Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 1.

Глава XXXV.

ОДИН ИЗ ВОЛОНТЕРОВ, КАКИМИ ОНИ БЫВАЛИ.

ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД.

Услышав досадный бой барабана, майор Мелвил открыл стеклянную дверь и вышел на некое подобие террасы, отделявшее его дом от большой дороги, с которой доносились эти воинственные звуки. Уэверли и его новый друг последовали за ним, хотя майор охотно отказался бы от их общества. Вскоре они увидели торжественную процессию: впереди шел барабанщик, за ним знаменосец с огромным флагом, разделенным андреевским крестом на четыре треугольника, с надписями: Ковенант, Церковь, Король, Королевства. За мужем, удостоенным этой чести, шагал начальник отряда — сухой, смуглый, сурового вида человек лет шестидесяти. Религиозная гордость, которая проявлялась у хозяина «Золотого светильника» в каком-то надменном лицемерии, приобретала в чертах этого человека возвышенный и мрачный характер истинного и неколебимого фанатизма. Его вид неизменно вызывал в воображении какую-нибудь трагическую картину, где главную роль играла религиозная экзальтация, а он был первым действующим лицом. Это мог быть мученик на костре, воин на поле брани, одинокий изгнанник, среди всевозможных лишений находящий себе утешение в силе и мнимой чистоте своей веры, может быть даже суровый инквизитор, столь же грозный в проявлениях своей власти, как и несгибаемый в превратностях, — все эти роли казались созданными для него. Но наряду с неукротимой энергией и твердостью в его осанке и тоне было что-то неестественно педантичное и торжественное, производившее почти комическое впечатление. В зависимости от настроения зрителя и от обстановки, в которой представал перед ним мистер Гилфиллан, он мог при виде его испугаться, восхититься или рассмеяться. Воитель носил обычное платье западных крестьян, скроенное, правда, из лучшего материала, но отнюдь не претендовавшее на тогдашнюю моду или вообще на покрой одежды шотландских дворян какой бы то ни было эпохи; вооружение его состояло из палаша и пистолетов такого древнего вида, что они могли быть свидетелями поражения при Пентланде или при Босуэлл-бридже. Сделав несколько шагов навстречу майору Мелвилу, он с глубокой торжественностью слегка притронулся к своей оттопыренной со всех сторон синей шотландской шапке в ответ на приветствие майора, учтиво приподнявшего свою шитую золотом небольшую треуголку. В этот миг Уэверли не мог удержаться от мысли, что перед ним какой-нибудь вожак Круглоголовых былых времен, беседующий с одним из капитанов войска Марлборо.

Отряд человек в тридцать, следовавший за этим одаренным командиром, был довольно разношерстный. Одеты они были так, как одеваются в Нижней Шотландии, но все в разноцветное платье, что, в сочетании с вооружением, придавало им вид случайно набранной шайки, так уж привык глаз связывать представление об оружии с единообразием форменной одежды. В передних рядах выделялось несколько человек, видимо столь же ретивых, как и их начальник; такие люди в бою были грозны, поскольку их естественная храбрость усугублялась еще религиозным фанатизмом, Другие, надутые, важно выступали, гордясь тем, что носят оружие, и наслаждаясь новизной своего положения, в то время как остальные, видимо утомленные переходом, едва волочили ноги или даже отставали от товарищей, чтобы подкрепиться чем-нибудь в окрестных хижинах или харчевнях. «Шесть гренадеров из полка Лигонье,— подумал про себя майор, возвращаясь в памяти к своим боевым годам, — живо бы скомандовали этому сброду: направо кругом!».

Тем не менее, вежливо поздоровавшись с Гилфилланом, он осведомился, получил ли тот его письмо, которое должно было застать его в пути, и согласится ли проконвоировать до Стерлинга упомянутого в письме государственного преступника.

— Да, — лаконично отозвался вождь камеронцев голосом, который, казалось, исходил из самых penetralia[141] его персоны.

— Но ваш отряд, мистер Гилфиллан, не столь многочислен, как я этого ожидал, — сказал майор Мелвил.

— Иные из воинов моих взалкали и возжаждали в пути и отстали, чтобы подкрепить измученные души свои словом.

— Жалею, сэр, — ответил майор, — что вы не положились на нас, чтобы накормить ваших людей в Кернврекане. Все, что есть у меня в доме, в полном распоряжении лиц, служащих правительству.

— Не о пище телесной говорю я, — ответил ковенантец, взглянув на майора с презрительной усмешкой,— но все же благодарю; мои люди остались послушать золотые речи мистера Джабеша Рентауэла, который преподаст им вечернее увещание.

— Неужели, сэр, — воскликнул майор, — вы действительно отпустили значительную часть ваших людей слушать проповедь под открытым небом в тот момент, когда мятежники каждую минуту могут наводнить страну?

Гилфиллан опять презрительно усмехнулся и ограничился косвенным ответом:

— Так-то люди от мира сего мудрее в поколении своем, чем дети света!

— Однако, сэр, — сказал майор, — поскольку вы доставите этого джентльмена в Стерлинг и передадите его вместе с этими бумагами в руки коменданта Блекни, я убедительно прошу вас соблюдать во время перехода некоторые строевые правила. Например, я посоветовал бы вам вести своих людей более сомкнутым строем, так, чтобы каждый задний прикрывал переднего, и не давать им разбегаться, как гусям на выгоне, а для предотвращения внезапного нападения я рекомендовал бы вам выделить небольшой дозор из самых надежных солдат и выслать его вперед под командой одного караульного, чтобы при приближении к деревне или к лесу... — Здесь майор оборвал свою речь. — Но так как я вижу, что вы меня не слушаете, мистер Гилфиллан, я полагаю, что мне не стоит утруждать себя дальнейшими указаниями. Вы, без сомнения, лучше моего знаете, какие меры принимать в этих случаях; но об одном я хотел бы вас предупредить: с этим джентльменом вы должны обращаться мягко и вежливо и не подвергать его каким-либо стеснениям помимо тех, которые необходимы для его охраны.

— Я смотрел в свои инструкции, — сказал мистер Гилфиллан, — подписанные достойным и набожным дворянином Уильямом, графом Гленкернским, и не нашел в них ни слова о том, что я должен слушаться каких-либо приказов или указаний по поводу моих действий со стороны майора Уильяма Мелвила из Кернврекана.

Майор Мелвил покраснел до самых своих изрядно напудренных ушей, выглядывавших из-под аккуратно, по-военному зачесанных буклей, тем более что заметил улыбку, мелькнувшую на лице мистера Мортона.

— Мистер Гилфиллан, — ответил он довольно резким тоном, — приношу тысячи извинений за то, что осмелился давать наставления такой важной особе. Я полагал, однако, не лишним, поскольку, если не ошибаюсь, в прошлом вы были скотоводом, напомнить вам о разнице, существующей между горцами и горными породами скота; и если вам доведется встретить джентльмена, побывавшего на военной службе и склонного поделиться с вами своим опытом, советую вам выслушать его, ибо продолжаю думать, что никакого вреда вам от этого не будет. Но довольно. Еще раз выражаю надежду, что, конвоируя этого джентльмена, вы будете обращаться с ним учтиво. Мистер Уэверли, я в отчаянии, что нам приходится расставаться таким образом, но когда вы снова появитесь в наших краях, уповаю принять вас в Кернврекане радушнее, нежели это было возможно при настоящих обстоятельствах.

С этими словами он пожал руку нашему герою; Мортон так же дружески попрощался с ним; и Уэверли, вскочив на свою лошадь, которую взял под уздцы один из мушкетеров, и сопровождаемый справа и слева цепью конвоиров, долженствовавших воспрепятствовать его побегу, двинулся вперед вместе с Гилфилланом и его отрядом. Ребятишки провожали их вдоль всей деревни криками: «Смотрите, смотрите, ведут вешать джентльмена с юга, того, кто стрелял в длинного кузнеца Джона Маклрота!».

Глава XXXVI.

ПРИКЛЮЧЕНИЕ.

Обедали в Шотландии шестьдесят лет назад в два часа. Поэтому мистер Гилфиллан начал свой поход славным осенним деньком в четыре часа пополудни, надеясь, хотя Стерлинг лежал в восемнадцати милях от Кернврекана, добраться до него еще вечером, прихватив не больше двух часов темноты. Он собрался с силами и бодро зашагал во главе своего отряда, поглядывая время от времени на нашего героя с таким выражением, как если бы ему не терпелось завязать с ним спор. Наконец, не будучи в силах больше бороться с искушением, он начал отставать, поравнялся с лошадью своего пленника и, пройдя молча несколько шагов, внезапно заговорил:

— Не можете ли сказать, кто был этот человек в черном платье, с головой в муке, что стоял рядом с кернвреканским лэрдом?

— Пресвитерианский пастор, — отвечал Уэверли.

— Пресвитерианин! — воскликнул с презрением Гилфиллан. — Вернее, несчастный ерастианин или скрытый прелатист, поборник черной Индульгенции, один из тех онемевших псов, что и лаять-то толком не могут! Намешают в свои проповеди малость острастки да малость утешенья — и ни смысла в них, ни вкуса, ни жизни! Вы тоже, верно, в этом стаде воспитывались?

— Нет, я принадлежу к англиканской церкви,— сказал Уэверли.

— Тем же миром мазаны, — ответил ковенантец,— не удивительно, что они так ладят. Кто бы подумал, что славное здание шотландской церкви, воздвигнутое нашими отцами в тысяча шестьсот сорок втором году, будет осквернено плотскими стремлениями и греховными соблазнами нашего времени! Эх, кто бы подумал, что искусная резьба святилища будет так скоро повержена в прах!

На эти жалобы, на которые два-три воина отозвались глубоким вздохом, Уэверли не счел нужным отвечать. Тогда мистер Гилфиллан, решив, что если пленник не хочет вступать в спор, так пусть по крайней мере слушает, продолжал свою иеремиаду:

— Чего же после этого удивляться, если по недостатку в усердии к службе церковной и к исполнению повседневных своих обязанностей священнослужители соглашаются зависеть от чужой милости, принимают подачки, произносят клятвы, приносят присяги и совращаются с пути истинного, — чего же после этого удивляться, что вы, сэр, и другие такие же несчастные трудитесь воздвигать вавилонскую башню беззакония, как в кровавые дни гонений и избиения праведников? Вот если бы вы не были ослеплены всякими милостями и благоволениями, услугами и наслаждениями, службами да наследствами и прочими соблазнами этого грешного мира, я мог бы доказать вам по священному писанию, что предмет ваших, упований — не более как грязная тряпка и что ваши стихари, и ризы, и облачения — лишь обноски великой блудницы, восседающей на семи холмах и пьющей из чаши омерзения. Но полагаю, что ухо ваше, обращенное ко мне, так же глухо, как ухо гадюки; да, без сомнения, вы обмануты чарами вавилонской блудницы, и торгуете ее товаром, и опьянены чашей ее прелюбодеяний!

Сколько времени этот военный богослов мог бы продолжать свои обличения, в которых он не щадил никого, кроме рассеянных остатков «горнего народа», как он называл их, совершенно неясно. Предмет его был обширен, голос — могуч, а память — неистощима; трудно поэтому было рассчитывать, что проповедь свою он закончит прежде, чем отряд доберется до Стерлинга; но как раз в этот момент его внимание привлек коробейник, приставший к отряду на одном из перекрестков и в подходящих местах усердно заполнявший вздохами и стонами все паузы в проповеди оратора.

— Кто вы такой, друг мой? — спросил Одаренный Гилфиллан.

— Бедный коробейник; иду в Стерлинг и прошу у вашей милости разрешения воспользоваться в это трудное время покровительством вашего отряда. О, ваша милость имеет великую способность выискивать и объяснять тайные — да, тайные, темные и непонятные причины греховности нашей страны; да, ваша милость добралась до самого корня дела!

— Друг, — произнес Гилфиллан более благодушным тоном, чем до сих пор приходилось от него слышать,— не величай меня так. Я не хожу по загонам, по фермам да по ярмаркам, чтобы пастухи, крестьяне и горожане ломали предо мной шапки, как перед майором Мелвилом из Кернврекана, и величали меня лэрдом, капитаном или вашей милостью; нет, хоть мои скромные средства, которые составляют не больше двадцати тысяч марок, и возросли с благословения божия, но гордость моего сердца не возросла вместе с ними; и нет мне радости в том, чтобы звали меня капитаном, хотя я и имею патент за подписью графа Гленкернокого, этого достойного искателя евангельской истины, в котором я так обозначен. Пока я жив, я зовусь, и хочу, чтобы меня звали, Аввакумом Гилфилланом, который стоит за знамя учения, установленного некогда славной шотландской церковью, прежде чем она пошла на сделки с богомерзким Аханом, и будет стоять за это знамя, пока у Аввакума будет хоть один грош в кошельке или капля крови в жилах.

— О,— сказал коробейник, — я видел ваши земли под Мохлином, богатые земли! Ваши угодья пришлись на добрые места! А такой породы скота, как у вас, не выводят ни у одного лэрда во всей Шотландии!

— Правду, истинную правду говоришь ты, друг, — живо отозвался Гилфиллан, ибо и он был чувствителен к такого рода лести, — правду ты говоришь; это — настоящая ланкаширская, и нет ей подобной даже на Килморских пастбищах. — Затем он пустился в обсуждение всех ее отдельных качеств, что, по-видимому, так же мало интересно для наших читателей, как и для нашего героя. После этого отступления начальник снова обратился к богословской теме, а коробейник, менее искушенный в этой мистической материи, ограничился стонами и выражением в подходящих местах своего полного согласия и полного удовлетворения по поводу раскрывшихся перед ним истин.

— Вот была бы благодать для несчастных ослепленных папистов, среди которых мне случалось проживать, если бы у них нашелся такой светоч истины и указывал им правильную дорогу! Я по своим скромным делам странствующего продавца добирался и до Московии, и Францию изъездил, и Нидерланды, и всю Польшу, и большую часть Германии. Эх, и опечалились бы ваша милость душой, когда бы услышали, как у них там в церквах и бормочут, и поют, и обедни служат, и на хорах орган играет. А их языческие пляски и игры в кости по субботам!

Это навело мысли Гилфиллана по очереди на книгу «Об игрищах»; на Ковенант, его сторонников и противников; на рейд виггаморов; на собрание богословов в Вестминстере; на полный и краткий катехизис; на отлучение Торвуда и на убийство епископа Шарпа. Эта последняя тема привела его, в свою очередь, к вопросу о законности самообороны, причем по этому поводу он высказал гораздо больше разумных мыслей, чем можно было ожидать по другим частям его речи, и даже обратил на себя внимание Уэверли, все еще погруженного в невеселые думы. Затем мистер Гилфиллан перешел к вопросу, законны ли действия частного лица, выступающего мстителем за угнетенное общество, и, в то время как он очень серьезно разбирал поступок Мэса Джеймса Митчелла, стрелявшего в архиепископа Сент-Эндрюсского за несколько лет до того, как этот прелат был убит на Мэгюс Мюре, случилось нечто, прервавшее его речь.

Последние лучи заходящего солнца угасали на самом краю горизонта, когда отряд начал пробираться по крутой ложбине на вершину довольно высокого холма. Местность не была пересечена изгородями, так как представляла собой часть огромного пастбища или выгона, однако она отнюдь не была ровной, и на ней то и дело попадались овраги, покрытые дроком и ракитником, и лощины, заросшие низкорослым кустарником. Такая заросль венчала вершину холма, по которому поднимался отряд. Наиболее крепкие и выносливые люди, составлявшие авангард, оторвались вперед и, одолев перевал, скрылись из вида. Гилфиллан, коробейник и часть отряда, входившая в непосредственную охрану Уэверли, уже приближались к вершине, а остальные тянулись за ними вразброд на значительном расстоянии.

Таково было положение вещей, когда коробейник, заявив, что не видит своей собачонки, начал все время останавливаться и свистать ей. Этот неоднократно повторявшийся сигнал стал наконец раздражать строгого мистера Гилфиллана, тем более что он указывал на невнимание к сокровищам богословской премудрости и ораторского искусства, которые он расточал в назидание своему собеседнику. Поэтому он довольно грубо заявил, что не станет терять время из-за какого-то никому не нужного пса.

— Но если ваша милость вспомнит случай с Товитом...

— Товит!— воскликнул Гилфиллан с великим жаром.— Товит и его собака — языческая выдумка и апокриф. Только прелатисту или паписту пришло бы в голову привести их в пример. Начинаю думать, что я ошибся в тебе, друг.

— Весьма возможно, — невозмутимо заметил коробейник,— но тем не менее я позволю себе еще раз позвать мою бедняжку Боти.

Ответ на этот сигнал последовал самый неожиданный: в этот момент из кустов выскочили шесть или восемь горцев, ринулись в ложбину и принялись рубить палашами направо и налево. Гилфиллан, не растерявшись при виде этих непрошеных пришельцев, мужественно воскликнул: «Меч господа моего и Гедеона!» — и, выхватив, в свою очередь, палаш, вероятно постоял бы за правое дело не хуже его отважных заступников под Друмклогом, как вдруг коробейник, вырвав мушкет из рук соседа, с такой силой опустил его приклад на голову своего недавнего наставника в камероновской вере, что тот мигом растянулся на земле. В последовавшей суматохе лошадь нашего героя была пристрелена кем-то из отряда Гилфиллана, выпалившим наудачу из своего кремневого ружья. Уэверли полетел вниз и угодил под лошадь, причем не на шутку расшибся. Но его стремительно извлекли из-под нее два гайлэндца и, схватив под руки, потащили с дороги, подальше от схватки. Бежали они очень быстро, наполовину поддерживая, наполовину волоча по земле нашего героя, который, однако, расслышал за спиной еще несколько выстрелов оттуда, где завязался бой. Они были произведены, как он впоследствии узнал, людьми из отряда Гилфиллана, которые наконец собрались все вместе, после того как к конвою присоединились авангард и арьергард. Горцы отступили, но не прежде, чем подстрелили Гилфиллана и двух из его людей, которые с тяжелыми ранениями остались на поле боя. С отрядом Гилфиллана они обменялись еще несколькими выстрелами, после чего камеронцы, потеряв своего командира и опасаясь попасть еще раз в засаду, уже не предпринимали больше никаких серьезных мер для того, чтобы отобрать своего узника. Решив, что разумнее всего продолжать путь на Стерлинг, они взвалили себе на плечи всех раненых вместе с командиром и двинулись дальше.

Глава XXXVII.

УЭВЕРЛИ ВСЕ ЕЩЕ В ТЯЖЕЛОМ ПОЛОЖЕНИИ.

Уэверли чуть не лишился чувств от стремительности и резких движений тащивших его горцев; он так расшибся, что еле мог волочить ноги. Заметив это, горцы призвали на помощь еще двух или трех человек из своего отряда и, завернув нашего героя в один из своих пледов и распределив таким образом вес его тела между всеми, потащили дальше с той же поспешностью, но уже без всякого участия с его стороны. Говорили они между собой мало, и то по-гэльски, и не замедлили шага, пока не отбежали мили на две, когда наконец поубавили несколько ход, но продолжали идти все еще очень быстро, время от времени сменяя друг друга.

Наш герой попытался с ними заговорить, но ему неизменно отвечали: «Cha n’eil Beurragam», то есть: «Не знаю по-английски», что, как Уэверли было прекрасно известно, является обычным ответом гайлэндца англичанину или жителю Нижней Шотландии, когда он его действительно не понимает или просто не желает отвечать. Тогда он упомянул имя Вих Иан Вора, полагая, что своему избавлению из когтей Одаренного Гилфиллана он обязан его дружбе, но и это не вызвало никакого отклика в его конвоирах.

Сумерки уже сменились лунным светом, когда отряд остановился на обрывистом краю лощины, которая, насколько можно было судить по освещенной части, вся заросла деревьями и густым кустарником. Двое из горцев нырнули в нее по небольшой тропинке — видимо, пошли на разведку. Вскоре один из них вернулся и что-то сказал спутникам, после чего они подняли свою ношу и весьма осторожно и бережно стали спускать нашего героя по крутой и узкой тропке. Однако, несмотря на все принятые меры, его особе пришлось не раз прийти в соприкосновение с сучками и ветками, которые преграждали им путь.

На самом низу лощины и, как ему показалось, на берегу ручья (Уэверли услышал шум довольно мощного потока, хотя и не мог разглядеть его в темноте) отряд вновь остановился, на этот раз перед небольшой и грубо сложенной лачугой. Дверь была раскрыта настежь. Внутренность хижины выглядела столь же неуютно и неказисто, как можно было предвидеть по ее расположению и наружному виду. Какого-либо настила на полу не было и следа; в крыше в разных местах зияли дыры; стены были сложены из сухого камня и заделаны дерном; крыта она была ветками. Очаг был расположен посередине и наполнял весь вигвам дымом, валившим в такой же мере через дверь, как и через круглое отверстие в крыше. Древняя гайлэндская сивилла, единственная обитательница этого заброшенного жилища, была занята приготовлением пищи. При слабом свете огня Уэверли успел разглядеть, что его спутники не принадлежат к клану Ивора, так как Фёргюс обращал сугубое внимание на то, чтобы его соратники всегда носили тартан с полосами, присвоенными их роду, — знак различия, некогда общепринятый в горной Шотландии и поддерживаемый теми из вождей, которые гордились своей родословной или ревниво оберегали свою независимость и исключительную власть.

Эдуард достаточно долго прожил в Гленнакуойхе и научился обращать внимание на эти отличительные признаки, о которых так часто говорили, и, убедившись, что с этими людьми у него нет ничего общего, грустным взором обвел внутренность лачуги. Единственным предметом обстановки, за исключением кадки для умывания и полуразвалившегося деревянного шкафа для провизий, была огромная деревянная кровать, забранная со всех сторон досками, так что проникнуть в нее можно было, лишь отодвинув в сторону скользящую дверцу. В этот альков и уложили Уэверли, после того как он знаками дал понять, что не хочет есть. Неспокойный сон не освежил его; странные видения проносились перед его глазами, и чтобы их рассеять, требовались непрерывные усилия. За этими болезненными признаками последовал озноб, сильная головная боль и стреляющие боли в руках и ногах; под утро его горским телохранителям или тюремщикам (он не знал, к какому разряду их отнести) стало ясно, что Уэверли совершенно не способен к передвижению.

После длительного совещания шесть человек из отряда забрали свое оружие и пошли прочь, оставив при Эдуарде одного старика и одного молодого. Первый подошел к Уэверли и омыл ему ушибленные места, теперь уже распухшие и посиневшие. К удивлению нашего героя, ему вручили в совершенной неприкосновенности его старую дорожную укладку, которую, оказывается, горцы сумели отбить. Таким образом, у него оказалось белье. Постель, на которой он лежал, была чистая и мягкая. Его престарелый прислужник произнес несколько слов по-гэльски, которые Уэверли воспринял как увещание отдохнуть, и задвинул дверцу кровати, так как занавесок на ней не было. Итак, второй раз уже наш герой оказывался пациентом гайлэндокого эскулапа, но при обстоятельствах гораздо менее приятных, чем тогда, когда он был гостем достойного Томанрейта.

Лихорадка, вызванная ушибами, не прекращалась целых двое суток, когда наконец заботы окружающих и его крепкое сложение одержали верх и он смог приподниматься в кровати, хоть и не без болезненных ощущений. Однако он заметил, что как старуха, исполнявшая обязанности сиделки, так и пожилой горец очень неохотно разрешали ему отодвигать дверцу кровати, хотя наблюдать за их движениями было его единственным развлечением; наконец, после того как Уэверли несколько раз открывал, а старик столь же часто задвигал люк его темницы, он положил конец всему делу, заколотив его снаружи гвоздем, и притом так успешно, что дверцу не было возможности отворить иначе, как удалив это наружное препятствие.

Пока Уэверли размышлял о причинах, заставлявших действовать ему наперекор этих людей, которые как будто не собирались его грабить и во всем прочем проявляли о нем заботу и желание ему угодить, он вдруг припомнил, что в самый тяжелый момент болезни около его постели мелькал некий образ женщины и что выглядела она моложе старой сиделки. Об этом он вспоминал очень смутно, но его подозрения подтвердились, когда, внимательно прислушиваясь он в течение дня не раз слышал голос другой женщины, шепотом разговаривавшей по-гэльски с его прислужницей. Кто это мог быть? И почему эта женщина стремилась остаться неизвестной? У нашего героя немедленно разыгралась фантазия, и все мысли его обратились к Флоре Мак-Ивор. Но как бы мучительно ему ни хотелось поверить, что она рядом с ним и, как милосердный ангел, охраняет ложе его болезни, Уэверли вынужден был признать, что это предположение совершенно невероятно. Трудно было представить себе, чтобы в разгар гражданской войны, свирепствовавшей в Нижней Шотландии, она покинула сравнительно безопасное убежище Гленнакуойха и избрала себе такой сомнительный приют. Но сердце его всякий раз начинало учащенно биться, как только он слышал легкий женский шаг, скользивший по хижине, или приглушенные звуки мягкого и нежного голоса, чередовавшиеся с утробным хриплым карканьем старой Дженнет (так, ему показалось, звалась пожилая сиделка).

Так как в уединении ему ничем не удавалось развлечься, он стал придумывать, каким бы способом удовлетворить свое любопытство, несмотря на тщательные меры, принятые Дженнет и древним горским янычаром, ибо молодого человека он с того утра не видел. Наконец, после внимательного осмотра своей деревянной темницы, он пришел к выводу, что ее ветхое состояние открывает ему возможность достигнуть своей цели. Из одного подгнившего места ему удалось вытащить гвоздь, и через это узкое отверстие он мог уже разглядеть женщину, закутанную в плед и занятую разговором с Дженнет. Но со времени нашей праматери Евы удовлетворение непомерного любопытства всегда влечет за собой кару, а именно, разочарование: это не была фигура Флоры, да и лицо не удалось разглядеть, и, в довершение неприятности, в то время, когда он трудился, гвоздем расширяя отверстие, его выдал слабый шум, и легкое видение мгновенно исчезло и, насколько ему удалось установить, больше не возвращалось.

С этой поры горцы уже не стали принимать никаких мер, чтобы ограничить его поле зрения, и не только позволили ему вставать и выходить из его темницы, но даже помогали ему в этом. Но переступать порог хижины ему не разрешали; ибо к этому времени молодой горец прибыл в подмогу к старику, и один или другой из них непрерывно за ним наблюдал. Всякий раз, когда Уэверли приближался к двери избушки, дежурный вежливо, но решительно преграждал ему выход, сопровождая свои действия знаками, которые должны были внушить нашему герою, что это предприятие для него опасно и что где-то поблизости враг. У старой Дженнет вид был очень встревоженный, и она была постоянно начеку, так что Уэверли, который еще недостаточно окреп, чтобы попытаться прорваться силой, невзирая на сопротивление хозяев, был вынужден сидеть и терпеть. Кормили его во всех отношениях лучше, чем он мог ожидать; ему давали порой и домашнюю птицу и даже вино. Гайлэндцы никогда не позволяли себе сесть вместе с ним и, если не считать установленного за ним наблюдения, обходились с ним очень вежливо. Единственным развлечением его было глядеть из окна, или, скорее, бесформенного отверстия, служившего ему заменой, на мощный и стремительный поток, который на глубине десяти футов бушевал и пенился в узком скалистом ложе, густо заросшем деревьями и кустарником.

На шестой день Уэверли почувствовал себя настолько хорошо, что стал уже подумывать о том, как бы удрать из этой жалкой и скучной темницы. Любой риск, сопряженный с этой попыткой, казался ему краше невыносимого однообразия кельи Дженнет. Но куда идти, когда он снова будет себе хозяином? Возможны были два плана, хотя оба они были сопряжены с опасностью и трудностями. Один состоял в том, чтобы вернуться в Гленнакуойх к Фёргюсу Мак-Ивору, в радушном приеме которого он не сомневался, а в теперешнем его состоянии суровое обращение, которому он подвергся, полностью оправдывало, как ему казалось, нарушение присяги существующему правительству. Другой план заключался в том, чтобы прорваться в какой-нибудь шотландский портовый город, а оттуда морем переправиться в Англию. Он поочередно отдавал предпочтение то одному, то другому и, вероятно, если бы побег его удался, остановился бы на более легко выполнимом, но такова уже была его планида, что этот вопрос ему не пришлось решать самому.

Вечером седьмого дня дверь хижины внезапно отворилась, и в нее вошли два горца, в которых Уэверли узнал своих тогдашних провожатых. Они немного поговорили со стариком и его товарищем, а затем весьма выразительной мимикой объяснили Эдуарду, чтобы он собирался с ними в дорогу. Нашему герою это известие доставило большое удовольствие. По тому, как с ним обращались во время болезни, он мог быть уверен, что никакого зла против него не замышляют, а его романтические порывы, укрощенные тревогами, обидами, разочарованиями и целым рядом неприятных переживаний, связанных с последними приключениями, возродились за время его отдыха с прежней силой и требовали себе пищи. Его страсть к неизведанному, хотя для людей его склада достаточно бывает, чтобы загореться ею, уже той степени опасности, которая обычно придает людям лишь благородную серьезность, не устояла перед натиском необычайных и, на первый взгляд, непреодолимых бедствий, свалившихся на него в Кернврекане. Надо оказать, что такое сочетание сильнейшего любопытства и пылкого воображения, какое было у Эдуарда, порождает особый вид мужества, несколько напоминающий фонарь, который носит с собой углекоп. Пламя в нем достаточно для того, чтобы вселять в него бодрость и давать ему возможность работать среди обычных опасностей, но едва возникает угроза подземных испарений и тлетворных газов, он немедленно тухнет. Теперь этот огонь снова загорелся, и с сильно бьющимся сердцем от смешанного чувства надежды, страха и тревоги Эдуард смотрел на стоящих перед ним людей, в то время как вновь прибывшие торопились на скорую руку поесть, а другие брали оружие и спешили собраться в путь.

И вот, когда он сидел в дымной лачуге несколько поодаль от очага, вокруг которого столпились его конвоиры, он почувствовал, что кто-то легко коснулся его руки. Он обернулся — перед ним стояла Алиса, дочь Доналда Бин Лина. Она показала ему связку бумаг, но так, что ее движение мог заметить он один, приложила на мгновение палец к губам и прошла вперед, как будто для того, чтобы помочь старой Дженнет уложить его платье. Ей, видимо, хотелось, чтобы он не подал вида, что узнал ее, однако всякий раз, когда она надеялась остаться незамеченной, она оборачивалась в его сторону, и, убедившись, что он следит за ее движениями, проворно и ловко завернула бумаги в одну из рубашек, которые положила в укладку.

Перед Уэверли раскрывалось новое поле для догадок. Была ли Алиса его таинственной сиделкой и была ли эта обитательница пещеры тем ангелом-хранителем, который сторожил у одра его болезни? Был ли он в руках у ее отца? А если так, то какова была его цель? Вряд ли та, к которой он обычно стремился,— добыча, так как Эдуарду возвратили его вещи. Даже кошелек, который, вероятно, соблазнил бы этого профессионального грабителя, все время оставался при Уэверли. Все это, возможно, могли объяснить бумаги; но мимика Алисы ясно говорила, что читать их при других нельзя. Заметив, что он понял ее маневр, она не пыталась больше обращать на себя внимание, напротив, даже вышла из хижины и, лишь переступая порог, воспользовалась темнотой и, значительно кивнув, улыбнулась ему на прощание, перед тем как исчезнуть в темной лощине.

Молодого горца несколько раз посылали на разведку. Наконец, когда он вернулся в третий или четвертый раз, все поднялись с места и дали нашему герою знак следовать за ними. Уходя, он, однако, пожал руку старой Дженнет, оказавшей ему столько внимания, присовокупив к этому более ощутимое доказательство своей благодарности.

— Бог да благословит вас! Бог да хранит вас, капитан Уэверли, — сказала старуха на прекрасном нижнешотландском диалекте, хотя до этого он не слышал от нее ни слова, кроме как по-гэльски. Но нетерпение его спутников помешало ему пуститься в какие-либо расспросы.

Глава XXXVIII.

НОЧНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ.

Как только все выбрались из хижины, отряд на мгновение остановился. Возглавлявший его горец, в котором Уэверли как будто узнал высокую фигуру помощника Доналда Бин Лина, шепотом и знаками приказал всем соблюдать полнейшее молчание. Он вручил Эдуарду меч и стальной пистолет и, указывая на тропинку, положил руку на эфес своего палаша, давая этим понять, что им, возможно, придется пробиваться силой. После этого он стал во главе своего отряда, который тронулся в путь гуськом, причем Уэверли было предоставлено место сразу за командиром. Начальник двигался очень осторожно, как бы опасаясь вызвать тревогу, и остановился, как только они добрались до конца подъема. Уэверли вскоре понял причину заминки, так как в нескольких шагах услышал оклик английского часового: «Все спокойно!» Ночной ветер подхватил этот звук и унес его на дно лесистой лощины, где он несколько раз отдался эхом от ее крутых склонов. Оклик повторился еще и еще, каждый раз слабее, как будто удаляясь. Было ясно, что поблизости расположен отряд и что солдаты настороже; впрочем, бдительность их была не настолько велика, чтобы обнаружить таких искусных в набегах людей, как те, с которыми Эдуард наблюдал сейчас, как недействительны были принятые англичанами меры предосторожности.

Звуки замерли в ночной тишине, и горцы снова в полном молчании быстро двинулись вперед. Уэверли не имел ни времени, ни охоты смотреть по сторонам, и он успел только заметить, что они прошли невдалеке от большого здания, в окнах которого еще здесь и там мерцал огонек. Через несколько шагов начальник повел носом, как спаниель на стойке, и снова подал знак остановиться. Он опустился на четвереньки, закутался в плед так, чтобы почти не выделяться на фоне вереска, в котором он передвигался, и пополз на разведку. Вскоре он вернулся, распустил своих людей, за исключением одного, и подал знак Уэверли, чтобы тот последовал его примеру, после чего на четвереньках поползли уже все трое.

Таким неудобным образом они передвигались довольно долго, дольше, чем это могло быть приятно для колен и голеней нашего героя, как вдруг до Уэверли донесся запах дыма, который, очевидно, был гораздо раньше воспринят более совершенным органом обоняния его проводника. Он шел из угла низкого полуразрушенного загона для овец, стены которого были сложены, как это обычно бывает в Шотландии, из сухого камня без раствора. Гайлэндец довел Уэверли до самой стены и, желая, по-видимому, заставить его почувствовать опасность или выставить в самом выгодном свете свою ловкость, дал ему знаками понять, что он должен высунуть голову и бросить взгляд по ту сторону ограды, а затем и сам подал ему в этом пример. Уэверли так и сделал и заметил аванпост из четырех или пяти солдат, расположившихся у сторожевого огня. Все они спали, за исключением часового, ходившего взад и вперед. Всякий раз, как он равнялся с костром, на ружье, которое он перекинул через плечо, вспыхивал красный отблеск. Он часто всматривался в ту часть неба, откуда должна была выглянуть луна, до тех пор прикрытая облаками.

Но уже через несколько минут в природе произошла внезапная перемена, весьма обычная в горах. Поднялся легкий ветер, погнал перед собой облака, которые скопились на горизонте, и ночное светило пролило свое ничем не омраченное сияние на широкую и бесплодную пустошь, окаймленную, правда, кустарником и низкорослыми деревьями в той части, откуда пришел отряд, но голую и прекрасно обозримую для часового там, куда Уэверли и его спутникам предстояло пробираться. Конечно, пока они лежали, они были спрятаны за стенкой загона, но казалось, что любая попытка выйти из-под прикрытия обречена на неудачу и неминуемо выдаст их присутствие.

Гайлэндец взглянул на синий свод, но, в отличие от застигнутого темнотой поселянина, воспетого Гомером или, скорее, Попом, он не благословил это благодатное светило, а пробормотал себе под нос какое-то гэльское проклятие по поводу неуместного блеска мак-фарленовокого фонаря. Он с тревогой осмотрелся и затем, видимо, принял решение. Оставив своего помощника с Уэверли, которому он подал знак не двигаться с места, и дав шепотом несколько кратких указаний своему товарищу, он пополз под прикрытием неровностей почвы в том же направлении, куда шли они. Эдуард повернул к нему голову и мог наблюдать, как он с проворством индейца пробирался на четвереньках, используя, чтобы остаться незамеченным, каждый куст и каждый выступ и выходя на более открытые места лишь тогда, когда часовой поворачивался к нему спиной. Наконец он добрался до зарослей кустарника и низкого леса, частично покрывавших пустошь в этом направлении и, вероятно, простиравшихся до края лощины, где так долго обитал Уэверли. Горец исчез, но только на несколько минут, ибо внезапно вынырнул из другой части заросли и, смело ступая по открытой пустоши, как будто нарочно желая попасться на глаза, вскинул ружье на руку и выстрелил в часового. Пуля попала несчастному в руку и самым досадным образом прервала его метеорологические наблюдения и песенку о Нэнси Досон, которую он насвистывал. Он попытался ответить на выстрел, но неудачно; между тем его товарищи, разбуженные шумом, вскочили и устремились к тому месту, откуда стреляли первый раз. Гайлэндец, дав им налюбоваться на себя во весь рост, юркнул в кусты, так как его ruse de guerre[142] вполне удалась.

В то время как солдаты бросились за всполошившим их горцем в одну сторону, Уэверли по знаку своего спутника пустился стремглав в другую, туда, куда его собирались вести и которая осталась теперь без наблюдения и без охраны. Уже через четверть мили вершина пригорка, через который они перевалили, полностью скрыла их от дальнейшего наблюдения. Однако до них все еще доносились возгласы солдат, перекликавшихся на пустоши, и едва слышный бой барабана, бьющего тревогу. Но эти воинственные звуки остались далеко позади и постепенно замирали в ночном ветре, по мере того как они быстро продвигались вперед.

Примерно после получаса ходьбы по той же открытой и бесплодной местности они поравнялись с пнем древнего дуба, который, судя по оставшейся части, должен был быть огромным. Рядом, в овраге, они обнаружили небольшую группу горцев с двумя-тремя лошадьми. Не прошло и нескольких минут, которыми спутник Уэверли воспользовался, чтобы объяснить своим товарищам причину их опоздания (слова «Дункан Дьюрох» постоянно повторялись в его рассказе), как появился и сам Дункан, запыхавшийся и, по всем признакам, бежавший изо всех сил, чтобы спастись от преследования, но веселый и бесконечно довольный, что своей хитростью он обманул погоню. Уэверли подумал, что это, верно, была не слишком трудная задача для ловкого и быстрого горца, который прекрасно знал местность и следовал по намеченному пути с несравненно большей настойчивостью и уверенностью, чем его нерешительные преследователи. Вызванная им тревога еще продолжалась: время от времени раздавались одиночные выстрелы, которые лишь усиливали веселость Дункана и его товарищей.

Горец забрал теперь оружие, врученное перед этим нашему герою, и дал ему понять, что все опасности похода уже благополучно остались позади. Затем Уэверли посадили на коня, что после утомительной ночи и недавней болезни показалось Уэверли очень приятной переменой. Укладку его взвалили на другую лошадь. Дункан вскочил на третью, и они двинулись в путь крупной рысью в сопровождении своего эскорта. Никаких других происшествий за время этого ночного перехода не случилось, и на рассвете они достигли берегов быстрой реки. Местность вокруг была одновременно и плодородная и романтически живописная. Крутые лесистые склоны прерывались полями, обещавшими в этом году обильный урожай и частично уже сжатыми.

На другом берегу реки, в излучине, стоял высокий, массивный замок, полуразрушенные башни которого уже светились в первых лучах восходящего солнца. Он представлял собою прямоугольник, который мог вместить в своих стенах обширный двор. На каждом углу была возведена башня, выступавшая над стенами и в свою очередь увенчанная башенкой. Все они были различной высоты и неправильных очертаний. На одной из них стоял часовой. Его шапочка и развевавшийся по ветру плед выдавали гайлэндца, а широкое белое знамя, полоскавшееся на другой башне, оповещало, что гарнизон замка стоит за династию Стюартов.

Быстро проехав жалкую деревушку, где появление Уэверли и его спутников не возбудило ни удивления, ни любопытства со стороны немногих крестьян, уже спешивших на жатву, отряд проехал по древнему узкому мосту в несколько пролетов и, свернув налево, двинулся по дороге, обсаженной огромными старыми яворами. Вскоре Уэверли оказался перед мрачным, но живописным строением, которым он любовался издали. Огромные ворота с железной решеткой, составлявшие наружную защиту главного входа, уже были широко раскрыты для их приема; затем открылись вторые ворота из массивных дубовых досок, густо убитых железными гвоздями, и отряд вошел во внутренний двор. Одетый по-гайлэндски и украшенный белой кокардой на шапочке джентльмен помог Уэверли сойти с коня и весьма учтиво пригласил его в замок.

Комендант — ибо так нам следует его величать — провел Уэверли в полуразрушенное помещение, где, однако, стояла небольшая походная кровать, и спросил, чем бы он желал подкрепиться. Он уже собирался уходить, когда Уэверли, выразив ему благодарность за внимание, задержал его вопросом:

— Простите, но не окажете ли вы мне еще одну любезность? Объясните мне, пожалуйста, где я нахожусь и должен ли я считать себя пленником?

— К сожалению, я не имею права входить по этому поводу в подробности так, как я бы этого желал, — сказал тот. — Впрочем, в двух словах: вы сейчас в замке Дун, в округе Ментейт, и находитесь в совершенной безопасности.

— А что мне служит порукой в этом?

— Честь Доналда Стюарта, коменданта гарнизона и подполковника на службе его королевского высочества принца Карла Эдуарда.— С этими словами он поспешно вышел из комнаты, как бы желая избегнуть дальнейших объяснений.

Измученный ночными приключениями, наш герой бросился на кровать и через несколько минут уже крепко спал.

Глава XXXIX.

ПУТЕШЕСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ.

К тому времени, когда Уэверли проснулся, солнце стояло очень высоко, и он почувствовал, что уже много часов провел без еды. Она не заставила себя долго ждать. Ему подали обильный завтрак, но подполковник Стюарт, не желавший, очевидно, снова подвергаться расспросам со стороны своего гостя, предпочел не показываться. Он передал, однако, через слугу привет капитану Уэверли и выразил готовность снабдить его всем тем, что может ему понадобиться в дороге, поскольку ему в тот же вечер предстоит следовать дальше. Уэверли попытался кое о чем расспросить слугу, но натолкнулся на такую преграду действительного или разыгранного неведения и тупости, что преодолеть ее оказалось невозможным. После завтрака он унес стол и кушанья, и Эдуарду не осталось ничего другого, как вновь предаться своим думам.

Когда он размышлял о прихотях своей судьбы, которая находила, казалось, особое удовольствие в том, чтобы ставить его в зависимость от других людей и лишать возможности действовать по собственному желанию, его взгляд внезапно остановился на укладке, которую внесли в комнату, пока он спал. Ему немедленно пришло на память таинственное появление Алисы в хижине на дне лощины, и он уже готов был извлечь пакет, который она положила ему в платье, и рассмотреть его, когда слуга подполковника появился снова, схватил укладку и взвалил ее себе на плечи.

— Эй, друг, не мог бы я вынуть смену белья?

— Ваша милость получит одну из плоеных сорочек подполковника, но укладку я должен сейчас же отнести в вещевой фургон.

С этими словами, не дожидаясь дальнейших возражений, он преспокойно вынес ее, повергнув нашего героя в душевное смятение: досада в нем боролась с негодованием. Через несколько минут он уже слышал, как телега тронулась со двора и загромыхала по неравной мостовой. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что он, на время по крайней мере, если не навсегда, лишился бумаг, обещавших пролить какой-то свет на загадочные события, управлявшие за последнее время его судьбой. В таких невеселых размышлениях ему пришлось провести еще четыре или пять часов в полном одиночестве.

По прошествии этого времени он услышал во дворе стук колес, после чего в комнату вошел подполковник Стюарт и попросил своего гостя еще раз подкрепиться на дорогу. Предложение было принято, ибо поздний завтрак отнюдь не лишил нашего героя способности оказать должную честь обеду, который теперь подали. Судя по манере говорить, его хозяин был простой деревенский помещик, хотя порой он и проявлял воинственные чувства и вставлял в свою речь солдатские выражения. Он всячески избегал упоминать о текущих военных операциях или внутренней политике и каждый раз, когда Уэверли заводил разговор на эти темы, отвечал, что не имеет права их касаться.

После обеда комендант встал и, пожелав Эдуарду доброго пути, сказал, что, поскольку вещи, по словам слуги Уэверли, были отправлены вперед, он позволил себе прислать ему немного собственного белья на то время, пока капитан Уэверли не получит своего. С этими словами он исчез, а через минуту слуга доложил Эдуарду, что лошадь готова.

Уэверли спустился во двор, где нашел солдата, державшего под уздцы оседланную лошадь. Он сел на нее и выехал из ворот Дунского замка в сопровождении человек двадцати вооруженных всадников. На солдат регулярной армии они не очень-то походили, а скорее напоминали людей, взявшихся за оружие неожиданно и в силу крайней необходимости. Их форма, голубая с красным, в подражание мундиру французских стрелков, была не слишком выдержана и сидела на них достаточно неуклюже. Глаз Уэверли, привыкший к хорошо обученному войску, мог легко заметить по выправке и по привычкам своих спутников, что они не прошли настоящей солдатской выучки и, хотя достаточно владели своими конями, были скорее конюхами или охотниками, чем кавалеристами. Лошади их сбивались ноги, не умели проделывать совместных эволюций и свободно перестраиваться и не были подготовлены для рукопашной схватки. Но сами люди были здоровые и крепкие, и каждый из них мог представить собой внушительную силу в нерегулярной коннице. Начальник этого небольшого отряда сидел на великолепном гунтере, и, хотя он был в военной форме, это изменение наряда не помешало Эдуарду признать в нем старого знакомого, мистера Фолконера из Балмауоппла.

Хотя Эдуард расстался с этим джентльменом далеко не по-дружески, он готов был забыть все обстоятельства их глупой ссоры ради удовольствия еще раз поболтать с человеком своего круга, — удовольствия, которого он был так долго лишен. Но, по-видимому, память о поражении, нанесенном ему бароном Брэдуордином, невольной причиной которого оказался Эдуард, все еще жгла сердце неотесанного, но гордого лэрда. Он всячески старался не подать и вида, что узнал его, и упрямо держался во главе своей конницы, которая, несмотря на то, что численностью не превосходила взвода, называлась эскадроном капитана Фолконера. Ему предшествовал трубач, время от времени оглашавший окрестности воинственными звуками, и знаменосец в лице корнета Фолконера, младшего брата лэрда. Лейтенант, пожилой человек, сильно смахивал на охотника невысокого пошиба, но доброго малого; выражение бесстрастного юмора преобладало на его вульгарных чертах, обличавших привычку к горячительным напиткам. Под мухой он был и сейчас — треуголка его лихо сидела набекрень, он насвистывал песенку «Боб из Дамблейна», ехал бодрой рысью и казался блаженно равнодушным ко всему, что творилось в стране, — к поведению подчиненных, к целям их похода и вообще ко всем подлунным делам.

У этого мужа, пускавшего время от времени свою лошадь бок о бок с его собственной, Уэверли решил кое-что разузнать или по крайней мере поразвлечься с ним беседой.

— Прекрасный вечер, сэр, — начал Эдуард.

— О да, сэр, славный вечер, — отвечал лейтенант на самом вульгарном нижнешотландском наречии.

— Видно, будет хороший урожай, — продолжал Уэверли свою атаку.

— Да, овес нынче соберут недурной. Но фермеры, черт их побери, и лабазники снова запросят прошлогоднюю цену, и владельцам лошадей опять придется отдуваться.

— Вы, быть может, квартирмейстер, сэр?

— Да, и квартирмейстер, и берейтор, и лейтенант,— ответил этот мастер на все руки. — И в самом деле, кому объезжать бедных животных да смотреть за ними, как не мне? Все ведь они через мои руки проходят.

— Простите, сударь, если это не слишком нескромный вопрос, не скажете ли вы мне, куда мы сейчас направляемся?

— Боюсь, что на самое дурацкое предприятие,— отозвалась эта весьма общительная личность.

— В таком случае, — оказал Уэверли, решив не скупиться на любезности, — мне странно, что такое лицо, как вы, избрало этот путь.

— Верно, сэр, очень верно, — отвечал офицер,— но на все есть свои причины. Надо вам сказать, что этот вот лэрд купил у меня всех этих лошадок для своего отряда и договорился уплатить за них подходящую по нынешним временам цену. Но наличных у него не оказалось, а мне сказали, что на его имении много долгу и за его обязательства и ломаного гроша не дадут, а мне к святому Мартину надо было рассчитаться со своими поставщиками. Лэрд очень любезно предложил мне лейтенантский патент, а так как наши пятнадцать старичков[143] никогда бы не помогли мне выручить мои денежки за то, что я продал лошадей врагам правительства, мне, ей-богу, ничего другого не оставалось, как выступить[144] самому. Посудите сами, если всю жизнь -мне приходится возиться с недоуздками, моей ли шее бояться ленты святого Джонстона?

— Так вы по профессии не военный? — осведомился Уэверли.

— О нет, слава богу! — ответил отважный партизан.— На таком коротком поводке меня не воспитывали. Мое дело — конюшня. Я, видите ли, барышник, сэр, и, если доживу до тех пор, когда увижу вас на троицу на конской ярмарке в Стэгшобэнке или на зимней ярмарке в Ховике, и вам пришло бы в голову, завести себе хорошую лошадку, что обогнала бы любую, уж будьте уверены, я услужил бы вам как следует. Джейми Джинкер не такой человек, чтобы обманывать джентльмена. А вы ведь джентльмен, сэр, и должны разбираться в конских статях. Взгляните-ка на резвую кобылу, на которой сидит Балмауоппл, у кого он ее купил? У меня. Она от Лижи ложку, который выиграл королевский кубок в Кэвертон-Эдже, и Белоногого герцога Гамильтона... (И т. д., и т. д., и т. д.).

Но как раз в тот момент, когда Джинкер на всех парусах пустился разбирать родословное древо кобылы Балмауоппла, причем дошел уже до прапрадеда и прапрабабки, а Уэверли все дожидался момента, когда сможет извлечь из него более интересные сведения, высокородный начальник отряда придержал свою лошадь, пока они не поравнялись с ним, и затем, как бы не замечая Эдуарда, сурово обратился к любителю генеалогии:

— Мне кажется, лейтенант, что мои приказания были вполне определенны. Разве я не сказал, чтобы никто не разговаривал с пленником?

Преображенный в воина барышник, разумеется, умолк и подался назад, где он нашел себе утешение в яростном споре по поводу цен на сено с одним фермером, который нехотя последовал в поход за своим лэрдом, чтобы не лишиться фермы, так как срок аренды на нее только что истек. Уэверли, таким образом, был еще раз обречен на молчание. Теперь ему стало ясно; что всякие дальнейшие попытки заговорить с кем-либо из отряда дадут Балмауопплу долгожданный повод проявить всю наглость власть имущего и хмурую злобу человека, от природы упрямого и испорченного вдобавок потворством его низким побуждениям и фимиамом рабского угодничества.

Часа через два отряд подъехал к замку Стерлинг, над зубчатыми стенами которого в лучах заходящего солнца развевался флаг Соединенного королевства. Желая сократить путь, а возможно, и придать себе, больший вес и подразнить английский гарнизону Балмауоппл повернул вправо и повел отряд через королевский парк, вплотную подходивший к скале, на которой была расположена крепость, и окружавший ее со всех сторон.

Если бы Уэверли был настроен более безмятежно, он, несомненно, восхитился бы сочетанием романтики и красоты, придающим такую прелесть местам, через которые он теперь проезжал; полем, служившим некогда ареной турниров; скалой, с которой знатные дамы смотрели на состязания и втайне творили молитвы и обеты за успех какого-нибудь избранного рыцаря; башнями готической церкви, где, возможно, эти обеты исполнялись; и, наконец, возвышавшейся надо всем крепостью, одновременно замком и дворцом, где доблесть получала награду из рук королей, а рыцари и дамы в заключение вечера танцевали, пели и пировали. Все это были предметы способные возбудить и увлечь романтическое воображение.

Но Уэверли было о чем подумать и кроме этого. Вдобавок вскоре произошло нечто способное рассеять любые мечты. Проводя свой маленький отряд под самыми стенами замка, Балмауоппл в гордости своего сердца приказал трубачу играть, а знаменосцу развернуть знамя. Это оскорбление, по-видимому, задело за живое гарнизон крепости, ибо, как только отряд отошел от южной батареи настолько, что на него уже можно было навести орудие, в одной из амбразур на скале вспыхнул огонь и, прежде чем донесся звук выстрела, над головой Балмауоппла раздался свист, и в нескольких ярдах от него зарылось в землю ядро, засыпавшее его землей. Тут уж всадников подгонять не пришлось. По правде говоря, каждый, действуя под впечатлением этой минуты, скоро заставил коней мистера Джинкера показать всю свою прыть, и всадники, отступая скорее поспешно, нежели упорядоченно, убавили ход и, как заметил впоследствии лейтенант, перешли на рысь не раньше, как укрывшись за холмом, который защитил их от дальнейших неприятных приветствий со стороны замка. Я должен отдать, однако, справедливость Балмауопплу, что он не только держался все время позади отряда и всячески старался навести порядок в своем войске, но даже простер свою неустрашимость до того, что на огонь крепости ответил выстрелом из собственного пистолета, хотя расстояние до нее было около полумили и я так и не мог дознаться, оказала ли эта мера возмездия какое-либо существенное действие.

Путешественники теперь проезжали по памятному Бэннокбернскому полю и достигли Торвуда — места, связанного для шотландского крестьянина с представлениями о чем-то славном или о чем-то ужасном, в зависимости от того, преобладали ли в его памяти подвиги Уоллеса или жестокости Вуда Уилли Грайма. В Фолкерке, городе, который некогда прославился в шотландской истории и которому предстояло получить новую известность в качестве арены важных военных событий, Балмауоппл предложил сделать привал и остановиться на ночь. Это было выполнено без соблюдения каких-либо правил воинской дисциплины, поскольку почтенный квартирмейстер был занят только тем, как бы достать водки получше. Ставить часовых нужным не сочли, и единственными не спавшими были те, кто сумел раздобыть хмельного. Несколько решительных человек свободно могли бы перерезать весь отряд, но часть местных жителей относилась к воинам Балмауоппла сочувственно, многие — безразлично, а остальные были перепуганы. Таким образом, ничего достойного быть отмеченным за эту ночь не произошло, если не считать, что Уэверли не давали спать солдаты, без малейшего зазрения совести горланившие до хрипоты свои якобитские песни.

Рано утром они уже снова были на конях и следовали в Эдинбург, хотя землистые лица некоторых воинов говорили о бессонной ночи, проведенной в разгуле. Привал сделали в Линлитгоу, знаменитом своим древним замком, который шестьдесят лет назад был еще цел и пригоден для жилья. Эти почтенные развалины — не шестьдесят лет назад, а несколько позднее — насилу избежали постыдной участи: их чуть не превратили в казарму для французских военнопленных. Мир праху твоему, патриот и государственный муж, который оказал одну из своих последних услуг Шотландии тем, что спас этот памятник от осквернения. Благословенна будет твоя память!

Когда они приближались к столице Шотландии, отдаленный гул войны уже начал доноситься до их слуха. Они ехали по открытой местности с участками обработанной земли, по которой далеко разносились раскаты канонады. Временами можно было различить выстрелы тяжелых орудий, и Уэверли понял, что дело разрушения идет уже полным ходом. Даже Балмауоппл почел за благо принять некоторые меры предосторожности, выслав нескольких человек вперед, приведя основную массу своих всадников в какой-то порядок и нигде не останавливаясь.

Двигаясь таким образом все дальше, они в скором времени достигли возвышенности, с которой открывался вид на Эдинбург, растянутый вдоль длинного, напоминающего горный хребет холма, обращенного склоном к восточной части замка. Сам замок уже два или три дня осаждали — или, вернее, блокировали — занявшие город северные повстанцы. Из него время от времени стреляли по отрядам горцев, появлявшимся на главной улице или где-либо неподалеку от крепости. Утро было тихое и ясное; после каждого выстрела замок заволакивало клубами дыма, края которых медленно таяли в воздухе, в то время как в средней своей части эта дымовая завеса, по временам сгущалась и становилась темнее от новых клубов, вырывавшихся из зубчатых стен. Частично скрытый таким образом, замок выглядел очень величественно и мрачно, а на Уэверли произвел еще более жуткое впечатление, когда он вдумался в значение этой картины и представил себе, что каждый выстрел может нести гибель какому-нибудь храбрецу.

Эта односторонняя канонада успела прекратиться, прежде чем они подъехали к городу, однако Балмауоппл, хранивший в памяти нелюбезный прием, оказанный его отряду стерлинговской батареей, по-видимому не пожелал испытывать терпение артиллеристов замка. Поэтому он уклонился от прямой дороги и, подавшись на юг так, чтобы не попасть под обстрел, подошел к замку Холируд, не вступая в стены города. Затем он построил своих людей перед фасадом этого древнего сооружения и передал Уэверли караулу гайлэндцев, начальник которого провел его во внутренность здания.

Длинная, низкая и нескладная галерея, увешанная картинами, долженствовавшими изображать королей, которые, если они когда-либо и существовали, жили за много лет до изобретения живописи маслом, служила не то караульным помещением, не то передней к покоям, которые занял теперь в замке предков предприимчивый Карл Эдуард. Различные чины, одетые одни как гайлэндцы, а другие как жители Равнины, сновали туда и сюда или держались в галерее, как бы в ожидании приказаний. Секретари были заняты писанием пропусков, списков и рапортов. Все казались необычайно деятельными и поглощенными чем-то очень серьезным и важным. Уэверли, впрочем, разрешили сидеть в амбразуре окна, и там он, никем не замечаемый, мог вволю предаться тревожным размышлениям о том, как обернется его судьба, — он чувствовал, что дело близится к развязке.

Глава XL.

ЗНАКОМЫЕ — СТАРЫЙ И НОВЫЙ.

Уэверли был глубоко погружен в мечты, когда услышал за спиной шуршание тартановой одежды. Кто-то по-приятельски схватил его за плечо, и дружеский голос воскликнул:

— Ну, прав был гайлэндский пророк или нет? Или ясновидение — чепуха?

Уэверли обернулся и очутился в братских объятиях Фёргюса Мак-Ивора.

— От всей души приветствую тебя в Холируде, где еще раз поселился его законный хозяин. Разве я не говорил, что и на нашей улице будет праздник, а ты попадешь в руки филистимлян, если только расстанешься с нами?

— Дорогой Фёргюс! — воскликнул Уэверли, радостно откликаясь на приветствие. — Как давно мне не приходилось слышать голоса друга! Где Флора?

— В безопасности. Торжествует по поводу нашей удачи.

— Здесь?— спросил Уэверли.

— Да, по крайней мере в этом городе, — ответил Мак-Ивор, — и ты ее обязательно увидишь. Но сначала ты должен повидать друга, о котором ты, верно, и не думал, но который часто о тебе осведомлялся.

С этими словами он схватил Уэверли за руку и потащил его из караульной. Прежде чем наш герой успел сообразить, куда его ведут, он оказался в приемной, убранной с некоторой претензией на царственную пышность.

Молодой человек с русыми, не прикрытыми париком волосами, полной достоинства осанкой и благородным выражением тонких и правильных черт лица отделился от окружавших его военных чинов и горских вождей и сделал несколько шагов в их сторону. Манеры его были непринужденны и изящны, и Уэверли впоследствии вспоминал, что по одним этим признакам он мог бы уже догадаться о его знатности и высоком положении, если бы даже звезды на его груди и вышитая подвязка на колене не послужили достаточными на это указаниями.

— Разрешите представить вашему королевскому высочеству... — начал Фёргюс с низким поклоном.

— Потомка одного из наиболее древних и преданных нам семейств Англии, — прервал его молодой шевалье де Сен-Жорж. — Простите, что я перебил вас, дорогой Мак-Ивор, но, когда представляют Уэверли Стюарту, всякие церемониймейстеры излишни.

При этом он с величайшей учтивостью протянул руку Эдуарду, и тот, даже если бы и захотел, не мог не оказать ему тех знаков почтения, которые, видимо, полагались ему по положению и на которые он по рождению имел несомненное право.

— Я с сожалением узнал, мистер Уэверли, что, вследствие еще недостаточно выясненных обстоятельств, вы подвергались некоторым стеснениям со стороны моих приверженцев в Пертшире и на вашем пути сюда, но сейчас обстоятельства таковы, что мы хорошо не знаем, кто нам друг и кто недруг, и даже в настоящую минуту я не вполне уверен, могу ли я иметь удовольствие считать мистера Уэверли одним из наших.

Он на мгновение остановился; но не успел Эдуард найти подходящий ответ или даже сосредоточиться на этом предмете, как принц вынул бумагу и продолжал:

— Я не имел бы ни малейших сомнений по этому поводу, если бы только мог поверить этой прокламации, выпущенной друзьями Ганноверского курфюрста. В ней мистер Уэверли упоминается в числе дворян, которым угрожает наказание как изменникам за верность их законному государю. Но я не стремлюсь приобретать иных сторонников, кроме тех, кого побуждают перейти в мой лагерь привязанность ко мне и убеждение в моей правоте, и если мистер Уэверли склонен продолжать свой путь на юг или даже присоединиться к войскам курфюрста, он получит от меня пропуск и полное разрешение поступать так, как ему заблагорассудится. Мне остается только пожалеть, что моя власть в настоящее время не простирается настолько, чтобы оградить его от вероятных последствий такого поступка. Но,— продолжал Карл Эдуард после новой непродолжительной паузы, — если мистер Уэверли пожелает, подобно своему предку сэру Найджелу, служить делу, единственная привлекательность которого заключается в его справедливости, и последовать за монархом, который решился, опираясь лишь на привязанность своего народа, возвратить себе престол своих предков, хотя, возможно, ему и придется заплатить жизнью за эту попытку, я могу лишь сказать, что среди этих дворян он найдет достойных соратников в нашем славном предприятии и последует за государем, который может оказаться неудачником, но никогда не окажется неблагодарным.

Хитроумный предводитель племени Ивора знал, каких преимуществ он может добиться от такого личного свидания Эдуарда с царственным искателем приключений. Незнакомый с утонченной вежливостью придворного обращения и придворных манер, в которых Карл Эдуард был исключительно изощрен, Уэверли почувствовал, что слова и ласка шевалье проникают в самую глубь его сердца и перевешивают все соображения осторожности. Такая просьба о помощи со стороны принца, образ которого и поведение, равно как и мужество, проявленное в этом своеобразном предприятии, в точности отвечали его представлениям о романтическом герое; такое лестное обращение с ним будущего монарха в обстановке древних покоев его предков, вновь обретенных силой его оружия, которым он замышлял совершить новые завоевания,— все это придавало Уэверли в его собственных глазах то достоинство и значение, которые он считал навсегда утраченными. Та сторона отвергла его, оклеветала и преследовала, а к этой, дело которой по предрассудкам воспитания и по политическим убеждениям его семьи было самым справедливым, он чувствовал непреодолимое влечение. Все эти мысли потоком устремились в его сознание, сметая все доводы противоположного характера, да и времени размышлять у него не оставалось, — и Уэверли, преклонив колено перед Карлом Эдуардом, отдал свой меч и душу на защиту его наследственных прав.

Принц (мы будем и здесь и в иных местах давать ему этот титул, на который он имел по рождению законное право, каковы бы ни были невзгоды, навлеченные на него ошибками и безрассудствами его предков) поднял Уэверли с земли и обнял его с выражением благодарности настолько горячей, что она не могла быть притворной. Он также несколько раз поблагодарил Фёргюса Мак-Ивора за то, что тот привлек такого приверженца, и представил Уэверли дворянам, вождям и офицерам своей свиты как многообещающего молодого джентльмена. По его смелому и восторженному присоединению к делу Стюартов, сказал он, они могут увидеть, как относится к ним английская знать в эту критическую минуту. Действительно, этот вопрос возбуждал значительные сомнения у сторонников претендента, и так как вполне обоснованное неверие в сотрудничество английских якобитов удерживало многих шотландских дворян от участия в борьбе на его стороне, а также убавляло смелости у тех, кто уже присоединился к его знамени, ничто не было более кстати для шевалье де Сен-Жоржа, как открытое заявление в его пользу представителя дома Уэверли-Онора, этого древнего гнезда кавалеров и роялистов. Такой результат Фёргюс предвидел с самого начала. Он искренне любил Уэверли, ибо ни чувства, ни планы их никогда не приходили в столкновение, он надеялся видеть его супругом Флоры и ликовал по поводу того, что они объединились в одном предприятии. Но, как мы уже говорили раньше, он торжествовал при этом и как политик, видя, что к его партии примкнул столь видный сторонник; наконец, он оставался далеко не бесчувственным к той важности, которую он приобретал в глазах принца, оказав ему помощь привлечением Уэверли.

Карл Эдуард, со своей стороны, всячески старался показать своим сторонникам, какое значение он приписывает новому приверженцу, сразу же вступив с ним в доверительное обсуждение обстановки.

— По причинам, мне недостаточно известным, мистер Уэверли, вы так долго оставались в неведении о текущих событиях, что, полагаю, вы и сейчас незнакомы с существенными подробностями моего нынешнего положения. Однако вы слышали, что я высадился в отдаленном Мойдартском округе в сопровождении всего лишь семи человек свиты и что благодаря верноподданническому воодушевлению многочисленных предводителей кланов одинокий искатель приключений стал во главе мужественной армии. Вы также, я полагаю, должны были слышать, что главнокомандующий войсками курфюрста Ганноверского сэр Джон Коуп прошел в Верхнюю Шотландию во главе многочисленных и прекрасно снаряженных военных сил с намерением дать нам бой, но что мужество изменило ему в тот момент, когда до встречи войск оставался всего трехчасовой переход, так что ему удалось ускользнуть от нас и проследовать на север к Абердину, оставив Нижнюю Шотландию совершенно открытой и незащищенной. Для того чтобы не упустить столь блестящей возможности, я двинулся в эту столицу, преследуя по пятам два кавалерийских полка Гардинера и Гамильтона, поклявшихся изрубить в куски всякого гайлэндца, который осмелится пройти, дальше Стерлинга; и в то время как граждане и магистрат Эдинбурга обсуждали вопрос, защищаться им или сдаваться, мой добрый друг Лохил (тут он положил руку на плечо этого доблестного и одаренного вождя) избавил их от труда дальнейших совещаний, вступив в ворота города с пятью сотнями камеронцев. До сих пор, как вы видите, дела наши шли успешно; но тем временем этот доблестный генерал, укрепив свои нервы живительным абердинским воздухом, сел на корабли, и я только что получил извещение, что он вчера высадился в Дёнбаре. Без сомнения, он ставил себе целью идти нам навстречу, чтобы завладеть столицей. Так вот, мнения в моем военном совете разделились: одно заключается в том, что, поскольку противник, вероятно, превосходит нас по численности и, несомненно, по дисциплине и военному снаряжению, не говоря уже об артиллерии, которой у нас совершенно нет, и кавалерии, которая у нас слаба, наиболее безопасным было бы отступить в горы и продлить там военные действия до тех пор, пока из Франции не прибудут свежие подкрепления и все горские кланы, как один человек, не возьмутся за оружие в нашу пользу. Противоположное мнение утверждает, что всякое отступление при существующих обстоятельствах неминуемо дискредитировало бы наше оружие и все наше предприятие в целом; и что таким путем мы не только не приобретем новых приверженцев, но деморализуем тех, кто вступил под наши знамена. Офицеры, выставляющие последние доводы, среди которых находится и ваш друг Фёргюс Мак-Ивор, утверждают, что если гайлэндцам и чужда обычная в Европе воинская дисциплина, то и солдатам, с которыми они будут сражаться, столь же незнаком свойственный им устрашающий способ нападения; что в верности и мужестве вождей и дворян не приходится сомневаться, а так как они первыми бросятся в гущу врагов, члены их кланов столь же несомненно последуют за ними; наконец, что тот, кто выхватил меч, должен отбросить ножны и уповать только на силу оружия и на бога брани. Не согласится ли мистер Уэверли высказать и свое мнение по этому затруднительному вопросу?

Уэверли при этих лестных словах весь залился краской от смущения и удовольствия. Ответил он столь же находчиво, как и пылко, что, хотя он и не решается высказать мнение, основанное на военном опыте, он считает, что из двух точек зрения для него наиболее приемлема та, которая даст ему возможность наиболее полно проявить свое усердие на службе у его королевского высочества.

— Ответ, достойный Уэверли, — заметил Карл Эдуард, — а для того чтобы вы могли иметь звание, сколько-нибудь соответствующее вашему имени, позвольте мне вместо капитанского патента, который вы утратили, предложить вам звание майора на моей службе с привилегией выполнять роль одного из моих адъютантов, пока мы не сможем прикрепить вас к одному из полков, которые я рассчитываю сформировать в ближайшем времени.

— Ваше королевское высочество простит меня,— отвечал Уэверли (в этот момент он припомнил Балмауоппла и его скудную конницу), — если я отклоню честь принять какое-либо звание до тех пор, пока не окажусь там, где из преданных людей смогу снарядить отряд, способный оказать услугу вашему высочеству. А пока прошу вашего разрешения служить добровольцем в отряде моего друга Фёргюса Мак-Ивора.

— По крайней мере, — сказал принц, весьма довольный этим предложением, — доставьте мне удовольствие вооружить вас на гайлэндский лад.— С этими словами он отстегнул разукрашенный серебром пояс, на котором висел палаш со стальным эфесом, украшенным богатой и своеобразной инкрустацией.

— Этот клинок, — сказал принц, — подлинная работа Андреа Феррары; это своего рода фамильная драгоценность; но я убежден, что передаю его в лучшие руки, нежели мои собственные, и добавлю к нему пару пистолетов той же работы. Полковник Мак-Ивор, вы, вероятно, горите желанием поговорить со своим приятелем; я не буду мешать вашей дружеской беседе; но не забудьте, что мы ожидаем вас обоих вечером. Возможно, это будет последний вечер, который мы проведем в этих залах, но так как в бой мы идем с чистой совестью, нет оснований не повеселиться накануне сражения.

Получив таким образом разрешение удалиться, Мак-Ивор и Уэверли покинули приемную принца.

Глава XLI.

ТАЙНА НАЧИНАЕТ ПРОЯСНЯТЬСЯ.

— Ну, как он тебе понравился? — первым долгом спросил Фёргюс, когда они стали спускаться по широкой каменной лестнице.

— За такого принца стоит и жить и умереть! — восторженно откликнулся Эдуард.

— Я был уверен, что он произведет на тебя такое впечатление, и хотел, чтобы ты встретился с ним раньше, но ты тогда растянул себе связки. Однако у него есть и свои слабые стороны, или, вернее, ему приходится все время вести очень трудную игру, а ирландские офицеры, которые все время крутятся вокруг него, — советчики весьма посредственные; они не могут разобраться во множестве претензий, которые ему приходится рассматривать. Ты себе представить не можешь: мне пришлось припрятать графский патент, который я получил за услуги, оказанные десять лет назад, чтобы не возбудить зависти каких-то С*** и М***! Но ты был совершенно прав, Эдуард, что отказался от места адъютанта. Правда, сейчас есть два таких места, но одно из них Клэнроналд, Лохил и почти все мы просили дать молодому Аберхалладеру, а другое равнинные шотландцы и ирландцы жаждут получить для лэрда Ф***. Теперь, если бы тебе отдали предпочтение перед одним из этих кандидатов, ты бы нажил себе врагов. А впрочем, я удивляюсь, что принц предложил тебе всего только майора, в то время как другие, которые не могут поставить и полутора сотен людей, требуют себе подполковника. «Но терпение, братец, знай тасуй карты». Дела пока идут превосходно, надо только позаботиться о твоем новом костюме на вечер, а то, по правде сказать, твой внешний вид не очень подходит для придворного.

— Не скрою, — сказал Уэверли,— моя охотничья куртка видала виды с тех пор, как мы с тобой расстались, но ты, друг мой, знаешь это, верно, не хуже, если не лучше моего.

— Ты преувеличиваешь мои ясновидческие способности,— сказал Фёргюс. — Мы сначала были так поглощены планом дать бой Коупу, а затем операциями в Нижней Шотландии, что я смог сообщить лишь самые общие инструкции тем из наших людей в Пертшире, которым было поручено беречь и охранять тебя. Но расскажи все свои приключения по порядку, так как они дошли до нас лишь частично, да и то в искаженном виде.

Уэверли подробно изложил своему другу обстоятельства, с которыми читатель уже знаком. Фёргюс слушал его с большим вниманием. К этому времени они добрались до дверей его квартиры, выходившей на небольшой мощеный двор на Кэнонгейтской улице. Хозяйка дома, довольно миловидная полная вдовушка лет сорока, весьма благосклонно улыбнулась красивому молодому начальнику. Она принадлежала к тем людям, у которых приятная наружность и веселость всегда имеют успех, а политические убеждения никакой роли не играют. Каллюм Бег встретил Уэверли с улыбкой, как старого знакомого.

— Каллюм,— сказал предводитель, — зови Шемуса ан Снахада (Джеймса с иголкой — таков был потомственный портной Вих Иан Вора).

— Шемус, мистеру Уэверли нужен кат дат (одежда из тартана боевых цветов). Чтоб его брюки были готовы через четыре часа. Мерку человека хорошего сложения ты знаешь: два двойных ногтя вокруг щиколотки...

— Одиннадцать от бедра до пятки, семь вокруг талии. Ваша милость может повесить Шемуса, если в горах найдутся хоть одни ножницы, которые смелее скроили бы брюки по фасону, чем мои.

— Достань еще плед Мак-Иворского тартана и пояс, — продолжал предводитель, — да купи в торговых рядах у мистера Муата голубую шапочку такого же фасона, как у принца. Мой короткий зеленый камзол с серебряным шитьем и серебряными пуговицами будет ему как раз впору, а я его ни разу не надевал. Скажи также прапорщику Мак-Комбиху выбрать из моих щитов какой-нибудь покрасивее. Принц пожаловал мистеру Уэверли палаш и пистолеты, а я дам ему кинжал и кошелек. Добавь к этому пару башмаков на низких каблуках, и тогда, мой дорогой Эдуард (тут он обратился к нему), ты будешь настоящим сыном Ивора.

Отдав эти необходимые распоряжения, предводитель вернулся к приключениям своего друга.

— Ясно, что ты был под охраной Доналда Бин Лина. Дело в том, что, когда я отвел свой клан на соединение с принцем, я возложил на этого достойного члена общества выполнение одного дела, после чего он должен был догнать меня со всеми силами, какие ему только удастся собрать. Но вместо этого сей почтенный муж, видя, что ему ничто не угрожает, решил, что выгоднее воевать за свой собственный счет, и рыскал по всей стране, грабя друга и недруга под предлогом сбора подати, иногда как бы от моего имени, а иногда (черт бы побрал его волчью наглость!) от имени своей великой персоны! Клянусь честью, если мне еще доведется увидеть Бенморскую скалу, я не удержусь и повешу этого негодяя. Я узнаю его руку особенно по тому, как он спасал тебя из когтей этого гнусного ханжи Гилфиллана, и не сомневаюсь, что роль коробейника разыграл при этом сам Доналд; но как он не ограбил тебя, не взял за тебя выкуп или не воспользовался так или иначе твоим пленом, чтобы извлечь какую-нибудь пользу для себя, — это уму непостижимо.

— Где и когда ты впервые услышал, что меня держат в заточении? — спросил Уэверли.

— Об этом мне сообщил сам принц, — сказал Фёргюс,— и он очень обстоятельно расспрашивал о тебе. Затем он сказал, что ты сейчас находишься во власти одного из наших северных отрядов, — ты ведь понимаешь, что мне нельзя было просить его разъяснить все подробности, — и спросил моего мнения, что с тобой делать. Я посоветовал доставить тебя сюда в качестве пленника, так как не хотел еще больше компрометировать тебя в глазах английского правительства, если бы ты решил продолжать путь на юг. Ты не должен забывать, что я ничего не знал о том, что тебя обвинили в помощи и содействии государственной измене — ведь это, вероятно, и было причиной отказа от твоего первоначального намерения? Чтобы конвоировать тебя из Дуна, отрядили эту мрачную бестолковую скотину Балмауоппла с его так называемым эскадроном. Что касается до его поведения, то, кроме того, что он от природы не терпит никого, кто похож на джентльмена, его все еще терзает воспоминание об обиде, нанесенной ему Брэдуордином, чему доказательством его версия этого происшествия, которая немало способствовала некоторым слухам, дошедшим до твоего бывшего полка.

— Вполне возможно, — сказал Уэверли, — но теперь, дорогой Фёргюс, я надеюсь, ты найдешь свободную минуту и расскажешь мне о Флоре.

— Ну что ж, — ответил Фёргюс, — могу тебе сказать, что она жива и здорова и остановилась у одной своей родственницы здесь, в городе. Я решил, что лучше пусть она приедет сюда, так как после наших успехов большое количество знатных дам потянулось к нашему военному двору; а я тебя уверяю, быть близким родственником такой девушки, как Флора Мак-Ивор, в наше время имеет большое значение. Когда тут идет такая отчаянная борьба за положение, человеку приходится пользоваться всеми честными средствами, чтобы придать себе больше веса.

В последней фразе Фёргюса было нечто такое, что покоробило Эдуарда. Самая мысль о том, чтобы восхищение, которое, несомненно, должна была вызывать Флора, использовалось для выдвижения ее брата, была для него невыносима, и хотя все это вполне согласовалось с некоторыми чертами характера Фёргюса, такие расчеты показались Эдуарду эгоистичными и не достойными ни возвышенной души Флоры, ни гордой независимости ее брата. Фёргюс, воспитанный при французском дворе и привыкший к такого рода интригам, не заметил неприятного впечатления, которое он неосторожно произвел на своего друга, и закончил словами:

— Едва ли нам удастся повидать Флору до вечера, когда она будет на концерте и на балу, который принц устраивает для своих гостей. Я поссорился с ней из-за того, что она тогда не вышла с тобой проститься. Сейчас я не хочу возобновлять ссору, попросив принять тебя нынче утром; да я и не убежден, что мое ходатайство смогло бы к чему-нибудь привести, а возможно, оно помешало бы даже вашей встрече вечером.

Пока они были заняты этими разговорами, во дворе, перед окнами гостиной, раздался хорошо знакомый Уэверли голос:

— Заверяю вас, мой достойный друг, что это полнейшее пренебрежение правилами воинской дисциплины, и если бы вы не были, если так можно выразиться, совершеннейшим tyro,[145] ваши намерения заслуживали бы сильнейшего порицания. Ибо военнопленный никоим образом не может заковываться в кандалы или содержаться in ergastulo,[146] что и случилось бы, если бы вы заключили этого джентльмена в подвал вашей башни в Балмауоппле. Я признаю однако, что из предосторожности такой пленник может подвергаться заключению in сагсеге, то есть в общей тюрьме.

В ответ раздался ворчливый голос Балмауоппла; он прощался, видимо чем-то очень недовольный, но из его слов можно было разобрать только одно: бродяга. Он исчез, прежде чем Уэверли успел выбежать из дома, чтобы приветствовать достойного барона Брэдуордина. Барон был облачен в голубой мундир с золотым шитьем, ярко-красный камзол, короткие штаны и гигантские ботфорты, — от этого его длинная, прямая фигура казалась еще более жесткой и деревянной, а от сознания воинской власти и авторитета соответственно усилилась важность его осанки и догматичность речей.

Он встретил Уэверли с обычной добротой и сразу стал расспрашивать о том, при каких обстоятельствах он лишился офицерского звания в драгунском полку Гардинера.

— Я, разумеется, ни в коей мере не опасаюсь, мой юный друг, что вы совершили что-либо, заслуживающее такой невеликодушной меры со стороны правительства, но я считал бы справедливым и правильным, чтобы барон Брэдуордин, как с точки зрения доверия, которое к нему питают, так и с точки зрения власти, которой он располагает, мог полностью опровергнуть все наветы на наследника Уэверли-Онора, которого он имеет столько оснований считать как бы собственным сыном.

В этот момент к ним подошел Фёргюс Мак-Ивор и кратко пересказал барону все приключения Эдуарда. Эпопею нашего героя он закончил упоминанием о весьма лестном приеме, оказанном Эдуарду принцем. Барон выслушал рассказ молча, крепко пожал Эдуарду руку и поздравил его со вступлением на службу законному монарху.

— Ибо, — продолжал он, — хотя нарушение sacramentum militare[147] справедливо почитается всеми народами делом позорным и бесчестным, будь эта присяга принята каждым солдатом в отдельности, что римляне называли per conjurationem, или одним солдатом за всех, однако никто никогда не сомневался, что такая присяга снимается dimissio, или отчислением солдата, положение которого иначе было бы столь же тяжелым, как положение углекопов, солеломцев и других adscript! glebae, или прикрепленных к земле. Все это несколько напоминает brocard,[148] выраженную ученым Санчесом в его труде De jure-iurando,[149] с которым вы, без сомнения, справлялись по этому случаю. Что же касается тех, кто оклеветал вас, возводя на вас напраслины, я призываю небо в свидетели, что они справедливо заслужили наказание, определяемое законом Memnonia lex, также называемым Lex Rhemnia,[150] о котором говорит Цицерон в своей речи in Verrem.[151] Однако, мистер Уэверли, я предпочел бы, чтобы вы, прежде чем избрать какую-либо службу в армии принца, справились о том, какое положение в ней занимает старик Брэдуордин и не будет ли он особенно рад заполучить вас в конный полк, который он должен на днях сформировать.

Эдуард оправдался необходимостью дать немедленный ответ на предложение принца и тем, что в тот момент не знал, находится ли его друг барон в армии или занимает какой-либо иной пост.

Уладив таким образом это щепетильное дело, Уэверли осведомился о мисс Брэдуордин и узнал, что она прибыла в Эдинбург вместе с Флорой Мак-Ивор под охраной отряда предводителя. Этот шаг был настоятельно необходим, так как жить в Тулли-Веолане беззащитной молодой девушке стало очень жутко и даже опасно. Имение было расположено неподалеку от горных округов, а также нескольких больших сел, которые из ненависти к горским скотокрадам и ревности к пресвитерианской церкви объявили себя сторонниками правительства и образовали отряды партизан, нередко вступавшие в схватки с горцами, а порой нападавшие и на замки якобитских дворян, расположенные между горами и равниной.

— Я предложил бы вам, — продолжал барон,— пройтись со мной до моей квартиры в Люкенбутсе и полюбоваться по дороге главной улицей, которая, без сомнения, прекраснее самой красивой улицы Лондона или Парижа. Но Роза, бедняжка, страшно напугана стрельбой из замка, хотя я и доказывал ей по Блонделю и Кухорну, что ядро никак не может долететь до этих зданий, а затем его королевское высочество поручил мне отправиться в наши военные лагеря и проверить, собираются ли наши люди concla-mare vasa,[152] то есть собирать свои вещи для завтрашнего похода.

— Для большинства из нас это будет нетрудно,— сказал со смехом Мак-Ивор.

— Прошу прощения, полковник Мак-Ивор, не так-то легко, как вам кажется. Я согласен, что большая часть ваших людей ушла с гор, не нагрузив себя каким-либо излишним багажом, но просто невероятно, какое количество ненужного хлама они ухитрились набрать во время похода. Я видел одного из ваших молодцов (прошу еще раз прощения) с большим зеркалом из гостиной на спине.

— А как же иначе! — сказал Фёргюс, нимало не обижаясь. — И он сказал бы вам, если бы вы начали его расспрашивать, что к живой ноге всегда что-нибудь да прилипнет. И все же, мой дорогой барон, вы не хуже моего знаете, что сотня уланов или один отряд шмиршицких пандуров натворили бы в стране несравненно больше бед, чем наш рыцарь зеркала и все наши кланы вместе взятые.

— Совершенно верно, — ответил барон, — они, как говорит один из языческих писателей, ferociores in aspectu, mitiores in actu, ужасного и устрашающего вида, но более мягки, чем можно было бы подумать по их лицам и внешности. Но что-то я с вами, молодежь, заболтался, а мне пора уже быть в Королевском парке.

— Но, надеюсь, вы с Уэверли пообедаете у меня на обратном пути? Уверяю вас, барон, что, хотя, если понадобится, я могу жить как гайлэндец, я не забыл своего парижского воспитания и прекрасно понимаю, что значит faire la meilleure chere.[153].

— А какой дьявол станет в этом сомневаться,— воскликнул барон смеясь, — когда вы везете с собой только повара, а провизию должен вам поставить добрый старый Эдинбург? Кстати, у меня есть дела и в городе, только я приеду к вам не раньше трех, если только харчи могут до тех пор подождать.

Тут он попрощался с друзьями и пошел выполнять поручение принца.

Глава XLII.

СОЛДАТСКИЙ ОБЕД.

Джеймс с иглой был человек слова, если только к делу не примешивалось виски, а в данном случае Каллюм Бег, который все еще считал себя в долгу перед Уэверли, поскольку тот отказался принять от него компенсацию за счет хозяина «Золотого светильника», воспользовался этим случаем расквитаться с Эдуардом, стоя на часах при родовом портном Слиохда нан Ивора и, как он выразился, не спускал с него глаз, пока тот не кончил работу. Чтобы избавиться от этого стеснения, Шемус орудовал иглой по тартану с быстротою молнии, а так как этот художник своего дела пел при том какую-то балладу, изображавшую кровопролитнейшую схватку Фина Макула, он успевал сделать по крайней мере три стежка на смерть каждого героя. Таким образом, полный костюм для Уэверли был скоро готов, поскольку камзол действительно оказался ему впору, а остальная часть обмундирования не потребовала большой работы.

Теперь наш герой блистал в полном облачении древнего галла, прекрасно рассчитанном на то, чтобы подчеркнуть мужественность фигуры, которая, хоть и была высокой и стройной, отличалась скорее изяществом, нежели силой. Надеюсь, мои прекрасные читательницы простят ему, что он не раз подходил к зеркалу, смотрелся в него и не мог не признать, что он весьма благообразный молодой человек. Собственно, двух мнений здесь быть и не могло. Так как он не носил парика, несмотря на моду того времени, естественный цвет его светло-каштановых волос прекрасно гармонировал с голубой шапочкой. В его фигуре угадывались твердость и ловкость, а широкие складки его тартана придавали его осанке какое-то особое достоинство. Голубые глаза его казались из тех, что тают от чувства и блещут в бою, застенчивый же вид, причиной которого была его непривычка к обществу, придавал какую-то особую обаятельность его чертам, не вредя впечатлению грации и ума.

— Молодец, молодец, — заметил Эван Дху (отныне прапорщик Мак-Комбих) полненькой хозяйке Фёргюса.

— Очень хорош, — отозвалась вдова Флокхарт,— но все же его не сравнить с вашим полковником, прапорщик.

— А я их и не сравниваю, — произнес Эван,— а о красоте и не говорю, только хотел сказать, что мистер Уэверли ладно скроен, живой, настоящий молодец и пардону просить не станет. С палашом и со щитом тоже умеет обращаться. В Гленнакуойхе мы не раз по воскресным вечерам сражались с ним для забавы, да и Вих Иан Вор тоже.

— Господь с вами, прапорщик Мак-Комбих,— воскликнула возмущенная в своих пресвитерианских чувствах вдова, — разве можно, чтобы полковник занимался такими делами!

— Подумаешь, миссис Флокхарт, — отвечал прапорщик, — кровь-то у него молодая. Кто в юности свят, тот в старости черт.

— И неужто вы завтра пойдете в бой с сэром Джоном Коупом, прапорщик Мак-Комбих? — спросила миссис Флокхарт у своего гостя.

— Право слово, всыплю ему, если он только от нас не уйдет, — отвечал гэл.

— И не побоитесь пойти на этих страшилищ-драгунов, прапорщик Мак-Комбих? — спросила опять хозяйка.

— Коготь за коготь, миссис Флокхарт, как сказал сатане Конан, и пусть черт забирает тех, у кого когти короче.

— И полковник бросится сам на штыки?

— Уж будьте уверены, миссис Флокхарт, самым первым пойдет, клянусь святым Федаром.

— Боже милостивый! А если его красные мундиры убьют? — воскликнула мягкосердечная вдова.

— Клянусь честью, если это случится, миссис Флокхарт, я знаю одного человека, который постарается первым пасть в бою, чтоб его не оплакивать. Но день-то нам прожить надо, и пообедать тоже, и Вих Иан Вор уже уложил свой чемодан, а мистеру Уэверли надоело небось расхаживать перед большим зеркалом; и этот сивый долговязый старик барон Брэдуордин, что пристрелил молодого Роналда Бэлленкейроха, идет уже по двору со своим приказчиком Мак-Уапплом (как он пыхтит и свистит!), ну точь-в-точь французский повар лэрда Киттлгэба, за которым семенит его собачка, та, что при вертеле состоит. И голоден же я, как ястреб, голубка моя! Так прикажите Кэйт ставить на стол похлебку, а вы наденьте ваш чепец. Вы же знаете, что Вих Иан Вор не станет обедать, пока вы не сядете за хозяйку. И, главное, не забудьте пинту водки, моя милая.

Обед не заставил себя ждать. Миссис Флокхарт, улыбаясь в своем трауре, как солнце сквозь туман, села на хозяйское место и, возможно, втайне подумала, что способна была бы выдержать любую смуту, лишь бы только она доставляла ей общество, стоящее так неизмеримо выше ее обычных посетителей. По обе стороны ее разместились Уэверли и барон, а предводитель сел напротив. Гражданские и военные чины в лице приказчика Мак-Уибла и прапорщика Мак-Комбиха после ряда глубоких поклонов и расшаркиваний своему начальству и друг другу заняли места по обе стороны Вих Иан Вора. Принимая во внимание время, место и обстоятельства, обед был превосходным, а Фёргюс находился в необычайно приподнятом настроении. Опасности он не боялся и, будучи оптимистом по природе, молодости и честолюбию, уже рисовал себе успех всех своих замыслов. К возможности пасть в бою он относился с полным безразличием. Барон извинился за то, что привел с собой Мак-Уибла. Они были заняты, сказал он, подысканием средств для ведения кампании.

— Клянусь честью, — сказал старик, — так как я думаю, что это будет мой последний поход, я кончу как раз тем, с чего я начинал. Я всегда находил, что овладеть нервом войны, как некий ученый автор называет caisse militaire,[154] гораздо труднее, чем ее плотью, кровью или костями.

— Неужели вам, поставившему единственный наш боеспособный кавалерийский полк, так и не досталось ни луидора с «Дутеллы»?[155].

— Нет, Гленнакуойх, меня опередили люди половчее.

— Это возмутительно, — сказал гайлэндец, — но мы поделим то, что уцелело от моей субсидии: это избавит вас от тревожных мыслей нынче вечером, а завтра так или иначе судьба наша будет решена до захода солнца.

Уэверли густо покраснел, но очень горячо стал настаивать на том же.

— Спасибо вам обоим, мои славные друзья,— сказал барон, — но я не буду посягать на вашу peculium.[156] Мой приказчик Мак-Уибл уже достал необходимую сумму.

При этих словах Мак-Уибл выказал явное беспокойство и заерзал на своем стуле с видом крайнего смущения. Наконец, несколько раз прокашлявшись для вступления и произнеся на разные лады множество заверений в преданности собственному патрону и ночью, и днем, и в этой жизни, и в будущей, он начал с обиняков, говоря, что банки-де перенесли всю свою наличность в замок, что, без сомнения, Сэнди Голди, серебряных дел мастер, сделает все, что может, для его милости, но что остается мало времени для составления закладной и что, если бы его милость Гленнакуойх и мистер Уэверли могли...

— И слушать, сэр, такого вздора не хочу,— сказал барон тоном, который заставил Мак-Уибла замолчать, — действуйте так, как мы договорились до обеда, если вы желаете оставаться у меня на службе.

На это категорическое распоряжение приказчик, хоть и почувствовал себя так, как если бы его кровь стали перекачивать в жилы барона, не посмел ничего ответить. Поерзав еще немного на стуле, он наконец обратился к Гленнакуойху и сказал, что, если его милость располагает большим количеством денег, чем ему потребуется в походе, он может дать их в рост, и на очень выгодных условиях, в самые верные руки.

На это предложение Фёргюс от всей души расхохотался и, когда обрел дар речи, ответил:

— Премного благодарю, мистер Мак-Уибл, но вы прекрасно знаете, что у нас, солдат, принято выбирать банкирами своих хозяек. — Вот, миссис Флокхарт, — сказал он, вынув из туго набитого кошелька четыре или пять золотых и бросив его с оставшимися деньгами ей в передник, — этого мне хватит, а вы берите остальное. Будьте моим банкиром, если я останусь в живых, и моим душеприказчиком, если я буду убит. Но смотрите не забудьте дать чего-нибудь гайлэндским кайллиахам,[157] которые громче всего будут вопить коронах по последнему из рода Вих Иан Вора.

— Это testamentum militare,[158] — произнес барон,— которое у римлян отличалось тем, что могло быть сделано и устно.

Но нежное сердце миссис Флокхарт растаяло в ее груди от речей предводителя; она начала что-то жалобно лепетать и положительно отказалась притронуться к завещанным деньгам, так что Фёргюсу пришлось их взять обратно.

— Ладно,— сказал он, — если меня убьют, пускай они достанутся гренадеру, который вышибет из меня мозги, но я уж постараюсь, чтобы ему пришлось для этого потрудиться.

Приказчик Мак-Уибл не удержался от соблазна вставить и тут свое слово, ибо, где речь шла о деньгах, ему трудно было промолчать:

— Быть может, вам лучше было бы отнести это золото мисс Ивор, на случай смерти или иного какого несчастья на войне? Это могло бы быть оформлено как дарственная mortis causa[159] молодой особе, и вам стоило бы только подмахнуть пером, чтобы все было в порядке.

— У молодой особы, — сказал Фёргюс, — если что-либо подобное произойдет, будет другое на уме, а не эти несчастные луидоры.

— Правильно, не спорю, нет никаких сомнений... Но ваша милость прекрасно знает, что самое сильное горе...

— Переносится большинством людей легче, чем голод? Правильно, приказчик, совершенно правильно; и, я думаю, найдутся даже такие, которых бы утешило подобное рассуждение, если бы даже погиб и весь род людской. Но есть горе, которое не знает ни голода, ни жажды, и бедная Флора... — Он замолк, и всем присутствующим передалось его волнение.

Мысли барона, естественно, обратились к судьбе его беззащитной дочери, и в глазах у ветерана показалась крупная слеза.

— А если убьют меня, Мак-Уибл, все мои бумаги в ваших руках. Все мои дела вы знаете. Смотрите же не обидьте Розу.

Приказчик был человек земной, ничего не поделаешь. Много, без сомнения, было в нем грязи и дряни, но некоторые добрые и справедливые чувства были и ему не чужды, в особенности когда дело касалось барона или его дочери. Он жалобно взвыл.

— Если этот злосчастный день когда-либо наступит,— заявил он, — пока у Дункана Мак-Уибла останется хоть грош, он будет принадлежать мисс Розе. Перепиской займусь по полпенни за лист, только бы она не знала нужды! Если все прекрасные баронские земли Брэдуордина и Тулли-Веолана, с крепостцей и замком на них (он принимался всхлипывать и хныкать при каждой паузе)... усадьбами, пашнями, болотами, пустошами... с полями ближними и дальними... строениями... садами... голубятнями... с правом ловить рыбу и пользоваться озером Веолан... с церковными десятинами, жилищами пастора и викария... annexis, connexis...[160] с правом выпаса скота... топливом, торфом и дерном... со всеми прочими угодьями (тут он прибегнул к концу своего длинного шейного платка, чтобы утереть глаза, так как вся эта юридическая обстоятельность вызывала в нем потоки слез, настолько ярки были образы, связанные с этим перечислением)... со всем тем, что более подробно перечислено во владельческих документах и планах... находящихся в приходе Брэдуордине, в Пертшире... если, как я сказал раньше, все они должны перейти от чада моего патрона к Инч-Грэббиту, этому вигу и ганноверцу, и попасть в руки его управляющего Джейми Хоуи, который и в старосты-то не годится, не то что в приказчики...

В начале этих жалоб было действительно что-то трогательное, но окончание возбудило неудержимый хохот всех присутствующих.

— Не бойтесь, приказчик, — сказал прапорщик Мак-Комбих, — снова, как в добрые времена, начнем тащить и грабить, и Снекюсу Мак-Снекюсу (вероятно, он хотел сказать annexis, connexis) и всем вашим прочим друзьям придется податься в сторону перед теми, у кого палаш подлиннее.

— А этот палаш-то будет у нас в руках, Мак-Уибл, — сказал предводитель, увидев, что приказчик от этого замечания пришел в большое смущение.

Пусть услышат они, как звенит наш металл. Луллибулеро, буллен а-ля! Вместо блеска монет заблистает кинжал. Леро, леро, а-ля! С кредиторами будет теперь веселей, Луллибулеро, буллен а-ля! Не увидим мы больше своих векселей Леро, леро, а-ля![161]