Мигель де Унамуно. Туман. Авель Санчес_Валье-Инклан Р. Тиран Бандерас_Бароха П. Салакаин Отважный. Вечера в Буэн-Ретиро.

I.

Выходя из дверей своего дома, Аугусто протянул правую руку ладонью вниз, возвел глаза к небу и застыл на мгновение в этой позе величественной статуи. Нет, он не принимал во владение внешний мир, а просто проверял, идет ли дождь. Ощутив холодные моросящие капли на тыльной стороне ладони, Аугусто нахмурил брови. Нет, его не дождь беспокоил, а то, что придется раскрывать зонтик. Такой изящный, стройный, аккуратно уложенный в чехол! Сложенный зонтик столь же изящен, сколь безобразен раскрытый!

«Какое несчастье, что приходится пользоваться вещами, — думал Аугусто, — и употреблять их. Употребление портит, уничтожает любую красоту. Самое благородное назначение предметов — быть объектами созерцания. Как красив апельсин, пока его не съели! Перемена наступит лишь на небесах, когда все наши дела сведутся или, точнее говоря, возвысятся к одному только созерцанию бога и всего мира в нем. Здесь, в нашей убогой жизни, мы думаем лишь о том, как бы воспользоваться богом; мы хотели бы раскрывать его, как зонтик, чтобы он уберег нас от всяческих бед».

Сказав это, Аугусто наклонился подвернуть брюки. Наконец раскрыл зонтик и на миг задержался в раздумье: «А теперь куда? Направо или налево?» Дело в том, что Аугусто был в этой жизни не путником, но гуляющим. «Подожду, пока не пройдет какая-нибудь собака, — сказал он себе, — и пойду в том же направлении».

В эту минуту по улице прошла не собака, а изящно одетая девушка, и за нею, притягиваемый ее глазами, как магнитом, пошел безотчетно Аугусто.

Так он прошел одну улицу, вторую, третью.

«Интересно, что делает этот мальчишка? — говорил себе Аугусто, который скорее не думал, а беседовал с самим собой. — Тот, что лежит ничком на земле. Наверняка рассматривает муравья! Муравей! Ха, одна из самых лицемерных тварей! Ничего не делает, только прогуливается, а мы думаем, будто он трудится. Совсем как вон тот лоботряс, что мчится как угорелый, толкает локтями всех встречных. Бьюсь об заклад, делать ему нечего. Да что ему, собственно, делать? Он лентяй, такой же лентяй, как… Нет, я не лентяй! Воображение мое работает неустанно. Лентяи — они, те, кто говорит, что трудится, а на самом деле оглушает себя и душит мысль. Вон тот, к примеру, урод шоколадник — ишь, примостился у самой витрины да орудует пестиком, чтобы его видели — этот эксгибиционист труда. Разве он не лентяй? Но что нам за дело, трудится он или нет? Труд! Труд! Лицемерие! Кто трудится, так это вон тот несчастный паралитик, что еле волочит ноги, вот это труд… Но я-то почем знаю? Прости, братец! — это он сказал вслух. — Братец? Братья в чем? Во параличе! Говорят, все мы дети Адама. И этот Хоакинито тоже сын Адама? Прощай, Хоакин! Ну вот, уже и автомобиль мчится, пыль да грохот! Ну, какой смысл в том, чтобы поглощать расстояния? Мания путешествий порождается топофобией[4], а не филотопией[5], заядлый путешественник убегает оттуда, где был, а не стремится туда, куда прибывает. Путешествия… путешествия… Ох, как неудобно с этим зонтиком!.. Боже, что это такое?».

И он остановился перед дверью дома, куда вошла изящно одетая девушка, увлекшая его за собой глазами, как магнитом. И только тогда Аугусто понял, что следовал за нею. Привратница глядела на него насмешливо, и ее взгляд подсказал Аугусто, что надо делать. «Этот цербер ждет, — сказал он себе, — что я спрошу — как зовут сеньориту, за которой я шел, да кто она, и, конечно, именно это и надо сделать. Можно было бы ничего не предпринимать, но нет, любое дело надо доводить до конца. Ненавижу незавершенность!» Он сунул руку в карман и нашел лишь один дуро{39}. Не имело смысла теперь идти разменивать: и время потеряешь, и случай упустишь.

— Послушайте, добрая женщина, — обратился он к привратнице, не вынимая из кармана большого и указательного пальцев. — Не могли бы вы сказать мне — поверьте, это останется между нами — имя сеньориты, которая только что вошла?

— В этом нет никакого секрета и ничего плохого, сеньор.

— Тем более.

— Ее зовут донья Эухения Доминго дель Арко.

— Доминго? Быть может, Доминга…

— Нет, сеньор, Доминго; Доминго — это первая часть ее фамилии.

— Но когда речь идет о женщине, эта фамилия должна звучать Доминга. Иначе где согласование родов?{40}.

— Я с ним не знакома, сеньор.

— А скажите… скажите мне… — Пальцы все еще в кармане. — Как это она решается выходить одна? Она девица или замужняя? Родители есть?

— Она девица, сирота, живет с теткой и дядей…

— Со стороны отца или матери?

— Знаю только, что они ей тетка и дядя.

— Этого достаточно, и даже слишком.

— Она дает уроки игры на фортепьяно.

— А играет она хорошо?

— Ну уж этого я не знаю.

— Благодарю, чудесно, достаточно, и примите от меня за беспокойство.

— Спасибо, сеньор, спасибо. Не надо ли еще чего? К вашим услугам. Не желаете ли передать записку?

— Быть может… быть может, в другой раз… Но не сейчас… Прощайте!

— Располагайте мной, сеньор, можете быть уверены, что все останется в тайне.

«Итак, сеньор, — говорил себе Аугусто, удаляясь от привратницы, — вы видите, как я скомпрометировал себя в глазах доброй женщины. И поэтому теперь я не могу достойным образом просто оставить это дело. Если оставлю, что скажет обо мне сия примерная привратница? Итак, Эухения Доминга, да нет, Доминго дель Арко? Превосходно, запишу, не то забудется. Главное в искусстве мнемотехники — записная книжка в кармане. Как говорил еще мой незабвенный дон Леонсио: не забивайте себе голову тем, что умещается в кармане! Для полноты следует добавить: не забивайте себе карман тем, что умещается у вас в голове! А привратница? Как зовут привратницу?».

Он вернулся.

— Скажите мне еще одну вещь, добрая женщина.

— Чего изволите?

— А как вас зовут?

— Меня? Маргарита.

— Прекрасно, прекрасно. Спасибо.

— Не за что.

И снова Аугусто отправился в путь и оказался на проспекте Аламеда.

Моросящий дождик прекратился. Аугусто закрыл зонтик и уложил его в чехол. Он подошел к скамейке и, пощупав ее, обнаружил, что она влажная. Тогда он вынул газету, расстелил ее на скамейке и сел. Затем вынул записную книжку и встряхнул авторучкой. «Очень полезная штука, — сказал он, — иначе пришлось бы записать имя этой сеньориты карандашом, и оно могло бы стереться. Сотрется ли ее образ в моей памяти? Но как она выглядит? Как выглядит прелестная Эухения? Я могу припомнить только глаза… Эти чудные глаза как будто меня пронзили… Пока я предавался лирическим рассуждениям, чей-то мягкий взгляд притягивал мое сердце. Посмотрим! Эухения Доминго, да, Доминго дель Арко. Доминго? Никак не привыкну, что она зовется Доминго… Нет, придется заставить ее переменить фамилию, пусть зовется Доминга. Ну, а как же наши мальчики, им придется носить вторую фамилию Доминга? Моя-то противная фамилия Перес уберется, сократится до одного П., и, значит, нашему первенцу придется отзываться на имя Аугусто П. Доминга? Но куда ты занесла меня, безумная фантазия?» И он записал в своей книжечке: Эухения Доминго дель Арко. Проспект Аламеда, 58. Выше этой записи были две стихотворные строчки:

Печалью веет от постели И радостью от колыбели…

«Ну вот, — сказал себе Аугусто, — эта Эухения, учительница музыки, перебила мне великолепное начало трансцендентального лирического стихотворения. Оно осталось незаконченным. Незаконченным? Да, в событиях, в превратностях судьбы мы лишь находим пищу для присущих нам грусти или веселья. Один и тот же случай можно считать грустным или веселым, все зависит от врожденной предрасположенности. А Эухения? Я должен написать ей, но не здесь, а дома. А может, пойти в казино? Нет, домой, домой. Для таких вещей дом, очаг. Очаг? Мой дом — это не очаг. Очаг… Очаг… Нет, пепелище. О, моя Эухения!».

И Аугусто вернулся домой.