Фаворит.

3. ТАЛАНТЫ И ПОКЛОННИКИ.

По соседству с Апраксиным рынком, где можно было купить кошку и мыло, табак и обезьяну, седло и свечку, где мужикам стригли бороды, а цыганки ворожили «на счастье», располагался и Щукин двор, где возами продавали фрукты и ягоды; здесь же был развал книжный. Простая рогожка на земле, на рогожке разложено что тебе угодно — выбирай!..

Иван Иванович Шувалов, нарочно прибеднившись, частенько бродил по рынкам, вникал в пересуды народные, в трактирах певцов слушал. Однажды на Щукином дворе заметил Шувалов парня, который склонился над рогожею с книгами, бойко отобрал себе Квинта Курция, Тацита с Ливием и, явно обрадованный, поспешил переулком к Фонтанке, обставленной барками.

Шувалов нагнал парня:

— Не приезжий ли? Может, в кабаке угостимся?

— Благодарствую, дедуся. Но вы сами пейте.

— А книжки не продашь ли? Зачем они тебе?

— Нет уж, сударь ласковый, — отвечал парень. — Я и сам до чтения охоту имею несказанную. Вот и купил.

— А что за книжки, покажи-кась.

— Извольте, ежели в латыни смыслите…

Шувалов был потрясен: простой деревенский парень, откуда же в нем знание латыни и такая самоуверенность в себе?

— Кто ж ты будешь-то, человек?

— А я, сударь, есть крестьянин Иван Свешников, по батюшке Евстратьевич… Латынь с детства постиг, от священника. Мне и немецкий с французским ведомы. Греческий тоже.

— Зачем же, Евстратьевич, в столицу пожаловали?

— Эвон барка моя стоит. Вчера из Торжка приплыли…

В руке парня был узелок. Внутри него оказался мох, песок речной и соломка.

— Я, сударь, картины составляю живые. Краски-то дороги, да и понять их трудно, так я картины из натуральных предметов складываю… Землякам нравится! Пуще всего Ломоносова я люблю, — сказал Свешников, — и хотя в словесности российской свой навык имею, но Ломоносова изо всех творцов выделяю. А ведь он тоже, красок избегая, мозаики делал…

Иван Иванович оглядел старые, обтерханные барки.

— Вот что! Ты, молодец, о Шувалове слыхал ли?

— Земля, вестимо, слухами полнится.

— Так я и есть Иван Иваныч Шувалов… не граф!

— Смешно мне, — не поверил ему Свешников.

— Смейся, сколько хочешь, а сейчас пошли…

— Куда?

— Ко мне идем. В гости. Там и поверишь…

В доме Шувалова — библиотека с окнами, выходящими на Невский, множество картин и портретная галерея. На одной из картин — сцена: в горах Швейцарии рушится в пропасть карета, но ее спасает от гибели гайдук гигантского роста.

— Гайдук этот, — сказал Шувалов, — играл сейчас со швейцаром в шахматы, когда мы через вестибюль проходили.

— А это с кем вы? — показал парень на другую картину.

— Это я на приеме у римского папы. Ну, поверил?

— Да вроде бы, — застенчиво улыбнулся Свешников.

— Тогда, сударь, прошу к столу моему…

При клубнике и ананасах подавали печеный картофель с грибами сыроежками. Свободное за столом место вдруг решительно занял вошедший в залу очень высокий человек с повязкою на лбу. Шувалов указал на него вилкою:

— Кстати, друг милый, ежели светлейший князь Потемкин еще незнакомец твой, так вот он — напротив тебя расселся. Григория Александровича я нарочно повесткою позвал.

— Мне бы еще Леонарда Эйлера повидать, — сказал Иван Евстратьевич. — Имею некоторые сомнения в теории Ньютона, да и с Эйлером не всегда я согласен…

— Едем! — вскочил Потемкин. — Прямо от стола, едем же…

Возле слепого Эйлера хлопотали внучки. Великий математик говорил с Свешниковым по-латыни, затем перешел на немецкий язык. Шувалов с Потемкиным ничего из их диспута научного не поняли. Эйлер повернулся к вельможам:

— Перед нами — гений! — сказал он по-русски…

Молчаливые, возвращались через наплавной мост.

— Ежели на Руси новый Ломоносов объявился, его надобно беречь не так, как я свой глаз берег, а так беречь, как я свой последний глаз берегу… Поехали ко мне!

— Не ты, светлейший, — ответил князю Шувалов, — сыскал Ивана Евстратьевича, потому гений у меня в доме и останется.

От ночлега в барских палатах Свешников отыскался и, как ни уговаривал его Шувалов, все-таки пошел спать в лакейскую. Все свободное время он проводил в библиотеке Ивана Ивановича, а столица уже гудела, встревоженная: слава богу, дождались и нового Ломоносова. Потемкин в ближайшие дни отвез Свешникова в Зимний дворец. Екатерина была настроена решительно.

— Кесарю кесарево, а богу богово, — сказала она. — Если Свешников мудрен, так и разговоров долгих не будет…

Она сразу указала давать Свешникову по 600 рублей в год «пожизненного вспомоществования», велела ему ехать в Англию, дабы приобщиться к научным достижениям, а потом — прямая дорога в Академию. Потемкин сам и провожал парня на корабль:

— Когда воротишься, ни к кому не ходи. Ступай ко мне. А если швейцары держать станут, стели им кулаком в ухо и шагай ко мне смело. Мы с тобою, Ванюшка, еще таких чудес натворим!

Никогда еще не было так тошно князю Потемкину.

Как сон, как сладкая мечта, Исчезла и моя уж младость; Не сильно нежит красота, Не столько восхищает радость.

Он заказал себе новый кафтан за восемь тысяч рублей, обшитый стразами и серебром по швам (в четыре пальца шириною); облачась в обнову — босой! — шлялся по комнатам, грыз ногти. Отчего такая печаль? Светлейший страдал от зависти. Державину, Гавриле шлепогубому, завидовал:

Глагол времен! металла звон! Твой страшный глас меня смущает; Зовет меня, зовет твой стон, Зовет и к гробу приближает.

Жил-был князь Мещерский, любил выпить лишку, поесть сладко. Умер он, и Бог с ним. Но Державин инако взглянул на смерть:

Ничто из роковых когтей, Никая тварь не убегает; Монарх и узник — снедь червей, Гробницы злость стихий снедает.

— Снедь червей, — твердил Потемкин. — Ах, Гаврила… Где слова такие сыскал ты?

Дождливая осень истекала дождями, небо хмурилось. Из Херсона приехал Рубан, с ним и директор Академии Домашнев, — оба продрогли в дороге, рассказывали, что в Херсоне заложен собор, французы торопятся торговать с Россией из Марселя, с дровами на юге плохо, кто ворует щепки на верфях, кто кизяк да камыш на зиму запасает… Рубан говорил:

— И деточки малые с ведрами по улицам городов шастают, навоз животный чуть ли не из-под хвоста в ведра сбирают, зимою и будут топить им печки, коли дровишек нету.

Потемкин расхаживал, думал, грыз ногти:

— Это моя вина: о дровах я совсем забыл…

Из Лозанны привезли в свинцовом гробу тело жены князя Григория Орлова — урожденной Екатерины Зиновьевой: шарлатаны, лечившие от бесплодия, все-таки домучили ее до конца; несчастную закопали в Александро-Невской лавре подле герцогини Курляндской Евдокии из дома князей Юсуповых… Опять начинался дождь. Потемкин, стоя над могилой, глянул на Ланского: тоже «снедь червей».

— Гляди, Сашка, смерть-то какова! Гадкая…

— Мне ли о ней думать? Я еще молоденький.

— Ну и дурак. А до старости не дотянешь. Был тебе хороший случай от молнии сгинуть, так проскочил ты мимо смерти своей. А умирает человек в смерди и пакости… Ты это помни: ничто от роковых когтей, никака тварь не убегает!

Екатерина накинула на голову капор (от дождя):

— Будет вам! Что вы о неизбежном спорите? Здравые люди вроде бы, а послушать вас — так и жить не хочется… Ты лучше о другом, светлейший, помысли: герцог Курляндский третью жену взял, молоденькую, из дома баронов Модемов, и она его по пьяной морде лупит, чтобы от вина отучить, а приплод Биронов уже велик. При наличии «фюрстенбунда» германского не переметнется ли Курляндия в сторону союза с пруссаками… Вот тогда, Либавского порта лишась, мы локти себе покусаем!

— Войска в Митаву ввести бы нам, — ответил Потемкин.

— Да уж надоело мне в газетах читать, будто я захватчица и всюду со штыками своими суюсь… А корону герцогскую Петр Бирон просто так под забором не оставит.

— Обменяй ему корону на ключ своего камергера.

— Шутишь? А что в Европе-то скажут?

— Скажут, что мы плевать на нее хотели…

Из уральских владений в столицу вернулся Александр Сергеевич Строганов, в дар Эрмитажу привез он серебряные вазы древнейшей чеканки и очень странный щит, на котором изображалась борьба Аякса и Улисса за оружие Ахиллеса.

— Кого обворовал, Саня? — спросила его Екатерина.

— Было бы где такое украсть… А это ведь рабочие мои с Урала при копании рудников в глубине земли обнаружили.

— Все в землю, и все из земли, — буркнул Потемкин.

— Хватит тебе о смерти-то! — обозлилась императрица…

Всюду говорили, что граф Скавронский, объявленный женихом Катеньки Энгельгардт, хворает и не вечен. Невеста была в любви холодна. Напрасно дядюшка осыпает ее драгоценностями, побуждая к веселью. Катька валялась на постели, грызла яблоки и пальчиком, словно гадких пауков, отшвыривала от себя бриллианты:

— Ах, на што мне они, дядюшка?..

Русский двор оживило явление поляков. В богатых кунтушах, с головами, бритыми наголо (по древней моде, еще сарматской), паны вежливо позванивали во дворце саблями, угодливые и красноречивые. Приехали женихами: невест поискать! Возглавлял эту ватагу граф Ксаверий Браницкий, гетман коронный, уже в летах человек.

Потемкин всегда привечал поляков с радушием:

— Щацунек, панове… мое почтение, господа!

Светлейший давно уже мечтал породниться с ясновельможными, с умыслом он показал графу на Саньку Энгельгардт:

— Погляди, Ксаверий Петрович, какова стать и осанка! Будто не в лопухах родилась, а сам Пракситель из мрамора сделал.

Браницкий закрутил ус и заложил его за ухо.

— Добже, светне, — восхитился он молодицей.

— Так бери ее… пока не испортилась!

Александра Васильевна не ожидала того от дядюшки, и вечером возникло бурное объяснение. Санька кричала:

— Некрасивый он, старый… зачем мне такого?

— Зато ты молодая и красивая, — отвечал Потемкин.

— У него башка бритая, будто из больницы бежал.

— Зато на тебе шерсти, как на овце.

— Хоть режьте, не пойду за Браницкого… Нет, не пойду! У меня давно камер-юнкер Постельников на примете… сладенький!

Потемкин, недолго думая, схватил Саньку за волосы, проволок ее по паркетам от камина до дверей, приговаривая:

— Пойдешь, курва, коли я велю…

В ноябре при дворе сыграли две свадьбы: полудохлый граф Скавронский передал свой графский титул Екатерине Энгельгардт, а Санька сделалась графиней Браницкой… За окнами дворца вспыхнула праздничная иллюминация, в сиянии огней блистал яркий венцель императрицы…

На брачный пир были званы певцы, средь них и вертлявая примадонна итальянской оперы Анна Бернуцци-Давиа. Эта прожженная бестия, изображая садовницу, расхаживала среди гостей с корзиной свежих роз и, кокетничая, лакомилась вниманием мужчин, не всегда пристойным. Давиа вела себя так, словно Зимний дворец для нее — подмостки оперы-буфф, где она привыкла вытворять все, что взбредет в голову. Екатерина, беседуя с Браницким, случайно указала на нее сложенным веером:

— А вот и синьора Давиа, у нее чудный голос.

— Только не просите меня петь, — фыркнула певица.

Екатерина давно отвыкла от такого хамства:

— И не подумаю просить, моя дорогая. Я ведь только похвалила ваш голос. Но я никогда не желала бы его слышать.

Бернуцци-Давиа заявила, что покинет Петербург, где ей платят всего-то три тысячи за выход. Екатерина сказала ей:

— У меня и фельдмаршалы за битвы столько не получают.

— Ах, так? — закричала Давиа. — В таком случае пусть вместо меня здесь и поют ваши фельдмаршалы, а я послушаю… Может, их сопрано устроит ваш слух более моего голоса!

На улице было очень морозно. Разгневанная певица велела подкатить карету как можно ближе к подъезду. Тут ее нагнал Безбородко, страстно прошептавший:

— Я согласен доплачивать ту сумму, которой вам недостает от императрицы. Просите сколько угодно, только не лишайте меня услаждения созерцать красоту вашу нездешнюю и упиваться волшебным голосом вашим.

На окнах морозище выписывал сложнейшие узоры.

— Кто вы такой? — спросила Давиа.

Безбородко пошевелил перед ней толстыми пальцами, чтобы женщина обратила внимание на игру камней в его драгоценных перстнях. Но Давиа заметила и другое: на этом уродливом чурбане сползали с ног чулки, пряжки на башмаках были оборваны.

— Я вам не верю, — сказала она. — Еще не было мужчины в Европе, щедротами которого я бы осталась вполне довольна.

— Так это в Европе, а здесь… Россия.

Давиа еще раз глянула на складки его чулок.

— Согласна. Но я не одна — у меня есть любовник!

Безбородко еще раз осветил ее игрой бриллиантов:

— И любовника вашего не оставлю… возблагодарю.

…Графиня Александра Васильевна Браницкая, став женою коронного гетмана, отъехала с мужем в Белую Церковь под Киевом. (Тогда же мои предки Пикули сделались ее крепостными).