Том 4. Очерки. Черная металлургия.
Моя сестра.
Утром следующего дня я был разбужен Тихоновым по совершенно неожиданному поводу:
– Пришла девушка, называет себя твоей племянницей. У тебя есть здесь племянница?
Я быстро оделся и вошел в комнату к Тихоновым. Меня действительно ждала племянница, дочь моей двоюродной сестры, которую я никак не предполагал встретить в Ленинграде. Ее муж, штурман дальнего плавания, давно уже плавал в дальневосточных водах. Девушка была очень худа и бледна, очень просто одета, и, видно, ей стоило большого самообладания не показать, что она очень смущена.
– Как вы нашли меня?
– Мы услышали твое выступление по радио, и в Союзе писателей я узнала твой адрес.
В одно мгновение я представил себе, как тяжела могла быть жизнь в блокированном Ленинграде одинокой, не служащей женщине с дочерью, ученицей школы. У меня еще оставались кое-какие продукты, я быстро собрал все, что мог, и мы отправились на квартиру к сестре.
Двоюродная сестра моя является последней представительницей семьи Сибирцевых – известных дальневосточных революционеров. Ее старший брат Всеволод был вместе с крупнейшим военным и политическим деятелем Дальнего Востока, вождем дальневосточных партизан, Сергеем Лазо, сожжен японской военщиной в паровозной топке в 1920 году. Другой ее брат, Игорь, погиб в бою с белояпонскими войсками в декабре 1922 года, погиб смертью героя: будучи ранен в бою в обе ноги, преследуемый кавалерией, он застрелился, не желая сдаваться в плен.
Двоюродная сестра моя не была революционеркой, как ее братья, она была обыкновенным, рядовым советским служащим: служила на телеграфе, работала корректором в газете, работала в качестве счетовода, а в последние годы перед войной была домашней хозяйкой – воспитывала дочь и несла обычную, рядовую общественную работу.
Именно потому, что жизнь моей сестры и ее дочери типична для жизни любого рядового служащего и так называемого «иждивенца», то есть неработающего члена семьи, я позволю себе рассказать здесь, как прожили моя сестра и племянница зиму 1941–1942 года в Ленинграде.
Поскольку ни сестра, ни ее дочь нигде не служили, они получали каждая обычный хлебный и продовольственный паек иждивенца, то есть самый минимальный паек в Ленинграде. У них не было никаких связей и знакомств, благодаря которым они могли бы получить что-нибудь дополнительно. В самые тяжелые времена они получали по 125 граммов хлеба, к которому были примешаны суррогаты. В то время, когда я встретился с ними, они получали по 300 граммов хлеба (в это время служащие получали уже 400 граммов, а рабочие – 500). Для того чтобы вскипятить чай и сварить свою скудную пищу и немного обогреться, они вынуждены были из этого скудного хлебного пайка экономить некоторое количество для того, чтобы на хлеб выменять немного дров.
Человек, привыкший к обычным нормальным условиям жизни, может не поверить мне, что при этих условиях и сестра моя, и ее дочь остались живы. Да, они остались живы, как сотни и сотни тысяч ленинградцев, находившихся в одинаковом с ними положении.
Они остались живы прежде всего и главным образом потому, что это были уже не обычные рядовые люди в обычных нормальных условиях жизни. Сестра моя жила в новом громадном ленинградском доме, население которого равно было населению иного города районного значения. С войной значительная часть этого населения была эвакуирована. В течение зимы некоторая часть вымерла от голода и холода. Но все же это был громадный дом, или «объект», как стали называть во время войны все здания, могущие быть подверженными бомбардировке, артиллерийскому обстрелу или пожару. Сестра моя всю зиму была начальником этого объекта, то есть начальником противовоздушной и противопожарной обороны всего этого здания. Иными словами, сестра моя была уже одним из сотен тысяч сознательных защитников родного города, человеком исключительной моральной стойкости, самодисциплины, человеком, знающим, что виновником ее тяжелого положения является бешеный враг, стоящий у ворот города, человеком, полным ненависти к этому врагу и неукротимого желания жить, работать и бороться наперекор и назло этому врагу.
Я свидетельствую, что дом, в котором жила моя сестра, когда я попал в него, находился в абсолютном порядке. Конечно, в нем, как и в большинстве ленинградских домов, не было электрического света, не действовала канализация, и воду нужно было брать из кранов во дворе. Но дом и двор содержались в абсолютной чистоте. Сестра с гордостью показала мне газету, в которой был ее портрет, портрет домашней хозяйки, объект которой вышел на первое место в районе. Вокруг дома, по удобству местности, были густо расположены зенитки. Сестра знала в лицо большинство зенитчиков, как и они знали ее, – они были уже товарищами в общем деле обороны города.
И выжили они, моя сестра и дочь ее, еще потому, что при всех мучениях голода они жили по строгому режиму питания. Как бы мал ни был паек, он делился на три части, и надо было приучить себя к тому, чтобы съесть утром, в обед и вечером не больше того, что положено.
Должен сказать, что при всем том я застал свою сестру в очень тяжелом положении. Я знал ее красивой, физически развитой женщиной, в расцвете зрелых сил. Передо мной была почти старуха, с подпухшими веками, высохшим, почерневшим лицом и опухшими ногами. В ее черных, гладко причесанных волосах сильно пробрызнула седина. Красивые руки ее огрубели, стали тяжелыми, узловатыми руками чернорабочего.
Первое, что она мне сказала, это то, что она по слабости сил вынуждена была сама сложить с себя несколько дней назад звание начальника объекта. Мысль эта была, очевидно, так ей горька, что слезы выступили ей на глаза, но она тотчас же убрала их платком, и лицо ее приняло то каменное выражение, которое я видел на лицах многих и многих ленинградцев.
Сестра моя, как и большинство ленинградцев, была определена через несколько дней в столовую усиленного питания, где она питалась в течение шести недель. К концу этого срока она стала заметно поправляться. Прежде всего ожили ее глаза, в них снова появился молодой блеск. Спала опухлость век, улучшился цвет лица, она начала чуть-чуть прибавлять в весе, и голова ее перестала кружиться. Я понял, что она вышла из беды и внешне станет такой же, какой была до войны. И только в душе ее останется незабываемый след от этого времени. Иных людей такие лишения ломают, но сотни тысяч ленинградцев, подобных моей сестре, стали от этих лишений несгибаемыми, стальными людьми. И горе врагу, когда эти люди потребуют от него расплаты за все, содеянное им!
Племянница моя, как и большинство молодых людей, особенно девушек, легче перенесла эту блокадную зиму. Когда я увидел ее, она уже поправлялась, хотя была еще бледна и худа.
Когда мы с племянницей вошли в квартиру, сестра моя с подругой, такой же истощенной женщиной, обедали. Учитывая, что к Первому мая продукты были выданы по повышенным нормам, этот обед можно было бы назвать по ленинградским условиям роскошным. В нем участвовали даже пиво и водка, настоенная на старых апельсиновых корках. В числе блюд был знаменитый блокадный ленинградский студень, вываренный из столярного клея. Как известно, столярный клей варится на костях. Это процесс обратимый. Надо выварить клей, пока не останется один костяной навар, вернее, бывший костяной навар, потом добавить к нему желатина, а потом остудить.
Студень этот совершенно безвкусен, и питательность его сомнительна, но он служил подспорьем для многих ленинградцев.
Во время нашего обеда в дверь постучались, и вошла подруга моей племянницы, девушка ее возраста, в сопровождении военного моряка. Они стали звать мою племянницу в театр.
– В какой же театр? – спросил я подругу моей племянницы.
– В Музыкальную комедию.
– Где она подвизается?
– В Александринке.
– А что идет сегодня?
– «Сильва».
– Уж не Кедров ли поет? – спросил я.
– А вы его знаете? – вспыхнув, спросила девушка.
– Конечно.
– Можно вас на минуточку? – совсем уже покраснев, сказала девушка, отзывая меня в соседнюю комнату.
Мы вышли с ней в другую комнату.
– Вы никому не скажете то, о чем я хочу попросить вас? Только не смейтесь.
– Безусловно, не скажу.
– Если вы знаете Кедрова, попросите у него автограф для меня. Вы знаете, если бы у меня был его автограф, что бы там ни случилось с Ленинградом и со всеми нами, потому что мы ни за что, ни за что не расстанемся с Ленинградом, – что бы там ни случилось, мне тогда не страшно и умереть.
Пусть эта девушка не сердится на меня за то, что я обнародовал ее тайну. Пусть она знает, что ее просьба не только украшает ее молодость, но утверждает неистребимые силы жизни в блокированном Ленинграде. Немцам, зарывшимся в землю под Ленинградом, действительно еще предстоит сгнить в этой земле, а Ленинград жил, живет и будет жить во веки веков бессмертной жизнью.
Я ночевал у своей сестры и ранним утром был разбужен невероятным грохотом зениток. Их было так много и стреляли они так близко, что казалось, будто они бьют прямо из-под кровати. Сестра моя стояла у раскрытого окна и смотрела на улицу.
– Мои зенитки! Это мои зенитки! – сказала она, обернувшись ко мне с прекрасной улыбкой, сразу преобразившей ее изможденное лицо.
То, что она несколько дней тому назад передала руководство над «объектом», было мгновенно забыто ею. Она была в платке, в теплом жакете, с противогазом через плечо. Какая-то сила преобразила ее, звуки стрельбы действовали на нее, как звуки трубы на боевого коня.
– Давай полезем на крышу, – сказала она мне. Пользуясь тем, что у меня был уже пропуск на хождение во время воздушной тревоги, я пошел домой.
Несмотря на расклеенный по всему городу приказ, грозящий самыми свирепыми карами гражданам, нарушающим правила поведения во время воздушной тревоги, все ленинградские граждане спокойно по всем направлениям шли на работу.
У Троицкого моста через Неву милиционер стал все же усовещивать одну юную гражданку и убеждать ее идти в убежище, грозясь не пустить ее через мост.
– В убежище! Вот еще новости взяли! – с удивлением говорила юная гражданка.
Милиционер попробовал было удержать ее под руку.
– Отцепитесь! – сказала она, ловко хлопнув его по руке. – Вот еще новости взяли! – сказала она с еще большим удивлением и бодро застучала каблучками по мосту.
Милиционер был, несомненно, прав, а юная гражданка не права. И все же не было никаких сил сердиться на эту неисправимую ленинградку. Как видно, этих сил не было и у милиционера. В СССР нет другого такого города, где бы милиция и частные граждане так понимали друг друга, как в Ленинграде.