразу показалось, что другим может показаться некрасивым ее имя Христя, и ей оно самой разонравилось, и она даже сама не может объяснить, как она всем стала говорить, что ее зовут Тиной. Должно быть, это как-то само собой пришло к ней из городского воздуха. (Потом она видела, что Павлуше нравится, что ее зовут Тина, сам он любил называть ее Тинкой, и она замечала, что он бывал недоволен, когда мать и отец по-прежнему называли ее Христей, хотя он, конечно, никогда бы не мог сказать им это.)[3].
Несомненно они дополняли одна другую. И в жизни и в работе всякое решение, за которым должен был следовать поступок, вызревало в Тине медленно. Нельзя сказать, чтобы даже теперь, а в те юные годы и подавно, она умела взвесить и обдумать всякое дело со всех сторон, нет, это происходило в ней само собой, больше даже в чувствах, чем в мыслях, но ей нужно было время для этого. И когда это назревало и она приходила к решению, она действовала уже очень последовательно и не отступала от того, на что пошла. В ней был природный здравый смысл, привитый с детства. Она была аккуратна в делах домашних, житейских и в ученье, и в работе на станке ей присуща была спорость – именно спорость, а не скорость, то есть методичность, точность, аккуратность, приводившие всегда к тому, что всякое дело получалось, это была не суетливая, не броская удачливость, при равных условиях она всегда приходила к одинаковому результату, – она работала незаметно, ровно, с естественным природным расчетом и какой-то непрерывностью в труде, поэтому на нее всегда можно было положиться, что все будет сделано, если условия останутся неизменными.
Но, как уже было сказано, она и в женском и в человеческом смысле развивалась медленно, характер ее все еще не сформировался. Это сказывалось даже в первые годы замужней жизни, сказывалось, конечно, только на ней, потому что она была покорна мужу, а он был увлечен ею, и сам, человек очень темпераментный, ничего не замечал. Но очень много времени прошло, пока в ней пробудилась чувственность, и еще ничто не говорило, что в ней может раскрыться страстная натура, не менее страстная, чем Павлуша, – это в ней еще не пробудилось даже и в намеке.
Такой же она была и в работе. Она не была находчива, если условия труда менялись, терялась при любом срыве, не говоря уже об аварии. А если надо было вступить в борьбу, она не умела постоять за себя, – в лучшем случае она могла не уступить, но никогда не могла чего-нибудь добиться. Это не значит, что она была застенчива или робка, – нет, даже понятие «скромность» не вполне выразило бы, кем она была на самом деле, она не бежала от трудностей, не уклонялась, а шла прямо на них, но шла покорно, молчаливо, как на заклание, – она не краснела, не потупляла головы перед людьми, она просто не умела возразить, если с ней были не согласны или наступали на нее, она смотрела на противника своими необыкновенной чистоты синими глазами, которые, казалось, ничего не выражали, и молчала, а потом поворачивалась и уходила, тоненькая, строгая, не изменившись в лице, прямо, можно было подумать даже горделиво, держа изящную свою головку с этими ровно переливающимися, как спелый лен на солнце, волосами, которые всегда лежали так одинаково и ровно и были, казалось, так же невозмутимы и никогда не могли смешаться, спутаться, как и она сама, как и ее неразвившаяся душа.
И совсем другой была Васса. Крупная, броско-красивая, с широкими бедрами, крупными руками, темными, почти черными волосами, черными глазами и черными бровями, она была очень подвижная, сильная, свободная в движениях и вольная в жестах, вся очень открытая, смелая, и голос у нее был уверенный, громкий. Черты ее лица с его неуловимой асимметричностью и формы ее тела были резко обозначены, – это особенно стало заметным, когда она стала постарше, но поскольку наружность так же неотрывна от движения, как характер от поступка, при этой ее свободе в движениях, смелости, стремительности, решительности, той непосредственности, против которой уже ничто не могло устоять и все было вовлечено ею в круговорот ее собственной деятельности, при этих ее особенностях все эти резко обозначенные черты ее лица и формы тела, крупного, сильного, были так ловко увязаны в ней самой природой, что все казалось в ней гармоничным, ее и в глаза и за глаза называли красавицей – она и была красавицей. Поскольку она была старше Тины на год и при этих особенностях ее характера и ее внешности, при ее общительности и активности в любом общественном деле, в то время как Тину никогда нельзя было услышать на комсомольском (Тина – беспартийная и не комсомолка) собрании, ее можно было бы и не увидеть, если бы на головку ее с этими невиданными волосами так не заглядывались ребята, – вообще Тина была пассивна там, где было много людей и надо было говорить, а особенно потому, что во всех, решительно во всех трудных случаях жизни и работы Тина неизменно выпускала вперед подругу, многие думали, что в этой девичьей дружбе, а в особенности, когда она переросла еще и в дружбу на производстве, где обе девушки быстро выдвинулись, первую скрипку играет Васса. Но те, кто лучше знал их, видели, что в характере Вассы было много стихийного, она все делала рывками, была изменчива в настроениях, и многое вертелось и в ней самой и вокруг нее без ясно осознанных цели и смысла. Когда она оставалась без подруги, у нее ничего не получалось, а Тина могла работать и без нее. И тогда все увидели, что в этой дружбе все идет так, как посоветует Тина, посоветует не на людях, не здесь, а тогда, когда их никто не может услышать, когда они останутся одни и начнут шептаться и делиться своими соображениями, удачами и неудачами, горестями и радостями, и еще никому, никому, кроме них, не известными интимными делами, вот, как тогда, когда они лежали в постели и шептались, а потом заснули, и к ним ворвались Павлуша Кузнецов и Коля Красовский. Но то, что Тина могла надумать и посоветовать Вассе и что они могли потом принять, как общее решение, никогда не могло бы быть развито до своего логического конца, а главное никогда не могло бы стать общественным, а не индивидуальным делом, если бы Васса не начинала развивать это дело со свойственной ей решительностью и не пробивала потом дорогу как таран, сокрушая все на своем пути. Ее можно было видеть и там и здесь – свободная, сильная, она уже идет по пролету цеха, а вот, не чувствуя ступеней, – так, несмотря на ее крупный рост, она подвижна, легка на ходу, – взбегает по лестнице в контору, где в крохотной комнатке нашла себе приют комсомольская группа комитета, она не идет, она летит на стройных, сильных своих ногах, и все мужчины оглядываются на нее, вот она говорит с мастером, она смело смотрит на него своими большими карими глазами, оттененными этими черными бровями и длинными ресницами, лоб у нее необыкновенно ясный и чистый, а в глазах у мастера примерно такое выражение, – нет, ты не девка, ты просто дьявольское наваждение и, если не пойти тебе навстречу… нет, самое главное, что нельзя не пойти тебе навстречу! И вот она уже с другими девушками и женщинами в душевой, она хохочет так, что только ее одну и слышно, и за струями падающего дождя видны ее сверкающие белые зубы, – нет, она в самом деле дьявольски красивая девка, она хохочет потому, что, конечно же, она добилась всего, что они с Тиной надумали.
Разность их характеров сказывалась и в том, как они одевались. Тина любила тона светлые и скромные, она не гналась за преходящей модой, вкусы ее были постоянны, важно, чтобы все, что она носит, подходило к ее глазам и волосам, она знала, что именно в этом ее главная прелесть и чтобы все было скроено так, чтобы не скрыть, а выделить ее тоненькую девичью фигуру, – она понимала, что, при ее не маленьком, а вполне нормальном женском росте, эта тоненькая фигура и эти ее волосы цвета спелого льна в сочетании с синими глазами и есть главная ее прелесть. А Васса любила цвета поярче, она любила, чтобы ее все видели, чтобы ее все замечали, чтобы на нее все оглядывались.
И даже теперь, когда ее личная судьба сложилась так неудачно, когда она осталась, в сущности, уже переросшей девушкой, – ведь ей было уже двадцать пять лет, – даже теперь, когда она стала более сдержанной на людях и в одежде своей перешла на тона темные, скромные, она отлично знала, например, какой платок ей носить – малиновый, и какие туфли – сверкающие черные, лаковые и на высоком каблуке. Все-таки самое красивое, что в ней было, это ее ноги, стройные, сильные, тонко выточенные в лодыжках, и линия подъема казалась такой упругой и натянутой до предела благодаря этим высоким каблукам.
Как же так получилось, что дружба их распалась?
После этой их случайной встречи во Дворце металлургов, год тому назад, обозначившей душевный перелом в семейной жизни Тины, она не раз мысленно возвращалась к прошлому и думала: как же это у них получилось?
Когда она продумывала те ранние четыре года – в ремесленном, а потом, когда они вместе работали в ремкусте, – Тине казалось, что души их были до конца открыты и не было не только занозы в сердце одной против другой, не было ничего в жизни каждой из них, чего бы не знала другая. Ах, как Тина ошиблась! Но она и сейчас еще не видела и не понимала, что это было не совсем так. Почему она ошиблась? Она и тогда и теперь не в силах была понимать, что она всегда была больше занята собой, в то время как душа Вассы щедро изливала себя на всех людей. Тина привыкла к заботам, вниманию Вассы о ней, привыкла к резковатым, порой даже суровым, – но бесконечно искренним проявлениям ее доброты и пониманию с полуслова всех ее душевных движений. Нельзя сказать, чтобы Тина злоупотребляла этим свойством души своей подруги, нет, она не эксплуатировала их, она пассивно принимала их, принимала как само собой разумеющееся, – ей было удобно, легко, естественно, уютно с Вассой и в их скромном быту, и в смысле душевном. Но она никогда не задумывалась над тем, что, будучи равной с подругой в обязанностях, часто выполняя даже больше, потому что она была более ровна и методична во всем, чем Васса, – она, в сущности, мало интересовалась тем, что происходило в душе Вассы, ее, Тины, душа не видела необходимости, не чувствовала потребности понять душевный мир подруги, принимала только факт ее совместного с ней существования. А если так, ей нечего было и дать Вассе в смысле глубокого удовлетворения ее душевных запросов и движений.
Чувствовала ли это Васса? Она никогда бы не догадалась об этом и не допустила себя до такой мысли, настолько она любила Тину, но она чувствовала это. И бессознательно это проявлялось в том, что в самых сокровенных и в самых трудных вопросах души она не была откровенна с Тиной, а если она не была откровенной с Тиной, ей уже не с кем было поделиться ими. С самых ранних дней их дружбы у нее были тайны от Тины, а значит и тайны от всех, в то время как душевный мир Тины был всегда для нее открытым.[4].
Люди, не судите друг о друге по первым бросающимся в глаза случайным признакам! Как часто люди, легко и свободно вращающиеся среди других людей, вольные в обращении, с душой открытой и отданной всем, благодаря душевной доброте своей, бывают более одиноки, чем люди, кажущиеся как раз более замкнутыми, сдержанными и молчаливыми. Как это может быть? Это может быть по очень простой причине. Люди второго склада часто только кажутся такими, а на самом деле они просто бедны душою. В то время как люди первого склада несут в себе так много, что в них всегда найдется еще что-то, самое главное и сокровенное, что не может быть открыто и отдано, если нет встречного потока такого же богатства и открытости и доброты души.
В дружбе Тины и Вассы Тина была более выдержанна и потому более счастлива, а Васса была одинока.
Но этого Тина не видела даже сейчас.
Началось ли это тогда, когда Тина вышла замуж и перебралась в комнату к Павлуше – все там же, в «Шестом Западном»? Да, несомненно это началось с того времени, но Тина не могла вспомнить ничего такого ни в дни ее замужества, ни в первый год ее жизни с Павлушей, что можно было бы считать признаками охлаждения между ними. Оно началось, оно развивалось исподволь, незаметно, это их охлаждение друг к другу. Им даже трудно было бы назвать, с какого времени, когда они стали все реже и реже встречаться, а потом все больше ловили себя на том, что им даже не о чем поговорить.
Помнится, – это было года три тому назад, – Тина как-то сказала Павлуше:
– Как давно Васса не заходила!.. Вот так живешь, живешь, не думаешь, а ведь она к нам совсем и ходить перестала… – Она сказала это без горечи, без грусти, даже без удивления, а просто с раздумьем: шла, шла и вдруг наткнулась и на мгновение остановилась и посмотрела, на что наткнулась, – не нашла и пошла дальше. – Ничем мы вроде ее и не обидели, – сказала Тина после того, как не нашла, обо что она споткнулась, и жизнь их с Павлушей потекла дальше, уже без Вассы.
Она запомнила, что Павлуша сказал ей по этому поводу такое, что не показалось ей правильным, но она не возразила Павлуше, и жизнь их потекла дальше. А Павлуша сказал вот что:
– Слушай, ты ведь теперь замужняя женщина, у тебя ребенок, а она – ведь она старше тебя, ей уже двадцать два, – а она все в девках ходит. Она себе мужа ищет, – а какой ей может быть теперь интерес в тебе или во мне… У нее не только интереса к нам не может быть, ей – она девушка красивая – может быть, даже завидно глядеть на нас, – ведь в ней, знаешь, сколько горячей крови, – как в кобылице! – сказал Павлуша, метнув на Тину лукавый мальчишеский взгляд, и засмеялся. Он любил иногда подразнить Тину эдак, издалека, чтобы вызвать в ней ревность, но она его ни к кому не ревновала: в ней еще не было этого чувства, даже если бы Павлуша дал к нему какой-нибудь повод. Но поводов действительно Павлуша не давал – по крайней мере тогда.
В том, как Павлуша сказал это, было не осознанное им самодовольство: он имел в виду не то, что Вассе завидно глядеть на них, а то, что Васса завидует счастливой судьбе своей подруги.
Васса завидует ей, Тине! Нет, Тина не только не допускала, она знала, что это не могло быть правдой. Она помнила, что с самой той поры, как она призналась Вассе в своей любви к Павлуше, призналась в одну из тех счастливых минут откровения, когда они отдыхали вот так, обнявшись, на кровати и шептались, шептались друг с другом, – а то, что Павлуша в нее влюблен, об этом знало все общежитие, все клубы и парки города, вся молодежь, которая проводит свой досуг на улицах, – с той самой поры, как она призналась подруге в своей любви к Павлуше, Васса была счастлива ее счастьем, жила ее чувствами и интересами, она, Васса, в ту пору совсем отрешилась от себя. Тина прекрасно знала, что Павлуша, с которым Васса дружила как со всеми ребятами, вовсе не нравился ей в том особенном смысле, в котором можно было бы говорить если не о ревности, то о зависти.
Правда, ей, Тине, странно было, как это такая девушка, как Васса, о красоте которой твердили все, за которой ухаживало столько ребят и столько взрослых мужчин и один из них, заместитель председателя профессионального цехкома ремонтников, такой видный мужчина, всерьез страдал из-за нее и даже хотел оставить свою жену и двух детей из-за Вассы, хотя она и наотрез отказалась выйти за него замуж. Но его отговорили товарищи, сказав, что не хорошо оставлять семью ради другой женщины, даже если есть возможность жениться, а уж оставлять семью ради одной любви, – это просто глупо и не расчетливо, – как это она сама ни в кого не влюбится, а так вот и живет вечная комсомолка, живет всегда в окружении девчат и ребят, живет беспечно, весело, живет, как трава растет, но так же век ведь не проживешь?
– Неужто так-таки никого и никого? Ну, вот просто, ну, никогошеньки, никого? – допытывалась Тина у подруги во время [1 неразобр.], таких смешных и волнительных перешептываний на койке общежития.
А Васса смеялась, откинувшись от подруги, сверкая своими белыми зубами, или вдруг, покачивая своими развитыми не по летам бедрами, говорила страшным, манящим шепотом:
– Как никогошеньки, никого? Я ж тебе говорила, отдайте мне того скромненького, что влетел тогда к нам в комнату за Павлушей, – как его, Коля, что ли? Отдайте мне моего Коленьку, ух, я его задушу – закачаю! – и начинала так мять и тискать и щекотать бедную Тину, что та заливалась хохотом и выпрыгивала из кровати, едва вырвавшись из сильных и жарких объятий подруги. А та все тянулась руками и говорила страшным шепотом:
– Ну, куда ж ты, куда ж ты ушел, мой Коленька, иди я еще тебя погрею… – И вдруг, уткнувшись в подушку, она фыркала, – прямо [?] как кобылица, и вдруг говорила самым обыкновенным голосом: – И правда, куда ж ты удрала, только-только разговорились о самом интересном, а ты со своими глупостями, давай, давай, еще помечтаем…
И Тина видела, что Вассе не нужен ни Коля, ни Павлуша и никто другой, – видно, еще не пришла пора ее подруги, хотя она была старшей.
Нет, Васса не могла завидовать ей, Тине, она так радовалась ее счастью, она так щедро дарила ей свою доброту, любовь, ласку в эти дни, когда судьба Тины уже решалась. Иногда она точно чувствовала, что в новой судьбе Тины таится угроза их дружбе. Иногда она вдруг прижимала ее к себе и долго-долго не отпускала. Иногда ей становилось порой жалко Тины, и она так ее ласкала и целовала, как будто в том, что предстояло Тине, таилась какая-то угроза дальнейшей ее судьбе.
Несколько раз до свадьбы, когда они оставались вдвоем в комнатке, все еще в той комнатке, где они жили, когда были ремесленницами, из которой Тина должна была переехать сразу, как они с Павлушей зарегистрируются, и к Вассе должна будет въехать какая-нибудь другая девушка или одинокая женщина и даже не по выбору Вассы, а по тому указанию свыше, равному почти предопределению судьбы, по которому будет предоставлена эта койка, независимо от желаний Вассы, – несколько раз Васса вдруг мрачнела и, остановившись среди комнаты с опущенными большими руками, отчего она сразу становилась какой-то неуклюжей и тяжеловесной, как только прекращалось непрестанное искрометное движение в пространстве ее большого тела, и говорила:
– А это как же все будет, все, что мы начали?.. Ой, Тинка, мне как-то не верится, что ты будешь замужней женщиной, ведь ты уже не будешь такой свободной, какой мы были здесь с тобой, а как же работа?
[Заметка на полях: Вассе нужен был Павлуша. Тина этого не видела. Тина видела, что она нравится Коле Красовскому.].
Но Тине казалось, что в жизни ее совершается такое важное событие, – при чем же тут работа? И она говорила небрежно:
– При чем тут работа? Работа как была, так и останется работой.
Теперь она часто вспоминала, как Васса спрашивала ее об этом. А после этой их встречи во Дворце металлургов Тина все больше думала о том, что дружба их распалась из-за того, что они перестали работать вместе, а теперь она думала об этом с чувством еще более жестоким по отношению к себе: нет, дружба их распалась из-за того, что она, Тина, бросила свою профессию, труд на производстве ради семьи, а Васса не пошла на это и стала известным в стране человеком. Правда, она осталась одинокой и вряд ли счастливой в личной своей жизни, но разве это произошло оттого, что она продолжала работать в цеху и изменила свою квалификацию на более высшую, – нет, наверно, ее одиночество объясняется какими-нибудь другими причинами. Ведь большинство замужних женщин в стране не оставляет своей работы, какой бы она ни была, эта работа, и многие из них растут в работе и повышают свою квалификацию, – значит дело здесь не в замужестве.
В тот день, когда Павлуша и Тина справляли свадьбу, у родителей Тины собралось много народу, молодого и старого, – были ребята, и девушки, и уже женатые молодые люди из тех, с кем Павлуша и Тина учились в ремесленном и с кем они работали теперь в мартеновском цехе и в ремкусте сортопрокатного цеха. Даже оба сменщика Павлуши по печи – Афзал Маннуров и Коля Красовский – оба присутствовали на свадьбе своего друга. Ивашенко, начальник второго мартеновского цеха, разрешил по случаю такого выдающегося дня, чтобы Афзала и Колю подменили их первые подручные, а иначе Коля смог бы прийти уже после восьми вечера, а Афзал – уйти с таким расчетом, чтобы в восемь часов вечера принять смену от Коли. Конечно, это расстроило бы всю компанию. А самое главное, что в этот день Павлуше был дан выходной, и пиршество их началось в пять тридцать вечера и, конечно, часам к семи Афзал уже не был бы способен варить сталь. В этой их дружной тройке совсем почти не пил Коля Красовский, Павлуша мог сильно выпить при случае, но у него не было привычки к вину и он всегда мог управлять собой. А Маннуров был пристрастен к вину и не знал чувства меры. Он принадлежал к более старшему поколению, – в то время ему было двадцать девять лет, – он вырос из самого человеческого низа, он начинал свой путь неграмотным, и еще мальчишкой попал на строительство в Москве в бригаду знаменитого Галлиулина, он рос среди мастеровых людей старого закала, где мало было непьющих людей, и пристрастился к вину с ранних лет.
Конечно, если бы Маннурову не разрешено было передать в этот день свою смену первому подручному, это вовсе не означало, что он не вышел бы на работу в точно назначенное время и не провел бы свою смену с соблюдением всех внешних приличий. Да, он был мастеровым старого закала и в том отношении, что сколько бы он ни выпил, он никогда не мог нарушить дисциплину труда, и не было такого случая, чтобы он не вышел на работу в положенное время. Поэтому было бы несправедливостью сказать, что его принадлежность к старым мастеровым отличала его в дурную сторону от молодежи. Среди молодых рабочих в возрасте Павлуши и Коли, который был на год моложе Павлуши, не меньше было таких же пристрастных к вину, что и среди старших поколений, но сколько было среди них людей без чувства долга и дисциплины и не таких выносливых, а набалованных, их развозило после нескольких рюмок, и они теряли свое лицо рабочего человека настолько, что вся работа шла прахом.
[Заметка на полях: Маннуров никогда не брал с собой жену в гости, ее можно было видеть только у него дома, когда она выступала в роли хозяйки.].
В этом отношении Афзалу Маннурову сносу не было. Очень высокий, худой, жилистый, со смуглым лицом, с двумя резкими продольными и мужественными морщинами на впалых щеках, с черными жесткими волосами, которые он стриг под «бокс» так, что затылок и виски были голыми и только на темени торчала во все стороны челка этих жестких черных волос, он никогда не считал нужным ни приглаживать, ни причесывать их, и они торчали как хотели. Глаза у него были черно-карие, узкие, хитрые, пронзительные, и, когда он смеялся, а смеялся он охотно, они приобретали выражение не столько веселое, сколько опасное, – а может быть, это опасное выражение возникало не столько в глазах его, сколько от сочетания этого смеющегося, хитрого, пронзительного выражения в узких черно-карих глазах с оскалом рта, и смеялся он тихо-тихо, почти неслышно, в то же время так широко раздвигая губы свои, что на впалых щеках его под скулами ложились резкие морщины и видны были почти все его сплошные крупные крепкие зубы, а с правой стороны сверху обнаруживался недостаток четырех зубов, выбитых в драке его двоюродным братом, каменщиком, когда Маннуров и этот брат его… (пропуск в рукописи).
Одним словом, получилось так, что в течение суток, на которые выпало это торжество, комсомольская печь – рекордсменка, тогда еще только набиравшая всесоюзную славу, была оставлена сталеварами на попечение своих подручных, и, конечно, Ивашенко сам никогда не пошел бы на это, если бы сам директор комбината Сомов не поддержал Павлушу Кузнецова в его просьбе дать выходной всем троим в день его свадьбы.
В этот памятный вечер Васса нарочно подстроила так, чтобы попасть соседкой к Коле Красовскому. Тина видела, что она сделала это для того, чтобы самой посмеяться и посмешить ее, Тину. Она была в ударе, Васса, в этот вечер, который был для двух подруг и вечером прощания, – Тина должна была уже ночевать у Павлуши. Васса выпила неожиданно много вина, но она не опьянела нисколько, нет, только сильный румянец, немного тяжелый, лег на скулы ее матово-смуглого лица, большие карие глаза ее искрились, она подмечала все смешное и так и заливалась хохотом, в то же время она успевала ухаживать за всеми. А когда Тина, сидевшая рядом с Павлушей, останавливала на ней иногда свой притихший взгляд, Васса вдруг делала заметное только ей движение руками и глазами, будто она хочет сейчас схватить сидящего рядом с ней Колю Красовского своими полными сильными руками и стиснуть его в жарком и страстном объятии. Ноздри ее раздувались, казалось, она вот-вот сделает это; Тина, не выдержав, смеялась, потупив нежное лицо свое, чтобы Коля не заметил, что они смеются над ним, но Коля ничего и не замечал.
Тине было в тайне души не так смешно, как неловко, оттого что Васса, незаметно для Коли, делала его смешным в ее глазах. Коля Красовский был очень молчаливый, очень скромный и, должно быть, даже застенчивый юноша, но эта его спокойная молчаливость и открытый взгляд черных глаз из-под разлетных, черных как смоль бровей скрывали его застенчивость от людей неопытных. Из-за этой своей молчаливости и скромности Коля вообще редко выявлял свои чувства, его все любили, но мало кто мог рассказать о том, что происходит в душе этого паренька, да никто и не задумывался над этим, настолько Коля ни на что не претендовал. Но чутьем девушки, по признакам таким неуловимым, что она сама не могла бы их определить, Тина видела, что она нравится Коле, нравится с того самого июльского дня, когда Павлуша и Коля ворвались так внезапно в комнату подруг. Она, не давая в том себе отчета, знала, что она даже больше чем нравится Коле, и где-то чувствовала, какую большую нравственную душевную работу должен он был проделать над собой в эти военные и позднее – послевоенные годы, чтобы сохранить к лучшему другу своему Павлуше Кузнецову неизменным чувство ровного дружеского доверия и уважения, хотя нигде и никогда не переходящего в подчинение, но все же признающего за Павлушей как бы положение руководства (сохранить простые ровные и открытые отношения с…), спрятать свои чувства от Тины и подавить в себе возможность какого бы то ни было проявления таких чувств, которые могли бы разрушить счастье его друга.
[Заметка на полях: Не забыть, как была одета невеста! Как была одета Васса.].
Но Тина видела и чувствовала это, и это вызывало в ней чувство признательности и даже какое-то материнское чувство по отношению к Коле Красовскому (всю линию Красовского здесь не развивать, так как все это должно быть дано в дальнейшем).
Она так плясала на этой свадебной вечеринке, что затмила всех, эта красавица Васса. В ней была такая мощь темперамента – впору женщине, а не девушке; физически развитая и сильная, казалось над всеми смеющаяся, непреклонная, она и манила и отпугивала ребят-юношей, точно каждый невольно спрашивал себя: «А справишься ли» – и боялся не справиться. В конце концов она все-таки обняла Колю Красовского, и он со своей спокойной молчаливостью подчинялся всем ее выдумкам, казалось даже и не заботясь о том, что о нем подумают и как он выглядит перед товарищами, но все-таки она не в силах была развеселить его.
Так они то пели, то плясали, то снова садились за стол и пили за молодых и за стариков и заставляли целоваться Тину с Павлушей, а потом опять плясали и пели. Но гулянка уже шла на убыль, и вдруг, когда сели уже за последний, внезапно притихший стол, когда одни уже упились, другие устали, а молодые уже хотели бы остаться одни, Васса, по-прежнему сидевшая рядом с Колей, вдруг вся вытянулась, помрачнела, румянец сошел с ее щек, и все черты лица ее выступили в их резкой обозначенности, неподвижности, и только большие глаза ее некоторое время напряженно смотрели куда-то уже за пределы этой комнаты, над этим пиршественным столом, составленным из нескольких столов, мимо жениха и невесты, в окно, за которым стояла светлая июньская ночь, но она не казалась светлой, потому что Лаврентий Устинович, отец Христины, по случаю праздника ввернул под абажур над столом двухсотсвечовую лампочку. Так смотрела она, смотрела Васса, этими своими большими, карими глазами и вдруг упала лицом на крупные руки свои, сложенные одна на другую на краю стола, и зарыдала.
Тина подумала, что Васса зарыдала оттого, что они расстаются. И она тут же, спросив взглядом Павлушу, можно ли, ловко выгнула свое легкое тело из того тесного пространства, которое было ей отведено на скамье между Павлушей, Афзалом Маннуровым, столом и окном, и, легко проскользнув за спинами гостей вдоль стены, обежала стол и кинулась к подруге, обняла ее и стала ее утешать. Она была расстроена, но не заплакала, – она никогда не плакала с той поры, как вышла из детского возраста. Коля Красовский, с лицом недоуменным и жалостливым, смотрел сбоку на подруг.
Люди постарше подумали втайне, что девушка немного приняла лишнего за этот вечер и вот сердце дает разрядку на ее необузданное веселье. Большинство молодых людей не придавали рыданиям Вассы никакого значения, потому что девчонки либо хохочут, либо ревут и такое состояние является для них вполне естественным. Одна старая, старая старуха, попавшая на эту вечеринку только потому, что она… осуждала Вассу за неприличие со стороны незамужней девушки на свадьбе. Были такие, что и не заметили, что происходит с Вассой, потому что они уже ничего не способны были заметить, иные уже крепко спали.
И только пьяный, но способный еще выпить четырежды столько и не свалиться, Афзал Маннуров смотрел на плачущую Вассу своими узкими пронзительными черно-карими глазами и смеялся своим тихим опасным смехом, обнажив крупные белые сплошные зубы с темным, как оскал, провалом там, где у него было выбито четыре зуба.