Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 1.
Глава LI.
ИНТРИГИ ЛЮБОВНЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ.
Нам нет надобности описывать здесь победоносное вступление принца в Эдинбург после решительной битвы под Престоном. Следует упомянуть, однако, об одном случае, рисующем душевное благородство Флоры Мак-Ивор. Гайлэндцы, следовавшие в окружении принца, в разгуле и упоении победы несколько раз стреляли из своих ружей в воздух. Одно ружье случайно оказалось заряженным, и пуля скользнула вдоль виска Флоры в тот момент, когда она стояла на балконе и махала победителям платком. Увидав это, Фёргюс тотчас же бросился к ней, но хоть и убедился, что рана пустячная, выхватил свой палаш и хотел зарубить несчастного, чья небрежность могла стоить жизни его сестре. Но Флора схватила его за плед.
— Не трогай этого беднягу! — воскликнула она.— Ради бога не трогай! Скажи лучше со мной: слава богу, что это случилось с Флорой Мак-Ивор. Если бы под пулей оказался виг, все виги стали бы утверждать, что стреляли нарочно!
Уэверли не пришлось испытать тревоги, в которую поверг бы его этот случай, — он задержался в дороге, так как должен был сопровождать полковника Толбота.
В Эдинбург они ехали бок о бок на двух лошадях. Как бы для того, чтобы разведать мысли и чувства друг друга, они начали разговор с самых общих и повседневных предметов. Но когда Уэверли коснулся наиболее волнующей и болезненной для него темы, а именно, положения его отца и дяди, полковник Толбот постарался на сей раз не возбуждать его опасений, а скорее успокоить их, особенно после того, как ему стала известна история Уэверли, которую тот без колебаний рассказал ему со всей откровенностью.
— Так, значит, в вашем неосторожном шаге,— сказал полковник, — заранее обдуманного намерения, как, кажется, выражаются юристы, не было, и заманили вас на службу этого итальянского странствующего рыцаря несколько ласковых слов с его стороны и со стороны его гайлэндских вербовщиков? Все это, конечно, ужасно глупо, но не так уж скверно, как я ожидал, судя по слухам. Однако в настоящую минуту дезертировать, даже из войск этого претендента, нельзя. Это ясно. Но я не сомневаюсь, что в этом разнородном полчище диких и отчаянных людей рано или поздно возникнут распри, воспользовавшись которыми вы сможете без ущерба для вашей чести выпутаться из необдуманных обязательств, прежде чем этот пузырь лопнет. Если это удастся, я хотел бы, чтобы вы отправились в какое-нибудь безопасное место во Фландрии, которое я вам заранее укажу. И мне кажется, что я смогу добиться для вас полного прощения у правительства, после того как вы проживете несколько месяцев за границей.
— Я не могу разрешить вам, полковник Толбот,— ответил Уэверли,— говорить о каком-либо плане, предполагающем мою измену делу, с которым я связал свою судьбу, возможно необдуманно, но, во всяком случае, добровольно и с намерением принять на себя ответственность за все последствия.
— Ну, — сказал полковник Толбот с улыбкой,— предоставьте мне по крайней мере свободу думать и надеяться, хотя бы не высказывая своих мыслей вслух. Но неужели вы так и не заглянули в этот таинственный пакет?
— Он в моих вещах, — ответил Эдуард, — мы найдем его в Эдинбурге.
Вскоре они туда прибыли. Квартиру Уэверли отвели, по особому приказанию принца, в весьма порядочном помещении, рассчитанном также и на полковника Толбота. Первым делом нашего героя было осмотреть свою укладку, и, после очень недолгих поисков, долгожданный пакет вывалился из белья. Уэверли вскрыл его с лихорадочным нетерпением. В конверте, на котором стояла только надпись: «Э. Уэверли, эсквайру», он нашел несколько вскрытых писем. Два верхних были от подполковника Гардинера. Более раннее заключало мягкий и деликатный упрек в том, что адресат не последовал его совету относительно того, как использовать отпуск, и напоминало, что и срок продления его скоро приходит к концу. «Но даже если бы он и не кончился, — продолжал подполковник Гардинер, — известия из-за границы, а также инструкции, полученные мною из военного министерства, все равно вынудили бы меня отозвать вас, так как после наших неудач во Фландрии нам угрожает как иностранное вторжение, так и мятеж недовольных в стране. Поэтому убедительно прошу вас возможно быстрее вернуться в штаб-квартиру полка; это тем более необходимо, что именно в вашем отряде замечается брожение, и я нарочно откладываю расследование подробностей, пока не смогу воспользоваться вашим содействием».
Второе письмо было датировано восемью днями позже. Написано оно уже было тоном человека, который не дождался никакого ответа на первое. Оно напоминало Уэверли о его обязанностях как человека чести, офицера и англичанина; отмечало растущее недовольство среди подчиненных ему солдат и то, что от некоторых из них слышали намеки, будто их капитан поощряет и одобряет их бунтарское поведение; наконец, автор выражал глубочайшее сожаление и удивление, что Уэверли не подчинился его приказу явиться в штаб-квартиру, напоминал ему, что он отозван из отпуска, и заклинал его в выражениях, в которых отеческие увещания сочетались с тоном военачальника, искупить свою вину, немедленно вернувшись в полк. «Для того чтобы быть совершенно уверенным, что это письмо дойдет до вас, — заканчивал полковник, — его отвезет капрал Тимс из вашего отряда с приказанием передать в собственные ваши руки».
Прочитав эти письма, Уэверли вынужден был с великим сокрушением faire amende honorable[195] памяти храброго и безупречного человека, написавшего их. Ибо, поскольку подполковник Гардинер имел все основания предполагать, что они достигли адресата, отсутствие какого-либо отклика на них со стороны Уэверли не могло вызвать ничего иного, кроме третьего и последнего категорического приказания, которое одно Уеверли и получил в Гленнакуойхе, хоть и слишком поздно, чтобы его выполнить. Его отстранение от должности за видимое пренебрежение последним приказом не только не было грубым и жестоким действием со стороны правительства, но было явно неизбежно. Следующее письмо, которое он развернул, было от майора его полка. В нем говорилось, что по его поводу ходят порочащие слухи: некий мистер Фолконер из Баллихопла или чего-то в этом роде якобы предложил в его присутствии крамольный тост, не вызвавший его возмущения, хотя королевский дом был оскорблен в нем так грубо, что один из присутствующих джентльменов, отнюдь не славящийся своей преданностью правительству, счел тем не менее своим долгом вступиться; и что капитан Уэверли допустил, если только это сообщение соответствует действительности, чтобы другое лицо, до которого все это дело имело лишь весьма отдаленное касательство, отплатило за обиду, нанесенную ему лично как офицеру, и дралось на дуэли с оскорбителем. Майор заканчивал письмо словами, что никто из товарищей капитана Уэверли по полку не верит этой скандальной истории, но общее мнение их таково, что для его чести, равно как и для чести полка, ему необходимо немедленно опровергнуть эти сплетни самолично и т. д. и т. п.
— Что вы обо всем этом думаете?— спросил полковник Толбот, которому Уэверли передавал письма, по мере того как он их прочитывал.
— Думаю! Просто не знаю, что и думать. От этого можно сойти с ума.
— Успокойтесь, мой юный друг. Посмотрим, что это за грязные каракули в следующем письме.
Первое письмо было адресовано: «Это мистеру У. Раффину». «Милостивый государь. Кое-кто из наших рыб на удочку нейдут хотя я говорил вы-де казали мне баринову печать. Но Тимс сдаст все письма в ваши руки как вы хотели и скажет старому Адаму что сдал их сквайру в руки потому все равно в чьи и будем готовы по первому знаку и ура за Высокую церковь и Сачефрела как батька поет убирая хлеб дома. Ваш дорогой сэр X. X. Еще. Скажите барину, что мы по нему соскучились, и сомневаемся, что он не пишет, а поручик Ботлер на нас косится».
— Этот Раффин, верно, ваш Доналд из пещеры, который перехватывал ваши письма и тайно переписывался с этим беднягой Хотоном как бы от вашего имени?
— Выходит, так. Но кто же этот Адам?
— Вероятно, Адам — бедный Гардинер. Это — шутливое прозвище, связанное с его фамилией.
Другие письма были аналогичного содержания, и вскоре махинации Доналда Бин Лина стали для них совершенно ясны.
Подтверждение пришло и с другой стороны. Среди пленных оказался некий Джон Ходжес из солдат, оставшихся в полку Гардинера. Когда-то он был слугой у Уэверли и теперь разыскал своего барина и просил взять его опять на место. От него они узнали, что вскоре после того, как они уехали из штаб-квартиры полка, в город Данди стал часто заявляться коробейник по имени Ратвен, Раффин или Ривейн, известный у соседей под прозвищем Ушлый Уилл. У него, по-видимому, была уйма денег, продавал он свои товары очень дешево, всегда готов был угощать своих приятелей пивом и набился в друзья многим драгунам из эскадрона Уэверли, особенно сержанту Хотону и некоему Тимсу, тоже унтер-офицеру. Последним он от имени Уэверли раскрыл план дезертирства из полка и перехода к нему в горы, где, по слухам, кланы в значительном числе взялись уже за оружие. Солдаты, воспитанные в якобитских понятиях, если только у них вообще было какое-либо собственное мнение, и знавшие, что их помещику сэру Эверарду всегда приписывали такие взгляды, легко попались в ловушку. Уэверли находился далеко в горах — это служило достаточным объяснением, почему он пересылает свои письма через коробейника, а вид его всем известной печати казался достаточным удостоверением в тех случаях, когда писать было опасно. Но вся интрига стала понемногу всплывать наружу, так как заговорщики слишком рано начали болтать. Ушлый Уилл оправдал свое прозвище, ибо, как только возникло подозрение, он исчез. Когда появилось официальное сообщение об отстранении Уэверли от должности, значительная часть его эскадрона действительно взбунтовалась, но мятежники были окружены и обезоружены остальными солдатами полка. Военный трибунал приговорил Хотона и Тимса к расстрелу, но потом им разрешено было бросить жребий, кому умирать. Хотон, оставшийся в живых, проявил искреннее раскаяние; упреки и разъяснения подполковника Гардинера убедили его, что он действительно совершил отвратительное преступление. Замечательно также, что, как только несчастный осознал это, он сразу понял, что подстрекатель не мог действовать по наущению Эдуарда.
— Коли это было бесчестно и шло против родной Англии, сквайр не мог этого знать; он никогда не делал и не думал делать чего-либо бесчестного. И сэр Эверард тоже, и весь их род. А я и жить буду и помру с тем, что все это Раффин от себя сделал.
Совершенная искренность, с которой он говорил об этом деле, а также его уверения, что письма, адресованные Уэверли, были переданы Ратвену, и произвели тот переворот в воззрениях полковника Гардинера, о котором он говорил Толботу.
Читатель уже давно догадался, что роль искусителя в этой истории играл Доналд Бин Лин. Он делал это со следующей целью. Будучи человеком деятельным и интриганом, он долго служил подчиненным агентом и шпионом у доверенных принца, и притом в степени, значительно превосходившей все то, что мог подозревать даже Фёргюс Мак-Ивор, к которому Бин Лин относился со страхом и ненавистью, хотя и пользовался его покровительством. Чтобы преуспеть на этом политическом поприще, он, естественно, искал случая каким-нибудь смелым ходом подняться над своим теперешним неверным и опасным положением разбойника и грабителя. Ему преимущественно поручали выяснять численность полков, расквартированных в Шотландии, характер офицеров и т. д., и он давно уже приметил эскадрон Уэверли, считая, что его драгун легче всего будет склонить на бунт. Доналд даже полагал, что Уэверли в глубине души стоит за Стюартов. Это как будто подтверждалось тем, что он так долго гостит у столь известного якобита, как барон Брэдуордин. Когда поэтому Эдуард появился у него в пещере с человеком из свиты Гленнакуойха, разбойник, который никак не мог понять, что его единственным побуждением было любопытство, вообразил, что его таланты собираются использовать для какой-то важной интриги под руководством этого богатого англичанина. Его не смутило то, что Уэверли не дал ему никаких намеков и не отвечал на его попытки вступить в объяснения. Поведение Эдуарда он расценил как осторожную сдержанность и даже обиделся. Считая, что его обошли в секретном предприятии, в котором доверие обещало принести ему серьезные выгоды, он решил участвовать в этой драме независимо от того, назначена была ему в ней роль или нет. С этой целью, воспользовавшись тем, что Уэверли спал, он украл у него печать в качестве доказательства, которое он мог предъявить драгунам, бывшим в доверии у капитана. Его первая поездка в Данди, город, в котором был расквартирован полк Гардинера, убедила его в несостоятельности его первоначальных предположений, но открыла перед ним новое поле деятельности. Он знал, что ничто не будет так высоко оценено друзьями принца, как если ему удастся переманить хоть некоторую часть регулярной армии под знамена претендента. С этой целью он и предпринял махинации, уже знакомые читателю и составляющие ключ ко всем запутанным и непонятным эпизодам нашего рассказа до того момента, когда Уэверли покинул Гленнакуойх.
По совету полковника Толбота Уэверли отказался от услуг Джона Ходжеса, рассказы которого бросили дополнительный свет на эти интриги. Полковник объяснил Уэверли, что он сильно повредит молодому человеку, если вовлечет его в отчаянное предприятие, и что, во всяком случае, показания Ходжеса смогут объяснить, хотя бы до некоторой степени, обстоятельства, при которых Уэверли оказался в нем замешан. Поэтому Эдуард кратко изложил все, что произошло, в письме к дяде и к отцу, посоветовав им, однако, при существующем положении вещей ему не отвечать. Затем Толбот дал слуге письмо к командиру одного из английских военных кораблей, крейсировавших в заливе, прося его высадить подателя письма в Берике и выдать ему пропуск в ***шир. Слугу снабдили деньгами для быстрейшего путешествия и наказали добраться до корабля, подкупив лодочника, что, как впоследствии выяснилось, сделать было нетрудно.
Тяготясь присутствием Каллюма Бега, склонного, видимо, подсматривать за всеми его действиями, Уэверли нанял себе в слуги простого эдинбургского парня, который нацепил белую кокарду после того, как Дженни Джоб целую ночь протанцевала с Буллоком, капралом английских стрелков.
Глава LII.
ИНТРИГИ СВЕТСКИЕ И ЛЮБОВНЫЕ.
С тех пор как Уэверли доверился полковнику Толботу, последний стал относиться к нему гораздо более дружественно, а так как им приходилось быть постоянно вместе, то и Эдуард лучше оценил нравственный облик полковника. Сначала ему казалось, что он слишком резок в выражении своих антипатий и порицаний, хотя никто, вообще говоря, не поддавался так легко здравым доводам. Привычка командовать также сообщала его манерам некоторую властную жесткость, несмотря на лоск, наведенный на них постоянным обращением в высших сферах. Как представитель военной среды он отличался от всех тех, которых Эдуарду пришлось до тех пор видеть. Воинские качества барона Брэдуордина были отмечены печатью педантизма; качества майора Мелвила — такой придирчивостью ко всем мелочам и техническим подробностям военной дисциплины, которая более приличествовала командиру батальона, чем тому, кто собирается командовать армией; воинский дух Фёргюса был настолько проникнут его планами и политическими интригами и так тесно переплетался с ними, что сам он больше походил на мелкого владетельного принца, чем на воина. А полковник Толбот во всех отношениях являл собой идеал английского офицера. Вся его душа была отдана служению королю и родной стране; он не хвастался своими теоретическими познаниями, как барон, не гордился знакомством со всеми практическими мелочами, как майор, и не применял своих знаний для осуществления честолюбивых планов, как предводитель Мак-Иворов. Добавим, что это был человек с широкими познаниями и развитым вкусом, хотя и сильно окрашенным теми предрассудками, которые так свойственны англичанам.
Характер полковника Толбота раскрывался Эдуарду постепенно, в течение нескольких недель, потраченных гайлэндцами на бесплодную осаду эдинбургской цитадели. Все это время Уэверли почти нечего было делать, и ему лишь оставалось искать развлечений в окружающем обществе. Он охотно убедил бы своего нового друга познакомиться с некоторыми его прежними друзьями, но после одного или двух визитов полковник покачал головой и отказался от дальнейших экспериментов. Он пошел даже дальше и охарактеризовал барона как невыносимейшего педанта, какого ему когда-либо доводилось, на свое горе, встречать, а предводителя Мак-Иворов — как офранцуженного шотландца, сочетавшего всю хитрость и любезность нации, которая его воспитала, с гордым, мстительным и беспокойным нравом своего родного народа.
— Если бы дьявол, — сказал он, — искал себе помощника, чтобы нарочно запутать дела в этой несчастной стране, сомневаюсь, смог ли бы он найти более подходящего, чем этот молодец, в равной мере деятельный, гибкий и злокозненный, за которым тянется целая шайка головорезов, которыми вам угодно так восхищаться.
Даже дамы не избегли его критики. Он соглашался, что Флора Мак-Ивор — красавица, а Роза Брэдуордин — хорошенькая девушка. Но он утверждал, что первая портит свою красоту подчеркнуто надменной изысканностью манер, которую она, вероятно, переняла от карикатурного Сен-Жерменского двора, а про Розу Брэдуордин сказал, что решительно невозможно ни одному смертному восхищаться этой необразованной девчонкой и что та незначительная доля воспитания, которая ей досталась, так же мало вяжется с ее годами и полом, как если бы единственным ее платьем был старый походный мундир ее папаши. Впрочем, многое почтенный полковник говорил лишь из-за того, что был не в духе, и одной белой кокарды на груди, белой розы в волосах или приставки «Мак» в составе фамилии было для него достаточно, чтобы превратить любого ангела в черта, да и сам он шутя признавался, что не вынес бы и самой Венеры, если бы при ее появлении в гостиной лакей возгласил: «Мисс Мак-Юпитер».
Легко себе представить, что Уэверли смотрел на этих дам совсем другими глазами. В течение всей осады он ежедневно наносил им визиты, хотя и замечал с грустью, что все его попытки расположить к себе Флору имеют столь же мало успеха, как и оружие принца в отношении эдинбургской крепости. Она строго держалась с ним тактики, которую вменила себе в правило, а именно — проявлять к нему безразличие, не стремясь ни избегать его присутствия, ни уклоняться от разговора с ним. Каждый взгляд ее, каждое слово были точно подчинены этой системе, и ни отчаяние Уэверли, ни едва сдерживаемый гнев Фёргюса не могли заставить Флору оказывать Эдуарду больше внимания, чем то, которого требовали самые обыкновенные приличия. Роза Брэдуордин между тем стала все больше и больше расти в глазах нашего героя. Он не раз мог заметить, что, по мере того как она освобождалась от своей крайней застенчивости, ее манеры приобретали все больше достоинства. Тревожная обстановка этого бурного времени, казалось, придавала ее чувствам и речам спокойную гордость, которой он прежде не замечал. Наконец, он видел, что Роза не пренебрегает ни малейшей возможностью, чтобы расширить свои познания и развить свой вкус.
Флора Мак-Ивор называла Розу своей ученицей, заботливо помогала ей в занятиях и старалась образовывать ее ум. Пристальный наблюдатель мог бы заметить, что в присутствии Уэверли она неизменно выставляла на первый план таланты своей подруги предпочтительно перед своими. Но читатель, надеюсь, не усомнится, что это великодушное и бескорыстное намерение осуществлялось с исключительным тактом и что здесь не было даже самого отдаленного намека на демонстративность. Таким образом, в поведении Флоры было столь же мало от аффектации, с которой иная хорошенькая женщина старается proner[196] другую, как в дружбе Давида и Ионафана не было ничего общего с приятельскими отношениями каких-нибудь двух щеголей с Бонд-стрит. Собственно говоря, хотя следствие было для всех очевидно, о причине едва ли можно было догадаться. Каждая из двух девушек, подобно превосходной актрисе, в совершенстве играла свою роль и восхищала зрителей, и при этом было почти невозможно заметить, что старшая постоянно уступала младшей то, что более всего соответствовало дарованию последней.
Но для Уэверли Роза Брэдуордин обладала одним редким свойством, перед которым едва ли может устоять хоть один мужчина: она выказывала пылкое участие ко всему, что его касалось. Впрочем, сама она была слишком юна и слишком неопытна, чтобы оценить притягательную силу этого постоянного внимания к нему. Ее отец был чрезмерно погружен в ученые и военные соображения, чтобы заметить ее растущее пристрастие, а Флора Мак-Ивор не хотела спугнуть ее чувство какими-либо замечаниями, так как считала, что этим поведением ее подруга имеет всего больше шансов вызвать взаимность.
Дело в том, что с первого же разговора после их встречи Роза невольно раскрыла то, что творилось у нее на душе, умной и проницательной подруге. С этого времени Флора не только окончательно решила отвергнуть ухаживания Уэверли, но всячески старалась, насколько это было в ее силах, чтобы он обратил свои взоры на Розу. От этого замысла не отвращало Флору и то, что брат ее не раз полушутя-полусерьезно заявлял о своем намерении поухаживать за мисс Брэдуордин. Она знала, что Фергюс разделяет принятый повсюду на континенте взгляд на брак и не взял бы в жены ангела, если бы не был уверен, что этим он укрепляет свои связи или увеличивает свое влияние и богатство. Странная мысль барона сделать во что бы то ни стало своим наследником, вместо дочери, какого-то отдаленного родственника послужила бы, вероятно, непреодолимым препятствием для серьезных намерений с его стороны по отношению к Розе. В самом деле, голова Фёргюса была как бы мастерской, непрерывно занятой созданием планов и интриг самого разнообразного свойства и характера; но как иной мастеровой, более изобретательный, нежели упорный, он часто неожиданно и без всякой видимой причины бросал один план и с увлечением хватался за другой, только что вышедший из горна его воображения или ранее брошенный в сторону недоделанным. Поэтому зачастую было трудно определить, какой линии поведения он будет держаться в том или ином случае.
Хотя Флора и была искренне привязана к брату, необычайная энергия которого могла вызвать ее восхищение совершенно независимо от родственных уз, она отнюдь не была слепа к его недостаткам, которые считала весьма опасными для всякой женщины, видящей свой идеал счастливого брака в мирных отрадах домашнего круга и во взаимной всепоглощающей любви. Уэверли, напротив, по всему своему складу, несмотря на его мечты о лагерной жизни и воинской славе, казался предрасположенным исключительно к семейным радостям. Он не стремился принимать участие в кипучей деятельности окружающих людей и не интересовался ею; его не занимали, а скорее тяготили бесконечные обсуждения сравнительных прав, претензий и интересов соперничающих вождей. Все это говорило о том, что именно он мог составить счастье такой девушки, как Роза, столь близкой ему по душевному складу.
Однажды, сидя наедине с Розой Брэдуордин, Флора остановилась на этой черте характера Эдуарда.
— Он слишком умен и у него слишком тонкий вкус, — ответила Роза, — чтобы заниматься такими пустяками. Ну, какое ему дело до того, какой чин надо дать предводителю Мак-Индаллагеров, выставившему только шестьдесят человек, — чин полковника или капитана? И какой интерес может он проявить к бурному пререканию между твоим братом и юным Корринасхианом по поводу того, кому должно принадлежать почетное место — старшему или младшему из юношей клана?
— Дорогая Роза, если бы он действительно был такой герой, как ты думаешь, он вникал бы в эти дела — конечно, не из-за их собственной важности, а для того, чтобы стать посредником между буйными головами, которые находят в них пищу для раздоров. Ты же видела: когда Корринасхиан в бешенстве возвысил голос и схватился за палаш, Уэверли поднял голову, как будто только что проснулся, и с величайшим спокойствием спросил, в чем дело.
— Видя его рассеянность, они расхохотались, а разве этот хохот не прекратил ссору гораздо лучше, чем все, что он мог им сказать?
— Это верно, — ответила Флора, — но, милая Роза, для Уэверли было бы больше чести, если бы он отрезвил их доводами.
— Неужели ты бы хотела, чтобы он стал генеральным миротворцем между всеми этими гайлэндцами, способными в любую минуту вспыхивать, как порох? Уж извини, Флора, я, конечно, не говорю о твоем брате — он умнее, чем все они вместе взятые, но неужели ты считаешь, что эти свирепые, вспыльчивые, безудержные люди, которые то и дело ссорятся на наших глазах, а за глаза еще того больше и держат меня все время в смертельном страхе, могут сравниться с Уэверли?
— С этими неотесанными людьми я его не сравниваю, дорогая Роза, мне жаль только, что он с его способностями и умом не занимает в обществе того места, на которое они дают ему право, и не отдает их в полной мере служению тому благородному делу, к которому он примкнул. Разве Лохил, и П ***, и М***, и Г*** не отличаются прекрасным образованием и отменными талантами? Почему он считает ниже своего достоинства быть полезным и деятельным, как они? Мне часто приходит в голову, что его пыл замораживает этот гордый, ледяной англичанин, с которым он не расстается.
— Полковник Толбот? Без сомнения, это очень неприятный человек. На шотландских женщин он смотрит так, точно ни одна из них не стоит того, чтобы он подал ей чашку чая. А у Уэверли такая нежная душа, он такой образованный...
— Да, — промолвила Флора с улыбкой, — он может любоваться луной и цитировать строфы из Тассо.
— А кроме того, ты ведь знаешь, каким храбрым он был в бою, — добавила мисс Брэдуордин.
— Если уж говорить об этом, — ответила Флора,— то, я считаю, все мужчины (то есть те, кто заслуживает этого имени) примерно одинаковы; по-моему, больше мужества нужно для того, чтобы бежать. Кроме того, когда они оказываются друг против друга, в них пробуждается какой-то воинственный инстинкт, как мы это видим у самцов животных — псов, быков и т. д. Но на возвышенные и рискованные предприятия Уэверли совершенно неспособен. Он никогда не мог бы быть своим знаменитым предком сэром Найджелом, он мог бы быть только его панегиристом, и поэтому я скажу тебе, дорогая Роза, где он будет на своем месте и в своей стихии,— в мирном кругу домашних радостей, беспечных занятий литературой и изысканных наслаждений Уэверли-Онора. Он переделает там библиотеку в самом утонченном готическом вкусе, украсит ее полки редчайшими и ценнейшими сочинениями, будет чертить планы, рисовать пейзажи, писать стихи, воздвигать храмы и устраивать гроты; а в ясную летнюю ночь будет выходить на галерею у входа и любоваться оленями, бродящими при лунном свете; или, скажем, лежать в тени древних дубов с их фантастическими очертаниями; а то будет читать стихи своей красавице жене, гуляя с ней под руку, и будет счастливейшим человеком!
«А она будет счастливейшей из женщин!» — подумала про себя бедная Роза. Но она лишь вздохнула и переменила тему разговора.
Глава LIII.
ФЁРГЮС РЕШАЕТ ЖЕНИТЬСЯ.
По мере того как Уэверли проницательнее вглядывался в придворную жизнь, у него оставалось все меньше оснований восхищаться ею. Говорят, что в желуде заключен целый дуб со всеми его будущими ветвями. Так и в этом дворе, как в желуде, он уже видел столько источников tracasserie[197] и интриг, что они сделали бы честь двору обширной империи. Каждое значительное лицо имело собственные цели, которые и преследовало, с упорством, совершенно несоразмерным, по мнению Уэверли, со степенью их важности. Почти все эти лица имели свои поводы к недовольству, хотя больше всего оснований к этому было у достойного барона, так как душа его болела за общее дело.
— Едва ли, — сказал он однажды утром Уэверли, когда они смотрели на замок, — едва ли мы дождемся осадного венка. Вы знаете, что его сплетали из корней и травы растений, выросших в осажденном городе, а то его делают из веточек parietaria — жимолости, или стенницы; не удастся нам, говорю я, заслужить венок этой блокадой — или осадой — эдинбургского замка.
К этому он привел много ученых и убедительных доводов, повторение которых в настоящей повести вряд ли доставило бы удовольствие читателю.
Кое-как отделавшись от старика, Уэверли отправился на квартиру к Фёргюсу, куда последний наказал ему прийти и дожидаться его возвращения из Холируд-хауса.
— Завтра у меня будет особая аудиенция, — сказал он ему накануне, — заходи поздравить меня с успехом, в котором я не сомневаюсь.
День аудиенции настал. В комнате Фёргюса Уэверли нашел прапорщика Мак-Комбиха,— он ждал возможности отрапортовать о своем дежурстве во рве, который прорыли поперек крепостного холма и называли траншеей. Скоро на лестнице раздался голос предводителя, кричавшего в яростном нетерпении:
— Каллюм, эй, Каллюм Бег, дьявол!
Когда Фёргюс вошел в комнату, все черты его выражали неистовую ярость, а немного нашлось бы людей, на чьем лице это чувство отразилось бы более ярко. Когда он был в этом состоянии, жилы проступали у него на лбу, ноздри раздувались, щеки и глаза горели, а взгляд его был взглядом бесноватого. Эти признаки наполовину подавленного гнева были тем страшнее, что изобличали неистовые усилия воли сдержать припадок почти неудержимой страсти, породившей ужасающий внутренний конфликт, от которого он трясся всем телом.
Войдя в квартиру, он отстегнул палаш и швырнул его на пол с такой силой, что тот полетел на другой конец комнаты.
— Сам не знаю, — воскликнул он, — что мне мешает дать сейчас торжественную клятву, что я никогда больше не обнажу за него меча! Каллюм, заряди мои пистолеты и принеси их сюда сию же секунду! Слышишь, сию же секунду!
Каллюм, которого ничто никогда не удивляло, не пугало и не приводило в замешательство, выполнил это приказание с отменным хладнокровием. Эван Дху, на челе которого одна мысль, что его вождя могли оскорбить, вызвала такую же бурю, исполнился мрачного молчания и только ждал момента, когда сможет узнать, кому и где мстить за эту обиду.
— А, Уэверли, ты здесь, — сказал предводитель, что-то припоминая. — Правильно. Я просил тебя разделить мое торжество, а сейчас ты видишь мое — как бы тебе сказать? — разочарование.
В этот момент подошел Эван Дху со своим письменным докладом. Фёргюс в бешенстве отшвырнул бумагу прочь.
— Господи! — воскликнул он. — Как бы я хотел, чтобы эта старая развалина рухнула на головы дураков, которые осаждают, и подлецов, которые защищают ее! Вижу, Уэверли, ты считаешь, что я с ума сошел... Ступай, Эван, но далеко не уходи, чтобы тебя можно было дозваться.
— Полковник наш ужас как расстроился, — сказала миссис Флокхарт Эвану, когда он спустился к ней. — Дай бог, чтобы не захворал. У него жилы на лбу надулись, как веревки. Ему ничего не нужно?
— Всякий раз как это с ним случается, он пускает себе кровь, — весьма хладнокровно ответил гайлэндец.
Когда прапорщик вышел, Мак-Ивор стал понемногу приходить в себя.
— Я знаю, Уэверли, полковник Толбот внушил тебе проклинать десять раз на дню слово, которое ты нам дал. Нет, и не пытайся это отрицать, в настоящую минуту я готов проклясть и свое собственное слово. Ты не поверишь: сегодня я обратился к принцу с двумя просьбами, и он в обеих отказал! Как тебе это нравится?
— Как мне это нравится? — ответил Уэверли. — Как я могу сказать, когда не знаю, в чем они заключались?
— Ты что? Что это за слова: в чем они заключались? Я же тебе говорю, что просил я, понимаешь, я, которому он обязан больше, чем любым трем предводителям вместе взятым. Ведь это я привел из Пертшира всех этих людей, без меня ни один из них и с места бы не сдвинулся. Не думаешь же ты, что я просил чего-либо совсем уж неразумного, а кабы и так, что ж, ради меня могли бы немножко постараться. Впрочем, я сейчас тебе все расскажу, раз могу уже дышать свободно. Ты помнишь эту историю с моим графским патентом? Дали мне его несколько лег назад за услуги, которые я оказал тогда. А с тех пор мои заслуги, во всяком случае, не стали меньше. Так вот, эту корону, эту побрякушку, я ценю не больше, чем ты или чем любой философ, так как считаю, что вождь такого клана, как Слиохд нан Ивор, знатнее любого шотландского графа. Но у меня были свои особые причины добиваться этого проклятого титула именно сейчас. Надо тебе сказать, я случайно выяснил, что принц уговаривал этого старого дурака барона Брэдуордина лишить наследства своего кузена в девятнадцатом или двадцатом колене, поступившего на службу в ополчение к ганноверскому курфюрсту, и закрепить права владения за твоей хорошенькой маленькой приятельницей Розой. Поскольку таково приказание его короля и повелителя, имеющего право по своему усмотрению менять порядок наследования, старик, кажется, вполне примирился с этой мыслью.
— А как же быть с феодальной услугой?
— К шутам феодальную услугу! Должно быть, Розе придется снимать туфельку королевы в день коронации или заниматься еще какой-нибудь подобной чушью. Так вот, сэр, поскольку Роза Брэдуордин была мне всегда подходящей партией, кабы не это идиотское стремление ее отца иметь наследника мужского пола, я решил, что теперь никаких препятствий не остается, если только барону не взбредет в голову требовать от зятя, чтобы он принял фамилию Брэдуордин (что для меня, как ты понимаешь, невозможно), но что этого можно избежать, приняв титул, на который я имею неоспоримое право и который устранил бы все затруднения. Если бы Роза, кроме того, сделалась после смерти отца виконтессой Брэдуордин, тем лучше, я бы не возражал.
— Но, Фёргюс, я и понятия не имел, что ты питаешь нежные чувства к мисс Брэдуордин; а потом, ты всегда потешался над ее отцом.
— У меня ровно столько чувств к мисс Брэдуордин, мой славный друг, сколько я считаю нужным по отношению к будущей хозяйке моего дома и матери моих детей. Она очень миленькая и умненькая девочка и принадлежит, без сомнения, к одной из самых лучших фамилий Нижней Шотландии, а с помощью уроков Флоры и под ее руководством она могла бы занять весьма приличное место в обществе. Что касается ее отца, то он, конечно, чудак и достаточно смешон, но он так сурово проучил сэра Хью Холберта, этого дорогого покойника лэрда Балмауоппла и других, что никто больше не осмелится подтрунивать над ним, так что чудачества его роли не играют. Говорю тебе, никаких препятствий не было, решительно никаких. Я уже все решил для себя.
— А спросил ли ты согласия барона, — сказал Уэверли, — или Розы?
— А на что? Говорить с бароном, прежде чем я стану носить титул, — это вызвало бы только преждевременные и изводящие разговоры о необходимости переменить фамилию, между тем как, став графом Гленнакуойхом, я мог бы прямо предложить ему вставить его проклятого медведя и разувайку на поле герба party per pale,[198] на щиток или на отдельный щит, лишь бы не пакостить своего собственного. А что до Розы, то я не вижу, какие у нее могли бы быть возражения, если бы отец был согласен.
— Быть может, как раз те самые, как у твоей сестры против меня, несмотря на то, что у тебя никаких возражений нет.
Фёргюс от такого сравнения только вытаращил глаза, настолько оно показалось ему чудовищным, но благоразумно воздержался от ответа, который уже просился ему на язык.
— О, это бы мы всё уладили... Итак, я испросил аудиенцию, и мне назначили прийти сегодня утром. Тебя я попросил зайти, думая, как дурак, что ты мне понадобишься в качестве шафера. Так вот, я излагаю свои претензии — справедливость их не отрицают; ссылаюсь на бесконечные обещания и выданный патент — их тоже признают. Как логическое следствие моих прав я прошу разрешения принять титул, дарованный мне патентом, — а мне в ответ преподносят старую историю, что мне завидуют К*** и М***. Я отвергаю эту отговорку и предлагаю представить их письменное согласие, поскольку мой патент выдан гораздо раньше, чем они заявили свои дурацкие претензии... Уверяю тебя, что я вынудил бы у них такое согласие, даже если бы мне пришлось из-за этого драться. И вот на это мне выкладывают настоящую причину. Он осмеливается сказать мне прямо в глаза, что мой патент нужно до поры до времени придержать, чтобы не вызвать неудовольствия этого подлого труса и бездельника (тут Фёргюс назвал своего соперника, вождя другой ветви клана), который имеет не больше трав называться вождем, чем я — китайским императором, и которому, видишь ли, угодно прикрыть свое нежелание выступить, несмотря на то, что он двадцать раз клялся это сделать, тем, что принц осыпает меня милостями, а ему будто бы завидно! И вот, чтобы не дать этому гнусному слюнтяю предлога для отговорок, принц просит меня, в виде личного одолжения (не более и не менее), не настаивать в настоящий момент на моем справедливом и законном требовании. Ну вот и полагайся на принцев!
— Этим и закончилась твоя аудиенция?
— Закончилась? Как бы не так! Я решил отнять у него всякую возможность выказать свою неблагодарность и поэтому изложил со всем спокойствием, на которое был способен, так как, клянусь тебе, я весь дрожал от бешенства, те особые причины, по которым я желал бы, чтобы его королевское высочество указал мне какой-либо иной путь проявить свое повиновение и преданность, так как мои жизненные перспективы превращают то, что во всякое другое время было бы для меня совершенным пустяком, в серьезную жертву. После этого я изложил ему весь свой план.
— И что же ответил принц?
— Ответил? Хорошо, что в писании сказано: «Не кляни царя ниже в помышлении своем!» Так вот, он ответил, что очень рад тому, что я избрал его себе в наперсники, так как благодаря этому он сможет предотвратить еще более тяжкое разочарование. Он-де честным словом принца может заверить меня, что сердце милой Розы уже занято и что он сам дал обещание содействовать ее чувству. «Итак, мой дорогой Фёргюс, — закончил он с самой очаровательной улыбкой,— поскольку о браке не может быть и речи, и с графским титулом нет нужды особенно спешить». Оказав это, он испарился, а я остался plante la.[199].
— И что же ты сделал?
— Я тебе скажу, что я мог бы сделать в эту минуту — продаться самому черту или курфюрсту, в зависимости от того, кто из них дал бы мне лучшую возможность отомстить. Впрочем, сейчас я уже остыл. Я уверен, что он хочет выдать ее за какого-нибудь из своих сволочных французов или ирландских офицеров, только я буду зорко следить за ними, и пусть человек, который вздумает перебить мне дорогу, держится настороже: bisogna coprirsi, signor.[200].
Разговор продолжался еще некоторое время, но не представлял уже ничего замечательного; поэтому Уэверли простился с Фёргюсом, бешенство которого перешло в глубокую и страстную жажду мести, и отправился к себе домой, сам не умея толком разобраться в смешанных чувствах, которые пробудил в его груди рассказ Мак-Ивора.
Глава LIV.
«НИЧЕМУ НЕ ВЕРЕН».
«Я воплощенное непостоянство, — подумал Уэверли, закрыв дверь на задвижку и принимаясь быстро шатать взад и вперед по комнате. — Какое мне дело до того, что Фёргюс Мак-Ивор хочет жениться на Розе Брэдуордин?.. Я ее не люблю... Возможно, что она могла бы полюбить меня, но я отверг ее простую, естественную и трогательную привязанность, не дал себе труда взлелеять ее до более нежного чувства и отдал всего себя девушке, которая никогда не полюбит ни одного смертного, если только старый Уорик, создатель королей, не восстанет из мертвых. А барон... на его имение мне было бы наплевать, так что фамилия не послужила бы препятствием. Пускай бы хоть черт забрал его бесплодные болота и стаскивал с короля его caligae, я не сказал бы ни слова. Но ей ли, созданной для любви и нежности домашней жизни, для теплых и спокойных проявлений взаимной внимательности, услаждающих союз тех, кому суждено пройти жизненный путь вместе, ей ли стать женой Фёргюса Мак-Ивора? Плохо он с ней, конечно, обходиться не будет, — на это он неспособен,— но он перестанет обращать на нее внимание после первого же месяца женитьбы; он будет так занят тем, как бы подчинить себе какого-нибудь соперника-вождя, или обойти придворного фаворита, или присоединить к своим владениям какой-нибудь заросший вереском холм либо какое-нибудь озеро, а то и привлечь в свои банды какой-нибудь новый отряд катеранов, что не станет интересоваться, что делает его жена и чем она занята.