Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 1.

Глава XXIX.

КАК УЭВЕРЛИ БЫЛ ПРИНЯТ В НИЖНЕЙ ШОТЛАНДИИ.

ПОСЛЕ ПОЕЗДКИ В ГОРЫ.

Около полудня оба друга достигли перевала Бэл-ли-Бруфа.

— Дальше мне нельзя, — сказал Фёргюс Мак-Ивор, который, пока они ехали, все время пытался поднять настроение своего друга. — Если моя несговорчивая сестрица в какой-либо мере повинна в вашем угрюмом виде, не унывайте: поверьте, что она о вас самого высокого мнения, хотя сейчас настолько обеспокоена общим делом, что не может думать ни о чем ином. Откройтесь мне и поручите мне блюсти ваши интересы — я не предам их, если только вы не нацепите вновь эту гнусную кокарду.

— Не бойтесь. Этому порукой обстоятельства, при которых ее у меня отобрали. Прощайте, Фёргюс; постарайтесь, чтобы ваша сестра меня не забывала.

— Прощайте, Уэверли; скоро, возможно, вы услышите, что она удостоилась более громкого титула. Отправляйтесь домой, пишите письма и заводите побольше друзей, и как можно скорее; знайте, в скором будущем на побережье Суффолка появятся неожиданные гости, если только вести из Франции меня не обманули.[136].

Так друзья и расстались; Фёргюс поехал обратно в замок, а Эдуард в сопровождении Каллюма Бега, полностью преображенного в нижнешотландского конюха, направился в городок ***.

Эдуард ехал, погруженный в печальные, хоть и не совсем горькие мысли, которые в душе молодого влюбленного порождают разлука и неизвестность. Я не вполне уверен, что дамы сознают все значение разлуки,, и я не считаю разумным просвещать их в этом отношении, чтобы, в подражание всяким Клелиям и Майданам былых времен, они не отправляли своих поклонников в изгнание. Расстояние, по существу говоря, производит в мыслях то же действие, что и в реальном мире. Предметы сглаживаются, смягчаются и становятся вдвое привлекательнее; резкое или заурядное в характерах затушевывается, и то, что остается от человека, — это наиболее яркие черты, свидетельствующие о возвышенности, грации или красоте. На умственном, как <и на земном горизонте возникают туманы, прикрывающие менее приятные стороны отдаленных предметов, и счастливые световые эффекты, выставляющие в полном блеске те точки, которые выигрывают от яркого освещения.

Уэверли забывал все предрассудки Флоры при мысли о величии ее духа и почти извинял ее безразличие к его чувствам, когда вспоминал ту великую и решающую цель, которая, по-видимому, совершенно заполнила ее душу. «Если она может быть настолько поглощена сознанием долга по отношению к благодетелю,— размышлял Эдуард, — то каково же будет ее чувство к тому человеку, которому посчастливится его пробудить?» Вслед за этим вставал вопрос: а сможет ли он оказаться этим счастливцем, — вопрос, на который его воображение пыталось дать положительный ответ, и тут он принимался перебирать в памяти все то, что она произносила ему в похвалу, и сдабривал текст комментариями, гораздо более лестными, чем он заслуживал. Все обыденное, все принадлежавшее повседневности стиралось и исчезало в этих мечтах, сохранявших лишь те особенности грации и достоинства, которые отличали Флору от остальных женщин, а не то, что роднило ее с ними. Короче говоря, Эдуард был уже готов создать богиню из пылкой, даровитой и прекрасной девушки и так прилежно занялся своими воздушными замками, что не заметил, как оказался на крутом спуске и увидел с высоты небольшой городок с базарной площадью.

Горская вежливость Каллюма Бега — кстати сказать, мало найдется народов, способных похвалиться такой прирожденной вежливостью, как горные шотландцы,[137] — горская учтивость спутника нашего героя не позволила ему прервать его размышления. Но, заметив, как три виде этого села Уэверли вернулся к действительности, Каллюм подъехал к нему и выразил надежду, что «когда они подъедут к постоялому двору, его милость не будет заикаться о Вих Иан Воре, так как народ здесь всё заядлые виги, черт бы их побрал».

Уэверли заверил осторожного пажа, что будет осмотрительным. В этот момент он услышал не то чтобы колокольный звон, а скорее звяканье какого-то подобия молотка о старый горшок. И действительно, на восточном конце строения, которое больше всего смахивало на ветхий сарай, он заметил открытую будку, формой и размерами напоминавшую клетку для попугая, и в ней повешенный вверх дном замшелый, зеленый горшок из-под каши, играющий роль церковного колокола.

— Разве сегодня воскресенье? — опросил он у Каллюма Бега.

— Точно не скажу. Воскресенья-то редко заходят к нам за перевал.

Но когда они въехали в городок и направились к самому приличному на вид трактиру, который им попался на глаза, толпа старух в клетчатых юбках и красных накидках, выходивших из сараеобразного здания и обсуждавших по дороге сравнительные достоинства «благословенного юноши Джабеша Рентауэла» и «этого избранного сосуда мэйстера Гуктрэппла», побудило Каллюма заметить своему временному господину:

— Это или самое большое воскресенье, или маленькое правительственное воскресенье, которое у них зовут пост.

Они соскочили у трактира «Семисвечный золотой светильник», вывеска которого для вящего услаждения посетителей была украшена кратким девизом на древнееврейском языке. Навстречу им вышел хозяин — тощая и длинная пуританская фигура. Казалось, что он обсуждает сам с собой, стоит ли ему приютить у себя людей, путешествующих в такой день. Но, сообразив по-видимому, что за такое нарушение он может наказать их кошелек, какового штрафа они избегнули бы, остановившись у Грегора Дункансона под вывеской «Горец с полупинтой», мистер Эбенизер Крукшэнкс смилостивился и впустил их в свое жилище.

Эту постную личность Уэверли попросил раздобыть ему проводника и верховую лошадь для доставки его чемодана в Эдинбург.

— А откуда путь держите? — спросил хозяин «Светильника».

— Я сказал вам, куда желаю ехать, и не понимаю, какие еще сведения нужны проводнику или его лошади.

— Хм, ахм, — отозвался муж из «Светильника», несколько опешив от такой отповеди,— сегодня общий пост, сэр, и я не могу заниматься мирскими делами в такой день, когда люди должны проникаться смирением, а впавшие в грех — возвращаться на стезю добродетели, как сказал достойный мистер Гуктрэппл, а в особенности тогда, когда вся страна, как правильно заметил драгоценный мистер Джабеш Рентауэл, скорбит о священных договорах, которые сжигают, нарушают и погребают.

— Любезный друг, — сказал Уэверли, — если вы не можете достать мне лошадь и проводника, мой слуга поищет их в другом месте.

— Ваш слуга? Нечего сказать! А почему он сам не едет с вами дальше?

Уэверли еще в весьма слабой степени проникся духом драгунского капитана, — я хочу сказать, того духа, которому я всегда был чрезвычайно обязан, когда в почтовой карете или дилижансе приходилось встречать какого-либо военного, любезно бравшего на себя воспитание трактирных слуг и доведение до нормы трактирных счетов. Но все же кое-что от этих полезных навыков наш герой успел перенять за время своей службы в полку, и эта явная наглость его не на шутку взбесила.

— Послушайте, сэр, я заехал сюда ради собственного удобства, а не для того, чтобы отвечать на ваши нахальные вопросы. Можете вы мне достать то, что я прошу? Да или нет? И в том и в другом случае я поеду туда, куда мне нужно.

Мистер Крукшэнкс вышел из комнаты, бормоча нечто невнятное, но отрицательное или утвердительное — разобрать Эдуарду не удалось. Принять заказ на обед вышла хозяйка — тихая, вежливая, старательная и безответная женщина; впрочем, и от нее нельзя было ничего добиться относительно лошади и проводника, ибо салическое право простиралось, как видно, и на конюшни «Золотого светильника».

В окно, выходившее на узкий и темный двор, где Каллюм Бег чистил лошадей после дороги, Уэверли услышал следующий диалог между хитроумным пажом Вих Иан Вора и трактирщиком.

— С севера, должно быть, молодой человек? — начал последний.

— Возможно, что и так, — ответил Каллюм.

— И, должно быть, издалека ехали?

— Из такого далека, что я не прочь бы чего-нибудь перехватить.

— Хозяйка, принеси полпинты.

Тут произошел приличествующий обмен любезностями, после чего трактирщик, полагая, что этим актом гостеприимства он отыскал ключ к душе своего постояльца, возобновил допрос:

— Небось такого хорошего виски вы за перевалом не найдете?

— А я не оттуда.

— Да вы же по говору горец.

— Нет, я прямо из Абердина.

— А хозяин ваш тоже с вами из Абердина приехал?

— Угу, когда и я выехал оттуда, — ответил хладнокровный и непроницаемый Каллюм Бег.

— А что это за джентльмен?

— Думаю, он какой-то чин у короля Георга, по крайней мере он все на юг тянет, и денег у него уйма, никогда бедному человеку не откажет и на жилье тоже не скупится.

— Так ему нужен проводник и лошадь до Эдинбурга?

— Угу, и вы уж поскорее доставайте.

— Гм! Порядочно заплатить придется.

— Э, это ему что.

— Так, так, Дункан, — так вы себя, кажется, назвали, или, может быть, Доналд?

— Да нет же, Джейми... Джейми Стинсон... Я же вам говорил.

Мистер Крукшэнкс никак не ожидал такой неустрашимой лжи и совсем растерялся. Немногого добившись от сдержанного хозяина и словоохотливого слуги, он решил вознаградить себя за неудовлетворенное любопытство, обложив налогом как трактирный счет, так и наем лошади. То обстоятельство, что день был постный, тоже не было забыто. В общем, сумма, по-честному причитавшаяся ему за оказанные услуги, была увеличена примерно вдвое.

Каллюм Бег вскоре самолично оповестил Эдуарда о ратификации договора и добавил:

— Старый черт сам собирается ехать, с джентльменом.

— Это будет не слишком приятно, Каллюм, и не слишком безопасно, так как наш хозяин, по-видимому, чрезвычайно любопытен. Но путешественнику приходится мириться со всякими неудобствами. А пока что, мальчуган, бери-ка эту монету и выпей за здоровье Вих Иан Вора.

Соколиный взгляд Каллюма сверкнул от удовольствия при виде золотой гинеи, сопровождавшей эти слова. Он поспешил спрятать свое сокровище в кармашек для часов, тут же обругав сложность устройства этого «кисета», как он выразился, в саксонских штанах; а затем, как будто считая, что этот знак внимания требует с его стороны ответной любезности, подошел вплотную к Эдуарду и с многозначительным видом шепнул:

— Если ваша милость считает, что этот чертов виг маленько опасен, мне ничего не стоит им заняться, и все будет шито-крыто.

— Как и каким образом?

— А вот подстерегу его за городом, — ответил Каллюм, — и пощекочу ему окорока скин-окклем.

— Скин-окклем? Это что такое?

Каллюм расстегнул свою куртку, поднял левую руку и выразительным кивком указал на рукоять небольшого кинжала, аккуратно спрятанного в подкладке под мышкой. Уэверли сначала показалось, что он его не так понял; он взглянул на него и увидел на его очень красивом, хоть и слишком смуглом лице как раз ту степень лукавства, которую у английских парнишек таких же лет вызвала бы перспектива обобрать чужой фруктовый сад.

— Бог с тобой, Каллюм! Ты что, убить его хочешь?

— А что? — ответил юный головорез. — Хватит ему жить, если он задумал предавать честных людей, которые заехали к нему в харчевню тратить свои денежки.

Эдуард увидел, что доводы здесь не помогут, а потому попросту приказал Каллюму воздержаться от каких-либо посягательств на личность мистера Эбенизера Крукшэнкса, каковому приказу паж подчинился с выражением полнейшего равнодушия.

— Как джентльмену угодно; старый грубиян мне ничего дурного не сделал. Но вот письмишко, которое начальник приказал отдать вашей милости перед тем, как я поеду.

Письмо вождя заключало стихи Флоры о судьбе капитана Уогана, предприимчивый характер которого так прекрасно изображен Кларендоном. Первоначально он поступил на службу к парламенту, но отрекся от этой партии после казни Карла I. Услышав, что королевский штандарт поднят в горной Шотландии графом Гленкернским и генералом Миддлтоном, он распрощался с Карлом II, находившимся тогда, в Париже, переправился в Англию, собрал в окрестностях Лондона отряд якобитов и пересек все королевство, уже длительное время находившееся под властью узурпатора. Переходы свои он совершал с таким искусством, находчивостью и смелостью, что благополучно слил свою горстку всадников с войсками восставших горцев. После нескольких месяцев отдельных набегов, в которых он прославился своей ловкостью и отвагой, Уоган был тяжело ранен в одной схватке, а так как лекаря достать было негде, так и закончил свою недолгую, но славную карьеру.

Было вполне очевидно, почему столь тонкий политик, как предводитель, хотел поставить образ молодого героя в пример романтически настроенному Уэверли, которому он был так близок по духу. В остальном письмо его заключало лишь мелкие поручения, которые Эдуард обещался выполнить в Англии, и лишь к концу письма наш герой нашел следующие строки:

Я очень сердит на Флору, что она вчера к нам не вышла. И раз уж мне приходится утруждать вас этим письмом, чтобы вы не забыли купить мне в Лондоне рыболовные принадлежности и самострел, я решил заодно вложить и стихи Флоры на могилу Уогана. Это я делаю специально для того, чтобы ее подразнить; ибо, сказать вам правду, я думаю, что она больше влюблена в память этого погибшего героя, чем когда-либо будет способна полюбить живого, если только он не пойдет по такому же пути. Но современные английские сквайры берегут свои дубы для оленьих заповедников или для починки бреши в своих финансах после проигрыша у Уайта, а не для того, чтобы листвой их украшать свое чело или осенять свои могилы. Разрешите надеяться, что в вашем лице, дорогой друг, которому я с особенной радостью дал бы другое имя, мы имеем блестящее исключение.

К дубу.

На ***ском кладбище в шотландских горах,

По преданию осеняющему могилу капитана Уогана,

Убитого в 1649 году.

О гордый дуб земли родной, Эмблема верности английской! Ты над могилою святой Свою листву склоняешь низко.
Так не жалей же, о герой, Что в той земле, где часты вьюги, Не распустились над тобой Цветы, растущие на юге.
Цветущий май им жизнь дает, Томятся все они от зноя, И зимний ветер их убьет. Нет, не цвести им над тобою!
Когда отчаяньем судьба Порывы душ сковала властно — Ты вышел в бой; твоя борьба Была короткой, но прекрасной.
Когда оружье бритт сложил И предал короля позорно, Ты здесь собрал на Альбин-хилл Народ простой, но непокорный.
В твой смертный час не жалкий хор Родни и певчих плакал в зале — С твоим шли гробом дети гор, Твой меч волынки прославляли.
И кто б из нас на склоне лет Не отдал жизни самой длинной За твой блистательный рассвет И славную твою кончину?
Как римляне сынов своих Дубовыми венками чтили, Так дуб хранит от ветров злых Твой мирный сон на Альбин-хилле.