Три Дюма.

Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ».

Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Три Дюма.

Глава первая. В КОТОРОЙ ДРАМАТУРГ СТАНОВИТСЯ РОМАНИСТОМ.

Никто так не чувствовал театр, как он, это видно по всем его романам.

Арсен Гуссэ.
Глава первая. В КОТОРОЙ ДРАМАТУРГ СТАНОВИТСЯ РОМАНИСТОМ. Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Три Дюма.

Первую половину жизни Дюма критика и публика считали его прирожденным драматургом — и тут они нисколько не ошибались. Правда, наряду с драмами он писал такие эссе, как «Галлия и Франция», путевые записки, романы; но в каком бы жанре он ни работал, всегда сказывалось его врожденное умение строить напряженное действие, которое и делает драматургом, да и кроме того, он в это время еще не приступил к осуществлению своего грандиозного замысла — воскресить историю Франции в серии романов, которые гораздо больше, чем драмы, будут способствовать его славе.

Литературные жанры рождаются от союза гения и обстоятельств. Дюма был в своем роде гениален: он обладал вдохновением и чувством драматического. Обстоятельства довершили остальное. Первым из этих обстоятельств было возрождение исторического романа. Романы, в которых наряду с вымышленными героями действуют известные исторические персонажи, писали еще до Вальтера Скотта. Пример тому — «Принцесса Клевская». Скотт первым сумел воссоздать эпоху и среду. Бальзак, Гюго, Виньи и Дюма были его восторженными почитателями.

Почему? Потому что он отвечал потребностям своего времени, лишенного эффектных развязок эпохи империи и изголодавшегося по всему необычному. Кто-то сказал, что воображение молодых людей 1820-х годов напоминало пустой дворец, на стенах которого висят портреты их славных предков. Дворцу надо было придать жилой вид. И так как современная мебель для этого не годилась, писателям пришлось прибегнуть к тому гигантскому мебельному складу, что зовется Историей. Но история в скучном пересказе может стать мрачным кладбищем. Фантазия Вальтера Скотта сделала ее живой и красочной. Даже историки и те относились к нему с почтением: «Я считаю Скотта, — говорил Огюстэн Тьерри[95], — непревзойденным мастером, умеющим, как никто, передать исторический колорит».

Молодые французские писатели шли по стопам Вальтера Скотта. Альфред де Виньи написал «Сен-Мара», Гюго — «Собор Парижской богоматери», Бальзак — «Шуанов», Мериме — «Хронику времен Карла IX». Эти книги имели большой успех у немногих избранных, но только Гюго удалось завоевать «широкую публику». А между тем публика так же была готова читать исторические романы, как до этого ходить на исторические драмы, и объясняется это одними и теми же причинами. Людям, которые делали историю и были свидетелями грандиозных переворотов, хотелось заглянуть за кулисы этого столь недавнего прошлого. Но чтобы заинтересовать толпу жизнью королей и королев, фаворитов и министров, надо было показать ей, что под придворными нарядами таятся те же страсти, что и у простых смертных. В этом Дюма не имел себе равных.

Он не был ни эрудитом, ни исследователем. Он любил историю, но не уважал ее. «Что такое история? — говорил он. — Это гвоздь, на который я вешаю свои романы». Дюма мял юбки Клио, он считал, что с ней можно позволить любые вольности при условии, если сделаешь ей ребенка. А так как он был смел и чувствовал себя на это способным, он не был склонен выслушивать мелочные признания, поучения и попреки этой несколько педантичной и болтливой музы. Он знал, что как историка его никогда не будут принимать всерьез. «Только неудобочитаемые истории имеют успех, они похожи на обеды, которые трудно переварить… Обеды, которые перевариваешь легко, забываешь на следующий день…» Он не обладал терпением, необходимым для того, чтобы стать эрудитом; ему всегда хотелось свести исследования к минимуму. Он испытывал необходимость в сырье, переработав которое он мог бы проявить свой редкий дар вдыхать жизнь в любое произведение. Счастливый случай свел Дюма с любителем и знатоком мемуарной литературы: талант сочинителя оплодотворился более скромной, но весьма драгоценной страстью к прошлому.

Как мы помним, очаровательный Жерар де Нерваль стал одним из постоянных сотрудников Дюма. Так вот у Нерваля был друг, преподаватель Огюст Маке. Сын богатого фабриканта, этот элегантный молодой человек с мушкетерскими усиками был страстно влюблен в литературу. С 1833 года Маке, тогда еще двадцатилетний юноша, входил в маленькую группу смельчаков, боровшихся с классицизмом; там он встречал, кроме Нерваля, Теофиля Готье, Петрюса Бореля, Арсена Гуссэ и художника Селестена Нантейля. В этом кружке Маке, находивший свое имя недостаточно романтичным, велел называть себя Огастэсом Мак-Китом. Он преподавал историю в лицее Карла Великого, но не любил своей профессии и мечтал с ней расстаться. В 1836 году он поступил в «Фигаро» и стал пробовать свои силы в драматургии.

Он предложил Антенору Жоли, директору театра Ренессанс, драму «Карнавальный вечер», которую тот отверг. «Недурно написано, но для театра не годится», — сказал Жоли. Высшим жрецам театра доставляло жестокое наслаждение закрывать непосвященным доступ в святилище.

Жерар де Нерваль предложил показать «калеку» Дюма, прославленному костоправу, спасшему немало «хромающих» пьес. Диагноз был таков: «Полтора акта очень хороши, полтора акта нуждаются в переделке. У Дюма нет на это времени, потому что он должен в ближайшие две недели закончить «Алхимика»…» Но если друг был настойчив, Дюма всегда находил время и успевал сделать все.

Жерар де Нерваль — Огюсту Маке, 29 ноября 1838 года: «Дорогой друг, Дюма переписал всю пьесу, в соответствии с твоим замыслом, конечно; твое имя будет упомянуто. Пьеса принята, она нравится всем без исключения и будет поставлена. Вот и все…

Прощай. Завтра я встречусь с тобой и представлю тебя Дюма…».

Вот так Огюст Маке в двадцать пять лет поставил трехактную пьесу и свел знакомство с «архизнаменитостью». Драма получила новое название — «Батильда», премьера состоялась 14 января 1839 года. Маке, в восторге от такого дебюта, на следующий год принес Дюма набросок романа «Добряк Бюва», историю Селламара (испанского посла, затеявшего заговор против регента и высланного за границу), рассказанную безвестным писцом (добряком Бюва), замешанным в события, смысла которых он не понимал. Дюма эта история понравилась. Он и сам обращался к этой эпохе в своих комедиях; он знал ее нравы и стиль. Он предложил Маке переработать роман и удлинить его.

В это время в игру вступает новая сила, которая создает благоприятную конъюнктуру для появления романов с продолжениями.

Вот уже несколько лет две газеты, «Ля Пресс» Эмиля Жирардэна и «Ле Сьекль» Ледрю-Роллена, прилагали огромные усилия, чтобы расширить круг своих читателей. Годовая подписка стоила всего сорок франков, поэтому в подписчиках и объявлениях не испытывалось недостатка, но подписчиков надо было не только завоевать, но и удержать. Лучше всего этого можно было достичь публикацией «захватывающего» романа-фельетона — то есть романа, печатающегося подвалами из номера в номер. Формула «Продолжение в следующем номере», которую изобрел в 1829 году доктор Верон для «Ревю де Пари», стала могучей движущей силой журналистики.

В глазах директоров газет самым выдающимся писателем был тот, чьи романы привлекали наибольшее число читателей. Самые талантливые писатели могли оказаться непригодными для жанра романа-фельетона. Бальзак, постоянно нуждавшийся в деньгах, не желал ничего лучшего, как поставлять подобные романы. «Как только он почует туго набитую мошну, — говорили его недоброжелатели, — он не может сдвинуться с места, будто завороженный, и готов часами караулить ее, словно кошка — мышку». Но издатели колебались: Бальзак казался им трудным автором. Длинные описания места действия, которыми начинались его романы, отпугивали читателей. По мнению издателей, техникой этого жанра в совершенстве овладели Эжен Сю, Александр Дюма и Фредерик Сулье. «Будь я Луи-Филиппом, — говорил Мери, — я пожаловал бы ренту Дюма, Эжену Сю и Сулье с условием, что они вечно будут продолжать «Мушкетеров», «Парижские тайны» и «Записки дьявола». И тогда бы мы навсегда покончили с революциями».

«Ля Пресс», — писал Сент-Бёв, — пустилась в дерзкую спекуляцию: она скупила всех писателей, которые сейчас есть на книжном рынке; она не стоит за ценой и приобретает все про запас; она поступает, как те богатые промышленники, которые, желая стать хозяевами рынка, скупают все масло и зерно, чтобы затем продавать в розницу мелочным торговцам. Если, например, вы, владельцы маленькой газеты, газеты не такой богатой, как «Ля Пресс», захотите дать вашим подписчикам произведение Александра Дюма, «Ля Пресс» вам его переуступит: ведь она скупила все, что Александр Дюма может написать или подписать на двенадцать-пятнадцать лет вперед; у нее есть гораздо больше того, что она может использовать, но отныне только у нее и на ее условиях вы сможете приобрести желаемое…

«Ля Пресс» объявляет, что она будет публиковать «Дневник с острова Святой Елены» генерала Монтолона[96] в переработанном варианте, объявляет она также и то, что к этому произведению приложит руку сам Александр Дюма, чтобы придать больше достоверности воспоминаниям достопочтенного генерала. «А ведь не далее, как вчера, — пишет «Ле Глоб», — «Ля Пресс» восторгалась стилем генерала. Что за комедия! Виданное ли дело — издеваться над публикой с таким апломбом!» Но если не приниглать во внимание всех этих мелких и неизбежных посредников, можно сказать, что отныне Наполеон станет одним из трех главных авторов «Ля Пресс».

В этом объявлении «Ля Пресс» не скупится на самые лестные похвалы в свой адрес: Александра Дюма там сравнивают и ставят в один ряд и с Вальтером Скоттом и с Рафаэлем одновременно».

Дюма размышлял о мастерстве гораздо больше, чем принято считать. Он тщательнейшим образом изучал приемы Вальтера Скотта. Тот начинал романы с подробнейших описаний действующих лиц, чтобы, встретив их впоследствии, читатель мог сразу узнать в них старых знакомых. Но в романе-фельетоне, который должен с первых же строк «увлечь» читателя, автор не имеет права начинать с длиннот, и Дюма, наметив несколькими яркими мазками действующих лиц, тут же переходил к действию — диалогу. Его талант драматурга находил, таким образом, полное применение. Специфика жанра требовала обрывать каждую главу на самом интересном месте, чтобы держать читателя в напряжении. Дюма издавна овладел трудным искусством блестящих концовок. В 1838 году «Капитан Поль» (роман с захватывающей интригой, написанный в подражание «Пирату» Фенимора Купера) за три недели принес «Ле Сьекль» больше пяти тысяч новых подписчиков. После этого Дюма стал кумиром всех директоров.

Когда Дюма переделал книгу Маке и дал ей новое название — «Шевалье д'Арманталь», он нисколько не возражал против того, чтобы и молодой человек поставил под ней свое имя, но газета воспротивилась: «Роман, подписанный «Александр Дюма», стоит три франка за строку, — сказал Эмиль Жирардэн, — подписанный «Дюма и Маке» — тридцать су». Жирардэн рабски подчинялся вкусам своих читателей. «У меня нет времени читать, — говорил он. — Если Дюма или Эжен Сю пишут или подписывают любую ерунду, публика, видя марку фирмы, все равно считает это шедеврами. Желудок привыкает к тем блюдам, которые ему дают». Теофилю Готье, который жаловался, что его не допускают в круг избранных, Жирардэн цинично ответил: «Все вы, конечно, великие писатели, это так, но вы не способны дать мне и десяти подписчиков. В этом все дело…» Директора крупных газет, гонявшиеся за громкими именами, боялись новичков. Поэтому Дюма подписал книгу один, а Маке получил восемь тысяч франков, огромную по тем временам сумму, которую без помощи Дюма ему бы никогда не заработать. Компенсация показалась ему тогда вполне справедливой. Позже он будет жаловаться! Но в начале их сотрудничества он сам признавал, что благодарен Дюма, восхищен и очарован им.

Успех «Шевалье д'Арманталя» показал Дюма, что исторические романы — это золотая жила. Поэтому он был в восторге, когда Маке принес ему план романа из эпохи Людовика XIII, Ришелье, Анны Австрийской и герцога Букингемского, романа, который впоследствии станет «Тремя мушкетерами». Кто из двух авторов первым натолкнулся на «Мемуары господина д'Артаньяна, капитан-лейтенанта первой роты королевских мушкетеров», поддельные мемуары, написанные Гасьеном де Куртилем (часто именуемым Куртилем де Сандра, или Сандра де Куртилем) и изданные в 1700 году в Кельне, а затем в 1704 году в Амстердаме Жаном Эльзевиром? Маке утверждает, что он. А между тем формуляр Марсельской библиотеки свидетельствует, что Дюма взял эту книгу в 1843 году и не вернул ее. Библиотекарем в то время был его друг Мери, и он, должно быть, посмотрел на это сквозь пальцы.

Несомненно, что многие эпизоды романа и даже имена (слегка измененные) — Атос, Портос и Арамис — были заимствованы у Гасьена де Куртиля; несомненно и то, что этот пасквилянт был довольно бездарен, и лучшие эпизоды романа (история мадам Бонасье, история леди Винтер) были целиком переделаны, а по большей части и придуманы Дюма и Маке; и, наконец, то, что Маке выступал лишь в роли мраморщика, а скульптором был Дюма. У Дюма уже выработались более или менее постоянные приемы работы с соавторами. Соавтор писал сценарий. Дюма прочитывал его «в один присест» и затем использовал как черновик. Он переписывал текст, добавляя тысячи деталей, придававших ему живость, переделывал диалог, непревзойденным мастером которого был, тщательно отшлифовывал концы глав и увеличивал общий объем, чтобы удовлетворить требованиям, предъявляемым к роману-фельетону, который должен был тянуться долгие месяцы и держать читателей в постоянном напряжении.

Дюма ввел новых героев, например лакея Гримо, великого молчальника, односложно отвечавшего на все вопросы: выдумка, свидетельствующая о большой находчивости Дюма, так как газеты платили построчно. Столь стремительный диалог имел двойное преимущество: облегчал чтение и удесятерял гонорар автора. Но в один прекрасный день все пошло прахом. «Ля Пресс» и «Ле Сьекль» объявили, что отныне они будут платить лишь за те строки, которые занимают больше половины колонки. Директор «Фигаро» Вильмессан случайно оказался в этот день у Дюма. Он заметил, что тот перечитывает рукопись и вымарывает целые страницы.

— Что вы делаете, Дюма?

— Да вот убил его…

— Кого?

— Гримо… Ведь я его придумал только ради коротких строчек. Теперь он мне ни к чему.

Писатель того времени Вермерш написал позже пародию на знаменитые диалоги Дюма:

«— Вы видели его?

— Кого?

— Его.

— Кого?

— Дюма.

— Отца?

— Да.

— Какой человек!

— Еще бы!

— Какой пыл!

— Нет слов!

— А какая плодовитость!

— Черт побери!».

Нельзя отрицать, что Маке много работал над «Тремя мушкетерами». Сохранились полные беспокойства записки, которые посылал ему Дюма:

«Как можно скорее принесите рукопись, и прежде всего первый том д'Артаньяна («Мемуаров»)…».

«Не забудьте запастись томом по истории царствования Людовика XIII, где говорится о процессе Шалэ и есть соответствующие документы. Вместе с ним принесите мне все, что вы сделали для Атоса…».

«Любопытная вещь: сегодня утром я написал вам, чтобы вы ввели в эту сцену палача, а потом бросил письмо в камин, решив, что сделаю это сам. Первое же слово, которое я прочел, доказало мне, что наши мысли совпали…».

Однако другие письма свидетельствуют о том, что игру вел Дюма.

Александр Дюма — Огюсту Маке: «Мне кажется, можно было бы ввести очаровательную сцену — ночь у Мари Туше[97]. Прелестная женщина утешает всемогущего короля; она одна во всем королевстве любит его. Маленький герцог Ангулемский в колыбельке. Король забывает обо всем… Думайте, читайте, смотрите…».

«Мой дорогой друг, в следующей главе мы должны услышать от Арамиса, который обещал д'Артаньяну разузнать, в каком монастыре содержится мадам Бонасье, рассказ о том, что она там делает и какое покровительство оказывает ей королева».

«Дорогой друг, мне кажется, что мы не уделили достаточно внимания нашему Горенфло[98]. Надо бы, коль уж мы увозим его из монастыря, увезти для чего-то более серьезного. Нам непременно нужно увидеться завтра».

«Раз у нас не получается ничего путного от того, что Диксмер и Мэзон-Руж[99] изолированы и ничего не знают друг о друге, давайте объединим их. А то малоправдоподобно, чтобы они, действуя в одной тюрьме, так и не обнаружили друг друга».

«Сегодня надо сделать еще одно большое усилие и как следует поработать над Бражелоном, чтобы в понедельник или вторник мы смогли возвратиться к нему и закончить второй том…[100] А сегодня вечером, завтра, послезавтра и в понедельник, засучив рукава, займемся Бальзамо, — черт его побери!».

Маке позже опубликует главу о смерти Миледи в том виде, в каком он ее написал. Он хотел доказать, что подлинным автором «Трех мушкетеров» был он, но доказал совершенно обратное. Все лучшее в этой сцене, все, что придает ей колорит и жизненность, исходит от Дюма. Так же глупо было бы утверждать, что Дюма не знакомился с источниками. Ведь это он исправил все погрешности, которые содержались в книге памфлетиста Гасьена де Куртиля, и нашел множество дополнительных сведений у госпожи де Лафайет, Тальмана де Рео[101] и десятка других авторов. Прежде всего он превратил мушкетеров, которых Гасьен де Куртиль изображал малопривлекательными авантюристами, в легендарных героев, восхищающих нас и поныне. Ведь это он унаследовал от отца вкус к невероятным, но тем не менее невыдуманным битвам, в которых один человек обезоруживал сотню врагов, как было, например, на Бриксенском мосту; ведь только он, сын солдата, творившего историю Франции, мог так хорошо «чувствовать» эту историю.

«Настоящий французский дух — вот в чем заключается секрет обаяния четырех героев Дюма д'Артаньяна, Атоса, Портоса и Арамиса. Кипучая энергия, аристократическая меланхолия, сила, не лишенная тщеславия, галантная и изысканная элегантность делают их символами той прекрасной Франции, храброй и легкомысленной, какой мы и поныне любим ее представлять. Конечно, за пределами этого суетного мирка, занятого любовными и политическими интригами, существовали Декарты и Паскали, которые, впрочем, тоже были не чужды обычаев света и армии… Зато сколько великодушия, изящества, решительности, мужества и ума проявляют эти молодые люди, которых шпага объединяет раньше, чем мушкетерский плащ В романе все, вплоть до мадам Бонасье, предпочитают храбрость добродетели.

Д'Артаньян, хитрый гасконец, лихо подкручивающий свой ус; тщеславный силач Портос, знатный вельможа Атос, настроенный романтически; Арамис, таинственный Арамис, который скрывает свою религиозность и свои любовные похождения, ревностный ученик святых отцов (non inutile est desiderium in oblatione[102]) — эти четверо друзей, а не четверо братьев, как их изображал Куртиль, представляют собой четыре основных варианта нашего национального характера. А с каким невероятным упорством, с каким мужеством они добиваются своих целей, вы и сами знаете. Они совершают свои подвиги с удивительной легкостью. Они мчатся во весь опор, они преодолевают препятствия так весело, что вселяют мужество даже в нас. Путешествие в Кале, о котором в «Мемуарах» упоминалось лишь вскользь, по своей стремительности может сравниться лишь с итальянской кампанией. А когда Атос выступает в роли обвинителя своей чудовищной супруги, мы поневоле вспоминаем и военные трибуналы и трибуналы времен революции. Если Дантон и Наполеон были воплощением французской энергии, то Дюма в «Трех мушкетерах» был ее национальным поэтом…».

Одно поколение может ошибиться в оценке произведения. Четыре или пять поколений никогда не ошибаются. Прочная популярность «Трех мушкетеров» во всем мире свидетельствует о том, что Дюма, наивно выражая через посредство своих героев собственный характер, отвечал той потребности в энергии, силе и великодушии, которая присуща всем временам и всем странам. Его творческая манера так подходила к избранному им жанру, что она и поныне остается образцом для всех, подвизающихся в нем. Дюма или Дюма-Маке[103] отталкивались от известных источников, иногда поддельных, как «Мемуары д'Артаньяна», иногда подлинных, как «Мемуары мадам де Лафайет», из которых вышел «Виконт де Бражелон». Сравним «Мемуары» и роман.

Мадам де Лафайет повествует о первых увлечениях Людовика XIV, о его разрыве с Марией Манчини, о встрече с Луизой де Лавальер, о смерти Мазарини и опале Фуке[104]. Стиль ее краток, сдержан и совершенен; конфликты остаются нераскрытыми, госпожа де Лафайет никогда не описывает сцен, при которых она не присутствовала.

Дюма заимствовал у нее Героев и общий костяк сюжета. Но каждый раз, когда в «Мемуарах» сцена только намечена, он пишет ее так, как написал бы драматург, прибегая к всевозможным эффектам, неожиданным поворотам сюжета, умело чередуя драматические и комические элементы. Тонкий штриховой рисунок мадам де Лафайет у Дюма превращается в музей, где выставлены раскрашенные, разодетые скульптуры, которые при всей своей карикатурности все же создают иллюзию подлинной жизни. Исторические персонажи изображаются автором с явно предвзятых позиций. Дюма любит одних героев и ненавидит других. Его Мазарини столь же отвратителен, как у кардинала де Ретца[105]. Дюма всецело принимает сторону Фуке, против Кольбера. Верность истории требовала бы передачи нюансов; читатель романов-фельетонов любил, чтобы героев изображали только двумя красками: черной и белой.

Но прежде всего, и в этом и заключался секрет успеха Дюма, он ввел в повествование второстепенных персонажей, вызванных к жизни им самим, и объяснял поступками этих неизвестных все великие исторические события. Иногда эти герои действительно существовали. Некий виконт де Бражелон, например, бледной тенью проходит в «Мемуарах» госпожи де Лафайет. Иногда Дюма придумывал их целиком. Но чудо заключается в том, что эти вымышленные герои ухитряются присутствовать в решающие моменты подлинной истории. Атос прячется под эшафотом во время казни Карла I Стюарта и слышит его последние слова; именно ему адресует Карл знаменитое «Remember!»[106]. Атос и д'Артаньян вдвоем восстанавливают Карла II на английском троне. Арамис пытается подменить Людовика XIV его братом-близнецом, который впоследствии станет Железной Маской. История низводится до уровня любимых и знакомых персонажей и тем самым до уровня читателя.

Метод этот безупречен при условии, если у писателя темперамент Дюма-отца. Правдоподобных героев можно создать, только вкладывая в них многое от самого себя. Точно так же как Мольер нашел в себе Альцеста и Филинта[107], Мюссе — Оттавио и Челио[108], Дюма раздвоился, чтобы произвести на свет Портоса и Арамиса. В Портосе воплощены те черты, которые Дюма унаследовал от своего отца; в Арамисе — элегантность, доставшаяся обоим Дюма от Дави де ля Пайетри. «Тонкая кость и могучая мускулатура», — таков Дюма.

Не следует забывать и о том, что по своей морали и философии Дюма был близок не мыслящей верхушке Франции, а массе своих читателей. Вальтеру Скотту, добродетельному шотландцу, его моральное и художественное кредо диктовало нравственные эпилоги. Мораль Дюма — это сочетание любви к славе и «здравого смысла», не лишенного цинизма. Таким образом, Дюма объединяет Францию героических поэм и Францию фаблио — сочетание, представляющее, если не всю Францию, то, во всяком случае, значительную ее часть. Как и Рабле, Дюма любил пирушки, попойки, любовные похождения. Если бы д'Артаньян не был героем, он казался бы нам чрезвычайно безнравственным. Мушкетеры, и в этом они похожи на своего творца, не видят ничего дурного ни в том, чтобы менять любовниц, ни в том, чтобы иметь по нескольку любовниц зараз, ни в том, чтобы брать у них деньги. Все это так, и тем не менее романы Дюма не были ни непристойными, ни воинствующе аморальными. Его творчество разительно отличалось от творчества его друзей романтиков, напоминавшего лавку похоронных принадлежностей. Дюма доставлял удовольствие. «Да, это нечто невероятное, — писал Жюль Жанен, — этот роман, интрига которого тесно связана с самыми крупными событиями в истории Европы». Жанен был прав. В 1845 году по прихоти Дюма Париж действительно гораздо больше интересовался Анной Австрийской, чем Луи-Филиппом, и похождениями герцога Букингемского, чем угрозами Англии.

Глава вторая. «ТОРГОВЫЙ ДОМ АЛЕКСАНДР ДЮМА И КO».

Глава вторая. «ТОРГОВЫЙ ДОМ АЛЕКСАНДР ДЮМА И КO». Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Три Дюма.

За всю историю французской литературы ни один писатель не был столь плодовит, как Дюма в период с 1845 по 1855 год. Без передышки обрушивает он на газеты и журналы романы, в восемь-десять томов каждый. Перед нами проходит вся история Франции. За «Тремя мушкетерами» следуют «Двадцать лет спустя», за которыми потянется «Виконт де Бражелон». Другая трилогия («Королева Марго», «Графиня де Монсоро», «Сорок пять») выводит на сцену Валуа. В «Королеве Марго» повествуется о борьбе между Генрихом Наваррским и Екатериной Медичи; в «Графине де Монсоро» увлекательно рассказывается о царствовании Генриха III. В «Сорока пяти» Диана де Монсоро мстит герцогу Анжуйскому за смерть своего любовника Бюсси д'Амбуаза.

Одновременно в другой серии романов («Ожерелье королевы», «Шевалье де Мэзон-Руж», «Жозеф Бальзамо», «Анж Питу», «Графиня де Шарни») Дюма описывает закат и падение французской монархии. Можно с полным основанием говорить об «историческом империализме» Дюма. Он еще смолоду замыслил объединить в своей писательской державе всю историю. «Мечты мои не имеют границ, — говорил сам Дюма, — я всегда желаю невозможного. Как я осуществляю свои стремления? Работая, как никто никогда не работал, отказывая себе во всем, часто даже во сне…» Вот откуда эта цифра — пять или шесть сотен томов, потрясающая читателя.

Среди этой гигантской продукции мало неудач. К его романам обращается в часы досуга весь мир. Никто не читал всех произведений Дюма (прочесть их так же невозможно, как написать), но весь земной шар читал Дюма… Если еще существует, говорили в 1850 году, на каком-нибудь необитаемом острове Робинзон Крузо, то он, наверное, сейчас читает «Трех мушкетеров». Следует добавить, что и весь мир и сама Франция знакомились с французской историей по романам Дюма. История эта не во всем верна, зато она далеко не во всем фальшива и всегда полна самого захватывающего драматизма. «Заставляет ли Дюма думать? — Редко. — Мечтать? — Никогда. — Лихорадочно переворачивать страницы? — Всегда».

Успех рождает множество врагов. Дюма продолжал раздражать своим краснобайством, бахвальством, орденами и неуважением к законам республики изящной словесности. Казалось оскорбительным, что один-единственный писатель захватил все подвалы во всех газетах. Казалось непорядочным, что он содержит целый отряд анонимных соавторов — Фелисьена Мальфиля (обычно сотрудничавшего с Жорж Санд), Поля Мериса, Огюста Вакери (обычно сотрудничавшего с Гюго), Жерара де Нерваля, Анри Эскироса и, конечно же, Огюста Маке. Человек, заставляющий работать на себя «негров», никогда не вызывает ни уважения, ни симпатии — такое сотрудничество следует хотя бы облечь в какую-то приличную форму. Сент-Бёв, например, никогда не смог бы завершить свой гигантский труд без помощи секретарей. Но в отличие от Дюма Сент-Бёв сам уважал свой сан и заставлял других его уважать: его помощники казались не рабами или эксплуатируемыми, а служками, помогающими священнику в свершении таинств.

А о Дюма все думали (и совершенно напрасно), что он покупает на 250 франков рукописей, с тем чтобы перепродать их за десять тысяч. Говорили, что Дюма, создав в начале своей карьеры фабрику пьес, присоединил к ней предприятие по производству романов. Во времена «Нельской башни» история с Гайярде вызвала много толков. Затем появилась статья Гранье де Кассаньяка, пробудившая подозрения публики. А в 1843 году некий молодой эрудит Луи де Ломени, которому его почтенные труды не принесли славы, опубликовал «Галерею знаменитых современников, написанную никчемным человеком». Он жаловался на этот «чудовищный колокол, который заглушает звон его маленького бубенчика»; он извергал громы и молнии против «этой литературной фабрики». Сент-Бёв заклеймил «коммерческую литературу», Ломени писал: «Пораженный постыдной заразой индустриализма, этой язвой нашего века, господин Дюма, это можно и даже должно сказать, видно, телом и душой отдался культу золотого тельца. На афише какого только театра, пусть самого жалкого, в какой только лавчонке, торгующей литературной бакалеей, не фигурирует его имя? Физически невозможно, чтобы господин Дюма написал или продиктовал все, что появляется под его именем».

В 1845 году памфлетист Эжен де Мирекур (настоящее имя которого было Жан-Батист Жако) опубликовал брошюру «Фабрика романов «Торговый дом Александр Дюма и К0», наделавшую много шума. Небезынтересно отметить, что, прежде чем напасть на Дюма, Мирекур выказывал желание работать на него и предлагал ему сюжет романа, из которого могло бы выйти «замечательное произведение». Так что этот праведник был сам не без греха и, если б только мог, охотно принял бы участие в «предприятии». Потерпев неудачу, он сразу же обратился в «Общество литераторов» с протестом против такого положения дел, при котором писатели (как он говорил) не имеют возможности заработать себе на жизнь. Когда ему и там отказали, он написал письмо Эмилю Жирардэну, издателю «Ля Пресс», в котором требовал закрыть двери перед «беззастенчивым торгашом Александром Дюма» и открыть их перед «талантливыми молодыми писателями» (читай: Эженом де Мирекуром). Жирардэн ответил, что его подписчики хотят читать Дюма, и он будет печатать Дюма. Тогда Мирекур решил написать и опубликовать «Торговый дом Александр Дюма и К0».

По всей видимости, он был неплохо информирован. Некоторые соавторы Дюма, которым казалось, что их услуги недостаточно ценят, а их таланты не получают законного признания, делились с Мирекуром своими обидами. Он разобрал все произведения Дюма, драму за драмой, роман за романом, и обнародовал имена тех, кого называл «подлинными авторами»: Адольфа де Левена, Анисе-Буржуа, Гайярде, Жерара де Нерваля, Теофиля Готье, Поля Мериса и прежде всего — Огюста Маке. Нападки эти, возможно, и достигли бы своей цели, если б Мирекур обладал чувством меры. Но он обнаружил свою недобросовестность, осыпая Дюма самыми гнусными оскорблениями.

«Поскребите труды господина Дюма, — писал свирепствующий Мирекур, — и вы обнаружите дикаря… На завтрак он вытаскивает из тлеющих углей горячую картошку — и пожирает ее прямо с кожурой. Он домогается почестей… Он вербует перебежчиков из рядов интеллигенции, продажных литераторов, которые унижают себя, работая, как негры под свист плетки надсмотрщика-мулата».

Мирекур нападал даже на частную жизнь Дюма. Он издевался над Идой Ферье, маркизой де ля Пайетри. Короче говоря, памфлет был настолько груб, что вызвал отвращение даже у врагов Дюма. Бальзак, который был бы только счастлив, если б соперника, постоянно оттеснявшего его на второй план, задели за живое, сурово осудил Мирекура: «Мне показали, — писал он, — памфлет «Торговый дом Александр Дюма и К0». Это до омерзения глупо, хотя, к сожалению, верно… Но так как во Франции больше верят остроумной клевете, чем скучной правде, памфлет этот не слишком повредит Дюма».

И в самом деле, памфлет не только не повредил Дюма во мнении читателей, но Дюма одержал победу и в суде. Затеяв против Мирекура процесс, он добился, чтобы клеветника приговорили к двухнедельному тюремному заключению и обязали опубликовать официальное извещение об этом приговоре в газетах. В литературном мире перестали верить Мирекуру. Забавно, что несколько позже обвинителя, в свою очередь, обвинили, и вполне справедливо, в том, что он нанимал соавторов, имена которых скрывал. В 1857 году некто Рошфор в памфлете, озаглавленном «Торговый дом Эжен де Мирекур и К0», история, изложенная бывшим компаньоном», рассказал о том, как Мирекур, когда ему нужно было за короткий срок написать исторический роман, передал эту работу эрудиту Уильяму Дакетту; тот, будучи занят, в свою очередь, перепоручил ее Рошфору, получившему за свои труды сто франков. Дюма был щедрее. Чтобы окончательно разгромить Мирекура, Дюма обратился за помощью к Огюсту Маке. Тот написал письмо, целью которого было, как говорил он, оградить Дюма от притязаний своих наследников, буде таковые появятся; письмо, в котором он заявлял, что не имеет никаких претензий к Дюма и что все расчеты производились честно и справедливо. Позже, когда оно было опубликовано, Маке, к этому времени поссорившийся с Дюма, уверял, будто письмо вырвали у него насильно. В чем заключалось насилие? Тон письма кажется искренним и недвусмысленным.

4 Марта 1845 года: «Дорогой друг, в нашей совместной работе мы всегда обходились без контрактов и формальностей. Доброй дружбы и честного слова нам было всегда достаточно; так что мы, написав почти полмиллиона строк о делах других людей, ни разу не подумали о том, чтобы написать хоть одну строчку о наших делах. Но однажды вы нарушили молчание. Вы поступили так, чтобы оградить нас от низкой и нелепой клеветы; вы поступили так, чтобы оказать мне самую высокую честь, на какую я мог когда-либо надеяться; вы поступили так, чтобы публично объявить, что я написал в сотрудничестве с вами ряд произведений. Вы были даже слишком великодушны, дорогой друг, вы могли трижды отречься от меня, но вы этого не сделали — и даже прославили меня. Разве вы уже не расплатились со мной сполна за все те книги, что мы написали вместе?

У меня не было с вами контракта, а вы никогда не получали от меня расписок; но представьте себе, что я умру — и жадный наследник явится к вам, размахивая этим заявлением, и потребует от вас того, что я уже давно получил. На документ надо отвечать документом, — вы заставляете меня взяться за перо.

Итак, с сегодняшнего дня я отказываюсь от своих прав на переиздание следующих книг, которые мы написали вместе, а именно: «Шевалье д'Арманталь», «Сильванир», «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя», «Граф Монте-Кристо», «Женская война», «Королева Марго», «Шевалье де Мэзон-Руж», и утверждаю, что вы сполна рассчитались со мной за все в соответствии с нашей устной договоренностью.

Сохраните это письмо, дорогой друг, чтобы показать его жадному наследнику, и скажите ему, что при жизни я был счастлив и польщен честью быть сотрудником и другом самого блестящего из французских писателей. Пусть он поступит, как я.

МАКЕ».

Чтобы составить себе верное представление об этом процессе, следует вспомнить, что во времена Дюма коллективная работа над литературными произведениями не считалась зазорной. И, конечно, напрасно, потому что великим может называться лишь тот художник, на всем творчестве которого лежит отпечаток его гения. И все же прославленным художникам — Рафаэлю, Веронезе, Давиду, Энгру — в работе над большими композициями помогали ученики. В театре спектакль неизменно является плодом сотрудничества автора, режиссера, актеров, декоратора, а иногда и композитора. Дюма, чтобы его воображение работало, нужен был «стимулятор идей». В этом он не был одинок. Бальзак написал не один большой роман по сюжетам, которые ему давали целиком или в общих чертах (сюжет «Беатрисы» дала ему Санд, «Лилии долины» — Сент-Бёв, «Департаментской музы» — Каролина Марбути). Стендаль обязан «Люсьеном Левеном» рукописи одной незнакомки. Так в чем же тут преступление?

Дюма вовсе не был «ленивым королем», передавшим власть ловким «мажордомам»[109]. Он вовсе не эксплуатировал своих сотрудников, скорее наоборот — он придавал их трудам слишком большое значение. Легкость, с которой он превращал любого мертворожденного литературного уродца в жизнеспособное произведение, заставляла его предполагать талант в самых бездарных писателях.

— Никак не могу понять, — сказал он однажды, — чего не хватает Мальфилю, чтобы быть талантливым писателем.

— Я вам скажу, — ответил собеседник, — по всей вероятности, ему не хватает таланта.

— И правда, — сказал Дюма, — а мне это никогда не приходило в голову.

Когда вышли «Жирондисты», он написал: «Ламартин поднял историю до уровня романа». Нельзя сказать, что Дюма поднял роман до уровня истории — этого не хотел бы ни он сам, ни его читатели, — но он вывел на народную сцену историю и роман, воплотил их в незабываемых образах, сделал достоянием самой широкой публики, которая только и является настоящей публикой, и под лучами его прожекторов история и роман зажили новой жизнью, к великой радости всех времен и народов!

Главе третья. МАРИ ДЮПЛЕССИ.

Под роскошными камелиями я увидел скромный голубой цветок.

Эмиль Анрио.
Главе третья. МАРИ ДЮПЛЕССИ. Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Три Дюма.

После отъезда Иды во Флоренцию отношения между отцом и сыном наладились. Дюма-отец сказал однажды Дюма-сыну: «Когда у тебя родится сын, люби его, как я люблю тебя, но не воспитывай его так, как я тебя воспитал». В конце концов Дюма-сын стал принимать Дюма-отца таким, каким его создала природа: талантливым писателем, отличным товарищем и безответственным отцом. Молодой Александр твердо решил добиться успеха самостоятельно. Он, конечно, будет писать, но совсем не так, как Дюма-отец. Нельзя сказать, чтобы он не восхищался своим отцом, но он любил его скорее отцовской, нежели сыновней любовью.

«Мой отец, — говорил он, — это большое дитя, которым я обзавелся, когда был еще совсем маленьким». Таким вставал перед ним отец из рассказов его матери, мудрой Катрины Лабе, которая, чтобы зарабатывать на жизнь, содержала теперь небольшой читальный зал на улице Мишодьер. Она не затаила обиды на своего ветреного любовника, но и не питала на его счет никаких иллюзий.

У сыновей часто вырабатывается обратная реакция на недостатки отцов. Дюма-сын ценит ум и талант Дюма-отца, но его оскорбляют некоторые смешные черты отца. Он страдает, слушая его наивно-хвастливые рассказы. Образ жизни в отцовском доме, где вечно мечутся в поисках ста франков, внушает ему неосознанное стремление к материальной обеспеченности. Да и потом стариковское донжуанство всегда раздражает молодежь. «Я выступаю в роли привратника твоей славы, — сказал однажды Александр Дюма-сын Александру Дюма-отцу, — обязанности которого заключаются в том, чтобы впускать к тебе посетителей. Стоит мне подать руку женщине, как она просит познакомить ее с тобой».

К этому времени, чтобы не путаться, их уже начали называть Александр Дюма-отец и Александр Дюма-сын, что очень возмущало старшего.

«Вместо того чтобы подписываться Алекс[андр] Дюма, как я, — что в один прекрасный день может стать причиной большого неудобства для нас обоих, так как мы подписываемся одинаково, — тебе следует подписываться Дюма-Дави. Мое имя, как ты понимаешь, слишком хорошо известно, чтобы тут могло быть два мнения, — и я не могу прибавлять к своей фамилии «отец»: для этого я еще слишком молод…».

В двадцать лет Дюма-сын был красивым молодым человеком, с гордой осанкой, полным сил и здоровья. Он был высокий, широкоплечий, с правильными чертами лица, и ничто, кроме мечтательного взгляда и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало в нем правнука черной рабыни из Сан-Доминго. Он одевался, как денди или как «лев», по тогдашнему выражению: суконный сюртук с большими отворотами, белый галстук, жилет из английского пике, трость с золотым набалдашником. Счета портного оставались неоплаченными, но молодой человек держался высокомерно и сыпал остротами направо и налево. Однако под маской пресыщенности угадывался серьезный и чувствительный характер, унаследованный им от Катрины Лабе; Дюма-сын скрывал эту сторону своей натуры.

В сентябре 1844 года отец и сын поселились на вилле «Медичи» в Сен-Жермен-ан-Лэ. Там оба работали и оказывали самое радушное гостеприимство своим друзьям. Дюма-сын приглашал их любезными посланиями в стихах:

Коль ветер северный не очень вас пугает, То знайте, вас прием горячий ожидает Здесь, в Сен-Жермен-ан-Лэ, где, право же, давно Хотели б видеть вас отец и сын его. И если озарил нас луч, зажженный Фебом, И если ясный день нам был ниспослан небом, И если публика в краю, где мы живем, Подобна дикарям, но солнце светит днем, Так приезжайте к нам; мы здесь вдвоем, быть может, Поможем вам забыть все то, что вас тревожит, Взамен синеющих небес и красок дня Вам предложив табак и место у огня Мы ждем еще гостей, друзей мы ждем, вернее; Художники придут и свод оранжереи Нам разрисуют весь, обычай их таков; Теперь там нет цветов, но слышен стук шаров. Приедет Мюллер[110] к нам, пастель его чудесна, Приедет и Доза[111], который повсеместно Слывет за гения. И будет с ним Диас[112], Ни с кем он не сравним, и позабавит вас. И, наконец, мой друг, когда настанет вечер, Вы дам увидите, изысканны их речи; И этот аргумент столь весок, что к нему Прибег я под конец; с ним спорить ни к чему. Чтоб не пришлось вам зря излишний делать крюк, Я точный адрес дам. Запомните, мой друг: Идите улицею Медичи, потом, Пройдя ее насквозь, ищите крайний дом, В нем дверь зеленая. Но если вам случится Приют наш не найти или с дороги сбиться, Зайдите в первый же знакомый особняк, И там вам объяснят, куда пройти и как. Прощайте, от души я вас обнять хотел бы…

Однажды по дороге в Сен-Жермен Дюма-сын встретил Эжена Дежазе, сына знаменитой актрисы. Молодые люди взяли напрокат лошадей и совершили прогулку по лесу, затем вернулись в Париж и отправились в театр Варьетэ. Стояла ранняя осень. Париж был пуст. В Комеди-Франсэз «молодые, еще никому не известные дебютанты играли перед актерами в отставке старые, давно забытые пьесы», — писала Дельфина де Жирардэн. В залах Пале-Рояля и Варьетэ можно было встретить красивых и доступных женщин.

Эжен Дежазе питал так же мало уважения к общепринятой морали, как и Дюма-сын. Баловень матери, он был гораздо менее стеснен в средствах, чем его друг. Молодые люди в поисках приключений лорнировали прелестных девиц, занимавших авансцену и ложи Варьетэ. Красавицы держались с простотой, присущей хорошему тону, носили роскошные драгоценности, и их с успехом можно было принять за светских женщин. Их было немного — знаменитые, известные всему Парижу, эти «высокопоставленные кокотки» образовывали галантную аристократию, которая резко отличалась от прослойки лореток и гризеток.

Хотя все они и были содержанками богатых людей (надо же на что-то жить), они мечтали о чистой любви. Романтизм наложил на них свой отпечаток. Виктор Гюго реабилитировал Марион Делорм и — Жюльетту Друэ. Общественное мнение охотно оправдывало куртизанку, если причиной ее падения была преступная страсть или крайняя бедность. Куртизанки и сами были не чужды сентиментальности. Большинство из них начинало жизнь простыми работницами: чтобы стать честными женщинами, им не хватило одного — встретить на своем пути хорошего мужа. Достаточно было прогулки в Тиволи, посещения зарешеченной ложи в Амбигю, кашемировой шали и драгоценной безделушки, чтобы перейти в разряд содержанок. Но, даже став продажными женщинами, они сохраняли тоску по настоящей любви. Жорж Санд умножила число непонятых женщин, мечтающих о «вечном экстазе». Все это объясняет, почему два юных циника в Варьетэ смотрели не только на соблазнительные белоснежные плечи куртизанок, но и вглядывались в их глаза, светящиеся нежностью и грустью.

В этот вечер в одной из лож авансцены сидела женщина, в то время славившаяся своей красотой, вкусом и теми состояниями, которые она пожирала. Звали ее Альфонсина Плесси, но она предпочитала именовать себя Мари Дюплесси. «Она была, — пишет Дюма-сын, — высокой, очень тонкой брюнеткой с бело-розовой кожей. Головка у нее была маленькая, продолговатые глаза казались нарисованными эмалью, как глаза японок, но только смотрели они живо и гордо; у нее были красные, словно вишни, губы и самые прелестные зубки на свете. Вся она напоминала статуэтку из саксонского фарфора…» Узкая талия, лебединая шея, выражение чистоты и невинности, байроническая бледность, длинные локоны, ниспадавшие на плечи на английский манер, декольтированное платье из белого атласа, бриллиантовое колье, золотые браслеты — все это делало ее царственно прекрасной. Дюма был ослеплен, поражен в самое сердце и покорен.

Ни одна женщина в театре не могла соперничать с ней в благородстве наружности, и тем не менее, кроме одной из ее бабок, Анны дю Мениль, происходившей из дворянского нормандского рода и совершившей мезальянс, предки Мари Дюплесси были лакеями и крестьянами. Ее отец, Марэн Плесси, человек мрачный и злобный, считался в деревне колдуном. Он женился на Мари Дезайес, дочери Анны дю Мениль, которая родила ему двух дочерей, а потом сбежала от него. Альфонсина родилась в 1824 году; она была одних лет с Дюма. Она не получила никакого образования и до 15–16 лет бегала по полям. Потом отец — во всяком случае, так рассказывают — продал ее цыганам, которые увезли ее в Париж и отдали в обучение к модистке. Гризетка, зачитывавшаяся романами Поль де Кока, она танцевала со студентами во всех злачных уголках Парижа, а по воскресеньям в Монморенси охотно позволяла увлекать себя в темные аллеи. Ресторатор Пале-Рояля, который однажды возил ее в Сен-Клу, меблировал для нее небольшую квартирку на улице Аркад, но почти сразу же вынужден был уступить Мари герцогу Аженору де Гишу, элегантному студенту политехнической школы, который в 1840 году ушел из армии для того, чтобы стать одним из предводителей «модных львов» Итальянского бульвара и «Антиноем 1840 года». Через неделю у «Итальянцев» и в знаменитой «инфернальной ложе» авансцены № 1 Оперы, своего рода филиале Жокей-клуба, только и говорили, что о новой любовнице молодого герцога.

Молодой красавицей увлекались самые блестящие мужчины Парижа: Фернан де Монгион, Анри де Контад, Эдуард Делессер и десятки других. Знатные любовники привили ей изящные манеры и культуру, хоть и поверхностную, но весьма приятную. Под руководством лучших наставников одаренная и чувствительная девушка расцвела. В 1844 году, когда Дюма-сын с ней познакомился, в ее библиотеке были Рабле, Сервантес, Мольер, Вальтер Скотт, Дюма-отец, Гюго, Ламартин и Мюссе. Она превосходно знала произведения этих авторов, любила поэзию. Ее обучали музыке, и она с чувством играла на пианино баркаролы и вальсы.

Короче говоря, она с головокружительной быстротой шла в гору, окруженная все более изысканной роскошью. В 1844 году она считалась самой элегантной женщиной Парижа и соперничала с Алисой Ози, Лолой Монтес и Аталой Бошен. У нее можно было встретить не только «львов» Жокей-клуба, но и Эжена Сю, Роже де Бовуара, Альфреда де Мюссе. Все испытывали к ней восхищение, смешанное с уважением и жалостью, потому что она была явно выше своей постыдной профессии. Почему она ею занималась? Во-первых, потому, что привыкла тратить сто тысяч франков золотом в год, а во-вторых, потому, что, больная, лихорадочно-возбужденная, вечно недовольная собой, она могла забыться лишь в наслаждении.

В тот вечер в ложе Варьетэ с Мари сидел дряхлый старик граф Штакельберг, бывший русский посол. Позже она рассказала Дюма, что этот выживший из ума старик взял ее на содержание потому, что она напоминала ему умершую дочь. Выдумка чистой воды. «Граф, несмотря на свой преклонный возраст, искал в Мари Дюплесси не Антигону, как Эдип, а Вирсавию, как Давид»[113]. Он поселил ее в доме № 11 по бульвару Мадлен, подарил ей двухместную голубую карету и двух чистокровных лошадей. Благодаря ему и другим поклонникам квартира Мари Дюплесси была всегда украшена цветами, и не только камелиями, а всеми цветами, какие только можно было достать в это время года. Она, однако, боялась роз, от запаха которых у нее кружилась голова; больше всего она любила камелии, эти цветы без запаха. «Ее заточили, — пишет Арсен Гуссэ, — в крепость из камелий…».

Мари Дюплесси старалась знаками привлечь внимание толстой женщины, с которой Дюма был слегка знаком, — немного модистки, а преимущественно сводни, по имени Клеманс Пра. Эжен Дежазе хорошо знал эту особу, которая тоже жила на бульваре Мадлен и была соседкой Мари Дюплесси. Мари села в свою карету и покинула Варьетэ, не дожидаясь конца спектакля. Немного погодя фиакр высадил Дюма, Дежазе и Клеманс Пра у дверей дома Клеманс, где они должны были ждать дальнейшего развития событий. В романе «Дама с камелиями» Дюма рассказывает об этой сцене, но там он превратил Штакельберга в «старого герцога», а Клеманс Пра назвал Прюданс Дювернуа.

«— Старый герцог сейчас у вашей соседки? — спросил я Прюданс.

— Нет, она должна быть одна.

— Но ей, наверное, ужасно скучно!

— Мы часто проводим вечера вместе. Когда она возвращается, она зовет меня к себе. Она обычно не ложится до двух часов ночи. Она не может раньше заснуть.

— Почему?

— Потому что у нее больные легкие, и ее почти всегда лихорадит».

Вскоре Мари крикнула из своего окна Клеманс, чтобы та пришла и освободила ее от докучливого гостя, графа N, который до смерти ей надоел.

— Никак не могу, — сказала Клеманс Пра. — У меня сидят два молодых человека: сын Дежазе и сын Дюма.

— Берите их с собой. Я буду рада кому угодно, лишь бы избавиться от графа. Приходите скорее!

Все трое поспешили на ее зов и застали в гостиной соседнего дома Мари за фортепьяно и графа, прислонившегося к камину.

Она любезно приняла молодых людей, а с графом обращалась так грубо, что он вскоре откланялся. Мари сразу развеселилась. За ужином все много смеялись, но Дюма было грустно. Он восхищался бескорыстием этой женщины, которая прогнала богатого поклонника, готового ради нее разориться; он страдал, видя, как это возвышенное существо пьет без удержу, «ругается, как грузчик, и тем охотнее смеется, чем непристойнее шутки». От шампанского ее щеки полыхали лихорадочным румянцем. К концу ужина она зашлась в кашле и убежала.

— Что с ней? — спросил Эжен Дежазе.

— Она слишком много смеялась, и у нее началось кровохарканье, — ответила Клеманс Пра.

Дюма пошел к больной. Она лежала, уткнувшись лицом в софу. Серебряный таз, в котором виднелись сгустки крови, стоял на столе.

«Я приблизился к ней, но она не обратила на это никакою внимания; я сел и взял ее руку, лежавшую на диване.

— Ах, это вы? — сказала она с улыбкой. — Разве вы тоже больны?

— Нет, но вы… вам все еще плохо?

— Ничего, я уже к этому привыкла.

— Вы себя убиваете, — сказал я ей взволнованным голосом, — мне хотелось бы быть вашим другом, вашим родственником, чтобы помешать вам губить себя.

— Чем объяснить такую преданность моей особе?

— Той непреодолимой симпатией, которую я питаю к вам.

— Значит, вы в меня влюблены? Так скажите об этом прямо, это проще.

— Если я и признаюсь вам в любви, то не сегодня.

— Лучше будет, если вы мне этого никогда не скажете.

— Почему?

— Потому что это может привести только к двум вещам.

— К каким?

— Либо я вас отвергну, и тогда вы на меня рассердитесь. Либо сойдусь с вами, и тогда у вас будет незавидная любовница: женщина нервная, больная, грустная; а если веселая, то печальным весельем. Подумайте только, женщина, которая харкает кровью и тратит сто тысяч франков в год! Это хорошо для богатого старика, но очень скучно для такого молодого человека, как вы… Все молодые любовники покидали меня.

Я ничего не ответил, я слушал. Эта ужасная жизнь, от которой бедная девушка бежала в распутство, в пьянство и в бессонницу, все это произвело на меня такое впечатление, что я не находил слов.

— Однако, — продолжала она, — мы говорим глупости. Дайте мне руку, и вернемся в столовую».

Почему она стала его любовницей? Он был беден, а страстные признания в любви ей доводилось выслушивать не меньше десяти раз на дню. Но он продолжал свои атаки с пламенным упорством. «Эта смесь веселости, печали, искренности, продажности и даже болезнь, которая развила в ней не только повышенную раздражительность, но и повышенную чувственность, возбуждали страстное желание обладать ею…» В ней жила трогательная непосредственность, «временами она страстно рвалась к более спокойной жизни… Пылкая, она легко поддавалась искушению и была падка на наслаждения, но при этом не теряла гордости и сохраняла достоинство даже в падении».

Молодому Дюма не были чужды благородные порывы: любовь к матери научила его жалеть всех женщин, несправедливо выброшенных из общества. Чистосердечный, несмотря на всю свою пресыщенность, он сочувствовал их горестям, умел вызывать их на откровенность и угадывал слезы под маской притворного веселья. К куртизанкам он был бесконечно снисходителен. Он считал их не преступницами, а жертвами. Они были благодарны ему за то уважение, которое он им выказывал в их унижении. И нет никакого сомнения, что именно это привлекало к нему Мари Дюплесси. Однажды она сказала ему: «Если вы пообещаете беспрекословно выполнять все мои желания, не делать мне никаких замечаний, не задавать никаких вопросов, то, быть может, в один прекрасный день я соглашусь вас полюбить…».

Какой юноша в двадцать лет откажется дать такое невыполнимое обещание? И на время Мари бросила почти всех своих богатых покровителей ради этого серьезного и красивого «пажа». Ей доставляло удовольствие, вновь превратившись в гризетку, гулять с ним по лесу или по Елисейским полям. В ее комнате, «где на возвышении стояла великолепная кровать работы Буля, ножки которой изображали фавнов и вакханок», она давала ему упоительные «празднества плоти». Ах, как ему нравились ее огромные глаза, окруженные черными кругами, ее невинный взгляд, гибкая талия и «сладострастный аромат, которым было пронизано все ее существо».

Дюма-отец рассказывает о том, каким образом сын поведал ему о своей победе.

«Проследуйте за мной во Французский театр; там в этот вечер давали, кажется, «Воспитанниц Сен-Сирского дома». Я шел по коридору, когда дверь одной из лож бенуара отворилась, и я почувствовал, что меня хватают за фалды фрака. Оборачиваюсь. Вижу — Александр.

— Ах, это ты! Здравствуй, голубчик!

— Войдите в ложу, господин отец.

— Ты не один?

— Вот именно, Закрой глаза, а теперь просунь голову в щелку, не бойся, ничего худого с тобой не случится.

И действительно, не успел я закрыть глаза и просунуть голову в дверь, как к моим губам прижались чьи-то трепещущие, лихорадочно горячие губы. Я открыл глаза. В ложе была прелестная молодая женщина лет двадцати — двадцати двух. Она-то и наградила меня этой отнюдь не дочерней лаской. Я узнал ее, так как до этого видел несколько раз в ложах авансцены. Это была Мари Дюплесси, дама с камелиями.

— Это вы, милое дитя? — сказал я, осторожно высвобождаясь из ее объятий.

— Да, я, а вас, оказывается, надо брать силой? Ведь мне хорошо известно, что у вас совсем иная репутация, так почему же вы столь жестоки ко мне? Я уже два раза писала вам и назначала свидания на балу в Опера…

— Я полагал, что ваши письма адресованы Александру.

— Ну да, Александру Дюма.

— Я полагал, Александру Дюма-сыну.

— Да бросьте вы! Конечно, Александр — Дюма-сын. Но вы вовсе не Дюма-отец. И никогда им не станете.

— Благодарю вас за комплимент, моя красавица.

— И все-таки почему вы не пришли?.. Я не понимаю.

— Я вам объясню. Такая красивая девушка, как вы, приглашает на любовное свидание мужчину моих лет лишь в том случае, если ей что-нибудь от него нужно Итак, чем могу быть вам полезен? Я предлагаю вам свое покровительство и освобождаю вас от своей любви.

— Ну, что я тебе говорил! — воскликнул Александр.

— Тогда, я надеюсь, вы разрешите, — сказала Мари Дюплесси с очаровательной улыбкой и взмахнула длинными черными ресницами, — еще навестить вас, сударь?

— Когда вам будет угодно, мадемуазель…

Я поклонился ей так низко, как поклонился бы только герцогине. Дверь закрылась, и я очутился в коридоре. В тот день я в первый раз целовал Мари Дюплесси. В тот день я видел ее последний раз. Я ждал Александра и прекрасную куртизанку. Но спустя несколько дней он пришел один.

— В чем дело? — спросил я его. — Почему ты ее не привел?

— Ее каприз прошел, она хотела поступить в театр. Все они об этом мечтают! Но в театре надо учить роли, репетировать, играть — это тяжкий труд… А ведь куда легче встать в два часа пополудни, не спеша одеться, сделать круг по Булонскому лесу, вернуться в город, пообедать в Кафе де Пари или у «Братьев-провансальцев», а оттуда отправиться в Водевиль или Жимназ, провести в ложе, после театра. поужинать и вернуться часам к трем утра к себе или отправиться к кому-нибудь, чем заниматься тем, что делает мадемуазель Марс! Моя дебютантка уже забыла о своем призвании… И потом, мне кажется, она очень больна.

— Бедняжка!

— Да, ты прав, что жалеешь ее. Она гораздо — выше того ремесла, которым вынуждена заниматься.

— Надеюсь, это не любовь?

— Нет, это жалость, — ответил Александр.

Больше я никогда не разговаривал с ним о Мари Дюплесси…».

Дюма-сын придерживался гораздо более строгих правил, чем Дюма-отец. Мари Дюплесси читала «Манон Леско». И она хотела заставить этого красивого юношу играть при ней роль де Грие. Он отказался. А чего бы он хотел? Перевоспитать ее? Убедить изменить свой образ жизни? Она, возможно, смогла бы это сделать, так как была скорее сентиментальна, чем корыстна. Дюма сам сказал о Мари: «Она была одна из последних представительниц той редкой породы куртизанок, которые обладали сердцем». Но суммы, потраченной на один вечер с Мари: билеты в театр, камелии, конфеты, ужин, всевозможные прихоти, — было достаточно, чтобы разорить молодого Александра. Он мало зарабатывал и был вынужден беспрестанно обращаться к отцу, который, хотя и сам часто сидел без денег, все же давал ему время от времени записку на имя госпожи Порше — билетерши, продававшей его билеты, с просьбой выдать сыну сто франков.

Александр Дюма-сын — госпоже Порше: «Вы сказали, сударыня: «потерпите несколько дней». Но это равносильно тому, что попросить человека, которому вот-вот отрубят голову, сплясать ригодон или сочинить каламбур. Да через несколько дней я стану миллионером! Я получу пятьсот франков. Если я обращаюсь к вам, если я надоедаю вам своими просьбами, так это потому, что впал в такую нищету, что мог бы дать несколько очков вперед Иову, а ведь он был самым бедным человеком древности. Если вы не пришлете мне с моим посланцем сто франков, я покупаю на последние гроши кларнет и пуделя и начинаю давать представления под окнами вашего дома, написав большими буквами на животе: «Подайте литератору, оставленному милостями госпожи Порше!» Хотели бы вы, чтоб я представил вам в качестве залога свою голову? Чтоб я кричал «Да здравствует республика!»? Чтоб я женился на мадемуазель Моралес? Или бы вы предпочли, чтоб я отправился в Одеон, чтоб я восхищался талантом Кашарди, носил складные шляпы? Что бы вы мне ни приказали, я все выполню — только пришлите мне эти сто франков. И еще лучше, если пришлете побольше.

Ваш покорнейший слуга А. ДЮМА.

Мне совершенно безразлично, пришлете ли вы эти сто франков серебром или банковскими билетами, так что не утруждайте себя».

Каждое утро Мари Дюплесси присылала ему приказ на день: «Дорогой Аде…» Из инициалов своего любовника она сделала прозвище. Вечером он заезжал за ней. Они обедали, ехали в театр, потом снова возвращались в будуар Мари, где в огромных китайских вазах стояли цветы без запаха. «Однажды, — писал он, — я ушел от нее в восемь часов утра, и вскоре настал день, когда я ушел от нее в полдень».

Вы помните ль еще те ночи? Страсть пылала. И поцелуи жгли, и обрывался стон. Вас лихорадило. Потом глаза устало Вы закрывали вдруг и погружались в сон.
(А. Дюма-Сын. («Грехи Юности». ).

Часто она не могла заснуть, выходила из спальни в пеньюаре из белой шерсти, накинутом на голое тело, «садилась на ковер перед камином и грустно следила за игрой пламени в очаге». В такие минуты Дюма страстно любил ее. В другие он боялся оказаться обманутым. Он знал, что она часто лжет ему, возможно из деликатности. Штакельберг по-прежнему занимал какое-то место в ее жизни, так же как и человек более молодой — Эдуард Перрего, по отцу — внук знаменитого финансиста, председателя Французского банка, по матери — герцога Тарентского. На розовой бумаге, сложенной треугольником, Мари Дюплесси писала ему: «Вы доставили бы мне большое удовольствие, дорогой Эдуард, если бы посетили меня сегодня вечером в Водевиле (ложа № 29). Не могу пообедать с тобой: чувствую себя очень плохо». И на бледно-голубой бумаге: «Нед, дорогой, сегодня в Варьетэ будет совершенно необычайное представление по случаю бенефиса Буффэ[114]… Ты доставишь мне большое удовольствие, если сможешь добыть для меня ложу. Ответь мне, дорогой друг, тысячу раз целую твои глаза…».

Неду она говорила: «Сегодня я проведу вечер с Зелией», — и проводила его с Дюма. С Дюма же она играла роль кающейся грешницы. Когда однажды у нее спросили, почему она так любит лгать, она расхохоталась и ответила: «От лжи зубы белеют». Она тщательно пыталась «примирить любовь и дела».

И для Дюма вслед за несколькими днями счастья потянулись долгие месяцы подозрений, тревог и угрызений совести. Он полагал, что разрывается между Любовью и Честью. Сколько суетности скрывают эти слова с большой буквы!

К исходу второго месяца ласки сменились упреками. Теперь он реже видел Мари. Она чувствовала, что он отдаляется. «Дорогой Аде, — писала она, — почему ты не даешь о себе знать и почему ты не напишешь мне обо всем искренне? Мне кажется, что ты мог бы относиться ко мне как к другу. В ожидании вестей от тебя нежно целую тебя, как любовница или как друг — по твоему выбору. И в любом случае остаюсь преданной тебе. Мари».

30 Августа 1845 года он решил порвать с ней.

Александр Дюма-сын — Мари Дюплесси: «Дорогая Мари, я не настолько богат, чтобы любить вас так, как мне хотелось бы, и не настолько беден, чтобы быть любимым так, как хотелось бы вам. И поэтому давайте забудем оба: вы — имя, которое вам было, должно быть, почти безразлично; я — счастье, которое мне больше недоступно. Бесполезно рассказывать вам, как мне грустно, потому что вы и сами знаете, как я вас люблю. Итак, прощайте. Вы слишком благородны, чтобы не понять причин, побудивших меня написать вам это письмо, и слишком умны, чтобы не простить меня. С тысячью лучших воспоминаний.

А. Д.

30 Августа. Полночь».

Когда художник расстается с любимой женщиной, любовь начинает новую жизнь в его воображении. Исчезнувшая Мари постоянно занимала мысли Аде.

Глава четвертая. НЕСЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ.

Глава четвертая. НЕСЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ. Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Три Дюма.

После разрыва отца с Идой Ферье и сына с Мари Дюплесси оба Дюма съехались. Жили они беспорядочно и на основах взаимной терпимости. Сын стал любовником актрисы Водевиля Анаис Льевенн. Во время ужина, который она давала у «Братьев-провансальцев», и была спровоцирована ссора, которая кончилась дуэлью (приобретшей потом скандальную известность) между талантливым журналистом Дюжарье, заведующим отделом романов-фельетонов в «Ля Пресс», и профессиональным бретером Роземоном де Бовалоном, предательски убившим своего противника, как говорили тогда, по приказу и за деньги соперничавших изданий. В борьбе за подписчиков газеты стали прибегать даже к убийствам.

Сначала Бовалон был оправдан, но решением кассационного суда его дело передали руанскому суду, который приговорил его к восьми годам заключения. Оба Дюма, вызванные на суд в качестве свидетелей, приехали в Руан со своими любовницами, за что общественное мнение сурово осудило их.

В письме Нестора Рокплана его брату Камиллу мы читаем:

«Что до Дюма (отца), то он сделал себя посмешищем своим ответом председателю суда. «Ваша профессия?» — спросили его. «Я сказал бы, драматург, если б не жил на родине Корнеля». Гиацинт, мой актер, спародировал эту плоскую остроту. Когда его, как сержанта национальной гвардии, вызвали приносить присягу, он должен был объявить о роде своих занятий. И он ответил: «Я сказал бы, драматический актер, если б тут не было Брендо[115] из Комеди-Франсэз».

На этом процессе Дюма, который хотел выказать себя знатоком в вопросах чести, человеком рафинированным и завзятым бретером, навсегда скомпрометировал само понятие «джентльмен», настолько он им злоупотреблял. На премьере его пьесы «Дочь регента» первого же актера, который произнес слово «джентльмен», ошикали и освистали… Во время руанского процесса отец и сын Дюма и их дамы вели общее хозяйство…».

Дюма-сын, должно быть, страдал от столь широкой гласности.

В 1846 году отец и сын с радостью ухватились за возможность уехать из Парижа. Они вместе совершили большое путешествие по Испании и Алжиру. Почему по Алжиру? Потому что граф Сальванди, министр просвещения, посетив эту прекрасную страну, заметил: «Как жаль, что об Алжире так мало знают! Но как его популяризировать?» Его спутник, писатель Ксавье Мармье, ответил: «А знаете, господин министр, что я сделал бы, будь я на вашем месте? Я постарался бы каким-нибудь образом устроить так, чтобы Дюма проделал то же путешествие, что и мы, и написал об этом два-три тома путевых записок… Их прочтут три миллиона человек, а пятьдесят-шестьдесят тысяч из них, возможно, всерьез заинтересуются Алжиром.

— Дельная мысль, — согласился министр. — Я об этом подумаю.

По возвращении в Париж Нарцисс де Сальванди, который и сам был литератором (он принял, правда, без особого энтузиазма, Виктора Гюго во Французскую академию), пригласил Дюма на обед.

— Мой дорогой поэт, — сказал он, — вы должны оказать нам услугу.

— Поэт может оказать услугу министру! С удовольствием, хотя бы в честь столь редкой просьбы. О чем-идет речь?

Сальванди рассказал о своем проекте и предложил десять тысяч франков на путевые расходы. Дюма величественно ответил:

— Я добавлю сорок тысяч из своего кармана и совершу это путешествие.

И так как министр был удивлен непомерностью суммы, то Дюма объявил, что берет с собой (за свой счет) своего сына Александра, соавтора Огюста Маке и художника Луи Буланже. Он просит только, чтобы в его распоряжение предоставили военный корабль, на котором он мог бы совершать прогулки вдоль берегов Алжира.

— Вот как! — сказал министр. — Но вы хотите, чтоб мы оказали вам такие почести, какие обычно оказывают только принцам крови.

— А как же иначе? Если для меня сделают лишь то, что и так доступно каждому, не стоило меня беспокоить. Я и сам могу написать в дирекцию пассажирского пароходства и попросить оставить для меня каюту.

— Пусть будет по-вашему, вы получите ваш военный корабль. Когда вы намереваетесь отправиться в путь?

— Мне еще надо закончить два-три романа. На это потребуется две недели.

Но почему Испания? Потому что на следующий день после аудиенции у министра Дюма обедал у его королевского высочества герцога де Монпансье.

В 1842 году герцог Орлеанский, наследник престола, покровитель писателей, друг Виктора Гюго и Александра Дюма, скоропостижно скончался в результате дорожной катастрофы. Непоправимая утрата для Франции! Большое горе для Дюма, который хранил, как реликвию, полотенце, пропитанное кровью несчастного принца. Несколько лет спустя на премьере «Мушкетеров», состоявшейся 27 октября 1845 года[116], Дюма представили пятому сыну Луи-Филиппа, юному герцогу де Монпансье. Герцог был с ним очень любезен, говорил о той дружбе, которую питал к Дюма его покойный брат, герцог Орлеанский, и предоставил драматургу привилегию основать новый театр под названием Исторический театр, Европейский театр или даже Театр Монпансье. Дюма будет ведущим автором и директором этого нового театра, где, помимо своих пьес, он должен будет ставить Шекспира, Кальдерона, Гёте и Шиллера.

Эта привилегия возбудила всеобщую зависть.

Нестор Рокплан — своему брату, художнику Камиллу Рокплану: «Все только и делают, что гоняются за голосами, покровителями, депутатами и принцами. Принцу вообще свойственна крайняя решительность в театральных делах. Герцог Монпансье на днях преподнес Дюма свой огромный театр. Затея эта настолько нелепа и комична, что, бьюсь об заклад, не пройдет и года, как он обанкротится и попадет в лапы коммерческого суда. Поведение Дюма совершенно неслыханно. Вот как он рассуждает: «За семнадцать лет театры заработали на моих пьесах десять миллионов; за пять лет каждая из четырех газет ежегодно зарабатывает на моих романах триста тысяч франков. Я хочу иметь театр, который приносил бы мне эти миллионы, и газету, которая одна могла бы дать миллион двести тысяч франков…» Тем временем за ним охотятся судебные исполнители, и в самый разгар пиршества, которое он закатил комедиантам из Амбигю, игравшим в «Мушкетерах», его арестовывают судебные приставы. Содержанка его сына, актриса Водевиля мадемуазель Льевенн, стоит 2 тысячи франков в месяц… Дюма утверждает, что он уже заказал декорации для семи пятиактных пьес, которые написал недели две тому назад, ужиная с любовницей. Веселость, беспечность, прожектерство, остроумие, безалаберность, безрассудство этого малого, его цветущее здоровье и плодовитость совершенно феноменальны».

Привилегия была выдана на имя Ипполита Остэна, молодого человека — немного врача, немного критика, немного драматурга, который был в свое время секретарем Комеди-Франсэз и директором нескольких театров. Необходимый капитал дали герцог Монпансье и владелец Пассажа — Жофруа. Дюма брал на себя финансовую ответственность за руководство всей антрепризой. Они купили земельный участок на углу Бульвара и Фобур дю Тампль и договорились, что за время путешествия Дюма по Алжиру там построят огромный театр.

Обедая у Монпансье, Дюма рассказал ему о своем разговоре с Сальванди.

— Великолепная мысль! — сказал молодой принц. — Только непременно поезжайте через Испанию, чтобы присутствовать на моей свадьбе.

10 Октября 1846 года герцог Монпансье должен был сочетаться браком с четырнадцатилетней испанской инфантой Луизой-Фернандой, младшей сестрой и признанной наследницей королевы Изабеллы II. Этот союз, благодаря которому испанский трон мог в один прекрасный день достаться французу, не давал покоя английским министрам. Дюма в тот же день послал приглашения Огюсту Маке, Луи Буланже и своему сыну.

Виктор Гюго по этому поводу писал:

«Александра Дюма послали в Испанию присутствовать в качестве историографа на свадьбе герцога Монпансье. Вот как добывали деньги на это путешествие: полторы тысячи франков отпустило министерство просвещения из фонда «Поощрения и пособия литераторам», еще полторы тысячи — из фонда «Литературных поручений», министерство внутренних дел выдало три тысячи франков из кассы особого фонда, господин де Монпансье — двенадцать тысяч франков. Общая сумма составила восемнадцать тысяч франков. Получая деньги, Дюма сказал: «Ну что ж, этого, пожалуй, хватит, чтобы уплатить проводникам».

Оставалось найти образцового слугу. Ресторатор Шеве предложил Дюма абиссинского негра с ароматным именем О-де-Бенжуэн — Бензойский бальзам. Они поехали по железной дороге, новому для того времени способу передвижения, и Дюма тут же начал путевой дневник: «До нас донеслось зловонное дыхание локомотива; огромная машина сотрясалась; скрежет металла раздирал нам уши; фонари стремительно проносились мимо, будто блуждающие огоньки на шабаше; оставляя за собой длинный хвост искр, мы мчались к Орлеану…».

Много шума из ничего! Но под пером Дюма даже локомотив превращался в персонаж драмы. В «Записках» Дюма изображает Маке серьезным, храбрым, честным человеком, хотя и несколько консервативным и тяжелым на подъем. Луи Буланже — художником-мечтателем, которому все кажется величественным (недаром он был лучшим другом Виктора Гюго). Что касается Александра Дюма-сына, то он «соткан из света и тени… Он гурман и воздержан в еде, он расточителен и экономен, пресыщен и чистосердечен, он изо всех сил издевается надо мной и любит меня всем сердцем. И, наконец, может в любой момент ограбить меня, как Валер[117], и биться за меня, как Сид[118]… К тому же он бешено храбр и всегда готов вскочить на коня, выхватить шпагу, пистолет или ружье… Время от времени мы ссоримся, и тогда он покидает отчий дом; но в тот же день я покупаю тельца и начинаю его откармливать…».

Рассказ о путешествии по Испании четырех мушкетеров в сопровождении черного Гримо читается увлекательно, как роман. Одному бою быков отведена добрая сотня страниц. При виде крови Маке теряет сознание, Александру Второму тоже не по себе, он просит принести стакан воды. Воду приносят. «Вылейте ее в Мансанарес, — острит Дюма, — это пойдет ей на пользу». Проезжая мимо, он заметил, что река обмелела. Описания ночных схваток с хозяевами posados, или paradores[119], как их называют в Испании, достойны пера Сервантеса. Испанские танцы нарисованы с изяществом, присущим лучшим страницам Готье. Отец и сын бредят балконами, гитарами, дуэньями и пылкими красотками. Дюма-сын имел немало приключений и описал их в стихах, обращенных к Кончите или Анне-Марии. В них он, идя по стопам Мюссе, рифмовал Севилью с мантильей и Прадо с досадой.

Прелестны вы, и, кто хоть раз Увидел ваши руки, плечи, Увидел блеск влюбленных глаз, Тот не забудет этой встречи, Тот вечно будет помнить вас.

Монпансье дал в Мадриде большой прием в честь приехавших французских писателей и художников. Испанцы и сами спешили выказать Дюма свое восхищение:««Меня лучше знают и, пожалуй, больше чтут в Мадриде, чем во Франции. Испанцы находят в моих произведениях нечто кастильское, и это им весьма по вкусу. Что это правда, видно хотя бы из того, что я стал командором ордена Изабеллы Католической прежде, чем сделался кавалером Почетного легиона…».

Однако на Кювийе-Флери, бывшего наставника герцога Омальского, который сопровождал французских принцев в Испанию, прославленный путешественник произвел не такое хорошее впечатление, как на самого себя: «Прибыл Дюма, посланный Сальванди с этой дурацкой миссией. Он потолстел, подурнел и вульгарен до ужаса…» Но Кювийе-Флери был нетерпим и совершенно лишен чувства юмора.

Обе «испанские свадьбы» должны были состояться одновременно: свадьба королевы Изабеллы II с инфантом доном Франсиском Ассизским (по прозвищу Пакита) и свадьба Монпансье с «сестрой Изабеллы, более красивой, чем королева, у которой были прекрасные глаза, великолепные волосы, гордо посаженная головка и очаровательное личико». Двойной брак благословили в присутствии всего испанского двора в зале Послов Восточного дворца, а на следующий день церемонию повторили в соборе Nuestra Senora de los Atocha[120]; на ней присутствовал и восхищенный Александр Дюма. Через несколько дней (17 октября 1846 года) Дюма обедал у католической королевы в колонном зале. Стол был накрыт на сто персон. «Мы затерялись среди людей, которые не знали ни слова на нашем языке, — писал Кювийе-Флери. — У Александра Дюма, как и у меня, по правую руку сидел епископ, по левую — камергер с ключом, перекинутым за спину. Но так как ключ этот не отмыкает уста, то Дюма вынужден был пожирать обед молча, а путевые наблюдения ограничить тонзурой своего соседа. «Самый уродливый из всех епископов!» — заметил он после обеда…».

Четверо новобрачных обошли все залы. Изабелла II, которой едва исполнилось шестнадцать лет, была с ног до головы усыпана бриллиантами, но «кожа у нее была слишком темная и щеки лоснились». Предсказывали, что с годами «она станет такой же безобразно толстой, как и ее бабушка». Король-супруг (таков был отныне официальный титул Пакиты) казался девчонкой, одетой в форму дивизионного генерала; он говорил пискливым голосом. Двоюродные брат и сестра, объединенные браком по политическим соображениям, молодые правители ненавидели друг друга с детства. И, наоборот, инфанта Луиза-Фернанда, герцогиня де Монпансье, гордая своим Прекрасным Принцем, вся светилась от счастья. «Восхитительное существо! — писал Кювийе-Флери. — Лицо ее дышит прелестью и лукавством…».

18 Октября 1846 года Дюма-сын, которого, несмотря на Кончиту и Антонию, преследовали воспоминания о Мари Дюплесси, написал ей из Мадрида, умоляя простить его. Он раскаивался в несправедливой суровости.

«Мутье приехал в Мадрид и сказал мне, что, когда он покидал Париж, вы были больны. Разрешите мне присоединиться к числу тех, кого глубоко огорчают ваши страдания.

Через неделю после того, как вы получите это письмо, я буду в Алжире. Если я найду на почте хотя бы записочку от вас, из которой узнаю, что вы простили мне то, что я совершил почти год назад, я возвращусь во Францию менее грустным, если вы отпустите мне грехи, и — совершенно счастливым, если найду вас в добром здравии.

Ваш друг А. Д.».

Когда догорели огни последних фейерверков, Александр Первый и его «двор» отправились в Алжир. Там не было недостатка в развлечениях: плавание на военном корабле «Велос» («Стремительный»), визит к маршалу Бюжо, освобождение французских пленных из рук арабов (Дюма так много раз об этом рассказывал, что в конце концов сам в это поверил), банкет в его честь на Алжирском рейде, охота на орла, покупка грифа, которого он окрестил Югуртой, прогулка с остановкой в Тунисе (куда он не имел никакого права приводить французский военный корабль).

Зато какой скандал подняла палата по его возвращении! — Как могло случиться, что военный корабль со всей командой предоставили в распоряжение увеселителя публики? — Почему, — вопрошал граф Кастеллан, — министр доверил «научную миссию» автору романов-фельетонов? — Правда ли, — осведомлялся Мальвиль, депутат от Перигора, — что министр сказал: Дюма откроет Алжир господам депутатам, которые о нем ничего не знают? — Но Сальванди не спасовал перед крикунами. Что касается Дюма, то он послал им секундантов: депутаты не приняли вызова, ссылаясь на парламентскую неприкосновенность. Мушкетер играл в этом деле самую выигрышную роль.

Это кульминационный пункт карьеры Дюма. Власти обращаются с ним как с особой королевского ранга. С появлением каждого нового романа увеличивается список его триумфов. Романы эти Маке и Дюма, или Дюма-Маке, переделывают в драмы, на которые стекаются толпы народу. Спектакль «Мушкетеры» в Амбигю начинается в половине седьмого и кончается в час ночи. Теофиль Готье писал в своем фельетоне:

«У нас достаточно времени, чтобы познакомиться с героями, привыкнуть к их повадкам и поверить в их реальность… Пьеса, — добавлял он, — выдержит столько же представлений, сколько номеров газеты занял роман. А это не так уж мало… Успех этой пьесы, — продолжает Готье, — тем более замечателен, что в ней нет и намека на любовь — там нет даже Арисии[121], чтобы кинуть кость петиметрам. Правда, петиметры никогда не ходят на Бульвары. Притягательная сила пьесы в идеях дружбы и верности — благородных идеях, которые и сами по себе достойны стать содержанием любой драмы. В союзе четырех храбрецов, объединивших свои помыслы, сердца, силу и доблесть, есть нечто трогательное. Эти четыре брата — братья не по крови, а по родству душ — образовали такую семью, о которой можно только мечтать. Кто в пору доверчивой юности не пытался установить такие же отношения, но — увы! — они распадались при первой же трудности или первом же соперничестве — по вине Ореста ли, Пилада ли, не все ль равно? В этом успех романа и успех пьесы…».

Суждение умное и даже глубокое. Да, только неиссякаемой щедростью натуры Дюма-отца можно объяснить его удивительный успех и его безраздельное господство на сцене и в подвалах газет.

Глава пятая. СМЕРТЬ МАРИ ДЮПЛЕССИ.

Мы воздадим ей лучшую хвалу, сказав, душе ее так быстро наскучила жизнь, которую вело ее тело, что она убила его, чтобы покончить с этим существованием.

Поль Де Сен-Виктор.
Глава пятая. СМЕРТЬ МАРИ ДЮПЛЕССИ. Часть пятая. ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Три Дюма.

На письмо из Мадрида молодой Дюма не получил никакого ответа, и вот почему.

Мари никогда не хотела разрыва с ним. Но она «привыкла к тому, что все ее привязанности попираются, привыкла заключать мимолетные связи и переходить от одной любви к другой, и постепенно стала, — пишет Жюль Жанен, — ко всему безразличной. О сегодняшней любви она помышляла не больше, чем о завтрашней страсти». Безразличной? Нет, скорее смирившейся. Она «тосковала по тишине, покою и любви. У нее была душа гризетки, которая приспосабливалась, как могла, к телу куртизанки». Куртизанка старалась привлечь богатых любовников: Штакельберга, Перрего; гризетка искала друга сердца, который мог бы заменить ей Аде.

И она нашла Франца Листа, которого ей представил в ноябре 1845 года лечивший ее доктор Корев, странная личность, похожая на персонажей Гофмана, полушарлатан, полугений. Лист — великий музыкант, «прекрасный, как полубог», только что порвал свою продолжительную связь с Мари Агу.

Немногие мужчины занимали тогда более видное положение в обществе. «Мадемуазель Дюплесси вас хочет, и она вас завоюет», — сказал Жанен виртуозу.

Она и впрямь завоевала его, и он никогда не смог ее забыть. «Вообще мне не нравятся такие женщины, как Марион Делорм или Манон Леско. Но эта была исключением. Она была очень добра…» И все же Лист отказался связать свою жизнь с прекрасной куртизанкой и даже не пожелал поехать путешествовать с ней по Востоку, чего ей очень хотелось.

Эдуард Перрего пригласил Мари в другое путешествие, весьма неожиданного свойства. Он увез ее в Лондон, и там 21 февраля 1846 года сочетался с ней гражданским браком перед регистратором графства Мидлсекс. Она стала графиней Перрего. Но брак, по всей вероятности, был заключен не по правилам, так как церковное оглашение не было опубликовано. Он не мог считаться действительным во Франции, потому что не был утвержден французским генеральным консулом в Лондоне, как того требовал закон. К тому же по возвращении в Париж супруги по взаимному согласию вернули друг другу свободу. Так к чему же тогда эти необъяснимые формальности? Возможно, Перрего надеялся крепче привязать к себе Мари Дюплесси; возможно, он хотел удовлетворить прихоть умирающей, потому что у Мари к тому времени развилась скоротечная чахотка, и она знала, что часы ее сочтены. Лондонская свадьба in extremis[122] позволила ей заказать на дверцы своей кареты гербовые щиты. «Лишь самые интимные друзья, самые надежные советчики» знали, что она имеет на это право. У поставщиков, которым она задолжала, вошло в привычку адресовать счета на имя «графини дю Плесси».

Но на самом деле она к этому времени чувствовала себя слишком плохо, чтобы быть настоящей женой или любовницей. «Волнующая бледность» ее щек сменилась лихорадочным румянцем. Она пыталась искусственно возродить свою былую красоту при помощи блеска драгоценностей. Она разъезжала по модным курортам, переселялась из Спа в Эмс — восхитительная танцовщица, Мари продолжала вызывать восхищение; но с каждым новым местом ее состояние только ухудшалось. В счетах отелей стоит: «Молоко… Вливания…».

Мари Дюплесси — Эдуарду Перрего: «Я молю вас на коленях, дорогой Эдуард, простить меня; если вы меня еще любите, напишите мне всего два слова, слова прощения и дружбы. Напишите мне до востребования, Эмс, герцогство Нассау. Я здесь одинока и очень больна. Итак, дорогой Эдуард, скорее — прощение. До свидания».

По возвращении в Париж Мари в течение нескольких недель еще появлялась на балах — лишь призрак, тень своей былой красоты. Потом настал день, когда она уже не смогла более покидать квартиру на бульваре Мадлен. Ей минуло двадцать три года, и она была обречена. И вот в ее комнате появились «налой, крытый трипом», и «две позолоченные Девы Марии». Иногда по вечерам, надев белый пеньюар и обмотав голову красной кашемировой шалью, она садилась у окна и наблюдала, как проходят мимо светские дамы и кавалеры, направляясь ужинать после театра.

Так как она не могла больше зарабатывать деньги своим истощенным телом, ей пришлось продать одну за другой почти все драгоценности, которые она так любила. Когда она умирала, у нее из всех украшений оставались лишь два браслета, одна коралловая брошь, хлысты и два маленьких пистолета. Эдуарда Перрего, пришедшего навестить ее, она не приняла. Она умерла 3 февраля 1847 года, в самый разгар карнавала, за несколько дней до масленицы, которую Париж в те времена бурно праздновал. Шум веселья врывался в окна маленькой квартирки, где лежала в агонии Мари Дюплесси. Викарий церкви святой Магдалины пришел причастить ее, затем, перекусив, отправился восвояси. «На ветчину для священника, — записала в книге расходов горничная, — два франка».

5 Февраля 1847 года толпа любопытных следовала за погребальным катафалком, «украшенным белыми венками». За дрогами, обнажив головы, шли лишь двое из прежних друзей Мари Дюплесси: Эдуард Перрего и Эдуард Делессер. Мари похоронили временно на Монмартрском кладбище, потом, 16 февраля, в жирный четверг[123], тело ее эксгумировали и предали земле на участке, приобретенном Эдуардом Перрего за 526 франков в вечную собственность.

В этот день «низко нависшее небо было темным и мрачным, к полудню небеса разверзлись и потоки ливня хлынули на процессию «жирного тельца», а ночью во всех уголках Парижа сотни разбушевавшихся оркестров с помпой провожали карнавал».

Дюма-сын, путешествовавший по Алжиру и Тунису, ничего не знал о долгой агонии своей бывшей возлюбленной. Возвращаясь во Францию, он много думал о Мари. Он никогда не переставал любить эту редкую и трогательную женщину. «Я шел, и воспоминания о наших ночах преследовали меня», — писал он. Что, впрочем, отнюдь не мешало ему не отказываться от тех приключений, которые выпадали на его долю во время путешествия. Из Туниса он вернулся в Алжир, чтобы встретить там Новый год. 3 января 1847 года пассажиры «Велоса» («Стремительного») пересели на пакетбот «Ориноко», 4-го они прибыли в Тулон, на следующий день — в Марсель. Оттуда Дюма-отец поспешил в Париж, куда его призывали дела Исторического театра. Дюма-сын соблазнился гостеприимством д'Отрана, Мери и возможностью закончить вдали от Парижа плутовской роман «Приключения четырех женщин и одного попугая», о выходе которого уже объявил издатель Кадо.

О смерти Мари он узнал в Марселе. Это известие повергло его в грусть и раскаяние. Нельзя сказать, что он плохо обошелся с Мари, но он был слишком суров, а значит, и несправедлив к бедной девушке, чья жизнь была столь тяжелой, что ее ни в чем нельзя винить. Недовольный собой, он решил с жаром взяться за работу и расплатиться со всеми долгами. Но такую клятву гораздо легче дать, чем сдержать. Когда он возвратился в Париж, ему в глаза бросилось объявление, возвещавшее о посмертной продаже мебели и «предметов роскоши» в доме № 11 по бульвару Мадлен. Лиц, желающих что-нибудь приобрести, приглашали посетить квартиру, где была выставлена вся движимость. Дюма-сын помчался туда. Он вновь увидел мебель розового дерева, бывшую некогда свидетельницей его короткого счастья, тончайшее белье, облекавшее нежное и прелестное тело, платья покойницы, за право обладать которыми будут спорить так называемые порядочные женщины. Он был потрясен и, возвратившись домой, написал свое лучшее стихотворение:

Расстался с вами я, а почему — не знаю, Ничтожным повод был: казалось мне, любовь К другому скрыли вы… О суета земная! Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?
Потом я вам писал о скором возвращенье, О том, что к вам приду и буду умолять, Чтоб даровали вы мне милость и прощенье. Я так надеялся увидеть вас опять!
И вот примчался к вам. Что вижу я, о боже! Закрытое окно и запертую дверь. Сказали люди мне: в могиле черви гложут Ту, что я так любил, ту, что мертва теперь.
Один лишь человек с поникшей головою У ложа вашего стоял в последний час. Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двое В последнем шествии сопровождали вас.
Благословляю их. Они одни посмели С презреньем отнестись к тому, что скажет свет, Умершей женщине не на словах — на деле Отдав последний долг во имя прошлых лет.
Те двое до конца ей верность сохраняли, Но лорд ее забыл и князь прийти не мог; Они ее любовь за деньги покупали, И не могли купить надгробный ей венок.

Чарльз Диккенс присутствовал на аукционе. «Там собрались все парижские знаменитости, — писал он графу д'Орсэ. — Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненное симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца.

Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой или Жанна д'Арк. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца».

Диккенс, несмотря на свою сентиментальность, был, как он сам признавал, слишком англосаксом, чтобы его могла тронуть участь женщины легкого поведения. Дюма же купил «на память» золотую цепочку Мари. Распродажа дала 80917 франков, что с лихвой покрыло пассив наследства. Мари Дюплесси завещала деньги, которые останутся после уплаты долгов, своей нормандской племяннице (дочери ее сестры Дельфины и ткача Паке), поставив условием, чтобы наследница никогда не приезжала в Париж.

Жизнь и смерть Мари Дюплесси сыграли решающую роль в моральной эволюции Дюма-сына. Его отец, как и все романтики, воспевал права страсти, но сам очень скоро перестал следовать этим идеалам. Любовницам типа Мелани Вальдор он предпочитал снисходительных и непостоянных девиц. Его сын с двадцати лет тоже пристрастился к необременительным увлечениям, но пример матери показал ему, к каким печальным последствиям приводят подобные связи; судьба Мари окончательно убедила его, что комедия удовольствий в жизни, увы, часто оборачивается трагедией.

В мае 1847 года он отправился на прогулку в Сен-Жермен и вспомнил тот день, когда он скакал по лесу с Эженом Дежазе. Оттуда друзья отправились в Варьетэ, что положило начало его роману с Мари. Александр снял комнату в отеле «Белая лошадь», перечитал письма Мари и написал о ней роман под названием «Дама с камелиями». С начала века у поэтов вошло в привычку описывать в стихах свои увлечения. Гюго, Санд, Мюссе и даже Бальзак романтизировали таким образом свои связи. Книга Дюма-сына не автобиография, хотя, конечно, в основе этой истории лежит роман автора с Мари Дюплесси, которая в книге получила имя Маргариты Готье. В действительности Дюма сразу отказался от мысли возродить грешницу к новой жизни. В романе Арман Дюваль пытается заставить ее вступить на стезю добродетели.

«Я убежден в одном: женщине, которую с детства не научили добру, бог открывает два пути, ведущие к нему, — путь страдания и путь любви. Они трудны: те, кто на них вступает, стирают до крови ноги, раздирают руки, зато они оставляют украшения порока на придорожных колючках и приходят к цели в той наготе, в которой не стыдно предстать перед господом».

Роль отца Дюваля, его визит к Маргарите Готье, решение Маргариты продать лошадей и драгоценности, чтобы любовью искупить свои грехи, героическое самоотречение куртизанки, жертвующей собой, чтобы не повредить любимому человеку, — все это придумал Дюма, точно так же как и душераздирающие письма покинутой, разоренной, умирающей Маргариты. Нельзя представить, чтобы Дюма-отец мог устроить в жизни подобную сцену Маргарите Готье. В его привычках было скорее завоевывать куртизанок, чем защищать их добродетель.

Роман имел огромный успех. Все женщины — содержанки или просто согрешившие — были глубоко растроганы. «Туберкулез и бледность приобрели теперь мрачное очарование». Через несколько дней после выхода книги в свет автор встретил драматурга Сиродэна, и тот сказал ему: «Почему бы вам не сделать драму из вашего романа? Ведь это, мой дорогой, — плодородная почва, ее не следует оставлять невозделанной».

Дюма-сын поговорил с отцом. Отец в ту пору был абсолютным монархом в Историческом театре, открывшемся 21 февраля 1847 года постановкой «Королевы Марго». Создавая этот театр, Дюма, как всегда, носился с грандиозными прожектами. Он хотел повторить на сцене то, что уже совершил в своих романах, — воспроизвести национальную историю, создав пьесы на манер греческих трагедий и хроник Шекспира.

Спектакль был блестящий и — бесконечный. Он начинался в шесть часов вечера и кончался только к трем часам утра.

«Да, — писал на следующий день в своей рецензии Теофиль Готье, — Дюма совершил чудо, сумев удержать публику натощак девять часов кряду на своих местах. Правда, ближе к концу, в коротких антрактах, зрители начали поглядывать друг на друга так, будто они плывут на плоту «Медузы»[124], и те, кто пожирней, уже начинали тревожиться за свою судьбу. Слава богу, нам все же не пришлось оплакивать ни одной жертвы каннибализма; но на будущее, если дирекция еще собирается ставить драмы в пятнадцати картинах с прологом и эпилогом, ей следует добавлять на афишах: «Большой выбор блюд…».

Десять тысяч зевак собрались на улице перед театром, чтобы поглазеть на зрителей и на фасад. Узкое здание торжествующе вздымалось между двумя огромными домами на бульваре Тампль. Оно казалось оригинальным, потому что в отличие от большинства тогдашних театров не походило ни на «биржу, ни на храм, ни на гауптвахту, ни на музей». Архитектору, а возможно и Дюма, пришла в голову мысль стилизовать подмостки, на которых играли в бродячих театрах, заменив две бочки двумя кариатидами, поддерживающими балкон. Теофиль Готье хвалил архитектора Сешана за то, что тот не поддался искушению построить вместо театрального здания Парфенон.

«Только подчеркивая целевое назначение здания, — указывал Теофиль Готье, — и максимально используя полезные элементы, современная архитектура найдет те новые формы, которые она тщетно ищет». На фресках внутри помещения были изображены все старые друзья Дюма: Софокл, Аристофан, Эсхил, Еврипид, Корнель, Расин, Мольер, Мариво плюс Тальма и мадемуазель Марс. Дюма, подобно древним, любил окружать себя своими богами.

Герцог Монпансье и молоденькая пятнадцатилетняя герцогиня присутствовали на премьере, которая затянулась далеко за полночь. Беатриса Персон, которую Дюма-отец в ту пору жаловал своим вниманием, играла роль королевы-матери Екатерины Медичи. Девятнадцатилетняя актриса была явно молода для этой роли, но любовь великих людей возлагает короны на самые неподходящие головы. «Королеву Марго» на афишах сменил «Гамлет», странный «Гамлет», адаптированный Дюма, который, желая придать пьесе счастливую развязку, не стал, в отличие от Шекспира, убивать принца Датского.

Дюма-сын надеялся, что вслед за драмами его отца на сцене Исторического театра появится «Дама с камелиями».

— Нет, — сказал Александр Первый, — сюжет «Дамы с камелиями» не годится для театра, я бы никогда не смог ее поставить.

Сына задели слова отца, тем более что многие профессиональные драматурги предлагали ему переделать его роман в пьесу. «А почему бы мне не взяться за это самому?» — подумал он. И скрылся на восемь дней в своем маленьком домике в Нейи. Так как у него не было времени выйти купить бумаги, он писал на любых клочках, какие только попадались ему под руку. Закончив пьесу, он тут же помчался к отцу. Тот, по-прежнему убежденный в нелепости этой затеи, из родительских чувств все же согласился прослушать пьесу. После первого акта он сказал: «Очень хорошо!» После второго Александру Второму пришлось отлучиться по неотложному делу. Вернувшись, он застал Александра Первого, только что закончившего чтение пьесы, в слезах.

«Мой дорогой мальчик, — сказал он, обнимая сына, — я ошибался. Твоя пьеса принята Историческим театром».

Но дни Исторического театра были уже сочтены. Франция стояла на пороге драм куда более реальных, чем те, которые создавали Дюма-Маке. Господствующая монархия катилась к гибели. Господствующая литературная школа дряхлела. В феврале 1847 года скончался Фредерик Сулье, автор первой «Христины». Парижане толпами стекались на его похороны: он был очень популярен, его «Хуторок Женэ» имел шумный успех. Массы, бурлившие в предвкушении грядущей революции, хранили верность тем, кто говорил им о надежде и милосердии: Ламартину, Гюго, Мишле, Дюма, Санд, Сулье. На кладбище Виктор Гюго произнес речь. В ту самую минуту, когда отзвучал последний залп над открытой могилой, в толпе раздались крики: «Александр Дюма! Александр Дюма!».

Дюма вышел вперед, хотел заговорить, но слезы душили его. Впрочем, и сами по себе они были достаточно красноречивы. «Седой гривой он походил на старого барана, огромным брюхом — на быка», — записал Рокплан. Фредерик Сулье был одним из его первых друзей-литераторов. Это он, — призвав на помощь пятьдесят столяров со своей фабрики, спас «Христину» от свистков партера. Ветеран романтической школы, он умер молодым и разочарованным. «Париж, — писал он, — это бочка Данаид: вы кидаете туда иллюзии юности, замыслы зрелых лет, раскаяние старости — он пожирает все и ничего не дает взамен». Дюма-сын, сопровождавший отца, услышал в толпе такой разговор:

— Ну и народу собралось!

— На похоронах Беранже будет еще больше. Придется пускать специальные поезда.

А через месяц, 20 марта, пришел черед мадемуазель Марс. Ей одной из живых выпала честь быть изображенной на фресках Исторического театра. В день открытия кто-то сказал: «Мадемуазель Марс попала в компанию мертвых: теперь она долго не протянет». Пророчество сбылось. Гюго пришел на отпевание, которое состоялось на кладбище Мадлен.

Огромную толпу, собравшуюся у входа в церковь, освещало яркое солнце. Гюго, прислонившись к колонне, остался стоять под перистилем вместе с Жозефом Отраном и Огюстом Маке.

«Там были люди в блузах, — писал Гюго, — которые высказывали живые и верные мысли о театре, об искусстве, о поэтах… Наш народ нуждается в славе. И когда нет ни Маренго, ни Аустерлица, он любит Дюма и Ламартинов и окружает их славой… Александр Дюма пришел со своим сыном. Толпа знала его по взлохмаченной шевелюре и стала выкрикивать его имя… Катафалк тронулся, мы пешком следовали за ним. Собралось добрых десять тысяч человек. Казалось, что этот мрачный поток толкает перед собой катафалк, на котором развевались гигантские черные плюмажи… Дюма дошел до кладбища вместе с сыном… Актрисы Французского театра, одетые в траур, несли огромные букеты фиалок; они бросили их на гроб мадемуазель Марс».

Самым большим был букет Рашель, соперницы покойной.

Но хотя парижане почитали и чествовали Дюма, кредиторы не оставляли его ни на минуту в покое: директор журнала затеял против него процесс за нарушение контракта. Сын защитил его в великолепном стихотворении:

Мыслитель и поэт! Отец мой! Значит, снова Литературные гнетут тебя оковы, И вынужден ты вновь, свой продолжая путь, Других обогащать, — они всегда на страже; А твой удел таков, что ты не смеешь даже В конце недели отдохнуть.
В окне твоем всегда — и вечером, и ночью, И в час, когда петух зарю уже пророчит, — Я вижу лампы свет, извечный свет труда. Да! К каторге тебя приговорил твой гений: За двадцать долгих лет ночных трудов и бдений Свободы обрести не мог ты никогда.
Работай! Если вдруг ты завтра, обессилев, Французский спустишь флаг, которым осенили Тебя в стране, где ты добро был сеять рад, Лжецы, гордящиеся предками своими, Пигмеи — Мирабо, чтоб их узнали имя, Обрушат на тебя злых оскорблений град.
Работай, мой отец! Я у дверей на страже. Мне, право, все равно, что эти люди скажут О будущем моем: путь изберу я свой И обойдусь без них, питомцев лжи и лени. Теперь же долг велит спасти от оскорблении Отцовской славы блеск: я — верный часовой.

Отныне сын будет заботиться об отце, у которого появится печальная потребность в помощи сына.