Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 1.
Глава XXII.
ПОЭЗИЯ ГОРЦЕВ.
После первых приветствий Фёргюс сказал своей сестре:
— Дорогая Флора, прежде чем вернуться к варварским ритуалам наших предков, я должен сказать тебе, что капитан Уэверли — поклонник кельтской музы, хотя ни слова не понимает в языке, на котором она изъясняется. Я рассказал ему, что ты выдающаяся переводчица гэльских стихов и что Мак-Мёррух восхищается твоими переводами на том же основании, что и капитан Уэверли оригиналами, — потому что он их не понимает. Будь так добра — прочти или продекламируй нашему гостю по-английски тот удивительный каталог имен, который Мак-Мёррух сметал на живую нитку по-гэльски. Готов прозакладывать свою жизнь против пера куропатки, что у тебя есть уже перевод, ведь я прекрасно знаю, что ты причастна всем тайнам нашего барда и знакомишься с его песнями задолго до того, как он исполнит их в нашем зале.
— Ну как ты можешь говорить такие вещи, Фёргюс! Ты же прекрасно знаешь, что эти стихи никогда не заинтересуют гостя-англичанина, даже если бы я могла перевести их так, как ты утверждаешь.
— Не меньше, чем меня, прелестная леди. Сегодня ваше совместное сочинительство — ибо я настаиваю на том, что ты принимала в нем участие, — стоило мне последнего серебряного кубка в замке и, вероятно, обойдется мне еще дороже на следующем cour pleniere,[105] если на Мак-Мёрруха снизойдет муза; ты же знаешь пословицу: «Когда рука вождя оскудевает, песня барда замирает на его устах». Признаюсь, я был бы рад этому — есть три вещи, совершенно бесполезные для современного горца: меч, который он не вправе обнажать; бард, воспевающий дела, которым он не смеет подражать; и большой кошель из козьей шкуры, в который он никогда не положит ни одного луидора.
— Ну, брат, если ты разоблачаешь мои тайны, не надейся, что я буду хранить твои. Уверяю вас, капитан Уэверли, что Фёргюс слишком горд, чтобы обменять свой меч на маршальский жезл, что Мак-Мёрруха он считает гораздо более великим поэтом, чем Гомера, и не отдал бы своего кошелька из козьей шкуры за все те луидоры, которые бы в него вместились.
— Хорошо сказано, Флора; удар за удар, как сказал черту Конан. Ну, а теперь поговорите о бардах и поэзии, если не о кошельках и мечах, а я пойду, оказать заключительные почести сенаторам племени Ивора. — С этими словами он вышел из комнаты.
Разговор продолжался между Флорой и Уэверли, ибо сидевшие за чаем две нарядные молодые женщины, представлявшие собою нечто среднее между компаньонками и служанками, не принимали в нем участия. Это были две хорошенькие девицы, но служили они только фоном, на котором красота и грация их покровительницы выделялась с особой силой. Беседа потекла по тому руслу, в которое направил ее предводитель, и Уэверли в равной мере позабавило и заинтересовало то, что Флора сообщила ему о кельтской поэзии.
— Зимою главное развлечение горцев — это сидеть у очага и слушать поэмы, в которых воспеваются подвиги героев, жалобы любовников и битвы враждующих племен. Говорят, что некоторые из них очень древние и, если когда-нибудь будут переведены на какой-нибудь язык цивилизованной Европы, не преминут вызвать большую сенсацию и произведут на читателей глубокое впечатление. Другие поэмы — более позднего происхождения и являются творениями бардов определенных кланов. Этих бардов наиболее знатные и могущественные вожди содержат в качестве певцов и историков их племени. Произведения их, разумеется, отличаются различной степенью талантливости, но многое составляющее их прелесть неизбежно должно пропасть в переводе, и, конечно, они не произведут впечатления на тех, кто не чувствует заодно с поэтом.
— А ваш бард, излияния которого сегодня так сильно подействовали на слушателей, считается одним из любимейших горских поэтов?
— Это затруднительный вопрос. Слава его среди соотечественников велика, и вы не можете ожидать, чтобы я стала умалять его достоинства.[106].
— Но его песня, мисс Мак-Ивор, казалось, заставила встрепенуться всех этих воинов, старых и молодых?
— Песня представляет собою почти сплошное перечисление гайлэндских кланов с указанием их отличительных особенностей, а также обращенный к ним призыв хранить в памяти деяния предков и подражать им.
— Скажите, ошибся ли я, когда решил, как бы странно это ни казалось, что в стихах, которые он пел, заключалось какое-то упоминание обо мне?
— Вы наблюдательный человек, капитан Уэверли, и вы не ошиблись. Гэльский язык, чрезвычайно богатый гласными, прекрасно приспособлен для поэтических импровизаций, поэтому бард редко пренебрегает возможностью усилить впечатление от заранее подготовленной песни и внести в нее несколько строф, вдохновленных обстоятельствами, при которых он ее исполняет.
— Я бы отдал своего лучшего коня за то, чтобы узнать, что этот бард мог сказать о таком недостойном южанине, как я.
— Это не будет вам стоить и пряди его гривы. Уна, Мавурнин![107] (Тут она сказала несколько слов одной из девушек, которая вежливо присела и тотчас выбежала из комнаты.) Я послала Уну узнать у барда, какими выражениями он пользовался, а себя я предлагаю в качестве драгомана.
Уна вернулась через несколько минут и повторила своей госпоже несколько строчек по-гэльски. Флора мгновение подумала, а потом, слегка покраснев, обратилась к Уэверли:
— Невозможно удовлетворить ваше любопытство, капитан Уэверли, не выставив напоказ моей самонадеянности. Если вы дадите мне несколько минут на размышление, я попробую присоединить эти строки к грубому переводу отрывка из оригинала, который я пыталась сделать раньше. Мои обязанности хозяйки за чайным столом как будто выполнены; вечер прекрасный, Уна проведет вас в один из моих любимых уголков, а мы с Катлиной вас догоним.
Получив соответственные указания на своем родном языке, Уна повела Уэверли уже другим коридором, не тем, которым он прошел в комнату Флоры. Издали до него доносились звуки волынки и восторженные крики гостей. Выйдя на свежий воздух другим ходом, они прошли небольшое расстояние по дикой, мрачной и узкой долине, в которой расположен был замок, следуя извилистому течению речки. В одном месте, примерно в четверти мили от замка, эта речка возникала из слияния двух ручьев. Больший из них протекал по этой голой долине, не менявшей ни своего характера, ни уклона на всем обозримом протяжении, вплоть до замыкавших ее гор. Но другой, срывавшийся с гор налево, казалось возникал из темного ущелья между двух скал. Эти ручьи были совершенно различны. Больший казался спокойным и даже несколько угрюмым, он образовывал глубокие водовороты или застаивался в темно-голубых заводях; но движение меньшего было стремительным и бешеным, с громом и пеной мчался он из-за неприступных скал, как сумасшедший, вырвавшийся из заточения.
Вверх по течению этого ручья и повела прекрасная безмолвная Уна нашего героя, словно какого-нибудь рыцаря из средневекового романа. Узкая тропинка, которую во многих местах постарались сделать более удобной для Флоры, вилась по местности, совершенно не похожей на ту, где они только что были. Вокруг замка все было холодно, голо, и неприютно, и даже в запустении своем прозаично; а узкая лощина, расположенная в непосредственной близости от этих скучных мест, как будто открывала дверь в царство романтики. Скалы тут принимали тысячи разнообразных очертаний. В одном месте огромная глыба камня, казалось, преграждала путникам дорогу, и лишь у самого ее основания Уэверли заметил внезапный крутой поворот тропы, обходившей эту громаду. В другом месте скалы с обеих сторон тропинки сближались настолько, что при помощи двух сосновых стволов, покрытых дерном, удалось перекинуть примитивный мост через бездну высотой по крайней мере футов в полтораста. Перил у него не было, а ширина его составляла не больше трех футов.
Уэверли засмотрелся на эту ненадежную постройку, пересекавшую черной полосой клочок голубого неба, не заслоненного с обеих сторон выступами, и вдруг с ужасом заметил на этом зыбком сооружении Флору и ее служанку, словно повисших в воздухе, подобно каким-то неземным существам. Увидев его внизу, Флора остановилась и с грациозной непринужденностью, от которой его бросило в дрожь, помахала ему платком. Ответить ей тем же он оказался не в силах, так у него закружилась голова от этого зрелища. Он вздохнул с облегчением лишь тогда, когда прелестное видение покинуло неверную опору, по которой оно скользило с такой беззаботностью, и исчезло на другой стороне.
В нескольких шагах от мостика, внушившего такой ужас нашему герою, тропинка отклонялась от ручья и круто поднималась в гору. Лощина раздвинулась и превратилась в поросший лесом амфитеатр, где покачивали ветвями березы, дубки, орешник и там и сям тисовое дерево. Скалы здесь отошли вдаль, но все еще выступали своими серыми зубчатыми гребнями из-за кустарника. Еще дальше подымались кряжи и пики, то обнаженные, то одетые лесом, то сглаженные в своих очертаниях и заросшие вереском, то расщепленные на отдельные утесы и скалы. Еще один крутой поворот — и тропа, на протяжении двух или трех сотен сажен потерявшая из виду ручей, внезапно привела Уэверли к весьма живописному водопаду. Он был не особенно высок и многоводен, но прелесть ему придавала вся окружающая обстановка. После ряда мелких каскадов, которые тянулись футов на двадцать, он устремлялся в широкий естественный бассейн, до краев наполненный такой прозрачной водой, что там, где не мешали пузырьки, глаз мог различить на его глубоком дне каждый отдельный камешек. В своем вихревом движении вода обегала водоем и прорывалась через отбитый край его, образуя второй водопад, низвергавшийся, казалось, в самую бездну; затем, сбегая вниз по гладким, темного цвета скалам, с которых он в течение веков стирал все неровности, он уже дальше, журча, блуждал по ущелью, откуда только что поднялся Эдуард. Окружение водоема не уступало ему по красоте, но характер его был суров и внушителен и казался почти величественным. Мшистые дерновины прерывались огромными глыбами скал; на них росли кусты и деревья, часть которых была посажена по указанию Флоры, но с таким чувством меры, что, усиливая привлекательность этого места, они не нарушали его поэтической дикости.
Здесь Уэверли и нашел Флору. Она глядела на водопад и напоминала одну из тех прелестных фигур, которыми Пуссен украшает свои пейзажи. В двух шагах от нее стояла Катлина с небольшой шотландской арфой. Играть на этом инструменте научил Флору Рори Долл, один из последних арфистов среди западных горцев. Солнце, клонившееся к западу, придавало всем окружающим предметам сочные и разнообразные оттенки, зажигало какой-то сверхчеловеческий блеск в выразительных темных глазах Флоры и подчеркивало свежесть и чистоту ее лица и величавую грацию ее фигуры. Эдуард подумал, что даже в самых безудержных своих мечтаниях он не представлял себе образа столь утонченно и завлекательно прекрасного. Дикая красота этого убежища, возникшего перед ним как по волшебству, еще больше усиливала смешанное чувство блаженства и трепета, с которым он приближался к Флоре, как к какой-нибудь прекрасной волшебнице Боярдо или Ариосто, по одному мановению которой возникли среди пустыни все эти райские красоты.
Флора, как и всякая красавица, отдавала себе полный отчет в своем могуществе и по почтительному, но смятенному тону его обращения с удовлетворением заметила, какое впечатление она произвела на молодого офицера. Но так как ум у нее был трезвый, то в оценке чувств, со всей очевидностью охвативших Уэверли, она значительную долю приписала влиянию романтической обстановки и других случайных обстоятельств. Не подозревая, какой мечтательный и впечатлительный у него характер, она сочла его преклонение перед ней мимолетной данью, которую в подобной обстановке он непременно принес бы любой женщине, даже менее привлекательной, чем она. Поэтому она спокойно отвела его от водопада настолько, чтобы шум его не заглушал ее голоса и даже служил ему своего рода аккомпанементом, и, усевшись на мшистую скалу, взяла из рук Катлины арфу.
— Я привела вас сюда, капитан Уэверли, — сказала она, — полагая, что этот вид покажется вам интересным. Кроме того, я считала, что гэльская песня в моем несовершенном переводе еще более пострадает, если я не спою ее в той дикой обстановке, которая к ней больше всего подходит. Если говорить поэтическим языком моей страны, кельтская муза витает в туманах, окутывающих неведомую и уединенную гору, и голос ее — это рокот горных потоков. Тот, кто хочет добиться ее благосклонности, должен полюбить голые скалы больше, чем плодородные долины, и уединение пустынь больше, чем веселье пиров.
Кто, слушая речи этой прелестной девушки, мелодичный голос которой возвышался до пафоса, не воскликнул бы, что муза, к которой она взывает, никогда бы не нашла более подходящей представительницы? Но хотя эта мысль сразу явилась Эдуарду, у него не хватило духа произнести ее вслух. При первых же звуках, которые она извлекла из своей арфы, его охватило буйное чувство восторга, доходившее почти до страдания. Ни за какие блага он не уступил бы своего места рядом с ней, а между тем он- почти жаждал одиночества, чтобы разобраться в своих чувствах и рассмотреть на досуге смятение, которое волновало его грудь.
Флора вместо мерного и монотонного речитатива барда сопроводила эти слова возвышенным напевом одной малоизвестной воинственной песни. После нескольких беспорядочных звуков она начала дикую и своеобразную прелюдию, которая прекрасно сочеталась с шумом далекого водопада и нежными вздохами ветерка в шелестящей листве осины, нависшей над местом, где расположилась прекрасная арфистка. Следующие стихи вряд ли заставят читателя пережить те чувства, с которыми в таком исполнении и с таким сопровождением их воспринял Уэверли: