Три Дюма.

Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ.

Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Три Дюма.

Глава первая. «НЕЛЬСКАЯ БАШНЯ».

Провозгласим «ура» в честь этой мелодрамы, Она вчера до слез расстрогала Марго.
Альфред Де Мюссе.
Глава первая. «НЕЛЬСКАЯ БАШНЯ». Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Три Дюма.

Революции похожи на болезни с коротким инкубационным периодом, но бесконечно долгим выздоровлением. Первые годы правления нового короля протекали в неспокойной обстановке, театр от этого страдал. В Париже не прекращались волнения, в Вандее герцогиня Беррийская[66] собирала недовольных; повсюду свирепствовала холера, и страх перед заразой вредил сборам. Тогда никто в точности не знал причин этой грозной эпидемии — микробы еще не были открыты, но по всему свету от нее умирало множество людей, возможно, в результате испуга и самовнушения. Врачи запрещали есть сырые овощи и фрукты.

Дюма в то время, впрочем, как и всегда, испытывал денежные затруднения. Приятель, который имел привычку упрекать Дюма в мотовстве, был однажды очень удивлен, увидев, что тот ест огромную дыню-канталупу.

— Какая беспечность! — закричал гость. — Ты ешь дыню? В такое время?

— Мой милый, зато их отдают почти даром.

После чего он заболел холерой, как и все остальные, однако в отличие от всех излечился, выпив полный стакан эфира. Он уже выздоравливал, но еще не вставал с постели, когда ему нанес визит остроумный и коварный Феликс Арель, директор Порт-Сен-Мартэна.

— А, это вы, Арель? — приветствовал его Дюма. — Не боитесь холеры?

— Эпидемия кончилась.

— Вы в этом уверены?

— Ей пришлось свернуться, а то она перестала окупать себя, — ответил Арель. — Ах, друг мой, сейчас очень подходящий момент, чтобы предпринять новую постановку… Успокоившись, публика накинется на развлечения, и это самым благоприятным образом отразится на театре… Дюма напишите для меня пьесу.

— Но посудите сами, Арель, разве я сейчас в состоянии написать пьесу?

Арель объяснил, что речь идет лишь о переделке пьесы. Молодой человек из Тоннера (департамент Ионн), по имени Фредерик Гайярде, принес в Порт-Сен-Мартэн «недурно задуманную», но очень плохо написанную пьесу. Арель все же договорился с ним и с его разрешения передал рукопись критику Жюлю Жанену, жившему в том же доме, что и чета Арель — Жорж. Жанен переписал драму.

— В чем же дело?

— А в том, что теперь она написана лучше, но не стала более сценичной.

Словом, Арель хотел, чтобы Дюма целиком переделал пьесу.

— А у меня не будет неприятностей с этим юношей из Тоннера?

— Да что вы, дорогой мой, это сущий барашек!

— Понимаю… И вы хотите его остричь?

— С вами положительно невозможно разговаривать.

И Арель не ушел, пока Дюма не дал ему обещания переделать пьесу за две недели.

— Позаботьтесь, чтобы там была хорошая роль для Жорж! — кричал на прощание директор.

Удивительно, что самая известная из драм Дюма, выдержавшая не одну тысячу представлений и по сей день считающаяся типичным образцом французской мелодрамы, трескучие реплики из которой цитируют (смеясь) и поныне, вышла первоначально из-под пера Фредерика Гайярде из Тоннера (департамент Ионн), о чем никто, или почти никто, сейчас не знает. Заключается ли в этом жестокая несправедливость по отношению к Гайярде? Нет, потому что понадобилось вдохновение Дюма, его наивная и великодушная философия, чтобы сообщить этой нелепой истории динамизм и стиль, сделавшие ее классическим образцом театральных излишеств.

Каков сюжет «Нельской башни»? В начале XIV века в Париже прямо напротив Лувра (на том самом месте, где в наши дни находился дворец института) возвышалась старая башня, фундамент которой омывали воды Сены. Таинственная и зловещая, она служила не только дозорной башней, но и тюрьмой. Так вот, каждое утро стража находила в реке, несколько ниже по течению, трупы трех юношей. Кто повинен в их смерти? Оказывается, королева Маргарита Бургундская и ее две сестры, которые каждую ночь устраивали разнузданные оргии в потайной комнате башни. Для своих развлечений благородные дамы ежедневно выбирали трех красивых и сильных дворян, недавно прибывших в Париж (чтобы их никто не знал), назначали им через верных служанок свидание, и юноши приходили к ним в башню с завязанными глазами. После ночи любви Маргарита приказывала убивать юношей, потому что боялась, как бы король Франции[67], ее супруг, не узнал о преступлениях внучки святого Людовика.

Однако одному из злополучных любовников удалось бежать, и он снова предстает перед королевой. Теперь он называет себя капитаном Буриданом, но, когда он носил свое настоящее имя и служил пажом герцога Бургундского, он был первым любовником Маргариты, которая родила от него сына. И вот тогда-то он получил от нее кинжал вместе с приказом убить ее отца, Робера II, герцога Бургундского. Итак, Буридан посвящен в ужасные тайны юности королевы и может заставить ее «плясать под свою дудку». Она приходит в тюрьму, куда его заключили по ее приказанию, с твердым намерением избавиться от него. И в тот момент, когда мы думаем, что герой погиб, он преспокойно начинает веселый рассказ: «В 1293 году[68], двадцать лет тому назад, Бургундия была счастливой… И была у Робера, герцога Бургундского, дочь, юная и прекрасная… И был у герцога Робера Бургундского паж, с сердцем чистым и преданным…».

Буридан угрожает передать королю письмо, в котором Маргарита (в 1293 году) признавалась ему в намерении совершить отцеубийство, причем письмо это, конечно, находится в надежном месте. Он говорит так убедительно, что Маргарита обещает ему свободу и снимает с него оковы. Но ему этого мало, он требует, чтобы его сделали первым министром. Королева тут же предоставляет ему этот высший пост. «В странные времена мы живем», — замечает один из персонажей пьесы. И он совершенно прав. Затем следуют новые преступления, но теперь Маргарита и Буридан выступают как сообщники. В конце пьесы злодеи несут заслуженную кару. Людовик X приказывает арестовать преступников.

— Как! — восклицает Маргарита. — Кто посмеет арестовать королеву и первого министра?

— Здесь нет ни королевы, ни первого министра, — ответствует представитель власти. — Здесь только труп и двое убийц.

Блестящая реплика под занавес, да и вся эта история вызывала живейшее восхищение Дюма. Он обожал героев, которых не могли сломить самые жестокие поражения, которые доблестно сражались против целых полчищ врагов и которые, «если их выставляли за дверь, тут же влезали в окно». Все это очень напоминало жизнь генерала Дюма, да и его собственную жизнь. Его отец один удержал Бриксенский мост против целой армии. Ему самому всегда казалось, что в 1830 году он с револьвером в руках захватил Суассон. Его отец не робел перед императором; он — перед королем. В жизни ему не всегда удавалось удовлетворить свою жажду триумфов и желание «потрясать», зато в театре он мог вознаградить себя и дать волю своей фантазии.

Французский народ разделял чувства Дюма. Он тоже не пасовал перед королями, он сверг одну монархию в 1789 году, другую — в 1830. Народу нравилось, когда ему рассказывали о злодеяниях королей. «Всякая власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно». Мысль о том, что мужчина (или женщина), обладающие слишком большой властью, неизбежно обречены на моральное падение, была очень близка романтикам. Виктор Гюго, как и Дюма, бичует знатных дам в «Лукреции Борджиа» и «Марии Тюдор». Преступница Маргарита Бургундская пытается оправдать свои гнусные злодеяния соблазнами власти. «Я не слышала, — говорит она, — от людей, меня окружающих, ни одного слова, которое напоминало бы мне о добродетели. Придворные улыбаются мне, они твердят, что я прекрасна, что весь мир у моих ног, что я могу разрушить его ради минутного наслаждения…».

Что касается Буридана, то это типичный авантюрист. Он приехал, чтобы покорить Париж, и ради этого готов на все. Он подчеркнуто рыцарствен: «Маргарита, я буду говорить с тобой стоя и с непокрытой головой, потому что ты королева и потому что ты женщина…» Он выражается слишком высокопарно, ему недостает сдержанности героев Стендаля, хотя он так же циничен, как они. Он не останавливается перед преступлением. Этот образ предвещает появление тех заговорщиков второй империи, которых Гюго пригвоздит к позорному столбу в своем «Возмездии».

В «Нельской башне» нет правдивого изображения человеческих страстей или исторической эпохи. «Нельская башня» — это ни драма, ни трагедия, и Дюма — это не Расин и не Шекспир. «Нельская башня» — это мелодрама, мелодрама чистейшей воды, то есть пьеса, сюжет которой построен на игре случайностей, в которой самые невероятные совпадения поддерживают интерес публики и разрешают все проблемы в тот самый момент, когда пьеса, кажется, зашла в тупик.

Но разве мелодраму, несмотря на все ее крайности, не следует считать одним из жанров искусства, хотя бы и второстепенным? Ведь цель искусства не в подражании действительности, а в преобразовании или даже в искажении ее, с тем чтобы вызвать у публики определенные эмоции — те самые, которые она и желает испытать. Однако зритель 1832 года сильно отличался от зрителя 1782 года. Кого называли тогда «публикой бульваров»? Обитателей пригородов, которым был обязан своим процветанием Порт-Сен-Мартэн. Эту публику мало интересовал анализ чувств, ибо он требует досуга и праздной жизни — привилегии придворных и завсегдатаев салонов. Об успехе, выпавшем на долю такого драматурга, как Пиксерекур, и таких мелодрам, как «Трактир Адре», мечтали многие писатели. Романтическая драма в конечном счете — не что иное, как мелодрама, облагороженная стихотворной формой. Писатели образованные — Гюго, Виньи не желали этого признавать, они даже колебались (хотя и не слишком долго), прежде чем решились отдать свои пьесы театру Порт-Сен-Мартэн. Самоучка Дюма был не столь разборчив. «Мои пьесы, — говорил он в самом начале своей карьеры, — сыграют гораздо лучше на бульварах, чем во Французском театре».

Совершенно справедливое мнение, сослужившее службу не только ему, но и театру, так как мадемуазель Марс и ее школа навязали Комеди-Франсэз условности еще более жесткие, чем те, что господствовали на бульварах. Правда, затем наступило и такое время, когда бульвары, в свою очередь, стали-переживать период упадка, когда Рашель вдохнула новую жизнь в классическую трагедию; когда вновь появились просвещенные круги общества и когда вновь обратились к Расину. Словом, все шло как должно. Такие колебания маятника и составляют историю искусства. Но 1832 год был годом триумфа мелодрамы, а Дюма, казалось, был создан для того, чтобы творить именно в этом жанре, потому что он разделял чувства толпы: жажду справедливости, стремление говорить горькие истины в глаза сильным мира сего, привычку делить человечество без каких-либо промежуточных категорий на героев и подлецов.

Прочитав рукопись, присланную ему Арелем, Дюма сразу понял, что можно из нее извлечь. Вначале следовало добавить одну картину, чтобы познакомить зрителя со всеми персонажами; затем надо сделать «сцену в тюрьме», которая отсутствовала в варианте Гайярде. Но прежде всего необходимо было выделить основное содержание драмы, которое, по мнению Дюма (его разделила и публика), заключалось в «борьбе между Буриданом и Маргаритой Бургундской, между авантюристом во всеоружии своего гения и королевой во всеоружии своего сана. Вряд ли стоит говорить о том, что гений неминуемо одерживает победу над саном».

Кроме того, необходимо было ввести в пьесу те блестящие диалоги, которые доставляли такое удовольствие Дюма и его публике. Например, в конце первой картины, когда убийца Орсини встречается в таверне с тремя молодыми людьми, жизни и счастью которых он угрожает, раздается удар колокола, возвещающий комендантский час.

«ОРСИНИ. Пробил колокол, господа.

БУРИДАН (берет плащ и выходит). Прощайте, меня ждут во второй башне Лувра.

ФИЛИПП. Меня — на улице Фруа-Мантель.

ГОТЬЕ. Меня — во дворце.

(Они уходят. Орсини закрывает дверь, свистит. Появляется Ландри, с ним еще три человека.).

ОРСИНИ. А нас, ребята, — в Нельской башне!».

Текст вульгарный, звучит бравурно, но какие концовки актов!

Когда трем юношам приходится расплачиваться за ночь любви жизнью, Филипп д'Онэ, истекая кровью, падает на землю и кричит.

«ФИЛИПП. На помощь! На помощь! Ко мне, брат!

КОРОЛЕВА (входит с факелом в руках). «Увидеть твое лицо и умереть» — так, кажется, ты говорил? Желание твое исполнится. (Срывает маску.) Взгляни — и умирай.

ФИЛИПП. Маргарита Бургундская, королева Франции! (Умирает.).

ГОЛОС СТРАЖНИКА (за сценой). Три часа ночи. Все спокойно. Мирно спите, парижане».

Там были фразы выспренние и величественные: «Трактирщик дьявола, пронзай мое сердце тысячью кинжалов — тебе не открыть моей тайны!», «Вот руки твои, вот вены, а в венах этих — кровь».

Дюма был сражен, покорен; он немедля написал Арелю, что готов приступить к работе над «Нельской башней», но необходимо с самого начала урегулировать финансовые условия сотрудничества. Контракт обеспечивал Гайярде сорок франков авторских отчислений с каждого представления плюс билеты, которые он мог перепродать, на сумму в восемьдесят франков. Половину этой суммы он обещал Жюлю Жанену в ту пору, когда тот брался переписать драму. Но Жанен вышел из игры и благородно отказался от своей доли. Дюма все же оставил в пьесе один монолог, принадлежащий перу Жанена, а именно знаменитый монолог о знатных дамах.

«БУРИДАН. Неужели вам не приходила в голову мысль о том, к какому сословию принадлежат эти женщины?.. Неужели вы не заметили, что это знатные дамы?.. Доводилось ли вам когда-нибудь в ваших гарнизонных похождениях видеть такие белые ручки, такие надменные улыбки? Обратили ли вы внимание на эти пышные наряды, на эти нежные голоса, на эти лицемерные взгляды? О, конечно, это знатные дамы! По их приказанию нас разыскала ночью старуха, прикрывающая лицо платком, медовыми словами она заманила нас сюда. О, это, несомненно, знатные дамы! Едва мы вошли в роскошно обставленную комнату, теплую и благоухающую редкими ароматами, как они кинулись нам на шею, ласкали нас, отдались нам без оглядки и без промедлений. Да, да, они бросились к нам в объятия, к нам, хотя они нас видели в первый раз и мы промокли под дождем. Можно ли после этого сомневаться, что это знатные дамы!.. За столом… они предавались любви и опьянению пылко и самозабвенно, они богохульствовали, вели странные речи, уста их изрыгали гнусные ругательства; они потеряли всякий стыд, потеряли человеческий облик, забыли о земле, забыли о небе. Да, это знатные дамы, поверьте мне, очень знатные дамы!..».

Дюма смаковал этот монолог, как гурман. Да, слов нет, мелодрама была что надо; но поскольку Жюль Жанен отказался от своих прав, Гайярде вновь становился единственным собственником пьесы. Дюма предложил оставить в силе прежний договор с ним при условии, что он, Дюма, будет получать проценты со сбора, ну, скажем, процентов десять. Арель согласился: если пьеса будет иметь успех, Дюма получит кучу денег, если нет — ничего. Конфликт начался с того момента, когда Дюма объявил, что хочет сохранить инкогнито. Это не устраивало Ареля, рассчитывавшего, что имя Александра Дюма привлечет в театр публику. Но Александр был неумолим. Он требовал, чтобы в день премьеры объявили имя одного Гайярде. Почему? Из скромности? Вряд ли его можно заподозрить в этом. Может быть, он считал, что критика, жестоко разгромившая «Карла VII у своих вассалов», отнесется более снисходительно к произведению начинающего автора?

Гайярде он написал великодушное письмо, в котором сообщал, что Арель попросил его «дать несколько советов», что он рад случаю помочь юному коллеге, что он будет счастлив оказать услугу, а не продать ее, что соответствовало истине, так как по соглашению с Арелем заработки Дюма не уменьшали гонорара Гайярде.

Но молодой человек из Тоннера в сердцах ответил, что не желает никаких соавторов. Дюма кинулся к Арелю, тот возмутился: «Да он, должно быть, рехнулся! Он нисколько не возражал против Жанена!» — и приказал начать репетиции пьесы в варианте Дюма. Гайярде прибыл из Тоннера, закатил скандал и хотел даже стреляться с Дюма. В конце концов они пришли к соглашению — на афишах будет стоять: «Драма господ Гайярде и ***», после премьеры «объявят» одного Гайярде; каждый из авторов будет иметь право включать «Нельскую башню» в полное собрание своих сочинений. Условия как будто вполне честные.

На репетициях в исполнении таких великолепных актеров, как мадемуазель Жорж и Пьер Бокаж, пьеса, по выражению Дюма, «приобрела грандиозные масштабы». Роль Буридана Дюма сперва предназначал для Леметра, но Фредерик, боясь холеры, не появлялся в Париже. К тому же мадемуазель Жорж вовсе не хотелось играть с таким партнером, который постарается забрать себе весь успех, и она настояла на Бокаже. Фредерик тут же сломя голову примчался в Париж, но Арель отказался платить неустойку Бокажу, и Фредерик пришел в неописуемую ярость.

Дюма очень хотелось воспользоваться этим случаем для своей новой протеже Иды Ферье: «Арелю, я уверен, нужна именно такая актриса. Жюльетта не может претендовать ни на одну сколько-нибудь значительную роль». Эта Жюльетта была Жюльетта Друэ, бывшая натурщица скульптора Прадье, полукуртизанка, полуактриса. Но Арель не пожелал использовать в «Нельской башне» не только Жюльетту, но и Иду. Премьера состоялась 29 мая 1832 года. Мадемуазель Жорж была величественна и импозантна, Бокаж фатален и демоничен. Дюма в «Мемуарах» с наивным самодовольством описывает свой триумф:

«Зал волновался. Все предвещало большой успех, казалось, успех витал в воздухе, все дышало им.

Конец второй картины потряс публику. Буридан выпрыгивал из окна в Сену, Маргарита, срывая маску, обнажала окровавленную щеку… — все это производило огромное впечатление на публику. И когда после оргии, после побега, после убийства, после раскатов смеха, заглушённых стонами, после того, как человек кинулся в реку, после того, как царственная любовница безжалостно велела убить своего любовника, с которым провела ночь, когда после всего этого раздался спокойный и монотонный голос ночного стража: «Три часа ночи. Все спокойно. Мирно спите, парижане», — зал разразился аплодисментами… Потом пришел черед знаменитой сцене в тюрьме.

Как-то сын спросил меня (в то время он еще не был драматургом):

— Какие основные принципы построения драмы?

— Первый акт надо делать предельно ясным, последний — коротким и ни в коем случае не вводить тюремную сцену в третий.

Но, давая такой совет, я проявил неблагодарность: я никогда не видел, чтобы сцена так захватила зрителя, как эта сцена в тюрьме, которую великолепно сыграли два актера, буквально вынесшие ее на своих плечах…

И, наконец, наступил пятый акт, за который Арель очень боялся. Он делится на две картины, восьмую, полную леденящего кровь комизма, и девятую, которую по нагнетению ужасов можно сравнить лишь со второй. Было в нем что-то от античного рока Софокла, соединенного со сценическими ужасами Шекспира. Пьеса имела огромный успех, имя Фредерика Гайярде провозгласили под гром аплодисментов…».

На следующий день Арель приказал поставить на афишах: «Нельская башня», драма господ *** и Гайярде». Дюма кинулся к Арелю.

— Вы меня снова поссорите с этим Гайярде! — кричал он.

— Мой дорогой! — ответил Арель. — Пьеса имела большой успех, не хватает только маленького скандала, чтобы успех обратился в триумф. Если Гайярде станет протестовать, — тем лучше, я получу свой скандал… Пусть и он хоть что-нибудь сделает для пьесы… Неужели вы думаете, Дюма, что можно создавать шедевры, а потом заявлять: «Это не имеет ко мне никакого отношения»? Нет, хотите вы того или не хотите, Париж все равно узнает, что вы приложили к этому руку.

В этот момент раздался стук в дверь. Вошел судебный исполнитель и принес официальное послание на гербовой бумаге от Гайярде из Тоннера (департамент Ионн), в котором тот требовал поставить имя «господина Три Звездочки» на второе место. Арель отказался. Гайярде затеял процесс и выиграл его, но хитрый директор получил бесплатную рекламу, а этого он и хотел. Ссора Дюма и Гайярде зашла так далеко, что они стрелялись на дуэли, впрочем, безрезультатно. Три звездочки перешли на второе место. С точки зрения закона инцидент был исчерпан.

И тем не менее эта история повредила репутации Дюма. Мелкие газетенки, всегда придиравшиеся к Дюма, утверждали, будто в «Нельской башне» ему не принадлежит ни строки, что было неправдой. Его враги, а их было немало, — несмотря на всю его доброту, потому что его бахвальство раздражало, а успехи в театре и у женщин вызывали зависть, — изо всех сил старались доказать, что он не написал ни слова ни в одной из своих пьес и что все в них сделано его соавторами. Если так, то хочется спросить, почему пьесы Гайярде, написанные им самостоятельно, пользовались самым скромным успехом, а то и вовсе проваливались?

Ворчливый Гюстав Планш писал: «Нам кажется, что господину Дюма, который дебютировал не далее, как в 1829 году, угрожает быстрое забвение». Он упрекал Дюма за желание подменить идеализм классиков низменным реализмом: «Господин Дюма не привык думать, у него поступки с детской торопливостью следуют за желаниями; вот почему Дюма кинулся ниспровергать традиции, не соразмерив ценности того памятника, на который посягает». Обвинение Дюма в реализме кажется нам по меньшей мере странным. Трудно представить себе что-нибудь менее реалистическое, чем его театр. Гораздо точнее будет сказать, как это сделал все тот же Планш: «Господин Дюма восстановил против себя всех серьезных художников». В начале тридцатых годов «Молодая Франция» считала Виктора Гюго и Александра Дюма создателями современной драмы. «Генрих III и его двор» проложил дорогу «Эрнани», и публика охотно ставила обоих драматургов рядом. После 1832 года люди с тонким вкусом не разделяли больше это мнение. Гюго вырвался далеко вперед. Сент-Бёв, который не отрицал таланта Дюма, говорил: «Да, он талантлив, но талант его скорее физиологичен… В нем, — пояснял Сент-Бёв, — больше от вдохновения, нежели от искусства. Все дело в его кипучем темпераменте».

Но разве так уж плохо иметь кипучий темперамент?

Глава вторая. МИРНОЕ СОСУЩЕСТВОВАНИЕ.

Глава вторая. МИРНОЕ СОСУЩЕСТВОВАНИЕ. Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Три Дюма.

В 1832 и 1833 годах Дюма ухитрялся делить свою жизнь между Белль и Идой. Первый год он провел с Белль (Мелани Серре) и жил то в Париже на Орлеанской площади, то в Трувиле, нормандском портовом городке, где он обычно скрывался в гостинице, чтобы иметь возможность работать. Но в 1833 году Ида взяла верх и меблировала для Дюма квартиру на улице Блё (лимонное дерево, звериные шкуры), где правила единовластно. Мирное сосуществование весьма облегчал театр. Обе дамы были актрисами, и Дюма заботился о карьере обеих. В «Анжеле», написанной в 1833 году, играли и мадемуазель Мелани и мадемуазель Ида. «Я хочу, — заявлял Дюма директорам, — видеть на сцене тех театров, которым я отдаю свои пьесы, дарования, которые мне приятны». Пожелание, выраженное весьма тактично.

Ида Ферье, более честолюбивая, чем Белль Крельсамер, требовала от Дюма роскоши, что ему очень импонировало. Дюма уже знал все серьезные недостатки своей любовницы: Ида устраивала по нескольку сцен на день, восстанавливала против него слуг, перехватывала его письма. «Но у нее, — писала графиня Даш[69], — были искусно подрисованные брови, белоснежная атласная кожа с легким румянцем, коралловые губки и волосы, завитые мелкими локонами а-ля Манчини[70]». Полнота ее к этому времени приняла угрожающие размеры, произношение было отвратительным. Говорила она так, будто страдала хроническим насморком. Но она умела принять гостей, и вскоре Дюма стал больше ценить в ней хозяйку дома, нежели владычицу своего сердца. И хотя Катрина и Белль родили ему детей, Иде все же удалось захватить титул первой султанши и даже поселить у себя вдову Ферран, свою мать.

***

Молодого Александра, сына Катрины, принесли в жертву. К этому времени он перешел из заведения Вотье в пансион Губо. Директор пансиона Проспер Губо был, как мы уже упоминали, другом его отца. На досуге он писал пьесы, участвовал (под псевдонимом Дино) в создании знаменитой драмы «Тридцать лет, или Жизнь игрока» и дал Дюма сюжет «Ричарда Дарлингтона». Умный и образованный, Губо был хорошим воспитателем. Он основал пансион Сен-Виктор на улице Бланш, на том месте, где сейчас находится Парижский театр. При финансовой поддержке банкира Лаффита ему удалось создать процветающее заведение, в котором воспитывались сыновья аристократов, крупных финансистов и коммерсантов. Дюма остановил свой выбор на Губо, потому что знал его по театру. Он, конечно, не мог себе представить, какой прием окажут незаконному сыну белошвейки избалованные, испорченные, высокомерные мальчишки.

Матери нескольких учеников были клиентками Катрины Лабе. От них все узнали, что она не замужем и что ее сын — незаконнорожденный. Трудно поверить в то, что произошло потом. «Мальчишки, — писал позже Александр Дюма-сын, — оскорбляли меня с утра до вечера, по-видимому радуясь случаю унизить то имя, которое прославил мой отец, унизить, пользуясь тем, что моя мать не имела счастья его носить». Когда маленький Александр попытался вступиться за честь матери, товарищи подвергли его бойкоту. «Один считал себя вправе попрекать меня бедностью, потому что был богат, другой — тем, что моей матери приходится работать, потому что его мать бездельничала, третий — тем, что я сын швеи, — потому что сам был благородного происхождения; четвертый — тем, что у меня нет отца, возможно, потому что у него их было два…» Ночью ему мешали спать, в столовой передавали пустые блюда. В классе его мучители придумали новую игру — они спрашивали учителя:

— Сударь, скажите, пожалуйста, какое прозвище было у Красавца Дюнуа[71]?

— Орлеанский бастард.

— А что значит «бастард», сударь?

Ученик Дюма разыскал слово «бастард» в словаре. Словарь объяснял: «рожденный вне брака». Его палачи зашли настолько далеко, что изрисовали все его книги и тетради непристойными сценами, под которыми подписывали имя его матери. Когда чаша терпения переполнялась, маленький Александр плакал, забившись в уголок. Травля ожесточила характер мальчика и подорвала его здоровье. Он стал мрачным, подозрительным и страстно мечтал о мести.

Этот ад произвел на него неизгладимое впечатление. Всю жизнь ему не будет давать покоя судьба соблазненных девушек и незаконнорожденных детей. Он признавался позже, «что так никогда полностью не оправился от этого потрясения, что никогда, даже в самые счастливые дни своей жизни, не мог ни простить, ни забыть этой обиды». Как-то на бульваре он встретил одного из своих прежних мучителей; тот кинулся пожимать ему руку «с великодушием человека, не помнящего зла, которое сам причинил». Но Дюма сурово остановил его. «Любезнейший, — сказал он, — сейчас я на голову выше тебя, и, если ты еще раз вздумаешь заговорить со мной, я тебе все ребра переломаю».

Вот откуда у него наряду с чертами, унаследованными от отца, — гигантским ростом, сочувствием к мстителям и желанием самому стать мстителем, и притом грозным, — совершенно иные качества. Дюма-отец всегда окружал себя людьми, около него постоянно вертелись своры прихлебателей и любовниц; сын будет любить уединение и созерцательную жизнь. Отец выдумывал людей, сын будет их изучать. Он станет реформатором, восставшим против царящего беспорядка, и, едва страсти юности утихнут, сделается приверженцем самой строгой морали.

Генерал Дюма бунтовал против начальства, автор «Антони» — против общества. Но все анафемы и проклятия Дюма-отца были лишь данью литературной моде, тогда как протест Дюма-сына, порожденный страданиями, перенесенными в детстве, был искренним и глубоким. Отец обладал пышущим здоровьем; сын будет время от времени подвержен кризисам как физическим, так и моральным, которые даже будут ставить под угрозу его рассудок. Отец, несмотря на все свои злоключения, останется до конца дней оптимистом; сын, несмотря на ранний успех, всегда будет пессимистом. «В своей жизненной философии я исхожу из предположения, что все мужчины — подлецы, а женщины — потаскушки. И если я вижу, что ошибся в отношении одного или одной из них, мое разочарование становится для меня источником не горя, а радости». Мы судим о рынке по тому, какие товары мы там находим. Дюма-сын на пороге жизни столкнулся с вылощенными молодыми негодяями из пансиона Губо. До конца жизни он не сможет их забыть.

В 1832 году театральная деятельность Дюма-отца была прервана на несколько месяцев длительным путешествием по Швейцарии, которое он вынужден был предпринять из соображений осторожности. Июльская монархия оставалась непопулярной; студенты и рабочие устраивали манифестации. В июле похороны либерала генерала Ламарка послужили поводом к серьезным волнениям. Дюма в форме артиллериста шел в толпе демонстрантов, его узнали и объявили республиканцем. В одной легитимистской газете даже сообщалось, что он захвачен с оружием в руках и расстрелян. Все это было, конечно, смешно, но шум, поднятый вокруг его имени, становился опасным. У него были друзья при дворе (и прежде всего молодой и обаятельный герцог Орлеанский, наследник престола), они посоветовали ему в ожидании, пока все забудется, провести несколько месяцев за границей.

Путешествие было живописным и полным драматических событий, как и все путешествия Дюма. Он встречался с Шатобрианом, королевой Гортензией, альпинистом Бальма[72]. Два тома «Путевых впечатлений», написанных блестяще и живо, появились сначала в «Ревю де Де Монд», затем вышли отдельным изданием. Он согласился также написать для того же журнала несколько рассказов на исторические темы, в которых очень дерзко обращался с историей и к которым, однако, историки относились довольно почтительно. Сент-Бёв, скрупулезный биограф, считал Дюма поверхностным автором; читатели были снисходительнее.

Отбыв свой срок в чистилище, Дюма вернулся в Париж. Там к нему сразу примчался Арель с просьбой написать пьесу для Порт-Сен-Мартэна. Вот тут-то и начался разлад между Дюма и Гюго. Гюго всю свою молодость прожил как примерный отец и супруг. Но в 1833 году эта примерная чета была изгнана из рая. Адель и Виктор по обоюдному согласию сохраняли перед посторонними и своими четырьмя детьми видимость респектабельной семьи. На самом же деле Адель разрешала Сент-Бёву ухаживать за собой, да и не только ухаживать; Гюго взял в любовницы Жюльетту Друэ, актрису блистательной красоты и посредственного таланта. До сих пор Гюго и Дюма неплохо ладили друг с другом. Каждый из них был слишком уверен в себе, чтобы завидовать другому, но между актрисами существует соперничество куда более жестокое, чем между писателями. И с тех пор как у Гюго появилась своя протеже — Жюльетта, точно так же как у Дюма — Ида, конфликты стали неизбежны, тем более что обе женщины жаждали играть одни и те же роли и состояли в труппе одного и того же театра — Порт-Сен-Мартэн.

Арель, директор, и мадемуазель Жорж, богиня-покровительница театра, чаще поддерживали Иду, чем Жюльетту Друэ, во-первых, потому, что Ида была все же лучшей актрисой, во-вторых, потому, что Жюльетта была гораздо красивее, но прежде всего потому, что мадемуазель Жорж имела на Гюго зуб за то, что он никогда не пытался за ней ухаживать. Она вовсе не хотела сделать его своим любовником, но ей было неприятно, что такой красивый мужчина стал любовником другой, да к тому же еще и более молодой женщины. Арель же во всем поступал так, как хотела его величавая и властная подруга. Он пытался пропустить вне очереди пьесу, которую Дюма написал для Иды («Екатерина Говард») и задержать представление «Марии Тюдор» Виктора Гюго, что и вызвало первые размолвки, рассеявшиеся лишь благодаря великодушному и лояльному поведению Дюма. Он вмешался в это дело и помирил Ареля и Гюго.

Но Гюго требовал, чтобы Жюльетте отдали вторую роль в его пьесе (Джейн Тальбот), главную роль в которой (королевы Марии) должна была играть мадемуазель Жорж. Все в театре говорили, что Жюльетта провалит пьесу и что следует отдать роль Иде. Бокаж и мадемуазель Жорж, державшие в страхе божием весь театр, обращались с нежеланной партнершей настолько оскорбительно, что она совершенно терялась и от страха не могла и слова вымолвить. В результате первое представление «Марии Тюдор» прошло очень плохо. Жюльетту освистали. Все герои битвы за «Эрнани» с Сент-Бёвом во главе говорили, что Ида, к счастью, знает роль и что ее необходимо ввести со второго же представления. Жюльетта с горя заболела и слегла; Гюго, желая спасти пьесу, сдался.

Однако за несколько дней до этих событий в «Журналь де Деба» появилась статья Гранье де Кассаньяка, который обвинял Дюма в подражании Шиллеру, Гёте, Расину и в том, что на «Христину» его вдохновил пятый акт «Эрнани». Дюма мог бы просто посмеяться над этим. Разве Виньи, например, не обвинял Гюго в том, что он обкрадывает всех и вся? Но Дюма знал, что в «Деба» Кассаньяка устроил сам Гюго, поэтому он пришел в ярость и написал поэту: «Я уверен, что вам была заранее известна эта статья». Гюго отрицал это, заверял Дюма в своей дружбе, а Гранье де Кассаньяк в письме, напечатанном в «Деба», подтвердил, что Гюго не имел никакого отношения к статье. Но опровержениям редко верят, и они еще реже того заслуживают. Очевидно, и это письмо постигла обычная участь, так как в переписке Сент-Бёва мы читаем: «Статья одного из приятелей Гюго, направленная против Дюма, настроила его против Гюго; они рассорились навеки и, что еще хуже, со скандалом, а это всегда бросает тень на литературу…».

Добрейший Сент-Бёв лицемерил; он был слишком рад ссоре Дюма и Гюго, чтобы думать о престиже литературы. Но он не учел природного добродушия Дюма, не любившего долгих ссор. Некоторое время спустя, когда Дюма понадобился секундант, он без колебаний обратился к своему старому другу Гюго:

«Виктор, каковы бы ни были наши нынешние отношения, я надеюсь, что вы все же не откажете мне в услуге, о которой я хочу вас просить. Какой-то наглец позволил себе оскорбить меня в мерзком листке, четвероногой гадине, именуемой «Медведь». Сегодня утром этот тип отказался встретиться со мной под предлогом, что не знает имен моих секундантов. Одновременно с письмом вам я отправляю письмо Виньи, чтобы иметь возможность сказать своему противнику, что если он еще раз попытается отделаться подобной отговоркой, я сочту это дурной шуткой. Я жду вас завтра, в семь часов, у себя. Одно слово посыльному, чтобы я знал, могу ли я рассчитывать на вас. И потом — разве это не даст нам повод снова пожать друг другу руки: я, по правде говоря, этого очень хочу».

После таких лестных для Гюго авансов дружеские отношения восстановились. В 1835 году Дюма уехал в длительное путешествие по Италии, из которого он привез три драмы, стихотворный перевод «Божественной комедии» и новые «Путевые впечатления». По пути в Италию и по возвращении он останавливался в Лионе, где ухаживал за актрисой Гиацинтой Менье, ловкой инженю, которая умела удержать около себя Дюма, почти ничего ему не позволяя. «Гиацинта, дорогая, я никогда не думал, что можно сделать мужчину столь счастливым, отказывая ему во всем…» Подле нее он мечтал «о любви возвышенной, небывалой, любви сердца, а не чувств». Эта полуплатоническая идиллия началась в 1833 году и длилась, правда с перерывами, несколько лет. Юной Гиацинте он признавался, что разочарован в Иде. «Я надеялся, — писал он, — обрести в этом союзе единство физической красоты и духовной близости. Но вскоре я понял, что любовь ее по силе не равна моей. Слишком гордый, чтобы давать больше, чем мне хотят возвращать, я заключил в душе избыток бушующей во мне страсти». Этот-то избыток он и предлагал Гиацинте. Но рамки, в которых она старалась его удержать, были для него слишком тесны. «Прощай, мой ангел, я люблю тебя и целую твой лоб и твои колени. Ты видишь, я не касаюсь того, что мне не принадлежит». Однако платонизм никогда не относился к числу его достоинств: «Прощайте, Гиацинта, и на этот раз мои надежды оказались обманутыми. Отныне моим уделом станет честолюбие, и вы будете в числе тех, кто настолько иссушил мое сердце, что теперь лишь оно сможет там обитать».

Следующим летом по приглашению Адели он посетил семейство Гюго в Фурке, одном из пригородов Парижа, где они обычно отдыхали, и очаровал детей своими рассказами. Он слишком любил жизнь, чтобы пережевывать прошлые обиды, ссоры ему быстро надоедали.

1836 Год ознаменовался для Дюма новым триумфом: драмой «Кин, или Гений и беспутство» — о великом английском актере, который незадолго до этого трагически скончался в результате слишком бурно проведенной жизни. Как и почти всегда у Дюма, в создании этой драмы случай играл ведущую роль. Фредерик Леметр только что перешел в театр Варьетэ. Заглавие пьесы «Гений и беспутство» как нельзя более точно характеризовало самого Фредерика. Дюма считал его первым актером своего времени. Он создал для него «Наполеона» и находил, что Леметр исполнял роль Буридана гораздо лучше, чем Бокаж. Но характер у него был трудный. Он появлялся на сцене мертвецки пьяным, выходил через суфлерскую будку и мог неожиданно для всех надеть зеленые очки, играя Буридана. До безумия тщеславный, он всегда считал, что его имя напечатано на афише недостаточно крупными буквами.

— Но, господин Фредерик, — спросил его однажды какой-то директор, — где же прикажете тогда печатать имена остальных?

— С той стороны, где клей, — надменно ответил Фредерик.

У него было много общих черт с Кином, и ему очень хотелось сыграть эту роль для своего дебюта в Варьетэ. Два драматурга, Теолон и Курси, авторы столь же плодовитые, сколь и бездарные, предложили ему сценарий пьесы. Фредерик был им не слишком доволен и обратился за помощью к Дюма, который оживил интригу, переписал диалог и поставил под пьесой только свое имя. Он вложил в нее много от Фредерика и от самого себя. Сцена, в которой Кин оскорбляет пэра Англии, воспроизводила ссору Леметра и Ареля, свидетелем которой оказался Дюма. Яростный монолог Кина об английской критике во втором акте был инвективой самого Дюма в адрес французской критики.

Дюма не изменил сценария Теолона: Кин, соперник принца Уэльского, оспаривает у него любовь прекрасной жены датского посла и прерывает спектакль «Ромео и Джульетта» для того, чтобы обратиться со сцены с издевательской речью к наследному принцу. После этого трагику «предлагают» проехаться в Америку. В ссылку его сопровождает преданная ему молодая девушка, которая давно его любит.

Благодаря картинам театральной жизни и образу Кина, воплощенному Леметром с «гением и беспутством», пьеса имела бешеный успех. Генрих Гейне, критик не слишком снисходительный, писал: «Потрясает правдивость всего спектакля… Между персонажем и актером удивительное родство… Фредерик — возвышенный шут, его дикие клоунады заставляют Талию бледнеть от ужаса, а Мельпомену смеяться от радости…».

Директор Варьетэ обещал Дюма тысячу франков премии, если двадцать пять первых представлений «Кина» дадут ему шестьдесят тысяч франков. В вечер двадцать пятого представления Дюма вошел к нему в кабинет и потребовал премию.

— Вам не повезло, — сказал директор, который только что закончил подсчеты. — У нас всего 59997 франков.

Дюма занял у него двадцать франков, кинулся в кассу и купил билет в партер за пять франков.

— Теперь у вас 60002 франка, — сказал он. И получил премию.

Глава третья. БРАКИ ВО ВРЕМЕНА ЛУИ-ФИЛИППА.

Глава третья. БРАКИ ВО ВРЕМЕНА ЛУИ-ФИЛИППА. Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Три Дюма.

В 1837 году герцог Орлеанский женился. Его отец пытался получить для него эрцгерцогиню Австрийскую, но королевская семья дулась на «узурпатора». И ему пришлось довольствоваться немецкой принцессой Еленой Мекленбург-Шверинской, которая, впрочем, оказалась очень милой, романтичной и образованной девушкой. Луи-Филипп объявил, что в честь этого события в Версальском дворце будет дан парадный обед, за которым последует бал для всех, кто составляет славу Франции.

Накануне празднества разгневанный Дюма прибежал к Гюго. Ожидалось представление к ордену Почетного легиона. Дюма был в списках, но король его вычеркнул. Сказалась обида на республиканца, артиллериста национальной гвардии, и давняя антипатия к непокорному чиновнику Пале-Рояля. Оскорбленный Дюма отослал обратно пригласительный билет на версальский праздник. Виктор Гюго благородно объявил, что полностью солидарен со своим другом и коллегой, и написал герцогу Орлеанскому письмо, в котором отказывался от приглашения и объяснял причину отказа.

Наследный принц, большой поклонник обоих писателей, очень огорчился, еще больше огорчилась юная герцогиня, с нетерпением ожидавшая встречи со своими любимыми авторами. Они ходатайствовали перед королем, и все уладилось. Дюма был восстановлен в списках. Друзья решили отправиться в Версаль вместе, и так как мундир был обязателен, оба надели мундиры национальной гвардии, чтобы еще сильнее подчеркнуть свое единство. Там они встретили Бальзака в придворном костюме, взятом напрокат у костюмера, и Эжена Делакруа. Король и принцы были очень любезны. Давали «Мизантропа» с участием мадемуазель Марс. Аудитория, состоявшая из генералов и высшего чиновничества, чувствовала себя обманутой в своих ожиданиях. «Так это и есть «Мизантроп»? — переговаривались зрители. — А мы-то думали, что это смешно…» Когда празднество кончилось, пришлось долго разыскивать кареты. Дюма и Гюго нашли свою лишь к часу ночи и возвратились в Париж на рассвете.

Отныне обоим писателям была навсегда обеспечена дружба королевской четы. Виктору Гюго она принесла розетку офицера Почетного легиона, Дюма — ленточку кавалера. Дюма, который узнал эту новость от наследного принца, сразу же оповестил Гюго:

«Мой дорогой Виктор, ваше и мое представление были подписаны сегодня утром. Меня просили сообщить вам об этом полуофициально. Ее высочество герцогиня Орлеанская очень гордится вашим подарком, она хочет ответить вам сама. Об этом меня просили вам сообщить вполне официально. Обнимаю вас».

Гюго принял награду с обычным для него надменным достоинством. Дюма радовался, как ребенок, гордо разгуливал по бульвару, украсив себя огромным крестом, рядом с которым он приколол орден Изабеллы Католической, какую-то бельгийскую медаль, шведский крест Густава Вазы и орден святого Иоанна Иерусалимского. В любой стране, которую он посещал, Дюма выпрашивал себе награды и скупал все ордена, какие только можно было приобрести. Его фрак в торжественные дни превращался в настоящую выставку лент и медалей. Невинное удовольствие!

Генеральша Дюма так и не дожила до того дня, когда ее сын получил награду, в которой всегда отказывали ее мужу. Она умерла от второго апоплексического удара 1 августа 1836 года. Дюма, не переставая ее любить, последнее время был к ней менее внимателен. Она жила на улице Фобур-дю-Руль, неподалеку от улицы Риволи, где ненасытная Ида незадолго до этого заставила своего любовника снять роскошную квартиру. Дюма поспешил к матери и у ее постели написал письмо своему верному другу герцогу Орлеанскому: «Здесь, у изголовья моей умирающей матери, я молю бога хранить ваших родителей…» Через час в квартиру поднялся лакей и сообщил, что принц ожидает его в карете. Дюма спустился, сел в карету и расплакался, уткнувшись в колени самого человечного из всех принцев.

Дюма — художнику Амори Дювалю: «Моя мать умирает, дорогой Амори. У меня нет ее портрета. Рассчитывая на Вашу дружбу, я прошу Вас оказать мне эту последнюю услугу. Ожидаю Вас на улице Фобур-дю-Руль, в доме № 48, у мадам Лорсэ. Искренне Ваш».

После смерти матери Ида Ферье окончательно забрала Дюма в свои руки. Этот добряк, прекраснодушный и слабохарактерный, не умел устроить свою жизнь. И он охотно позволял руководить собой умной женщине, которую не слишком любил, но которая зато не стесняла его свободы, доказала свою бесплодность и была неплохой актрисой. Он взял ее с собой в Ноан, к Жорж Санд, и обе женщины очень сблизились. Хотя каждая из них на свой лад была связана с романтизмом, и та и другая оставались трезвыми реалистками. Санд считала, что Ида на сцене «моментами достигала совершенства», и восхваляла ее ум. Ида Ферье была достаточно мудра, чтобы не противиться увлечениям Дюма. Она хотела быть и оставалась первой султаншей, к которой повелитель мог вернуться всякий раз, когда разочаровывался в других. В награду за это он жил с ней, содержал ее по-царски, брал с собой во все путешествия и писал для нее роли:

И слышал, слышал я ваш голос дорогой: «Мне драму написать должны вы…» Вот она.

Он подолгу жил с нею в Италии, и в особенности во Флоренции, где она сумела завоевать сердца многих итальянских аристократов.

Теперь она была очень толста. «Она не всегда была такой, — писал Теофиль Готье. — Мы помним ее, когда она была стройной и даже тоненькой». Но добрый Тео тут же добавляет, что Ида Ферье зато «в изобилии обладает тем, чего не хватает половине парижских женщин; вот почему женщины худые считают ее слишком толстой и слишком грусной… Я должен признаться, рискуя прослыть турком, что цветущее здоровье и роскошные формы являются, по-моему, очаровательным недостатком в женщине». «В теле всякой женщины есть скелет, — писал Виктор Гюго. — Но нам нравится, когда этот скелет облечен плотью и незаметен…».

Пределом мечтаний для честолюбивой Иды был в то время ангажемент в Комеди-Франсэз. В обмен на эту услугу Дюма обещал театру две пьесы, и 1 октября 1837 года Иду взяли в труппу на амплуа «молодой героини». Для дебюта своей любовницы и ради собственной славы Дюма написал шестиактную трагедию в стихах «Калигула». Античный сюжет, александрийский стих — словом, Дюма бросал вызов Расину на его собственной территории. Пьеса уж одной своей наивностью должна была бы обезоружить критиков. Политическая и любовная интриги в ней переплетались, как и в «Марии Тюдор» Гюго. (Акила, молодой галл, соглашается убить развратного императора, так как тот обесчестил его невесту.) Для Иды Дюма создал чисто голубую роль Стеллы, римлянки, обращенной в христианство, которую похитил и соблазнил Калигула. У нее в полном соответствии с традициями романтической литературы есть свой антипод — Мессалина, героиня кровожадная и порочная, «алчущая извращенных наслаждений», которая очень похожа на Маргариту Бургундскую.

И тем не менее Готье рассыпался в похвалах этой нелепой пьесе: «Калигула» — единственное добросовестное поэтическое произведение, появившееся в 1837 году; написать большую шестиактную драму в стихах представляется мне героическим поступком в наши дни… Я не хочу сказать, что это произведение лишено недостатков, но оно, безусловно, заслужило более благосклонный прием со стороны критики…» Добрый Тео был, как всегда, слишком добр.

Комеди-Франсэз потратила бешеные деньги на постановку «Калигулы». Роскошные декорации сменяли одна другую: римская улица с видом на Форум, вилла, скопированная с домика Фавна в Помпее (где Дюма прожил некоторое время, чтобы «проникнуться местным колоритом»), терраса дворца Цезаря и, наконец, триклиний императора. Дюма хотел еще, чтобы колесницу Цезаря вывозила четверка лошадей.

— Лошади на сцене Французского театра! — возмущались актеры.

Дюма настаивал на своем.

— Как, — говорил старейшина Самсон, — требовать лошадей от нас, когда мы из-за нашей классической нищеты сами еле волочим ноги?

В конце концов автору пришлось уступить. Декорации, едва не разорившие театр, вызывали только хохот. Завсегдатаи освистали пьесу. Большинство актеров откровенно ненавидело свои роли. «Ты мне окалигулел», — сказал Лижье одному актеру. Нельзя сказать, что Ида провалилась, но особого успеха она не имела: хвалили ее красивое лицо, сожалели о толщине и гнусавой дикции. Одна газета осмелилась назвать ее «каллипигийской мученицей»[73]. Но вскоре хроникеры прекратили свои издевательства, сборы упали, и пьеса исчезла с афиш.

Однако собратья-драматурги продолжали обращаться к Дюма, как к костоправу, считая, что только он может спасти их хромающие детища. Дюма в припадке литературного пуританства благородно отвергал их предложения.

Александр Дюма — Арману Дюрантэну, 29 июня 1837 год: «Сударь, я сейчас настолько занят моей трагедией «Калигула» (которую не позже 15 августа рассчитываю прочесть во Французском театре), что не могу быть вам полезным в той мере, в какой бы мне хотелось. Но в любом случае, сударь, я не стал бы вашим соавтором. Я совершенно отказался от такого рода работ, которые низводят искусство до уровня ремесла; и, кроме того, сударь, ваша пьеса либо хороша, либо дурна. Я еще не прочел ее, но разрешите мне, быть может с излишней прямотой, сказать вам, как я понимаю этот вопрос: если она хороша, к чему вам моя помощь и тем более мое соавторство? Если же она дурна, я не настолько уверен в себе, чтобы полагать, что мое участие ее улучшит. И тем не менее я всецело к вашим услугам, сударь, в том немногом, что я стою, и в том немногом, что я имею…».

Но этот приступ добродетели длился недолго.

Гюго и Дюма, помирившись, пытались объединенными усилиями получить разрешение основать второй Французский театр. Оба были в плохих отношениях с ведущими актерами Комеди-Франсэз, а также имели основания быть недовольными- Арелем. Дюма жаловался герцогу Орлеанскому, их покровителю, на то, что у новой литературы нет своего театра, поскольку Комеди-Франсэз посвятила себя служению мертвецам, а Порт-Сен-Мартэн — служению глупцам, — и современное искусство оказалось беспризорным. Герцог признал, что два таких великих драматурга имеют право на собственную сцену, и обещал поговорить с Гизо.

— Иметь театр — это, конечно, очень хорошо, — сказал Гюго, — но нам понадобится директор.

И он предложил на этот пост театрального критика, который не раз выступал в защиту новой школы, — Антенора Жоли.

— Антенор Жоли! — воскликнул Дюма. — Да ведь у него ни гроша за душой!

— Если у него будет разрешение, — ответил Гюго, — он найдет деньги.

В сентябре 1837 года Жоли получил разрешение, раздобыл немного денег и снял зал «Вантадур», который и стал театром Ренессанс. Гюго должен был написать для открытия новую драму («Рюи Блаз»), что не могло не тревожить Дюма. Ида подстрекала его требовать уравнения в правах с Гюго и уверяла, что тот втайне поддерживал заговор против «Калигулы». Жюльетта Друэ надеялась, что ей удастся сыграть в «Рюи Блазе» роль испанской королевы. Адель Гюго написала Антенору Жоли, чтобы предотвратить этот «скандал», и директор сдался. Ида Ферье плела интриги, желая снова отнять роль у бедной Жюльетты, но это значило бы нанести ей жесточайшее оскорбление, и поэтому роль досталась третьей актрисе — Атале Бошен. Участие Фредерика Леметра обеспечило пьесе успех. Фредерик, в восторге от того, что на этот раз ему не придется выступать в своем обычном амплуа, великолепно сыграл Рюи и давал Гюго ценные советы, рекомендуя «усилить комическую струю в пьесе».

В 1838 году настала очередь Дюма, и он выступил с «Алхимиком» — пьесой, которую, несмотря на все свои филиппики против соавторства, он написал в содружестве с очаровательным молодым поэтом Жераром де Нервалем. Нервалю, влюбленному в актрису Женни Колон, очень хотелось написать для нее пьесу, и он создал вместе с Дюма комедию «Пикилло», которую подписал один Дюма и главную роль в которой играла Женни. После чего соавторы написали «Алхимика» для Иды Ферье, затем «Лео Бурхарта», вышедшего за подписью одного Нерваля. Так как эта драма была основана на истории студента Карла Занда, убийцы Коцебу[74], политическая цензура надолго задержала ее постановку. Может быть, именно поэтому Дюма отдал пьесу Жерару, который к тому же (если судить по стилю) проделал бóльшую часть работы.

Сохранились письма Нерваля к Дюма, написанные в 1838 году:

«Мой дорогой Дюма… Я только что прочел во франкфуртской газете, что вы были 24-го в Кобленце mit Ihre liebenswurde Gattin[75] (sic!). Значит, мое письмо еще застанет вас во Франкфурте… Я заканчиваю подготовку материала для нашего общего детища — надеюсь, что смогу предложить вам нечто увлекательное. Я засыплю вас сюжетами рассказов, появись у вас в том нужда; никогда мне не работалось лучше, чем этим летом…».

Супругой этой была Ида Ферье.

Пьесы Дюма, в создании которых участвовал Нерваль, носят отпечаток его таланта. «Пикилло» кажется предтечей театра Мюссе. Теофиль Готье это понимал:

«Вот, наконец, пьеса, не похожая на остальные… Мы были рады увидеть, как среди непроходимых зарослей колючего чертополоха, жгучей крапивы, овсюга и бесплодных растений, которые пробиваются под бледным светом люстр между пыльными досками подмостков, вдруг распустился прекрасный цветок фантазии с граненым серебряным стеблем, с ажурными листьями, зелеными, как морские волны, искрящимися, как прожилки кварца, — той идеальной и небывалой зелени, в которой преобладает морская синь и которую художники называют зеленью веронезе, диковинный цветок с расширяющейся чашей, расписанной пламенеющим причудливым узором, цветок — полубабочка, полуптичка, из которого вместо пестиков торчат хохолки павлина, бородки цапли и спирали золотой филиграни…

Стиль пьесы напоминает легкую и быструю иноходь маленьких комедий Мольера: он точен, остер, меток и несется вскачь с задорным видом, развевая султан по ветру; он резко отличается от тяжелого и вялого стиля наших обычных комических опер; тщательно отделанные строки напоминают свободный стих «Амфитриона»[76], «Психеи»[77] и интермедий Кино[78]…».

Удивительная проницательность критика не может не вызвать восхищения.

Приведенное ниже письмо Жерара де Нерваля является грустным свидетельством того, как сложились финансовые отношения между этими людьми, постоянно нуждавшимися в деньгах:

«Я глубоко сожалею, сударь, что могу в столь незначительной мере отблагодарить вас за те услуги, которые вы мне оказали, но я и сам никак не ожидал, что общий доход так сократится. Я далек от того, чтобы жаловаться на моего соавтора Дюма, но, вероятно, он мог бы отдать мне все билеты на «Лео Бурхарта», так как в свое время забрал себе все билеты на «Алхимика». Это настолько щекотливый вопрос, что его почти невозможно поставить даже через третье лицо, особенно ввиду того, что каждый из соавторов обычно считает, что он проделал большую часть работы. Так вот за «Пикилло» Дюма, по-видимому, хотел получить две трети, я был с этим не согласен, но тем не менее отдал всю рукопись в его полное распоряжение. Я вернул ему все, что был должен за наше путешествие, как только получил от вас деньги. Правда, он платил за меня, когда мы возвращались из Франкфурта, но ведь он получил премию за «Алхимика» в пять тысяч франков. Кроме того, я никогда не упоминал о тех пятистах франках, которые я дал ему накануне его отъезда в Италию и в возмещение которых он обязался посылать мне статьи для газеты, являющейся основной причиной моего нынешнего затруднительного положения.

И, наконец, он отлично знает, что «Лео Бурхарт», четыре акта которого написаны им и два — мной (сценарий мой целиком), в своем первом варианте не устраивал театр Ренессанс, и мне пришлось его полностью переделать, так что в пьесе осталось от силы две сотни строк, принадлежащих ему, и что лишь благодаря этой коренной переработке театр принял пьесу.

Простите мне эти подробности, сударь, но для нас, писателей, вы являетесь своего рода врачом, и мы ничего не можем от вас скрыть. Прошу вас переговорить с Дюма о моих билетах в том случае, если вам покажутся недостаточными те гарантии, которые я вас прошу принять. Но пока я предпочел бы, чтобы вы удовлетворились тем, что я вам предлагаю, потому что если б не та крайняя нужда, в которой я сейчас нахожусь, мне никогда и в голову не пришло бы вступить с Дюма в переговоры о наших денежных делах.

Впрочем, все эти трудности лишь временные. Я заканчиваю две пьесы, одну — для театра Ренессанс, другую для Опера-Комик (обе приняты по сценарию), и надеюсь, что они позволят мне выйти из этих денежных затруднений.

Преданный вам.

ЖЕРАР ЛАБРЮНИ ДЕ НЕРВАЛЬ».

К тому времени, когда был написан «Алхимик», Александру Дюма-младшему исполнилось четырнадцать лет. В 1838 году он перешел из заведения Губо в пансион Энон (дом № 16, улица Курсель), который готовил учеников к поступлению в Бурбонский коллеж. Дюма-сын предпочитал школу плавания в Пале-Рояле и гимнастический зал на улице Сен-Лазар латыни и математике. Если не считать браконьерства и бродяжничества, то юность сына во многом напоминала юность Дюма-отца: его свободу тоже никто не стеснял. Правда, Дюма-отец не знал страданий, вызванных столкновениями покинутой матери с тираническими любовницами. Дюма-сын не хотел признавать Иду Ферье точно так же, как в свое время Белль Крельсамер.

Странная вещь: история с Александром, сыном Катрины Лабе, в точности повторилась с Мари, дочерью Белль Крельсамер. Добрая Марселина Деборд-Вальмор была очень взволнована этим: «Я встретила госпожу Серре-Дюма, еще более красивую, чем всегда, она не перестает оплакивать свое несчастье и свою дочь, с которой он не позволяет ей видеться. Непонятный деспотизм». К такой жестокости его принуждала Ида; по словам Марселины, Дюма «совершил большую ошибку», пожертвовав ради этой эгоистичной женщины госпожой Серре, которая «гораздо красивее, бесконечно элегантна и обладает золотым сердцем».

***

В 1840 году Дюма женился на Иде Ферье. Он не питал иллюзий на ее счет. К чему же тогда ему понадобилось превращать связь, которой он изрядно тяготился, в постоянный союз? Рассказывают, что однажды Дюма совершил погрешность против этикета, взяв Иду на прием к герцогам Орлеанским в надежде, что ее не заметят в толпе приглашенных. Но принц тихо сказал ему: «Я счастлив видеть госпожу Дюма. Надеюсь, вы вскоре представите нам вашу жену в более узком кругу», — что прозвучало не только как урок хороших манер, преподанный в вежливой форме, но и как приказание. Но рассказ этот представляется нам маловероятным. Вьель-Кастель[79] утверждает, будто Ида скупила векселя Дюма и поставила его перед выбором: либо долговая тюрьма, либо женитьба. Актер Рене Люге рассказывает, что сам Дюма, когда его спрашивали, зачем он вступает в брак, отвечал: «Дорогой, да чтобы отделаться от нее».

Когда оглашение было опубликовано, Мелани Вальдор пришла в неописуемую ярость. Александр Дюма-сын, который проводил каникулы у матери, остался в самых хороших отношениях с Мелани Первой. Под нажимом двух брошенных любовниц Дюма-младший написал Дюма-старшему негодующее письмо. Жених поневоле скрывался в это время в Петит-Вилетт, в доме Жака Доманжа, богатого подрядчика ассенизационных работ, которого Ида называла «дорогим благодетелем» и который, кстати, должен был дать за невестой приданое. Туда-то и отправила Мелани через денщика майора Вальдора возмущенное послание лицеиста, протестовавшего против женитьбы своего отца.

Мелани Вальдор — Александру Дюма-сыну, 15 января 1840 года: «Вот какой прием, мое дорогое дитя, встретило твое письмо к отцу. Его доставили в Петит-Вилетт через посредника. Проникнуть в дом господина Доманжа удалось с большим трудом, причем на звонок вышел один господин Доманж, который уверял, что твоего отца у него нет, и распечатал письмо, говоря, что иначе не даст расписки в получении. Он задал множество вопросов, на которые ему не ответили. По расписке ты увидишь, что завтра он отправится в твой пансион. Я пишу тебе на адрес твоей матери[80].

Очень боюсь, что твое письмо не дойдет до отца: приняты все меры для этого. Я сама ожидала возвращения денщика. Он ушел часов в десять, а вернулся лишь в два. Завтра меня не будет дома с одиннадцати до пяти; если захочешь со мной поговорить, ты сможешь меня застать утром или вечером.

Господин Доманж уверял посыльного, что твой отец находится на улице Риволи[81].

Думаю, твоей матери следует сходить с тобой к свидетелям и рассеять их заблуждения: ведь их уверили, что ты с радостью дал согласие на этот брак! Может быть, так удастся спасти твоего отца.

Прощай, мой дружок, нежно тебя целую. Приходи ко мне в воскресенье, если не сможешь раньше, и, если у тебя есть хоть какая-нибудь надежда, напиши мне…».

Дюма-отец ответил Дюма-сыну письмом, которое представляет собой удивительный образчик защитительной речи:

«Не моя, а твоя в том вина, что между нами уже давно не существует отношений отца и сына. Ты приходил в мой дом, тебя все хорошо принимали, и вдруг ты позволил себе неизвестно по чьему подстрекательству не здороваться с особой, к которой я отношусь, как к своей жене, поскольку живу с ней под одной крышей. Так как в мои намерения не входит получать от тебя советы (даже косвенные) — этот день, естественно, положил начало тому положению вещей, на которое ты жалуешься и которое, к моему великому сожалению, длится уже шесть лет.

Но оно может прекратиться в любой день, когда ты поделаешь. Напиши письмо госпоже Иде: попроси ее, чтобы она стала для тебя тем же, чем она стала для твоей сестры[82], и ты будешь отныне и навеки самым желанным для нас гостем. В твоих же интересах, чтобы мои отношения с госпожой Идой продолжались, ибо за те шесть лет, что мы живем вместе, у нас не было детей, и я твердо уверен в том, что их не будет и в дальнейшем, так что ты останешься не только моим старшим, но и моим единственным сыном…

Больше мне нечего добавить. Подумай, если я женюсь на другой женщине, не на госпоже Иде, у меня могут появиться еще три-четыре ребенка, с ней же у меня никогда не будет детей. Я надеюсь, что ты будешь руководствоваться тем, что тебе подскажет сердце, а не соображениями выгоды, хотя в данном случае это совпадает. От всей души обнимаю тебя…».

Брачный контракт был подписан 1 февраля 1840 года в Вилетт в присутствии метра Деманеша (нотариуса Жака Доманжа). Свидетели жениха: виконт де Шатобриан и Франсуа Вильмэн[83], министр народного просвещения в кабинете Гизо. Свидетели невесты: граф де Нарбонн-Лара и виконт де ля Бонардьер, государственный советник. Сумма приданого — 120 тысяч франков во «французской золотой и серебряной монете».

Мемуарист Гюстав Клодэн приписывает Шатобриану остроту, на наш взгляд вполне вероятную: разглядывая корсаж невесты, прославленный пэр Франции с горечью прошептал, намекая одновременно и на французскую монархию и на несколько увядшие прелести госпожи Иды: «Видите, судьба преследует меня. Все, что я благословляю, гибнет». Анекдот, конечно, пикантный, но не вымышлен ли он? Свидетельство Клодэна вызывает некоторое недоверие, так как в его рассказе две серьезные неточности[84]: он упоминает в числе свидетелей Роже де Бовуара, что неверно, и утверждает, что церковный брак имел место в часовне Палаты пэров. На самом деле венчание состоялось 5 февраля 1840 года в церкви святого Роха, приходской церкви обоих супругов, поселившихся к этому времени в доме № 22 по улице Риволи.

Шатобриан, который был в тот день нездоров, послал в церковь своего представителя. Свидетельство о церковном браке подписали художник Луи Буланже, архитектор Шарль Роблен и «Жак Доманж, домовладелец». Приведем забавные заметки Поля Лакруа (библиофила Жакоба) о свадьбе Дюма:

«Сейчас много говорят о женитьбе нашего друга Александра Дюма. Не могу ничего добавить, помимо того, что автор «Генриха III» и «Антони» был волен признать пользу и, если хотите, — святость статьи 165 Гражданского кодекса… Да и кто может позволить себе порицать или критиковать законный союз (если прибегать к стилю катехизиса), при заключении которого в качестве свидетелей присутствовали министр народного просвещения и господин Шатобриан. Вот два имени, воистину достойные украсить брачный контракт любого литератора. Вот два имени, которые говорят: «Молодой человек, заслуженно пользующийся самым шумным успехом на поприще драматургии, вы — поэт, вы — романист, вы — путешественник, чтобы добиться поста министра и попасть в Академию, вы должны пройти через позорную капитуляцию в Кавдинском ущелье[85] классического Гименея!».

Можно смело предсказать, что отныне Александру Дюма обеспечен пост бессменного секретаря Французской академии и министра народного просвещения. Благодаря святости брака, санкционированной ее величеством королевой Франции, можно достичь всего в этот век владычества золота и цивильного листа… О Матримониомания Дворца!..

Итак, господа Вильмэн, Шатобриан и Шарль Нодье (мне кажется, я оставил этого остроумного представителя французской словесности в книжной лавке Тешенера) сопровождали новобрачных в мэрию, где и состоялась церемония, на этот раз не слишком торжественная, но на неофициальную церемонию в церковь они послали вместо себя других свидетелей. Вышеозначенные сменные свидетели были люди с умом и талантом, хотя и не принадлежавшие к академической пастве.

Священник церкви святого Роха, венчавший нашего Александра Дюма, приготовил приличествующую случаю речь, которую он намеревался представить двору вместе с первым хлебом, освященным в его приходе.

«Прославленный автор «Гения христианства», — сказал он, обращаясь к одному из свидетелей (способному художнику колористической школы), — и вы, писатель, известный своим правильным и изысканным стилем, держащий в своих руках судьбы французской словесности и народного просвещения, — добавил он, адресуясь к другому свидетелю (который был просто хорошим архитектором), — вы, господа, взяли на себя почетную и благородную задачу оказать покровительство этому молодому неофиту, пришедшему к подножью алтаря умолять о священном благословении своего брака!.. и т. д. …Молодой человек, напомню вам слова великого епископа Реми, обращенные к королю Кловису: «Склони голову, гордый сикамбр, сожги то, чему поклонялся, поклонись тому, что сжигал…»[86] Пусть отныне из-под вашего пера выходят лишь произведения, исполненные христианского духа, поучительные и евангелические. Отриньте гибельные волнения театра, коварных сирен страсти, постыдную суетность диавола… и т. д. …Господин виконт де Шатобриан и господин Вильмэн (я сожалею, что господин Шарль Нодье не смог прийти), вы отвечаете перед богом и людьми за литературное обращение этого мятежного ересиарха романтизма. Отныне вы будете крестными отцами его произведений и его детей. Вот чего я желаю ему, мои дорогие братья во Христе. И да будет так!».

Почтенный кюре святого Роха узнал о своей ошибке уже в ризнице, когда прочитал подписи свидетелей в приходской книге. Он говорил потом своей экономке, что у него закрались некоторые подозрения относительно этого qui pro quo[87], когда он заметил, что господин Шатобриан носит бородку в стиле «Молодая Франция», а господин Вильмэн — желтые перчатки по два франка пятьдесят сантимов. Утешает его лишь воспоминание о полном обращении Александра Дюма».

Женитьба не пошла Иде впрок. Вероятно, она внушила ей слишком большую уверенность в нерасторжимость брачных уз. До нас дошел анекдот, хотя, возможно, и апокрифический, о том, что она почти сразу же изменила мужу, — как и следует по традиции, — с лучшим другом дома Роже де Бовуаром, поэтом и драматургом, на семь лет моложе ее мужа. Бовуар был очарователен.

«Ах, как он был элегантен и эксцентричен! — писала графиня Даш. — Какие прелестные стихи он писал и какие прелестные давал ужины! Он сочетал в себе Анакреона и Мецената. Он писал романы и покровительствовал искусствам. В его приемную каждое утро стекались толпой писатели, у которых не было издателя, художники, которые нуждались в студиях; он принимал их, вставая с постели, угощал всех котлетами и шампанским, и они, уходя, говорили, что у него безграничное обаяние.

В те времена у Бовуара было тридцать тысяч ливров ежегодной ренты, тильбюри, грум, лошади… Его повсюду узнавали по великолепной черной шевелюре, выразительному лицу и тому шуму, который он поднимал. Он носил золоченые жилеты и халаты… Он менял туалеты по крайней мере три раза в сутки. Он расходовал на дню по четыре пары светло-желтых перчаток… Он не пропускал ни одного спектакля в Опере и в антрактах носился между кулисами и зрительным залом, чтобы обратить на себя всеобщее внимание и завязать знакомства… За вечер он успевал побывать во всех театрах… Он обедал в Кафе Англэ, Кафе де Пари или Роше де Канкаль, что не мешало ему еще и приезжать туда ужинать. Словом, он вел головокружительную жизнь. Никто не мог перед ним устоять…».

Как тут было устоять Иде?

Обе Мелани, и Вальдор и Серре, трагически отнеслись к законному браку их общего любовника.

Марселина Деборд-Вальмор — своему мужу, 7 февраля (840 года: «Тебе, наверно, уже сообщили о женитьбе Дюма на толстой мадемуазель? Говорят, что брачный контракт подписали Шатобриан, Нодье, Вильмэн и Ламартин. Узнав об этом, госпожа Серре упала в обморок перед его домом. Она будет судиться, чтобы ей вернули дочь. Госпожа Вальдор тоже поспешила туда, вне себя от великодушной радости, ибо она считала, что он берет в жены честную женщину. Незадолго до этого она написала ему, что, «наконец, вздохнула с облегчением, узнав, что он порвал эту постыдную связь». Представь себе, какой эффект должно было произвести это письмо. Что касается меня, то я ничего не могу к этому добавить. Он женился, и все тут!..».

Женитьба отца, бросившего его мать, на другой женщине стала для молодого Александра источником новой драмы.

Глава четвертая. КОМЕДИИ.

Глава четвертая. КОМЕДИИ. Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Три Дюма.

«Алхимик» потерпел провал, «Рюи Блаз» тоже не имел особого успеха. Жанры старятся так же, как и люди. Драма агонизировала.

«Как это ни досадно, но мы должны признать, — писал Теофиль Готье, — что переживаем сейчас полнейший упадок; фабричные методы проникли повсюду, пьесу теперь изготовляют точно так же, как сюртук: один из соавторов снимает с актера мерку, другой — кроит материю, третий — сметывает куски; изучение человеческого сердца, стиля, языка теперь не ставят ни во что… Соавторство в творчестве совершенно немыслимо… Представьте себе Прометея, перед которым, подперев рукой подбородок, сидит соавтор, с интересом наблюдая, как бунтарь борется с остроклювым коршуном, ловко выклевывающим у него сердце и печень, и при этом делает на клочке бумаги пометки карандашом Конте!..».

Дюма, на лету схватывавший перемены в настроениях публики, решил сменить регистр. Если вдуматься, покажется странным, почему этот жизнерадостный человек гораздо чаще писал мрачные драмы, чем веселые комедии. Если он и умел повергать в ужас, то еще лучше умел веселить. Подходя к четвертому десятку, он начал пробовать свои силы в пьесах а ля Мариво. Готье с присущей ему проницательностью объяснил эту эволюцию таланта: «Комедия чужда ранней юности, которая ко всему откосится серьезно и все принимает близко к сердцу… Если бы господин Дюма стал теперь переделывать «Антони», Адель д'Эрвэ не умерла бы, а любовник, спокойно представившись ее супругу, играл бы с ним в экарте… Чем дольше вы живете, тем сильнее вами овладевает смертельная тоска — и тут-то вы и начинаете писать комедии…».

В 1839 году Комеди-Франсэз поставила комедию Дюма «Мадемуазель де Бель-Иль». Сент-Бёв, всегда отрицательно относившийся к драматургии Дюма, вдруг стал неожиданно любезным.

«Когда писатель, — говорил он, — заблуждается на свой счет, когда он, занимаясь без должных оснований высокой поэзией, тщетно пытался казаться более великим, чем есть на самом деле, всем радостно узнать, что он одержал неожиданный, блестящий и легкий успех, — и все, наконец, стало на свои места. Господин Александр Дюма — писатель, пользующийся любовью публики, и все искренне аплодировали его живой и остроумной комедии… Хотелось бы, чтобы господин Дюма пустил корни где-то между Эмпиреями и Бульваром, не так высоко и не так низко…».

Актеры Комеди-Франсэз разделяли чувства Сент-Бёва:

— Вы чудесно пишете комедии, — говорили они Дюма.

— Уж не потому ли, что я всегда писал драмы, вы мне это говорите? — отвечал Дюма.

«Мадемуазель де Бель-Иль» напоминает по тону пьесы Мариво и Бомарше, которые Дюма старательно читал и которым ловко подражал, хотя в ней и нет их изящества. После стольких преступлений, самоубийств и мятежей было приятно очутиться в обществе изысканно дерзких ловеласов в пудреных париках, которые умеют без слез и воплей предаваться наслаждениям. От XVIII века в пьесах Дюма сохранились всего три черты: любезная его сердцу свобода нравов, насмешливое отношение к верным мужьям или женам и гнетущий страх перед Бастилией, неминуемо ожидающей побежденных вслед за упоением поединка.

Сюжет «Мадемуазель де Бель-Иль» довольно прост, зато пикантен. Герцог Ришелье, самый большой распутник века, побился об заклад с компанией повес, что станет любовником первой же дамы, девицы или вдовы, которая пройдет по галерее, где они находятся, и что уже в полночь красавица назначит ему любовное свидание у себя в комнате. В этот момент объявляют о приезде маркизы де При, любовницы герцога Бурбонского.

«— Ну, эта в счет не идет, господа, — говорит Ришелье, — обкрадывать вас я не намерен».

В конце галереи появляется мадемуазель де Бель-Иль, которая приехала просить фаворитку похлопотать за ее отца, заключенного в Бастилию.

Тут же выступает вперед молодой шевалье д'Обиньи и заключает пари с Ришелье:

— Через три дня я собираюсь жениться на той, которую господин Ришелье хочет сегодня вечером обесчестить… Я ручаюсь за нее.

Клинки скрещиваются.

Во втором акте маркиза де При, взявшая под свое покровительство молодую девушку, отправляет ее в своей карете в Бастилию на свидание с отцом. Сама фаворитка запирается в спальне мадемуазель де Бель-Иль, тушит свет и поджидает чересчур предприимчивого герцога. «На самом деле, — пишет Сент-Бёв, — невозможно предположить, чтобы герцог, пробираясь на цыпочках к своей нежной жертве, не заподозрил почти сразу же подвоха и не обнаружил своей ошибки… Я заранее извиняюсь перед читателями, но дело тут не в литературе, а в физиологии… Любопытно отметить, что мы подошли к такому этапу, когда для того, чтобы судить о достоверности драматического произведения, приходится заниматься случаями, касающимися чуть ли не судебной медицины; я пропустил этот промах, так же поступила и публика…».

В театре публика принимает на веру все, особенно невероятное. Она охотно допускает, что Ришелье, проведя ночь с мадам де При, думает, будто он обесчестил девушку. И вот герцог с твердой уверенностью в своей правоте посылает д'Обиньи записку, в которой сообщает, что выиграл пари.

До сих пор мы находились в атмосфере комедий Мариво или даже Кребильона. «Но нельзя забывать, что мы имеем дело с нашим Дюма, большим любителем нагнетать страсти». С нашим Дюма, который больше всего на свете любит драматические ситуации и который в глубине души разделяет здоровую мораль народа. По правде говоря, он за свою жизнь лишил невинности не одну девицу, но со сцены он порицает порок, и начиная с третьего акта комическое в пьесе шествует бок о бок с патетическим. Такова сцена объяснения шевалье д'Обиньи с его нареченной, когда он, по-прежнему любя ее, обвиняет ее в неверности, а она не может оправдаться, потому что торжественно поклялась никому не выдать тайны своего посещения Бастилии и, следовательно, не может сказать, где она провела ночь. Такова и сцена между Габриэль де Бель-Иль и герцогом Ришелье, когда герцог, уверенный, что говорит с соучастницей, фатовски вспоминает подробности прошлой ночи и этим окончательно убеждает д'Обиньи в справедливости его подозрений. Габриэль в отчаянии восклицает: «О боже, боже, сжалься надо мной!».

Пари превращается в пытку! С этого момента и до последней сцены комедия вдруг становится драмой наподобие тех, что ставились в Порт-Сен-Мартэн. Но в финале пьеса вновь оборачивается комедией, и веселая развязка кажется тем более приятной, что она совершенно неожиданна. Герцог Ришелье, которому маркиза открывает глаза, приходит вовремя и выводит всех из заблуждения. Д'Обиньи под занавес торжественно представляет: «Мадемуазель де Бель-Иль — моя — жена! Герцог Ришелье — мой лучший друг».

Сент-Бёв язвительно заметил, что герцог, «должно быть, улыбнулся, услышав во время венчания, что ему выдают патент на звание лучшего друга; может быть, к пьесе следовало бы добавить еще один чисто комический акт под заглавием «Два года спустя…». Роже де Бовуар оказался бы в этом случае незаменимым соавтором. Но и в таком виде комедия имела бешеный успех. Она была последним триумфом мадемуазель Марс, которая в шестьдесят лет сыграла Габриэль трогательно, как и подобает инженю. Молодость в театре всегда вопрос условности. Фирмен, который был первым другом Дюма в Комеди-Франсэз, исполнял роль герцога Ришелье с чисто аристократической заносчивостью. Словом, прелестный спектакль.

Дюма, ободренный успехом, захотел повторить себя. В 1841 году он отдал театру пьесу «Брак при Людовике XV», написанную, как он сам признавался, на довольно избитый сюжет, «который, однако, можно было омолодить остроумными деталями». Это старая история о двух супругах, поженившихся по воле родителей и расставшихся по обоюдному согласию. Но потом они признают свою ошибку и покидают: он — любовницу, она — поклонника, которых они, как им казалось, любили, и сходятся вновь, на этот раз по взаимной склонности.

Комедия «Воспитанницы Сен-Сирского дома» (1843 г.) была встречена менее благосклонно. «Она, как и все пьесы, выходящие из-под пера этого автора, — писал Сент-Бёв Жюсту Оливье, — довольно жива, увлекательна и не лишена занятности, но ее портят незавершенность, небрежность и вульгарность. Ну посудите сами, станет ли воспитанница госпожи Ментенон[88] разговаривать, как лоретка с улицы Гельдер… Читая Дюма, все время восклицаешь: «Какая жалость!» Теперь я начинаю думать, что мы ошибались на его счет: он из тех натур, которые никогда не достигли бы подлинных высот и вообще не способны к серьезному искусству. Нам кажется, что он разбрасывается и не реализует своих возможностей, тогда как на самом деле он как раз пускает их в ход и выигрывает еще и на том, что заставляет публику думать, будто он мог бы создать нечто лучшее, тогда как на самом деле он на это совершенно не способен…».

Жюль Жанен яростно напал на пьесу: «Если это убожество будет и впредь продолжаться, придется закрыть Французский театр. Перед премьерой только и разговоров было: «Ах, вы увидите, как это интересно! Ах, вы услышите…» Сколько шума из ничего…».

Дюма рассердился и, так как от природы был добр, ответил неловко. Мстительность была ему не к лицу: желая быть злым, он оказался просто нудным, припоминая давно забытые истории, которые не имели никакого отношения к делу. В своем ответе он воскрешал те времена, когда Жанен жил на улице Мадам в одном доме с мадемуазель Жорж и Арелем и был третьим членом этого семейства, нисколько не нарушавшим, однако, согласия достойной четы. Выпад, несомненно, дурного вкуса.

Одной из причин излишней суровости Жанена было то, что Дюма изо всех сил старался проникнуть во Французскую академию. Избрание Гюго подало надежды всем романтикам. Гюго и сам расценивал это именно так: «Академии, как и все остальное, будут принадлежать новому поколению. А в ожидании этого времени я буду той живой брешью, через которую туда уже сегодня входят новые идеи, а завтра войдут новые люди…» Какие люди? Гюго, как человек великодушный, думал о Виньи, о Дюма, о Бальзаке и даже о своем враге Сент-Бёве. Дюма же думал только о Дюма. В 1839 году, после успеха «Мадемуазель де Бель-Иль», он написал Франсуа Бюлозу, директору «Ревю де Де Монд»: «Поговорите обо мне в «Ревю» в связи с выборами в Академию и выразите, пожалуйста, удивление, как это могло получиться, что я не представил свою кандидатуру, особенно если учесть, что Ансело[89] представил?» И 15 января 1841 года: «Замолвите за меня словечко в вашем журнале перед выборами в Академию. Меня нет в списке кандидатов, но я уверен, что все этому удивляются…».

После избрания Гюго Дюма воззвал к своему старому другу Нодье, который сам уже давно был членом Академии: «Как вы думаете, есть ли у меня сейчас какие-нибудь шансы пройти в Академию? Гюго уже прошел, а ведь почти все его друзья являются и моими друзьями… Если вам кажется, что ситуация благоприятная, поднимитесь на академическую трибуну и от моего имени расскажите вашим достопочтенным собратьям, как велико мое желание занять место среди них… Одним словом, скажите им все хорошее, что вы обо мне думаете, и даже то, чего вы не думаете…» Однако Дюма никогда не удастся проникнуть в эту дверь. Так же как и Бальзаку. Но Бальзак умер молодым. Дюма же, хоть и дожил до шестидесяти восьми лет, так и не смог добиться избрания.

«Значит, слава может служить препятствием? — с гневом спрашивала Дельфина де Жирардэн. — Почему людям прославленным так трудно добиться избрания в Академию? Значит, заслужить признание публики — это преступление?.. — Бальзак и Александр Дюма пишут по пятнадцать-восемнадцать томов в год; этого им не могут простить. — Но ведь это великолепные романы! — Это не оправдание, все равно их слишком много. — Но они пользуются бешеным успехом! — Тем хуже: вот пусть напишут один-единственный тоненький, посредственный романчик, который никто не будет читать, — тогда мы еще подумаем. Оказывается, излишек багажа является препятствием. В Академии такие же правила, как и в саду Тюильри: туда не пропускают тех, у кого слишком большие свертки…».

На самом деле академиков испугал отнюдь не огромный литературный багаж Дюма. Ведь избрали же они Гюго, который тоже был очень плодовитым автором. Они просто боялись скандалов, а Дюма, этот типичный представитель богемы, мог, конечно, попасть в любую переделку. Двое незаконнорожденных детей, строптивые любовницы, огромные долги… Если он и зарабатывал большие деньги, то тратил еще больше…

— Я никогда и никому не отказывал в деньгах за исключением моих кредиторов, — говорил он.

Однажды, когда у него попросили двадцать франков на похороны судебного исполнителя, умершего в бедности, он ответил:

— Вот сорок франков. Похороните двух исполнителей.

Это, конечно, была всего лишь шутка, но в официальных местах таких шуток не любят.

«Дюма очарователен, — говорили о нем, — но его нельзя принимать всерьез».

Во Франции, если человек не носит голову, будто чашу со святым причастием, его считают весельчаком, но не уважают.

Людям скучным всегда отдают предпочтение.

Глава пятая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ.

Глава пятая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Часть четвертая. БЛУДНЫЙ ОТЕЦ. Три Дюма.

С тех пор как Дюма женился на Иде, отношения его с сыном никак не могли наладиться. Любовь отца к сыну оставалась неизменной, но неглубокой, у сына привязанность к отцу подрывали приступы дурного настроения. Невозможно было не любить его и не восхищаться им, таким веселым товарищем, но прошло немало времени, прежде чем сын привык к сумасбродным выходкам отца. Завершив без особого блеска свое образование, Дюма-сын пытался время от времени жить в доме отца. Там он видел не слишком положительный пример. «Мой сын, — торжественно говорил отец, — если имеешь честь носить фамилию Дюма, приходится жить на широкую ногу, обедать в Кафе де Пари и ни в чем себе не отказывать…».

Ни один юноша, как бы добродетелен он ни был по природе и воспитанию, не может устоять перед соблазнами. Позже Дюма напишет: «Я вел эту жизнь не столько по склонности, сколько по инертности характера, по лени и из подражания». И еще: «Мне не доставляли радости легкие удовольствия. Я чаще наблюдал кутежи, чем участвовал в них сам». Все посмеивались над несколько «скабрезной дружбой отца и сына, которые вместе бегали в поисках приключений, брали друг друга в поверенные своих любовных дел, платили из общего кошелька и тратили деньги, не считая…» Кое-кто порицал отца за то, что он «отдавал сыну не только свои старые башмаки, но и своих любовниц».

Что касается Дюма-сына, то он некоторое время участвовал в той роскошной и полной развлечений жизни, которую вели в отцовском доме, хотя и не одобрял ее: «К восемнадцати годам я с головой окунулся в то, что я назвал бы паганизмом современной жизни… Разумеется, жил я отнюдь не как святой, если только не считать Блаженного Августина в ранней юности…»[90].

Он нередко посещал девиц легкого поведения, которых в те времена было множество, и все они были весьма привлекательны. В восемнадцать лет у него был первый роман с замужней женщиной. В письме к майору Ривьеру (от 11 апреля 1871 года) он вспоминает это счастливое время:

«Представьте себе (это пришло мне в голову, когда я ставил дату на письме), что сегодня, в тот самый миг, когда я вам пишу (а именно в половине третьего), исполнилось ровно двадцать восемь лет с тех пор, как прекрасная мадам Прадье[91], послужившая мне моделью для мадам Клемансо, впервые пришла ко мне. Помню, на ней было платье из белого шелка, расшитое букетами цветов, такой же шарф и шляпка из рисовой соломки. Мне было в ту пору восемнадцать лет. Я только что окончил коллеж. Впервые порог моей холостяцкой квартирки переступила, что называется, светская женщина. Представьте себе эту сцену! Она была замечательно хороша: золотые волосы, сапфировые глаза, жемчужные зубки, розовые пальчики, тоненькие и хрупкие, маленький букет цветов за корсажем… Должен сказать, она не теряла времени даром… Черт побери, хотелось бы мне вновь пережить этот день…».

Холостяцкая квартира, элегантные любовницы, обеды в Кафе Англэ — такая жизнь стоит не дешево. И Дюма-сын тоже завел долги. Когда это начало его тревожить, отец, которому очень хотелось поставить себе на службу расцветающий талант Александра Второго, сказал: «Работай, и ты сможешь расплатиться. Почему бы тебе не сотрудничать со мной? Уверяю тебя, это очень просто, надо только во всем полагаться на меня». Но у Александра Второго были другие планы. Встать на буксир к отцу и идти по фосфоресцирующему следу этого могучего корабля — нет, его не устраивала такая судьба. Свидетель блестящих триумфов своего отца, он жаждал завоевать славу самостоятельно. Он не знал еще, о чем он будет писать и будет ли писать вообще (ведь успеха можно добиться и в других областях), но он уже был блестящим и остроумным собеседником, и отцу, гордившемуся своим талантливым сыном, очень нравилось цитировать его словечки. Прослушав чтение «Шарлотты Кордэ» Понсара, Александр Второй сказал:

Так дух он испустил. О небо! Месть ужасна. Ему не повезло. Он в ванну влез напрасно.

Александр Первый пришел в восторг от этого школярского двустишия.

Сыну уже и тогда не хватало простоты отца и его легкости в обращении с людьми.

— Послушайте, мой милый, — сказал ему как-то старый друг их дома, — я обращаюсь на «ты» к автору «Антони», а вам говорю «вы». Это же смешно! Давно пора это исправить.

— В самом деле, — ответил молодой Дюма, — вам давно пора говорить папе «вы».

Время от времени между мужчинами разгорались ссоры из-за Иды. Ида, которой удалось завоевать расположение своей падчерицы Мари, тщетно пыталась приручить своего пасынка. Дюма-отец вступался за супругу.

Дюма-отец — Дюма-сыну: «Ты ошибаешься, мой друг, потому что я добился — а вернее сказать, потребовал — гораздо большего. Мадам Дюма напишет тебе и пригласит прийти к нам, когда у нас будут мои друзья. Таким образом, ты войдешь в мой настоящий дом, коим являются мои друзья, что вознаградит меня за твое долгое отсутствие и поможет наладить дела в будущем. Целую тебя. Увижу ли я тебя сегодня вечером?».

Он давал ему советы по поводу его карьеры:

«Мой дорогой мальчик, твое письмо слегка успокоило меня в отношении финансовом и моральном, но оно нисколько не успокоило меня в отношении твоего будущего. Ты сам выбрал себе будущее в области умственного труда. Однако ни одно место не может отвечать тем потребностям, которые у тебя перешли в привычки, по моей вине столько же, сколько и по твоей. Любую славу можно перевести на деньги, но деньги приходят к нам лишь следом за славой. Неужели ты думаешь, что, ложась спать на заре и вставая в два-три часа дня, отягощенный вчерашними неприятностями и исполненный тревоги за завтрашний день, неужели ты думаешь, что при такой жизни у тебя останется время для размышлений и ты сможешь создать. что-либо путное? Дело не в том, чтобы просто что-то делать, а в том, чтобы делать хорошо. Дело не в том, чтобы ты имел деньги, а в том, чтобы ты их зарабатывал. Поработай год, два, три. Потом, когда у тебя будет почва под ногами, делай что хочешь и как хочешь…».

В 1844 году Александр Второй, который не мог дольше мириться с госпожой Дюма, попросил отца дать ему деньги на путешествие. Сначала отец воспротивился: ему нравилось общество красивого и блестящего юноши. Он пытался отговорить его от этой затеи.

«Мой друг, я отвечаю тебе, как ты и просил, — письмом, и притом длинным. Ты знаешь, что мадам Дюма является моей женой лишь формально, тогда как ты — мой настоящий сын, и не только мой сын, но и почти единственное мое счастье и утешение.

Ты хочешь поехать в Италию или в Испанию. Я уже не говорю о том, что с твоей стороны будет черной неблагодарностью бросить меня одного среди людей, которых я не люблю и с которыми меня связывают лишь светские отношения Да я что ждет тебя в Италии или в Африке? Если тебе просто хочется путешествовать — это еще куда ни шло. И все же мне представляется, что ты бы мог подождать, пока нам не удастся поехать вместе.

У тебя в Париже, говоришь ты, глупое и унизительное положение. В чем же, спрашиваю я тебя? Ты — мой единственный друг. Нас так часто видят вместе, что наши два имени перестали разделять. Если тебя где-нибудь и ждет будущее, то, конечно, в Париже. Работай серьезно, пиши и через несколько лет ты будешь получать ежегодно тысяч десять франков. Не вижу в этом ничего глупого и унизительного. Впрочем, ты сам знаешь, что ради счастья тех, кто меня окружает, и ради благополучия тех, за кого я несу ответственность перед богом, я привык обрекать себя на любые лишения и что я готов поступить так, как ты пожелаешь. Ведь если ты будешь несчастен, ты в один прекрасный день обвинишь меня в том, что я помешал тебе последовать твоему призванию, и решишь, что я принес тебя в жертву эгоизму отцовской любви, единственной и последней любви, которая мне осталась и которую ты обманешь так же, как это делали до тебя другие.

Может быть, тебе приглянется другая перспектива. Хочешь получить место в одной из парижских библиотек, место, которое сделало бы тебя почти независимым? Но поразмысли, хватит ли у тебя, привыкшего быть себе хозяином, выдержки посвящать каждый день четыре часа службе?

Короче, пойми одно: разрыв мой с мадам Дюма может быть лишь разрывом духовным, ибо супружеские раздоры заинтересовали бы публику, что было бы для меня очень неприятно, — а следовательно, просто исключено. И кроме того, я нахожу очень непорядочным и несправедливым, когда ты, которому принадлежит вся моя любовь и нежность, говоришь: «Выбирай между мной и той, которая, не располагая твоей привязанностью, распоряжается твоими деньгами». Ты не прав, когда не хочешь поговорить обо всем этом лично. Буду ждать тебя до трех часов. Теперь ты видишь, что я всецело принадлежу тебе, тогда как ты мне — лишь отчасти…».

Но так как Александр продолжал настаивать на отъезде, отец послал его на некоторое время в Марсель, где у него было много друзей. Там была очень приятная литературная среда: поэт Жозеф Отран, родом из старой марсельской семьи, взбалмошный и эксцентричный Жозеф Мери, библиотекарь и писатель, и некая леди Сюзанна Грейг, уроженка острова Мальта, в доме которой на улице Сен-Ферреоль собирался салон. Молодой Дюма одержал в Марселе лестные победы. Отран посвятил ему следующую эпистолу:

Я помню твой приезд, о юноша-поэт. Ты нам назвал себя, и словно вспыхнул свет: При имени твоем раскрылись наши двери. Мы, восхищенные, своим глазам не веря, Смотрели на тебя, ты покорил сердца: Ниспосланный нам друг был копией отца. Казалось, он, став юным, к нам явился, Мы видели глаза, в которых ум искрился, И голос был его, и речь, как будто он Всем существом своим в тебе был отражен. И кто из нас тогда не доказал на деле, Увидев копию столь верную модели, Что восхищеньем преисполнен он к тому, Кто блеск такой придал творенью своему?

Дюма-отец пекся о «своем творении» издалека, посылал ему деньги, что является основной задачей даже блудных отцов, и предлагал различные возможности их заработать. Отца попросили написать небольшую книгу о Версале. Почему бы сыну не заняться этим делом?.. Он пошлет ему все необходимые книги, справки, план работы. Но это поручение, скучное и незначительное, не могло заинтересовать молодого честолюбца, который пописывал стишки, работал над романом и ухаживал за красивой актрисой, прибывшей в Марсель на гастроли. Когда гастроли кончились, он последовал за ней в Париж и написал оттуда Мери, сообщая о конце этого приключения. Письмо это стоит привести, оно характеризует юношу:

Александр Дюма-сын — Жозефу Мери, 18 октября 1844 года: «Мой милый и добрый Мери, ваше окно сейчас, должно быть, распахнуто, а мое закрыто, но зато у меня в камине разведен огонь, «за отсутствием Фебова огня», как сказал бы наш друг Делиль. Я по уши увяз в Людовике XV, как сказали бы вы, и последние две недели предавался меланхолии.

Помните ли вы тот день, когда я уезжал в Лион, откуда я вернулся, получив еще один солнечный удар и утеряв еще один предмет своей страсти? Когда я рассказал вам о своих приключениях, вы заверили меня, что я поступил мудро и что вы на моем месте не проявили бы такой силы воли. Ну так вот, мой милый, то, что я недавно сделал, еще похлестче.

Недавно отец подал мне здравый совет расстаться с той, за которой я помчался в Париж, но так как у меня не было для этого никакого повода, я был в затруднении. Наконец настал день, когда та молодая и привлекательная особа, которая была столь любезна ко мне в вашем прекрасном городе, произнесла следующие памятные слова: «Боюсь, как бы, моя связь с тобой не поссорила меня с твоим отцом и не помешала бы моей карьере. Хочу я того или нет, я неизбежно трачу гораздо больше денег, чем ты можешь мне давать, даже если бы ты ради этого стеснял себя. Кончим на этом. Однако уверяю тебя, ты ни в чем не можешь меня упрекнуть».

Я поймал ее на слове и две недели носу к ней не казал. На другой же день она начала преследовать меня, бегала ко всем моим друзьям, подсылала их ко мне и шла на всевозможные уступки, — я не отвечал, но, оставшись один, плакал горючими слезами. Наконец мы успокоились. В прошлое воскресенье она пришла и застала меня дома. Она дала мне понять, что, хотя она и живет с другим человеком, которого считает своим мужем и который ей нужен лишь для денег, она была бы счастлива не порывать прежних отношений и со своими марсельскими друзьями.

Тогда я взял ее руки в свои, почтительно их поцеловал и дал ей совет не посещать меня слишком часто, потому что она будет только зря себя компрометировать. Я по-братски проводил ее до двери, невзирая на слезинки, блиставшие в ее огромных голубых глазах, этих звездах, освещающих небосклон Жимназ, и, поверьте, ни одни брат и сестра не были столь целомудренны, как мы. В прошлый четверг она снова приходила, но, к счастью, я был на скачках. Таковы последние новости, друг мой. Я должен был рассказать вам о них, потому что вся эта история началась у вас на глазах.

Но теперь я уже не слишком горюю. Я работаю, чувствую себя хорошо и, вспоминая о Марселе, а это случается нередко, думаю гораздо чаще о доме на Музейной улице, чем о доме на улице де ля Палю. И все же, признаюсь, временами сердце у меня сжимается. Ведь вы помните, как необычно и мило начался этот роман? Ну вот! Я вижу, как вы улыбаетесь, читая эти строки. Вы говорите себе: «Все это я уже пережил. Я хорошо знаю, чем все это кончается», — и вы будете правы, потому что я и сам тоже знал об этом: ведь я не раз говорил с вами о начале этого романа и никогда о его будущем.

Да, у нас большие новости, мой милый и добрый друг! Дом Дюма на пороге краха. Супруги вот-вот разойдутся, как Авраам и Агарь[92], хотя причиной тому будет отнюдь не бесплодие, и я полагаю, что вскоре вы увидите, как некая толстая особа проследует через Марсель, направляя стопы свои в Италию, чтобы обосноваться там навечно! Все это меня радует. Что касается нас, то мы в следующем году собираемся поехать в Китай и по дороге прихватим с собой Мери. Вот вам наши новости и наши планы…».

Дюма-сын не без цинизма говорит о женщине, недавно им любимой. И хотя юноша еще способен расчувствоваться и пролить несколько слезинок, укротитель уже начинает размахивать хлыстом.

***

Чету Дюма и впрямь постиг крах. Вот уже несколько лет, как Ида завоевала во Флоренции сердце знатного итальянца Эдуардо Аллиата, двенадцатого князя Виллафранка, герцога Салапарутского, испанского гранда первого класса, князя Монреальского, герцога Сапонарского, маркиза Санта-Лючии, барона Мастрского, сеньора Мирии, Манджиавакки, Виагранде и других мест… Готский альманах, а он не шутит с подлинностью титулов, помещает Эдуардо де Виллафранка в разряд сиятельнейших высочеств. Князь Священной империи и граф Палатинский, он имел (в теории, конечно) наследственное право чеканить монету.

Виллафранка, единственный наследник стольких ленов, выполнил свой долг дворянина: женился молодым и сделал единственного сына, нареченного при крещении Джузеппе-Франческо-Паоло-Гаспар-Бальтазар. После чего он оставил жену и ребенка в Палермо, а сам переселился на полуостров, где и жил то в Риме, то во Флоренции с госпожой Дюма. Она была на семь лет старше своего любовника и на десять лет старше покинутой им княгини. Но она была из тех женщин, которые, умея завоевать любовь мужчины, умеют и удерживать ее. Актриса, наделенная всеми соблазнами парижанки, она была далеко не глупа. Ее здравый смысл пленял сицилийца.

Начиная с 1840 года она каждый год проводила по нескольку месяцев во Флоренции. Туда к ней часто приезжал и Дюма, которого этот дележ нисколько не тревожил. Затем она возвращалась в Париж и с присущей ей грацией правила домом маркиза де ля Пайетри.

Ида Дюма — Теофилю Готье, 1843 год: «Мой дорогой поэт, как решиться предложить обыкновенную чашку чаю вам, питающемуся поцелуями олеандровых лепестков? И все же, если вы захотите на мгновение спуститься с синих небес вашей прекрасной Испании[93], вы застанете нас в среду дома в обществе нескольких более или менее остроумных друзей, и мы по возможности попытаемся не скучать. Ваш друг…».

Между Идой и Дюма-сыном продолжалась отчаянная борьба за власть над Дюма-отцом. Когда молодой Александр был в Марселе, его двоюродный брат Альфред Летелье, сын Александрины-Эме[94], служивший секретарем у Дюма-отца, вызвал его в Париж:

«Твое чересчур затянувшееся пребывание в Марселе может тебе сильно повредить. Твой отец добр, слишком добр, но так как тебя здесь нет, и некому противостоять влиянию некоей особы, тебе придется потом нелегко… Я откровенно говорю тебе обо всем этом, как брат, как друг и как человек, который видит положение дел. Теперь, когда ты рассеялся и отдохнул в Марселе, тебе следовало бы вернуться в Париж. Подумай о том, что тебе двадцать лет и что тебе необходимо поступить на службу. Твои отец начинал так, и это не помешало ему стать тем, чем он стал…».

В 1844 году супруги решили полюбовно разойтись. Ида хотела жить со своим князем; Дюма, которому она изрядно надоела, был рад с ней расстаться. В контракте, заключенном 15 октября 1844 года, он обещал ей ежегодную ренту в двенадцать тысяч франков золотом плюс три тысячи франков «на карету». Он даже предложил купить у нее спальный гарнитур лимонного дерева за фантастическую сумму в девять тысяч франков.

На бумаге щедрость Дюма производит внушительное впечатление. Но чем он рисковал? Ведь ему ничего не стоило раздавать несуществующие ренты и устанавливать пенсии на доходы с несуществующего капитала. Ида лучше, чем кто бы то ни было, знала, что ей никогда не получить назад своего приданого (ста двадцати тысяч франков золотом). Значит, надежды были только на Виллафранка.

Разрыв фактический, за которым не последовало никаких формальностей. Дюма повел себя рыцарски по отношению к женщине, носившей его имя. Когда Ида уезжала в Италию, он дал ей письмо к французскому послу, письмо очень теплое, из которого никак нельзя было понять, даже читая между строк, что путешествие это означает окончательный разрыв и что прославленное семейство распалось. Маркиз де ля Пайетри, вполне равнодушный к Иде, но отнюдь не равнодушный к аристократии, решил, что его маркиза нашла ему воистину достойного преемника.

Он и в самом деле был рад вновь обрести свободу. Хотя Ида и не ревновала его, все же она по праву занимала супружеский дом и мешала поселить там очередную временщицу. Дюма представлял себе счастье так: уединенная комната; работа по десять-двенадцать часов в сутки за простым некрашеным столом; огромная кипа голубой бумаги; женщина, молодая и пылкая в любви; сын и дочь, которых он любил бы от всего сердца, с которыми бы обращался по-товарищески и которые никогда не читали бы ему морали; веселые друзья, которые опустошали бы его кошелек, объедали бы его, опивали и платили бы за все остротами; и ко всему этому — театральная суета, запойное чтение и клокотание непрерывно рождающихся грандиозных сюжетов. Короче говоря, он обожал независимость, силу, веселье и ничего на свете не боялся, кроме скучных людей, плаксивых любовниц и кредиторов. Но нарисованная нами картина была бы неверной, если бы мы не отметили, что за этим роскошным и безалаберным существованием таилось желание служить униженным и оскорбленным, желание, которое ему так и не удалось воплотить в жизнь и которое он отныне будет удовлетворять в своих романах.