Три Дюма.

Глава четвертая. МЕСТО В ТЕАТРЕ.

Глава четвертая. МЕСТО В ТЕАТРЕ. Часть третья. АНТОНИ. Три Дюма.

Театр вновь принял его в свое лоно. Феликс Арель с самого начала Июльской революции лелеял одну гениальную, по его мнению, идею. Так как бонапартисты объединились теперь с орлеанистами, чтобы создать новый режим, стало, наконец, возможно свободно говорить об императоре. Мадемуазель Жорж, которая была любовницей божества, сохраняла ему самую пылкую преданность и покровительствовала этим планам. Генералу Дюма пришлось столько страдать по вине Бонапарта, что его сыну вовсе не хотелось хвалить покойного императора, а тут не могло быть и речи о том, чтобы хулить его. Да и, кроме того, великие события империи казались ему слишком близкими, чтобы выводить их на сцену.

Но однажды, когда по возвращении из Жарри он ужинал как-то вечером после театра у четы Арель — Жорж, хозяева, отпустив других гостей, задержали Дюма. С большой таинственностью они провели его через спальню мадемуазель Жорж в красивый кабинет, прилегавший к комнате актрисы, и сказали, что не выпустят до тех пор, пока он не напишет драму. И если тема была ему не по душе, то очаровательное соседство вполне устраивало. Хотя мадемуазель Жорж была к этому времени уже далеко не молода и не без оснований носила прозвище «исполинской Мельпомены», она сохранила плечи, руки и грудь статуи. У нее была естественная и непринужденная манера принимать ванну в присутствии приятелей-мужчин, показывая при этом свою грудь греческой богини, которая могла воспламенить и менее темпераментного человека, чем Дюма. Он написал «Наполеона Бонапарта» за восемь дней. Это была искусно сделанная драма, никак не соответствовавшая величию темы. «Плохая пьеса, плохой поступок, — писал Виньи. — Я упрекал его за то, что он лягнул павших Бурбонов».

Арель развернул шумную рекламу. Он объявил, что истратил на постановку сто тысяч франков. В день премьеры в антрактах играли военные марши. Зрителей покорнейше просили явиться в мундирах национальной гвардии. Зал был полон военных и настроен воинственно. Императора играл Фредерик Леметр. К тридцати годам этот актер прославился, первым сыграв Робера Макера в «Трактире Адре»[45] не негодяем, а героем циничным и остроумным, чуть ли не Вершителем Правосудия. В его интерпретации пьеса из мелодрамы превращалась в комедию, наполненную социальным и революционным содержанием — в «Женитьбу Фигаро» июльских дней. В его герое было нечто от шекспировских шутов: мрачные раскаты хохота, горький сарказм. Это была критика общества с позиций бандита, подзаборного Манфреда; такая трактовка роли принесла актеру триумф.

Фредерик, чтобы создать своего Наполеона, советовался со всеми, кто хорошо знал императора, а таких было немало. Из боязни (совершенно напрасной) показаться банальным он отказался от самых характерных внешних примет Наполеона: руки за спиной, нюхательного табака в жилетном кармане. Роль была сыграна смело и с блеском, но это был не Наполеон. Арель был разочарован, публика — тоже, и Дюма, потрясенный своей первой неудачей, задавал себе вопрос: неужели его вдохновение иссякло?

Однако, возвратившись домой, он обнаружил записку, в которой ему сообщали, что в связи с отменой цензурных ограничений (как оказалось, на весьма короткий период) Французский театр начинает репетировать «Антони».

Мадемуазель Марс согласилась играть Адель, Фирмен — Антони. Распределение ролей весьма лестное и — чреватое опасностями. Мадемуазель Марс, в высшей степени грациозная, остроумная и кокетливая, была будто создана для пьес Мариво, но совершенно не подходила для «современного характера Адели, с его переходами от страсти к раскаянию». Фирмен оставался классическим актером, в нем не было ничего от «рокового» героя типа Антони. И еще один признак, помимо множества других, свидетельствующий о том, что оба актера взялись не за свое дело: ни один из них не решился появиться на сцене в бледном гриме. А ведь бледность была неотъемлемой принадлежностью драм в духе Дюма.

Перед Июльской революцией актеры Комеди-Франсэз оказали «Антони» ледяной прием. Отвергнуть пьесу после шумного успеха «Генриха III» было невозможно, но зато, когда приступили к репетициям, мадемуазель Марс ловко и настойчиво, так, как только она одна умела, постаралась подогнать роль Адели к знакомым ей ролям героинь Скриба. Фирмен, со своей стороны, сглаживал все острые углы своей роли. «В результате этого, после трех месяцев репетиций, — писал Дюма, — Адель и Антони превратились в очаровательных любовников, таких, каких любит показывать театр Жимназ. Они с равным успехом могли бы называться господином Артуром и мадемуазель Селестой». Как мог автор допустить, чтобы его произведение так безжалостно выхолостили? «Ах, да как это происходит? Как ржавчина переедает железо, как волна подтачивает скалы?» Беспощадная мягкость мадемуазель Марс действовала не менее разрушительно. Друзья Дюма, приходившие на репетиции, говорили:

— Очень милая пьеска, очаровательная вещичка. Кто бы мог подумать, что ты будешь работать в этом жанре!

— Во всяком случае, не я, — отвечал Дюма.

Наконец появились афиши: «В субботу, послезавтра, премьера «АНТОНИ». Когда Дюма пришел в Комеди-Франсэз на генеральную репетицию, мадемуазель Марс обратилась к нему медовым голоском.

«— Вам уже сообщили последнюю новость? — спросила она.

— Какую новость?

— У нас теперь будет газовое освещение.

— Тем лучше.

— Нам делают новую люстру.

— Примите мои поздравления.

— Спасибо, но не в этом дело.

— В чем же тогда, мадемуазель?

— Я потратила тысячу двести франков на вашу пьесу.

— Браво!

— У меня четыре смены туалетов.

— Вы будете бесподобны.

— И вы понимаете…

— Нет, не понимаю.

— Я хочу, чтобы публика их видела.

— Справедливое желание.

— И раз нам делают новую люстру…

— А когда же ее сделают?

— Через три месяца.

— Ну и что же?

— Ну вот, я думаю, что хорошо бы ознаменовать новую люстру премьерой «Антони».

— Ах, вот как!

— Да. вот так.

— Значит, через три месяца?

— Да, через три месяца.

— В мае. Это очень хороший месяц.

— Вы хотели сказать, очень пригожий месяц?

— Да, но и хороший тоже.

— Значит, вы в этом году не берете отпуска в мае?

— Нет, только с первого июня.

— Значит, если мы начнем, к примеру, двадцатого мая, то у меня будет всего три спектакля,

— Четыре, — подсчитала мадемуазель Марс, — в мае тридцать один день.

— Целых четыре спектакля — как это мило!

— И мы вернемся к вашей пьесе после моего возвращения.

— Это точно?

— Даю вам честное слово.

— Благодарю вас, мадемуазель. Это очень любезно с вашей стороны.

Я повернулся к ней спиной, — продолжает Дюма, — и столкнулся лицом к лицу с Фирменом.

— Слышал? — спросил я его.

— Конечно… Сколько раз я тебе говорил, что она ни за что не станет играть эту роль!

— Но почему, черт побери, ей не сыграть ее?

— Да потому, что это роль для мадам Дорваль…».

Дюма и сам давно об этом думал. Маленькая, темноволосая, хрупкая, с ниспадающими на лоб локонами, томными глазами, трепещущими губами и вдохновенным лицом, Мари Дорваль была не просто актриса: «Это была воплощенная душа… Фигура ее казалась гибким тростником, колеблемым порывами таинственного ветерка». Незаконнорожденная дочь бедных бродячих актеров, Дорваль выросла среди самых бурных и низменных страстей и в гневе могла браниться, как базарная торговка. Она испытала все в жизни, и, хотя неоднократно выходила замуж, у нее было множество любовников, в том числе и молодой Дюма. На сцене эта поразительная женщина дышала вдохновением, подлинная жизнь сквозила в каждом ее движении, а искрометный талант покорял всех.

Она создала вместе с Фредериком Леметром спектакль «Тридцать лет, или Жизнь игрока»[46], где в роли супруги, которая присутствует при падении своего мужа, сумела гениально выразить горе матери и «скорбное величие женщины». «В этой роли, — писал Банвиль, — ей пригодилось все — и скорбное лицо, и губы, дышащие безумной страстью, и горящие от слез глаза, и трепещущее, содрогающееся тело, и бледные тонкие руки, иссушенные лихорадкой!» И Жорж Санд: «У нее все обращалось в страсть: материнство, искусство, дружба, преданность, негодование, вера; и так как она не умела и не желала ни умерять, ни сдерживать своих порывов, она жила в чудовищном напряжении, в постоянном возбуждении, превышающем человеческие силы…» Да, Мари Дорваль сыграла бы Адель куда лучше, чем мадемуазель Марс.

И ее постоянный партнер Пьер Бокаж тоже сыграл бы Антони гораздо лучше, чем Фирмен. Этот руанец, бывший чесальщик шерсти, пришедший в театр по призванию, играл с душой и темпераментом. У него были свои недостатки: слишком длинные руки, гнусавый голос. Его называли «сопливым Фредериком». Ему посчастливилось встретить Дорваль, и она распознала в нем партнера, который сможет выгодно оттенить ее игру. Она видела его смешные стороны: считала ею фатом и находила, что он глуповат, но при этом понимала, что для роли Антони он подходит гораздо больше, чем Фредерик, который постарается переключить все внимание на себя. Высокий рост, правильные черты лица, густые брови делали Бокажа мрачным красавцем, этаким героем в духе Байрона. Лирический и суровый, страстный и угрюмый, то пылко влюбленный, то свирепый, то возвышенный, он был буквально создан для роли Антони. Дюма взял рукопись из Комеди-Франсэз и отнес ее Мари Дорваль. Она нисколько не походила на мадемуазель Марс, эту аристократическую Селимену. Очень простая, она приняла его с очаровательной естественностью и заговорила слегка нараспев, что придавало ее речи особую прелесть:

— Ах, как мило с твоей стороны, мой добрый пес, что ты пришел… Вот уже полгода, как я тебя не видела…

— Что поделаешь, моя прелесть, но за это время я успел сделать ребенка[47] и революцию… Так-то ты меня целуешь?

— Я не могу тебя поцеловать… Я снова стала благоразумной…

— А кто совершил эту революцию?

— Альфред де Виньи. Я от него без ума… Любовь — единственное, что он делает естественно, но за это ему можно простить все остальное… Он обращается со мной, как с герцогиней. Он зовет меня «мой ангел». Он говорит, что у меня вдохновенное тело.

— Браво!.. А я принес тебе роль… И хочу тебе ее прочесть.

— Ты прочтешь ее для меня одной? Вот как! Значит, ты меня считаешь великой актрисой?

В тот же вечер Дюма прочел Мари Дорваль «Антони». Она плакала, восхищалась, благодарила:

— Вот посмотришь, как я скажу: «Но она не закрывается, эта дверь». Можешь не беспокоиться. В твоих пьесах играть не трудно, но они разрывают сердце… Ах, мой пес, когда только ты успел узнать женщин? Ведь ты их знаешь наизусть…

Она попросила его переделать пятый акт. Она нашла его «слишком дряблым». Мадемуазель Марс сочла его слишком жестким. Ох, уж эти актрисы! Дюма провел всю ночь в квартире Дорваль. К утру акт был переделан. В девять часов Мари радостно захлопала в ладоши и закричала:

— Ах, как я произнесу: «Я погибла, погибла!» Подожди-ка, а потом: «Моя дочь! Я хочу обнять мою дочь!..» И потом: «Убей меня!..» И потом… да любую реплику!

— Значит, ты довольна?

— Я думаю… А теперь надо послать за Бокажем, чтобы он позавтракал с нами и послушал пьесу.

Бокаж принял пьесу так же восторженно, как и Дорваль. Виньи присутствовал на нескольких репетициях и заставил Дюма вымарать те места, где герой проповедует атеизм. Третьего мая 1831 года «Антони» был готов к постановке в театре Порт-Сен-Мартэн. Теперь мало кто знает, что в свое время премьера «Антони» наделала не меньше шуму, чем премьера «Эрнани».

Театр был набит. Особенно много было молодежи: писатели, художники и просто болельщики. «Там можно было увидеть диковинные и свирепые лица, закрученные кверху усики, бородки клинышком, спускающиеся на плечи кудри, невообразимые куртки, фраки с бархатными отворотами… Слегка смущаясь, выходили из карет разодетые женщины, волосы их были убраны а ля жираф, прически украшали высокие черепаховые гребни, рукава платьев вздувались бочонками, из-под коротких юбок виднелись башмачки, зашнурованные как котурны…» Пьеса имела оглушительный успех. Дорваль ошеломила публику эмоциональностью и искренностью своей игры, каждый ее крик потрясал правдивостью. Когда она, опускаясь в кресло, произнесла, прелестная в своей женской наивности и бессознательном страхе: «Но я погибла, погибла!» — весь зал рыдал.

Вначале зрителей очень удивило, что Мари Дорваль играет светскую женщину. Казалось, ее хрипловатый голос гораздо больше подходил для мелодрамы из народной жизни. Но пьеса была так умело построена, драматические ситуации так стремительно сменяли одна другую, игра была такой реалистической, что после четвертого акта овации не смолкали до тех пор, пока не подняли занавес к пятому акту. Когда Бокаж, бросив кинжал к ногам разъяренного полковника, хладнокровно произнес: «Она сопротивлялась мне. И я убил ее», — в зале раздались крики ужаса. Для исполнителей главных ролей это был вполне заслуженный триумф.

«Они оба, — писал Дюма, — достигли самых ослепительных высот искусства».

Фредерик Леметр, а он знал толк в театре, всегда говорил, что четвертый акт «Антони» с Дорваль и Бокажем — самое прекрасное из всего, что он когда-либо видел. Дюма достаточно хорошо чувствовал театр, чтобы понять, как важно не позволить публике остыть. Он добился от рабочих сцены молниеносной смены декораций. В пятом акте Дорваль целиком завладевала вниманием зала: «Она плакала, как плачут в жизни — настоящими слезами, кричала, как кричат в жизни, проклинала, как обычно проклинают женщины, рвала на себе волосы, разбрасывала цветы, мяла платье, подчас задирая его, без всякого уважения к традициям Консерватории, почти до колен».

«Публика неистовствовала: в зале аплодировали, плакали, рыдали, кричали. Жгучая страсть пьесы воспламенила все сердца. Молодые женщины поголовно влюбились в Антони, юноши готовы были всадить себе пулю в лоб ради Адель д'Эрвэ. Эта пара великолепно воплотила современную любовь, — писал Готье (следует, конечно, иметь в виду любовь, как ее понимали в 1830 году), — Бокаж и мадам Дорваль буквально жили на сцене. Бокаж играл фатального мужчину, а мадам Дорваль — женщину прежде всего слабую. В те времена считали, что преданности, страсти и даже красоты недостаточно для того, чтобы быть совершенным любовником: необходимо было обладать надменной гордостью, таинственностью на манер Гяура и Лары — словом, быть фатальным героем в байроническом духе; в любовнике должен был чувствоваться герой, жестоко обиженный судьбой и достойный лучшего жребия…

Что касается Дорваль, то интонации ее, казалось, были продиктованы самой природой, а крики, рвавшиеся из глубины сердца, потрясали зал… Один ее жест, которым она развязывала ленты своей шляпки и кидала ее на кресло, заставлял зал содрогаться, словно перед ним разыгрывалась ужасная сцена. Какая правда была во всех ее движениях, позах, взглядах, когда она в изнеможении прислонялась к креслу, заламывала руки и поднимала к небу бледно-голубые глаза, полные слез…».

Можно себе представить, какое впечатление должна была произвести эта неистовая пьеса на пылкую публику и горячую молодежь того времени. Зрители накинулись на Дюма, каждый хотел выразить ему свой восторг, его обнимали, целовали. Фанатики отрезали фалды его фрака, чтобы сохранить память об этом незабываемом вечере. Элегантные завсегдатаи премьер, обычно столь сдержанные, на этот раз потеряли головы. В двадцать восемь лет Дюма становится самым почитаемым драматургом своего времени. Его ставят рядом с Виктором Гюго. Их теперь часто называют соперниками, и благодаря стараниям дурных друзей их добрые отношения время от времени портятся, но всякий раз ненадолго, потому что оба они были людьми великодушными.

Успех «Антони» был прочным и длительным. Сто тридцать спектаклей в Париже. Светские люди впервые пошли в театр Порт-Сен-Мартэн. В провинции эта драма еще долго оставалась триумфом Дорваль, которая обожала пьесу и, играя в ней, старалась превзойти самое себя. Однажды в Руане невежественный помощник режиссера подал знак опустить занавес сразу после удара кинжалом, не дожидаясь финальной реплики Антони. Взбешенный Бокаж покинул сцену и заперся в своей уборной. Публика, которую лишили долгожданной и столь прославленной развязки, бушевала. Дорваль, хороший товарищ, приняла прежнюю позу в кресле. Бокаж отказался вернуться на сцену. Публика кричала: «Бокаж, Дорваль!» — и угрожала разнести театр. Помощник режиссера, насмерть перепуганный взрывом негодования, поднял занавес в надежде, что Бокаж сдастся. Зал затаил дыхание. Мари Дорваль почувствовала, что надо действовать. И вот покойница поднимается, встает и подходит к рампе. «Господа, — сказала она, — я сопротивлялась ему… И он меня убил».

Затем сделала изящный реверанс и вышла под гром аплодисментов. Таков театр.