Том 4. Очерки. Черная металлургия.

Носящий имя Кирова.

Вот что рассказывал нам товарищ Мужейник, старый рабочий знаменитого в истории России Путиловского завода, теперь более известного в стране под именем Кировского.

– Говорят, крестьянин сильно привязан к земле и к своему родному месту. Это, конечно, верно. Но я так скажу: никто так не пристрастен к своему заводу и своему производству, как наш брат, русский рабочий. Я на заводе с тысяча девятьсот четырнадцатого года, с малых лет. Тут и отец мой работал, и другие Мужейники, и я с завода не уйду до самой смерти, если меня, конечно, советская власть не прогонит. Когда немец стал подбираться к нашему Ленинграду, сколько мы, кировцы, дали народу в ополчение? Дивизию! Немало народу полегло, а и сейчас в армии есть части, где большинство – мы, кировцы…

То, что рассказывал Мужейник, было только одной из глав великой истории ленинградского народного ополчения. Да, именно оно, великое ленинградское ополчение, в самую решающую минуту прикрыло город телами своих воинов. Вооруженная первоклассной техникой, в течение десятилетий готовившаяся к войне, прошедшая двухлетний опыт войны в Западной Европе и на Балканах, германо-фашистская армия была остановлена ополчением ленинградских рабочих, служащих и интеллигентов. И но только остановлена, – она понесла неслыханные потери в людях и технике, вынуждена была зарыться в землю и, несмотря на это, на ряде участков фронта потеснена. Это исторический факт, которого нельзя скрыть, перед которым с благоговением снимут шапки будущие поколения людей.

– Выслали мы свой народ в ополчение, а сами думаем: «А ежели враг прорвется в город и отрежет наш завод, как быть?» И решили. Завода не отдавать. Будем вести круговую оборону. И мы всю нашу местность так укрепили, чтобы, в случае чего, обороняться самим. И, помимо ополчения, создали еще свои дружины. Там уж пусть кто как хочет, а мы, кировцы, со своего завода не уйдем… Иногда задумаешься: а сколько нас всего, кировцев? Нас куда больше, чем числится на заводе. Здесь, за Нарвской заставой, целые поколения кировцев-путиловцев, все мы от завода живем, все мы одной семьи. И нам числа нет. Возьмите сами: дали столько народу в ополчение, а завод все работает. Эвакуировали все оборудование и всю основную рабочую массу в глубокий тыл, а завод все работает.

– А не хотелось, наверно, уезжать рабочим из родного города в тыл? – спросил я. – К тому же, как известно, несколько тысяч рабочих эвакуировано самолетами, ведь они могли взять с собой очень мало пожитков?

– Разное бывало, – с улыбкой ответил Мужейник. – Но все-таки я так скажу: народ легко поднялся. Вы спросите – почему? А потому, что кировские рабочие знают, что никогда ни Ленинград, ни завод не будут под немцами и что кого-кого, а уж кировцев обязательно возвернут на родные места. Мы и сейчас эвакуируем кого можем, – детей, стариков, больных. Когда они упираются, говорим: «Не бойтесь, возвернетесь, когда можно будет. Завод стоял, стоит и будет стоять», – с глубокой внушавшей уважение убежденностью сказал Мужейник. – А потом мы говорим: «Вы едете к своим, там тоже кировцы. И мы и они – одно». И мы гордимся здесь, что они, наши ребята, работают там не только на полную мощь, а вдвое, втрое мощнее, чем работали здесь. Гордимся ими и завидуем им. Вон видите цех? Гигант! А стоит пустой, – с грустью сказал он. – Это, знаете, что за цех? Это турбинный цех. В четырнадцатом году я начинал в нем работать… Вон ведь какой цех, – сколько они его не долбают, а он все стоит! – с гордостью сказал Мужейник и вздохнул.

Все это он рассказывал нам, группе литераторов, из которых большинство было литераторов-армейцев, когда мы осматривали завод. Это был завод-город, раскинувшийся на необъятной территории. Величественное и трагическое зрелище являл собой этот ветеран русского рабочего класса. В течение блокады он беспрерывно подвергался налетам вражеской авиации, тысячи снарядов упали на его территорию. Он стоял весь в ранах и рубцах. Но он стоял, он сражался! Он стоял как бы во втором эшелоне фронта, но во втором эшелоне такой важности, что весь огонь неприятеля был направлен на него.

Весь в укреплениях, он был чист и прибран. По всей огромнейшей территории тянулись цехи, часть из которых пустовала, а часть работала. Всюду, куда хватал глаз, видны были следы разрушения: проломленные стены и крыши, вылетевшие стекла, воронки в земле, степы, выщербленные осколками снарядов. Но дым труда стлался над заводом. Конечно, по сравнению с прежним временем жизнь завода не была и не могла быть полнокровной, но он продолжал работать как крупнейший оборонный завод с многотысячной массой рабочих. И звуки жужжащих станков, рев печей, грохот прокатных станов и повизгивание маленького паровозика, маневрирующего по заводским путям, ласкали наш слух нежнее, чем самая прекрасная музыка.

Чугунолитейный цех, один из наиболее мощных цехов завода, несет на себе следы многих и многих попаданий тяжелых снарядов – то более давние, то совсем свежие. Но это мощнейший цех, работа которого не прекращается ни днем, ни ночью.

Был случай, когда цех загорелся. Константин Скоб-ников, директор цеха, сорокатрехлетний мужчина, не прекращая работы цеха, с группой рабочих кинулся тушить пожар. С ловкостью юноши он забрался на крышу, за ним другие. Они работали, не чувствуя себя, не зная, сколько времени длится эта работа. Когда цех был спасен, Скобников увидел, что руки его изранены и окровавлены, и почувствовал, что лицо его обожжено.

– Да ведь я же, черт возьми, этот цех строил! – сказал он нам с умной улыбкой на энергичном загорелом лице. – Это, можно сказать, родной мой цех. Да, я строил его двенадцать лет назад, и с той поры все время работаю здесь. Тут, можно сказать, прошли мои лучшие, зрелые годы.

– А помнишь, Константин Михайлович, как мы его чистили с весны? – сказал седенький-преседенький старичок мастер, сопровождавший нас во время осмотра цеха.

– И мусору же было, – засмеялся Скобников, – и в цехе, и вокруг. И все обледенело – жуть! Сознаюсь, как начали мы это дело, у самого в душе сомнение было: да уж очистим ли мы его? Целые горы мусора вывезли!

– Значит, был период, когда цех стоял? – спросил я.

– Был. Было такое время, когда я жил в цехе один.

– Как в цехе?

– Да я тут при цехе и живу. Семья у меня эвакуирована. Зимой была у меня печка-буржуйка, я возле нее и грелся. В цехе тишина такая, только ветер подвывает. Окна выбиты, кругом снегу намело, все в инее, – казалось, никогда он не оживет, мой цех.

– Что же вы поделывали в эти долгие дни и ночи?

– Да дни были заняты, мало ли у нас работы в Ленинграде! А вечером сидишь один, думаешь или читаешь.

– О чем думали, что читали?

– Подумать было о чем, – серьезно сказал Скобников. – В эти тяжелые дни люди так раскрывались! Никогда еще, наверно, не видели люди таких проявлений величия духа и таких проявлений морального падения… Я помню – в декабре цех работал, несмотря на страшный холод, на голодовку. Был у нас замечательный старик, земледел, тот, что делает формовочные земли, – великий мастер своего дела, из тех старых мастеров, которые работают как артисты и сами не знают, как у них получается. Так и он. Такую умел делать землю! А когда спросят его, по каким пропорциям делает он смесь, он говорит: «Постоянной пропорции нет, я, говорит, руками ее, на ощупь чувствую, что и сколько надо прибавить». Про таких думают, что он «секрет знает», а весь секрет у него в руках. Нам по необходимости пришлось заменить привозные пески своими, с пригородных ленинградских карьеров. Все говорят: «Не годятся». И правда, ни у кого не выходит. Он попробовал – вышло… И вот стал он у нас слабеть. С каждым днем, видим, меняется, ара-боту не бросает, только все учит свою старуху, как землю делать. Все ей что-то рассказывает, а то покажет, а то заставит самое сделать. Рассердится вдруг: «Экая, мол, ты непонятливая», – а потом опять учит, учит. И вот один день прибегает ко мне паренек, говорит: «Зовет…» Я уже понял, кто зовет. Прихожу, лежит он на той самой земле, которую так хорошо умел делать, рядом старуха его стоит, не плачет. Еще тут стоят рабочие-старики. Он уже совсем слабый стал. «Вот, говорит, Константин Михайлович, умираю… А вместо меня – будет старуха моя…» И уже перестал смотреть на нас и все старуху наставляет, чтобы она того и того не забыла, как, дескать, замешивать и что… Опа все перенимает, повторяет за ним: «Не забуду, говорит, не бойся». Не плачет. Можно было со стороны заплакать, да уж правду говорят, что слезы вымерзли у ленинградцев. Так вот он ее наставлял, фразы не договорил и умер… Вот какие вещи приходилось видеть. А другой опускался до того, что мог у товарища кусок хлеба украсть… – Он помолчал. – Л что я читал? Читал я Бальзака, Стендаля и очень многое узнал у них о людях.

Константин Скобников, сын паровозного машиниста, в 1917 году окончил реальное училище и в 1925 году технологический институт. Это образованный инженер большого практического опыта. Он рассказал нам, какую величайшую изобретательность должен проявлять инженер в ленинградских условиях, когда не хватает многих и многих материалов, без которых, по прежним представлениям, производство казалось немыслимым: как переделать топки в паросиловом цехе, чтобы можно было топить и углем и дровами, в зависимости от того, какое топливо налицо; как получить чугун без кокса; что употреблять в качестве крепителя, если нет растительных масел? Это самые элементарные из тех больших и мелких вопросов, которые были решены живой мыслью ленинградских инженеров и хозяйственников.

Мне довелось наблюдать за работой многих хозяйственников Ленинграда. Это люди незаурядные. Если война учит хозяйственников всей нашей страны строжайшему расчету и экономии, то с точки зрения хозяйственника-ленинградца многое, достигнутое в этом направлении в других пунктах страны, кажется верхом расточительности. Ленинградцы – это самые экономные, расчетливые и изобретательные хозяева, каких только знает наша страна.

Тысячи снарядов легли на территорию Кировского завода, а Кировский завод продолжает выпускать самые разнообразные виды современного вооружения – от мин и снарядов до танков.

Главная сила на производстве – женщина. Нет той профессии от самой физически тяжелой до самой сложной, какой не овладела бы ленинградская женщина.

В цехе Константина Скобникова мы видели работу знаменитого на весь завод бригадира формовки – девушки Румянцевой. Она совсем не была знакома с производством, когда поступила на завод, она освоила свою профессию буквально в три недели. Беседуя с нами, она ни на минуту не прекращала работы, ее ловкие маленькие руки работали точно и споро, и во всех ее движениях была такая легкость, точно она танцевала возле своих форм.

– За нами дело не станет, товарищи военные, – весело играя глазами, сказала она в ответ на нашу похвалу ее работе, – за нами дело не станет, дело за вами – скорее гоните немцев от Ленинграда.

Как я уже сказал, многие из нас были в военной форме. Глядя на нас, Румянцева лукаво улыбнулась.

– Мы вас очень даже любим, – сказала она, – да уж больно близко вы от нас стоите. Чем дальше вы от нас уйдете, тем больше будем вас любить…

Работавшие женщины засмеялись, а мы, признаться, смутились.

В одном из отделений цеха, под его темными сводами, группа женщин, осыпаемая искрами, стоя у громадных точил, обтачивала мины; они, еще горячие, грудами лежали за ними. Я остановился возле одной из женщин. Она стояла в профиль ко мне. Темный платок был надвинут ей на лицо, – я не мог определить ее возраст. Руками, одетыми в громадные рукавицы, она брала из кучи мину за концы и потом, навалившись всем телом, прижимала ее к стремительно вращавшемуся колесу. Сноп искр обдавал ее. Это была первоначальная грубая обточка мин перед тем, как сдать их в механическую обработку. Не обращая на меня внимание, она брала мину за миной и снова наваливалась всем телом на колесо. Видно, удержать эту мину на вращающемся колесе стоило такого напряжения, что все тело женщины сотрясалось.

Это был тяжелый мужской труд. Мне все хотелось увидеть лицо женщины, и я стоял до тех пор, пока она не обернулась ко мне. Ей было на вид лет сорок, лицо у нее было необычайной красоты – тонких черт и строгое – лицо подвижницы.

– Это очень тяжело? – спросил я.

– Да, поначалу было очень тяжело, – сказала она, взяв мину и прижав ее к вращающемуся и брызжущему искрами колесу.

– Где ваш муж? – спросил я в том незначительном промежутке, пока она клала обточенную мину и брала другую.

– Умер зимой.

Я не стал спрашивать, от чего он умер, это было понятно само собой.

– Дети есть?

– Есть. Девочка одна учится, а другая, маленькая, здесь на заводе, в детском саду, а сын на войне…

Женщина Ленинграда! Найдутся ли когда-нибудь слова, способные передать все величие твоего труда, твою преданность Родине, городу, армии, труду, семье, твою безмерную отвагу? Везде и на всем следы твоих прекрасных умелых и верных рук. Ты у станка на заводе, у постели раненого бойца, на наблюдательной вышке, в учреждении, в школе, в детском доме и яслях, за рулем машины, в торфяном шурфе, на заготовке дров, на разгрузке баржи, ты в одежде работницы, в форме милиционера, бойца противовоздушной обороны, железнодорожника, военного врача, телеграфиста. Твой голос слышен по радио, твои руки возделывают огороды по всем окрестностям Ленинграда, в его садах, скверах, пустырях. Ты охраняешь целостность и чистоту здания, ты воспитываешь сирот, ты несешь на своих плечах всю тяжесть быта семьи в осажденном городе. И ты озаряешь своей улыбкой всю жизнь Ленинграда, как солнечным лучом.

А сколько вас, прекрасных дочерей Ленинграда, на боевых рубежах – в качестве санитарок, медсестер, политруков медсанбата! С какого застенчивостью показывала мне на одном из участков Ленинградского фронта санитарный инструктор Ольга Маккавейская свой комсомольский билет, пробитый пулей. Она была ранена в грудь навылет. Маленькие расплывшиеся капельки крови запечатлелись на той стороне билета, которой он прилегал к груди. Ольга Маккавейская, поправившись от раны, вернулась в свою любимую роту, роту автоматчиков. Членские взносы были аккуратно вписаны в этот пронзенный пулей и окропленный кровью комсомольский билет. «Теперь у меня есть уже и другой», – с застенчивой и ясной улыбкой сказала она, показывая мне новенький партийный билет.

Кировский завод был и остался гордостью Ленинграда. Как и в былые дни, он издает собственную печатную газету. Ее редактирует Алексей Соловьев, рабочий завода и любимый поэт завода. Газета называется «За трудовую доблесть». Но в Ленинграде больше, чем в каком бы то ни было другом месте страны, трудовая доблесть – воинская доблесть.

Кировские рабочие живут и работают на фронте. Они живут в своих квартирах, как в блиндажах, причем блиндажах малонадежных, и идут на работу, как на боевую позицию. За полчаса до нашего прихода на заводе разрывом артиллерийского снаряда убило шесть электросварщиков. Как и на фронте, кировские рабочие привыкли к опасности, они работают, шутят, справляют свои бытовые дела. Но на их лицах, как и на лицах бойцов на фронте, есть неуловимая складка, которая образуется от подспудного сознания постоянной опасности. Это – мужественная складка, она и суровая и озорная одновременно, более строгая у людей постарше и более озорная у тех, кто помоложе.

В цехе сборки танковых моторов, которым руководит прекрасный, предельной изобретательности инженер Старостенко, мы познакомились с молодым бригадиром Евстигнеевым. Вот что нам рассказали о нем.

Евстигнеев более трех суток не уходил из цеха, работая над закатом для фронта. Время было голодное, силы начали покидать его. Товарищи в один голос заявили:

– Ты бы, Евстигнеев, отдохнул маленько.

Он рассердился не на шутку и наотрез отказался покинуть свое рабочее место.

– Пока я у вас бригадиром, командую я, а не вы, ваше дело исполнять да работать…

Но нехитрый слесарный инструмент не слушался его рук. Пришлось все-таки покинуть работу.

«Как это могло случиться? – рассуждал он, лежа дома на койке. – Я – такой молодой парень и вдруг заболел…».

Вечером к нему пришли товарищи.

– На-ка, посмотри вот, про тебя пишут, – сказал самый молодой из пришедших слесарей и протянул Евстигнееву газету.

Евстигнеев отмахнулся, но, когда за ребятами захлопнулась дверь, он прочел, что было написано о нем в газете. А в газете было написано, что бригада Евстигнеева лучшая на заводе. Тогда он оделся и, покачиваясь от слабости, отправился на завод. Его почти насильно стали выгонять из цеха.

– Не допущу я его с больничным листом до работы, – решительно заявил начальник цеха.

– А я, товарищ Старостенко, работать не буду, я посмотрю маленько, – робко возразил Евстигнеев.

Так он приходил и «смотрел» целую неделю. А 26-го числа этого месяца, на четыре дня раньше срока, его бригада выполнила месячную программу.

Если бы меня спросили – какое наиболее ярко выраженное чувство владеет кировскими рабочими, я не колеблясь ответил бы: чувство мести. Здесь очень много людей, потерявших близких на фронте, и еще больше людей, потерявших близких и дорогих сердцу от трудностей и лишений блокады. Кировские рабочие хорошо знают виновника этих лишений, с заводских вышек они могут видеть его простым глазом, и они относятся к нему с ненавистью, глубоко устоявшейся, личной, смертельной ненавистью. Иногда это кажется преувеличением, будто можно мстить в труде. А между тем сотни и тысячи кировских рабочих, в труднейших условиях перевыполняющих свою норму в два, в три, в четыре, в пять раз, не только понимают разумом, а почти физически ощущают, что все, что они делают, тут же, прямо с завода, идет на истребление бешеного врага.

Рабочие Кировского завода пригласили нас устроить на заводе литературный вечер. В вечере приняли участие ленинградские поэты Николай Тихонов, Александр Прокофьев и я.

В подвале одного из зданий, под бетонированным полом, оборудован зал для заседаний и вечеров, со сценой и кулисами. Зал, рассчитанный на семьсот человек, не мог вместить всех желающих… Слушатели заполнили все проходы, пришлось запереть наружную дверь, но в течение всего вечера в нее ломились снаружи, хотя как раз в это время начался артиллерийский обстрел завода.

Николай Тихонов читал свою поэму «Киров с нами». Сюжет этой поэмы в том, что Киров, вождь и любимец ленинградских рабочих, павший 1 декабря 1934 года, обходит морозной, черной, железной ночью блокированный Ленинград.

Сила этой поэмы, прекрасной самой по себе, удваивалась оттого, что она была написана Николаем Тихоновым этой жестокой зимой в промерзшей квартире при свете коптилки и тем, что читал он ее сам кировским рабочим в подвале одного из зданий Кировского завода в то время, когда шел сильный артиллерийский обстрел завода. Все слушали поэму, точно окаменев. В лицах слушателей было что-то суровое и трогательное.

В поэме есть глава, в которой Киров проходит мимо завода своего имени:

Разбиты дома и ограды, Зияет разрушенный свод, В железных ночах Ленинграда По городу Киров идет. Боец, справедливый и грозный, По городу тихо идет. Час поздний, глухой и морозный… Суровый, как крепость, завод. Здесь нет перерывов в работе, Здесь отдых забыли и сон, Здесь люди в великой заботе, Лишь в капельках пота висок. Пусть красное пламя снаряда Не раз полыхало в цехах, Работай на совесть, как надо, Гони и усталость и страх. Мгновенная оторопь свяжет Людей, но выходит старик, – Послушай, что дед этот скажет, Его неподкупен язык: «Пусть наши супы водяные, Пусть хлеб на вес золота стал, Мы будем стоять, как стальные, Потом мы успеем устать. Враг силой не мог нас осилить, Нас голодом хочет он взять, Отнять Ленинград у России, В полон ленинградцев забрать. Такого вовеки не будет На невском святом берегу, Рабочие русские люди Умрут, не сдадутся врагу. Мы выкуем фронту обновы, Мы вражье кольцо разорвем, Недаром завод наш суровый Мы Кировским гордо зовем».

Когда Тихонов читал эти строки, по мужественным лицам кировских рабочих, мужчин и женщин, покатились слезы. Прокофьев и я тоже не выдержали. Тихонов сам был взволнован. По окончании чтения автору устроили овацию, его вызывали несчетное число раз.

Сопровождаемые группами молодежи, мы шли через всю территорию завода к главному входу, где ждала нас машина. Это было в середине мая, в преддверии белых ночей. Было часов девять вечера, но солнце еще только заходило. Гигантские корпуса цехов, побитые и израненные, казались еще более величественными в вечернем красном свете. Осколки артиллерийских снарядов то и дело попадались под ноги, – завод был усыпан ими. Молодежь, сопровождавшая нас, расспрашивала о судьбе и работе писателей и поэтов, своих любимцев. Молодежь шутила и смеялась. Из цехов доносился разнообразный и торжественный в этот вечерний час шум работы.

У самого входа в завод стоит громадный памятник Кирову. Киров изображен здесь таким, каким народы СССР не раз видели его на трибуне. В кожаной фуражке, он стоял на крепких, сильных ногах с рукой, откинутой свободным и широким ораторским движением, с мужественной, уверенной улыбкой на сильном, широком русском лице. Распахнутые полы его пальто были все изрешечены осколками, следы попаданий видны были по всему его могучему корпусу. Но он стоял со своей откинутой рукой, зовущей к борьбе, с этой уверенной и обаятельной улыбкой сильного и простого человека. Его нельзя было убить теперь, как не был он убит 1 декабря 1934 года, потому что Киров, как и дело, за которое он боролся, – бессмертны.