Фаворит.

4. SI DEUS NOBISCUM…

Потемкин, расставшись с Прошкой, завернул в иную сторону — в Сечь Запорожскую, в курень Кущевский. Въехав на двор коша, он дважды произнес, словно понукая лошадь:

— Пугу-пугу, пугу-пугу. — Это служило паролем.

— Пугу-пугу? — окликнули его, но уже вопросительно.

На что Потемкин отвечал по всем правилам Сечи:

— Пугу — казак с Лугу, а зовусь — Грицко Нечеса.

— Заводи коня в клуню, будь товарищем нашим…

Неясно, что делал Потемкин в Запорожской Сечи; может быть, ничего не делал, признавая и такой род занятий. А чуть повеяло весной, он счел отпуск законченным и отъехал к армии. Его удивило множество кордонов и карантинов, — Смоленск и Москва отгородились от чумы шлагбаумами и кострами, бочками с дегтем и уксусом. На постоялых дворах люди говорили полушепотом, будто в присутствии покойника. Смерть гуляла рядом, но Потемкин, верный языческому фатализму, манкировал правилами — ел, что хотел, пил, где придется…

Румянцев был в Яссах; Дунайская армия держала фронт самый решающий, от усилий которого зависела судьба мира. Фельдмаршал спросил, что в Сечи. Потемкин отвечал в том духе, что в Сечи нет связей семейных, нет общественных, оттого не может быть прочных связей не только с Россией, но даже с Украиной…

В сенях штаба он обратил внимание на офицеров, сидевших на полу, закованных в цепи, и спросил Румянцева, кто такие.

— Журжу сдали… завтра их расстреляем!

Даже из краткой беседы с фельдмаршалом Григорий Александрович понял: кампания не ладится. Пожалуй, она великой не станет, ибо Румянцев имел нервную оглядку на свои тылы, ощущая угрозу сзади — со стороны Австрии, которая выстраивала на рубежах военные поселения. Фельдмаршал признался честно:

— Пока у нас нет флотилии на Дунае, нам и думать нечего, чтобы эту прорву форсировать всею армией. Без кораблей тошно!..

Потемкин получил от него корволант (летучий корпус), с которым отправился в Крайовский банат, на границу с Венгрией, готовый отбить любое нападение австрийцев. Вскоре князь Репнин привел свои дивизии в Турну, подчинив себе корволант Потемкина. Николай Васильевич сообщил, что турки освобождают Обрескова — это хороший признак. Но, осмотрев Турну, князь нашел крепость прочной и отступил, приказав ретироваться и Потемкину. Но время ретирады тот проспал, а когда проснулся, турки сделали нападение. С пятью тысячами сабель корволант выдержал натиск двадцати тысяч — три дня подряд бились насмерть, резались саблями, и Потемкин вышел победителем. Отходя, он спалил дотла несколько магазинов и потопил вражеские корабли, завершив партизанский рейд у стен Силистрии.

— Кажется, я начинаю понимать войну, — подумал он.

Но едва добрался до Ясс — свалился замертво; лекарь Гензель поставил диагноз: чума… Потемкин услуги врачей отверг, доверясь ординарцам своим — запорожцам Пискуну и Самодрыге:

— Лечите, братцы, как в кошах лечат…

Была уже промозглая осень. Запорожцы раздели Грицко Нечесу, вывели на двор и стали окатывать из ведер ледяною водой. Утром давали чарку водки с порохом и золою, вечером поили водкой с лошадиной мочой, и «чумы» не стало. Тут Потемкин возликовал:

— Тех бы лекарей перевешать всех, яко псов!

За годы войны сложилось главное качество Потемкина: надменный в общении с высшими, он был душевно добр и неизменно покладист с людьми, стоящими ниже его.

Таким он и останется навсегда — до самой смерти!

Румянцев испытывал тревогу не напрасно… Когда граф Орлов-Чесменский проезжал через Вену, он исполнил личное поручение Панина, ознакомив двор Габсбургов с русским проектом мирного договора. Получив такой документ в руки, Мария-Терезия сразу собрала войска в Трансильвании, чтобы — совместно с турками! — выступить против России. Императрица сказала сыну Иосифу II, что русский проект будущего мира с Турцией она швырнет в Сераль, как бомбу.

Ее посол Тугут вручил проект султану турецкому.

— Русская кралица сошла с ума! — разбушевался Мустафа III. — Разве Черное море не взбурлит кипятком, появись там корабли гяуров? С чего московы взяли, будто мы уйдем из Крыма, как шумные гости с веселого пира? Мы еще вернемся в Кафу… Моя власть всюду там, где высятся минареты наших мечетей!

Графиня Дюбарри прогнала Шуазеля некстати, и Кауниц тосковал, ибо герцог Эгильон более полугода не отвечал на его письма. Проанализировав обстановку, Кауниц осмелел:

— Я не нашел в короле Пруссии ничего дурного, но и не обнаружил ничего хорошего. А мы, кажется, пошли на поводу этого старого интригана, — доложил он Марии-Терезии. — Еще не поздно сделать шаг назад, обратясь от Фридриха к Мустафе Третьему… Восток реален: русские в Крыму и на Дунае, это приводит меня в яростное содрогание!

— Меня тоже, — прослезилась «маменька». — Не пришло ли уже время набить наши сундуки пополнее?..

Тугут получил новые инструкции: Австрия поможет Турции одолеть Россию, султан вернет себе Крым; в залог этой неугасимой дружбы Мустафа III должен уплатить Марии-Терезии 12 миллионов флоринов… Турки клюнули на эту приманку и торопливо привезли в Землин первые три миллиона — задаток! При этом они нижайше просили австрийцев как можно скорее ратифицировать договор.

Кауниц снова навестил императрицу.

— Если деньги попали в наши сундуки, — рассудила Мария-Терезия, — так зачем спешить с ратификацией? Договор наш абсолютно тайный, а значит, Мустафа не станет трезвонить по Европе, что мы его обокрали. Не таковы сейчас дела Сераля, чтобы он полез в драку с нами из-за каких-то трех миллионов.

Кауниц заметил, что Мустафа, собирая для них флорины, пустил в переплавку золотую посуду и заставил своих жен отдать все свои кольца, аграфы, браслеты и серьги.

— У него голова болит о своих женах, а мне всегда надо помнить о своих детях, — отвечала Мария-Терезия…

Выходя из ее кабинета, канцлер торжественно заверил придворных, что Австрия останется верная своей миролюбивой политике:

— Мы заставим Россию убраться на те рубежи, с которых она начала эту войну. Мы накажем и поляков за их строптивый характер. Кроме того, Вена рано осушила слезы: мы еще не смирились с потерей нашей Силезии… — Сейчас он шантажировал и Россию и Пруссию!

— Немецкая река Дунай, — плотоядно бормотал Кауниц, — издревле течет в русле германской истории… нам нужна еще Висла! Австрия по горло сыта этой славянщиной… Довольно уступок! Мы никогда не откажемся от своих заветов…

Каждый день отныне доставлял ему радость.

— Ваше величество, — обрадовал канцлер императрицу, — Бог снова заодно с нами. Имею очень приятное сообщение: Россия вымирает от чумы, а Яицкое войско охвачено восстанием.

Мария-Терезия, хлопнув в ладоши, ответила:

— Si Deus nobiscum, quis contra nos? [23] Пусть эти русские, зараженные схизмой, перемрут все до единого…

Английский посол в Стамбуле, отличный шпион, навестил драгомана Мавромихали и сказал, что ему известно о тайном сговоре султана с венским двором. При этом он выложил кисет с деньгами.

— Здесь сто пиастров. Я жду от вас копии трактата.

— Мне отрубят голову, — сказал Мавромихали.

— Но сто пиастров вы уже взяли…

С копии трактата он снял еще две копии и переслал одну Фридриху II, а другую в Петербург. Открылась неприглядная картина свирепой жадности Марии-Терезии: она хотела обладания Польшей — до самых стен Варшавы, цеплялась за Галицию с Буковиной, жаждала виноградной Молдавии и мясной Валахии… Никита Иванович Панин даже не удивился:

— Странно, что наша «маменька» не захотела Киева!

А король Фридрих переслал Кауницу письмо, в котором выделил фразу: «Осмелюсь заметить, у вашей Вены отличный аппетит…».

Потемкин снова обрел аппетит и поглощал сырые бураки, заедая их нежными вафлями. Ему повезло — лекарь Гензель ошибся. Но в Москве врачи тоже ошиблись, и судьба города была решена. Дворянство выехало в деревни, войска спешно вывели в летние лагеря, народ же остался чуме на съедение. Фельдмаршал Петр Семенович Салтыков жаловался генерал-поручику Еропкину:

— Вот хвороба какая! Не знаешь, когда и кого ухватит. Того и гляди, что зайдешь ты, Петр Митрич, завтрева ко мне на кулебяку, а тебе скажут, что я… Вернее, братец, случится так: зайду я к тебе завтрева на кулебяку, а мне доложат, что ты уже… ау!

— И такое возможно, — не перечил ему Еропкин…

Московский архиепископ Амвросий Зертис-Каменский настаивал на закрытии общественных бань и базаров, которые считал рассадниками заразы.

— Что ты, что ты, — всполошился фельдмаршал…

Он был против карантинов, сообщая правительству: «Почти весь город питается привозным хлебом; ежели привозу не будет, то голод будет, работы станут, за семь верст никто не пойдет покупать, а будет грабить, и без того воровства довольно». Салтыков писал, что свои ворота запер, в канцелярии уже болеют, а в доме Еропкина лакеи вымерли. На базарах же между покупателем и торговцем горел костер, подле стоял чан с уксусом. О цене сговаривались под надзором полиции. Затем покупатель кидал монеты в уксус, а торговец протягивал хлеб или мясо через пламень костра, после чего выгребал деньги из чана…

Амвросий, покидая Салтыкова, сказал ему веще:

— Эвон, у Варварских ворот иконка Богоматери древняя. О ней и забыли-то, а ныне лесенку приставили и знай себе ползают по лесенке да чмокают. Будь моя воля, я бы из пушки — трах!

Первым забил тревогу доктор Шафонский: на трупах солдат Военного госпиталя он доказывал коллегам, что люди умирают от чумы. Но медицинская комиссия высмеяла его: признать наличие чумы в Москве — значит испортить себе карьеру. Вот имена этих дипломированных остолопов: Эрасмус, Скидиан, Кульман, Мертенс, фон Аш, а главный над ними — штатс-физик Риндер, заявивший, что чумы нет:

— Народ о том знает. Одни мрут от «перевалки», иные от моровой язвы, а пятна на трупах — не доказательство!

Шафонский, человек честный, перевернул труп:

— Господин Риндер, пощупайте у него железы за ушами.

— Не стану я щупать каждого пропойцу…

Салтыкову, очень далекому от науки, Риндер внушил, что московский климат развитию чумы не способствует. Но вскоре умерли пленные турки, умер и офицер, прибывший из Бендер, а прозектор Евсеев, вскрывавший его, быстро последовал за офицером. Москва шушукалась: мертвых погребали теперь по ночам, тайно от полиции. Салтыков послал Риндера на Суконную фабрику:

— Там семья сторожа вымерла, рабочие имеют пятна на теле нехорошие, и за ушами у них вспухло… Езжай-ка!

На фабрике обнаружили восемь трупов. Салтыков, кипя негодованием праведным, снова созвал комиссию олухов Царя небесного:

— Если не от чумы, так от чего же Москва мрет?

Но упрямые немцы не желали порочить свои служебные формуляры и потому горой стояли за свой первый диагноз. Салтыков велел удалить из столицы рабочих Суконного двора и запереть наглухо в стенах монастыря Николы на Угреше. Но когда стали фабрику оцеплять, рабочие разбежались по городу быстрее зайцев… Генерал Еропкин пощупал у себя за ушами:

— Здоров! Теперь в лесах Муромских разбойника Кудеяра пымать легше, нежели в трущобах московских чумных выявить…

Дальше — больше. Салтыков внове потребовал от врачей «назвать точным именем оказавшуюся на Суконном дворе болезнь». Но врачи уперлись как бараны, и ни один не произнес этого слова — чума! Истину же упрятали за «перевалку» и за некую «язву». Один лишь Шафонский говорил прямо:

— Чума! Самая обычная. Такая же и на войне…

Но мнение авторитетных невежд уже опрокинулось в народные толпы, вызывая в москвичах возмущение строгостями и карантинами. Ведь если чумы нет, так зачем же нас хватают и по больницам растаскивают? Варварские ворота, над которыми висел образ Богоматери, стали трибуной для попов, не в меру ретивых:

— Нам виденьице уже было! Христос хотел за грехи наши дождь каменный на Москву наслать, но Богородица явилась вчерась и заменила дождь из булыжников язвою… Не жалей денег, народ! Вон кубышка отверста: кидай все, что имеешь, так Богу угодно…

Шестеркою лошадей к воротам подъехал Амвросий.

— Не верьте козлам вонючим! — возопил он. — Я священник выше рангом и ближе к Богу. Однако до седых волос дожил, а видения не посещали меня. Галлюцинации только одних придурков да пьяниц навещают — и вы таковы же есть, шарлатаны брюхатые!

— Не русский он! — раздались тут крики. — Гляди, рожа-то какая масляная, а глазами зыркае, ажио страшно…

— Чего там? Бей колдуна! — И полетели камни.

Амвросий спасся в доме генерал-губернатора Москвы.

— На все воля Господня, — сказал он Салтыкову. — Но икону с Варварских ворот я ночью стащу и кубышку поповскую разломаю.

Еропкин жаловался, что Москва имеет всего две пушки:

— Ежели на меня полезут толпою, как мне отстреляться?

— Смотря чем заряжать пушки, — отвечал Салтыков. — Ежели ядрами, так башки две с плеч снимешь, а картечью всех повалишь…

Салтыкову принесли пакет из Петербурга; секретарь надел вощеные перчатки, ножницами разрезал пакет и швырнул его в печку, а письмо окурил можжевеловым дымом. Екатерина писала: никого в городе больше не хоронить, всех покойников погребать в оградах загородных церквей. Но исполнить указ стало теперь невозможно: жители скрывали заболевших от врачей, боясь отправки в больницы, прятали от полиции и мертвых. Хоронили их сами — где придется, лишь бы никто не видел. Москва ежедневно лишалась девятисот жителей, а народ был так запуган, что за два месяца полиция получила официальную справку лишь о двух умерших. Жизнь и смерть ушли в подполье, но чума доставала людей и в укрытиях, покрывала гнилыми бубонами, заставляла истекать зловонною слизью, а потом покидала труп, перекидываясь на здоровое тело…

А ведь истину вещал Шафонский — и за то ему честь и слава!