Фаворит.

6. ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРАЗДНИКА.

Едва подсохли подмосковные дороги, Екатерина с Потемкиным удалились в село Коломенское, ища покоя и уединения. Москва-река текла под окнами, скользили лодки под парусами, было очень тихо, лошади переплывали реку на другой берег, там горел одинокий костер пастушонка. На зеленых лугах расцветали ромашки, а далеко-далеко уже зачернели полосы свежевспаханной землицы-кормилицы… Хорошо тут было, хорошо!

Ночью, пугая императрицу, Потемкин угукал филином, зловеще и бедово, как леший. А под утро сказал:

— В лесу родился, из лесу в люди вышел, и в лес тянет… Хочешь, я сейчас всех куриц в округе разбужу?

Потемкин запел в окно петухом, да так задиристо, так голосисто и радостно, что поверили даже все петухи из деревень и откликнулись на его боевой призыв. Лакеи еще спали, туман слоился над рекою, едва открывая росные берега. Любовники спустились во двор. Екатерина разулась, босая шла по мокрой и холодной траве. Остановилась сама и велела ему остановиться. Взяв Потемкина за руку, приложила его ладонь к своему животу:

— Тут последний мой… от тебя, тоже последнего!

Павлу шел уже тридцатый год. Алексею, рожденному от Орлова, исполнилось тринадцать лет, и только теперь Екатерина присвоила ему фамилию Бобринский. Потемкин спрашивал ее:

— А наше отродье какой фамилии будет?

— Не Романов же… У тебя, друг мой ласковый, переднее «По» отрубим, останется «Темкин»…

Москва наполнилась слухами, будто Потемкин желает увести императрицу под венец. В церкви на Пречистенке он каялся в грехах, кормил свое «сиятельство» грибками и рыбками, постничая праведно. Однажды из кабинета царицы слышали его голос:

— А если не по-моему, так я и в монастырь уйду…

Плохой сын, он оказался хорошим дядей, все чаще появляясь с выводком племянниц Энгельгардтовых. Одна лишь Танюшка была еще девчонкою, а сестры ее уже взрослые барышни, и, когда они, приодетые дядюшкой, явились во дворце на Волхонке, женихи московские света божьего не взвидели. И впрямь хороши были они, собранные в один букет с пахучих полян Смоленщины, с детства сытые огурцами да пенками, медами да морковками. Только Наденьку фаворит звал «Надеждою без надежды», ибо, не в пример сестрицам, лицом была неказиста. Попав же в придворное общество, деревенские барышни поначалу смущались, слова сказать не могли и просили его:

— Дядюшка, отпусти нас в деревню, а? Скоро, гляди-ко, и ягоды поспеют, девки хороводы водить станут…

В один из вечеров фаворит читал при свечах очередной том Бюффона. Сквозняк от дверей задул свечи. Незнакомый офицер с порога нижайше его сиятельству кланялся.

— Ты кто таков? — спросил его Потемкин.

— Поручик гвардии Петр Шепелев, честь имею.

— Чего тебе от меня… честному-то?

— Руки прошу племянницы вашей.

— Какой? У меня их много.

— Любую беру. Хоть и Надежду без надежды.

Потемкин колокольцем позвал дежурного офицера:

— Жениха сего под арест… за дерзость!

Румянцев прикатил в Москву за два дня до триумфа своего — со штабом, с канцелярией походной. Петр Александрович, не желая враждовать с Потемкиным, представил его к ордену Георгия первой степени, но фаворит скромно отказался:

— Не достоин! Вторую степень, ладно, приму. Но и ты уступи мне, матушка-государыня: Саньке Энгельгардтовой, старшей моей, дай шифр фрейлинский: пора девке в свете бывать…

Глашатаи возвестили народу о наградах Румянцеву:

— Наименование графа Задунайского, жезл фельдмаршала с бриллиантами, шпага с камнями драгоценными, шляпа с венком лавровым, ветвь масличная с алмазами, звезда орденская в бриллиантах, медаль с портретом его (ради поощрения в потомстве), имение в пять тысяч душ — для увеселения душевного, сто тысяч рублей из Кабинета — для строительства дома, сервиз из серебра на сорок персон и картины из собрания эрмитажного, какие сам пожелает, — ради украшения дома своего…

Вереница карет покатила в имение героя, названное теперь новым именем «Каинарджи»: там, среди богатых оранжерей и зеркальных прудов, под сенью старинных дедовских вязов, Румянцев-Задунайский принимал гостей, для которых были накрыты столы трофейных турецких шатрах, колыхавшихся на ветру шелками голубыми, желтыми, красными.

Румянцев был мрачен. Потемкин тоже не веселился.

— Что мы, князь, с тобою будто на похоронах?

— Да, невеселы дела наши… Девлет-Гирей опять принял в подмогу себе десант турецкий, а на Кубани смутно стало.

— Сам знаю: война грядет. Страшная! — сказал Румянцев. — Князь Василий Долгорукий — Крымский, Алехан Орлов-Чесменский, я, славу Богу, Задунайский стал, вакантно место — Забалканского… Эту титлу недостижимую тебе и желаю!

— И без того расцвел, аки жезл Ааронов…

Вскоре пришло письмо из столицы от фельдмаршала князя Голицына, допрашивавшего Тараканову. «Из ея слов и поступков, — прочел в депеше Потемкин, — видно, что это страстная, горячая натура, одаренная быстрым умом, она имеет много сведений».

— Сущая злодейка! — сказала Екатерина. — Но я уже согласна отпустить ее на все четыре стороны, если она откроет свое подлинное имя и честно признает — кто она.

Тараканова писала Екатерине, умоляя о личном свидании и чтобы убрали из камеры офицера с солдатом, кои при ней безотлучно находятся, а она ведь женщина, и ей очень стыдно. Екатерина отвечала — через Голицына: «Объявите развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне известны ее безнравственные и преступные замыслы…».

Она просила Потемкина поспешить с делами запорожскими, боялась новых возмущений народа.

— Один лишь Яик с Пугачевым, — говорила Екатерина, — чего нам стоил, а по окраинам еще сколько развелось войск: донское, волжское, гребенское, терское… Вся голытьба российская свободы да безделья в казачестве алчет! Петра Калнышевского, атамана Запорожского, я в Соловки сошлю…

Грицко Нечеса не забыл гостевания в запорожском стане, когда ходил там, небритый и лохматый, пил горилку по куреням, заедая ее вкусной саламатой. И виделись звезды украинские, белые хутора под лунным сиянием, снова, казалось, чуял он поступь лошадей в теплой духоте ночи. Сам был волен: «Пугу-пугу — едет казак с Лугу!».

Польское панство уж на что люто ненавидело запорожцев, но и то признавало: «Турция веками пасть разевала на Киевщину, Волынь да Подолию… где вы, москали, были? Одни лишь запорожцы храбро клали руку в эту пасть, выламывая зубы и султанам и ханам крымским…» Вольность казачья в поговорку вошла, а бунты казачьи вошли в историю. Москва, потом Петербург всегда учитывали опасность, какую несла эта вольность, паче того, казака в голом-то поле голыми руками не словишь… Кучук-Кайнарджийский мир закрепил новые границы, уже на берегах черноморских, и Сечь Запорожская, оказавшись внутри Украины, прежнее значение форпоста потеряла.

Румянцев грубо, но справедливо доказывал:

— Волдырь посередь Украины! Живут в Сечи своей, все в холостом состоянии, в брачное же силком не затащишь. А когда список поименный у них требуешь, они огрызаются: мол, сколько их — не упомнят, а считать по головам — не бараны же…

Потемкин вникал в запорожские неустройства с опаскою. Тронь их — так куда они побегут? Не к султану ль турецкому, не в мамелюки ль?

Но Румянцев тоже был прав: внутри спаянного государства, в котором украинцы и русские все крепче сживались в единую братскую семью, разлагалось автономное устройство, дикое, неуправляемое. Потемкин говорил Екатерине, что не желает проливать кровь запорожскую, сам в Сечи живал:

— И нужды казачьи мне ведомы. А что делать?

— Вот и делай как знаешь… Но — истреби!

Разгромить Сечь удалось без крови и выстрелов. Многие запорожцы рыбу ловили, гостили на хуторах «гнездюков» (женатых казаков), пушкари дремали в тени лафетов. Запорожцев попросту разогнали, как сброд, а все реликвии их (бунчуки там, булавы гетманские и прочее) свалили на возы и увезли. Горланили, конечно, чубатые много. Но куреня их сгорели, укрепления их рассыпались — куда денешься? Сообща решили слать депутатов.

Екатерина дала запорожцам последнюю аудиенцию, повелев им жениться, на что чубатые отвечали ей честно: «Женатый чоловик для нас — хуже пса бродячего!» Кошевые да куренные получили от нее чины офицерские. А другие ушли — пропадать в степях да разбойничать. Но много казаков покинуло родину: они перешли за Дунай, били челом султану турецкому. Там, за Дунаем, и возникла новая Сечь — Сечь Задунайская.

— Нажили мы себе мамелюков, — ворчал Потемкин. — Ну да пусть потешатся, все равно внуками из-за Дуная вернутся…

Петр Калнышевский, последний атаман Сечи, был навеки заточен в монастырь Соловецкий, где и скончался в возрасте 112 лет. Могила последнего запорожца ныне охраняется государством. Но была еще одна могила тех времен, которую неслышно затоптало безжалостное время. Ровно через полвека декабристы, заточенные в Петропавловской крепости, с трудом разберут на стене каземата выцарапанное обращение к милости Божией: «О Due…» — и все!

Допрос самозванки Голицын вел по-французски, а листы допросные женщина подписывала именем «Елизавета», что особенно бесило императрицу. Уже поднаторевшая в политических процессах, Екатерина с пристрастием руководила из Москвы следствием, указывая в Петербург — Голицыну, как создавать «ловушки» из слов, дабы принудить самозванку к раскаянию… Борьба была слишком неравной: противу беззащитной больной женщины, запутавшейся в своих фантазиях, воедино сплотились «герой Хотина», слезам не верящий, и житейски опытная императрица, верящая только фактам. Только фактам! О монолиты стен Алексеевского равелина безжалостно разбивались хрупкие иллюзии и сказочные вымыслы, в тишине казематов угасали молитвы и жалобы. На защиту самозванки храбро выступил один лишь консилярий — Михаил Даманский.

— Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, — говорил он князю Голицыну. — Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.

Голицын злым человеком никогда не был:

— Я отпущу вас… без нее.

— Без нее лучше пусть я здесь и умру.

— Вы были ее любовником?

— Никогда. Я только любил.

— Скажите — кто она такая?

— Если об этом не знает она сама, могу ли знать я?..

Следствие зашло в тупик. Тараканова убеждала фельдмаршала, что в голове у нее давно сложился забавный проект торговли с Персией, что князь Лимбург мечтает о продаже сыра в Россию: и сейчас ждет ее как муж, а к дому Романовых она, упаси бог, себя причислять и не думала:

— Подобная ересь могла возникнуть только в голове Радзивилла, вечно пьяного враля и хвастунишки…

Все писанное своей рукой, все манифесты и завещание Елизаветы самозванка объявила копиями с чужих бумаг, которые ей кто-то прислал. Она кашляла кровью. Голицын перевел узницу из равелина в помещение коменданта крепости. В самый неожиданный момент князь Голицын вдруг заговорил с нею на польском языке. Увы, она едва его понимала.

— Хорошо, — сдался Александр Михайлович, — тогда вот вам бумага. Своей рукой начертайте любую фразу на персидском, ибо не знать вы не можете, благо вы там долго жили; в Персии, по вашим же словам, осталось и ваше великое состояние.

Тараканова легко начертала странные кабалистические знаки. Голицын велел отнести написанное в Академию наук; ответ ориенталистов пришел незамедлительно:

— Ни в персидском, ни в арабском, ни в каких других языках подобных фигураций не существует…

— Ваши ученые просто невежды, — сказала самозванка.

Коменданту крепости Голицын жаловался:

— Штурмовать Хотин, в крови по колено, куда как легше было, нежели дело сие волочь на себе…

И уж совсем стало невмоготу старому воину, когда врач выяснил, что Тараканова должна стать матерью:

— У беременной еще и легочная апостема…

Отец известен — Алексей Орлов! Но что случится ранее — родит она или умрет? Фельдмаршал иногда даже хотел спасти ее, как отец спасает заблудшую дочь. Напрасно он доказывал ей — даже ласково:

— Вы еще молоды, дитя мое. За этими стенами — свобода, солнце, пение птиц, сама жизнь! А вы хотите умереть непременно в ранге принцессы, нежели покинуть этот каземат обычной плутовкой, но без высокого титула. Вы придумали себе знатное происхождение, с которым теперь вам страшно расставаться. Однако, — говорил Голицын, — нет ничего зазорного в том состоянии, в каком человек родился… Наш генерал Михельсон, победитель Пугачева, тоже причислял себя к древнему шотландскому роду. А недавно, будучи сильно пьян, сознался, что его отец — столяр с острова Эзель. Однако решпекта своего при дворе императрицы сын столяра не потерял…

Тараканова молчала. Голицын депешировал Екатерине: «Я использовал все средства… никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься!» Помощь пришла с неожиданной стороны. Посол короля Георга III сообщил Екатерине, что, по сведениям, которыми располагает Лондон, самозванка — дочь еврейского трактирщика из Праги. «Впрочем, — добавил посол, — ее отцом может быть и булочник из Нюрнберга…» Голицын, заранее торжествуя, вошел в камеру Таракановой и сказал, что теперь-то он рнает о ней все. При этих словах глаза Таракановой осветились новым блеском. Женщина напряглась. Но, выслушав английскую версию, рассмеялась:

— Дочь трактирщика? Или булочника? О-о, нет…

Струйка крови сбежала из ее рта на ворот сорочки.