Эми и Исабель.
Глава 14.
Жизнь Эми и Исабель полностью изменилась. Когда они обращались друг к другу, казалось, что слова проталкиваются сквозь воздух, будто деревяшки. Если случайно их глаза встречались, когда они выходили из машины или из столовой на фабрике, они в ту же секунду отводили взгляды. В их маленьком доме они сторонились друг друга, будто каждая из них представляла опасность. Но получалось, что они все время караулили друг друга, и эта бдительность создавала некую порочную близость, так что они все более тщательно изучали звуки друг друга — вроде почти неслышного чавканья, замечали, все более придирчиво, влажный запах в ванной после того, как одна из них там вымылась, слышали даже, отделенные тонкой фанерной стенкой, что кто-то из них не спит, ворочаясь в постели.
Исабель не знала, как долго это будет продолжаться. Казалось нелепым, что они сидят каждый вечер за ужином друг против друга, вместе появляются в церкви в воскресенье, сидят там на скамье, прижавшись друг к другу так тесно, что, когда надо встать и пропеть гимн, они чувствуют запах друг у друга изо рта. Однажды в голову Исабель пришла мысль отправить девочку к двоюродной сестре Сидни Ра, живущей вверх по реке, но тогда надо было бы всем объяснить причину, а Исабель не была готова к объяснениям, и, что более важно, она не была готова, даже теперь, расстаться с дочерью.
Так что деваться им было некуда. И каждая полагала, что одна несчастнее другой, что она более несчастна, чем кто-нибудь еще, и когда в новостях объявили, что гольф, принадлежавший Деби Кей Дорн, был найден на поле собакой фермера и что теперь девочка официально признана мертвой, обе — и дочь, и мать, — не глядя друг на друга, в молчании смотревшие телевизор, простили себе мысли о том, что их собственные несчастья были еще хуже.
Эми думала: «По крайней мере, мама любила свою Деби. По крайней мере, все ее жалеют. По крайней мере, девочка мертва и ничего не чувствует».
Исабель, которая была достаточно взрослой, чтобы лучше понимать подобные вещи, осознавать, что чувства матери ни с чем не сравнимы, тем не менее не могла удержаться от мысли, что, по крайней мере, погибшая девочка была добра, по крайней мере, девочка не обманывала свою мать неделю за неделей.
Исабель встала и выключила телевизор.
— Я иду спать, — сказала она.
Эми вытянула ноги и заложила руки за голову.
— Спокойной ночи, — ответила она, глядя прямо перед собой.
Лежа на постели в летнем мраке, который казался таким пористым и мягким, что его можно было сжать в ладони, Исабель решила в который раз обдумать свое положение. Пугающий и утомительный процесс повторения был единственным способом, которым она могла объяснить себе свое состояние и состояние дочери.
В тот день, когда Эйвери Кларк обнаружил мистера Робертсона и Эми в автомобиле, припаркованном в лесу, Исабель ехала домой с фабрики, уверенная, что это неправда. Ее мысли были ясны, как никогда, но тело подавало знаки приближающейся встряски: покалывание в подбородке и в пальцах, дрожание ног, такое сильное, что трудно было управлять машиной, частое и поверхностное дыхание. Но разум настаивал: тут какая-то ошибка, это не может быть правдой.
Но когда она вошла в дом и позвала: «Эми!» — увидела, что дочь сидит в гостиной на краешке дивана, тесно сжав колени, и что лицо ее бледно и особенно бледны губы, полностью лишенные цвета, то поняла, что все, рассказанное ей Эйвери, было, по сути, правдой.
Но даже теперь понимание пришло не сразу. Не вполне. Исабель думала, что Эми пережила что-то ужасное в этот день. Она еще не осознавала всех последствий того, что случилось, и того, что случится, она была поглощена тошнотворным чувством происходящего сегодня.
Полуденный свет проникал через окно гостиной и казался застоявшимся и малознакомым — раньше они редко бывали вместе в это время дня, за исключением выходных, хотя тогда и это было совсем по-другому. Так что прочь отсюда, чтобы отвлечься от ощущения пребывания в комнате больного, а четыре часа пополудни всегда было самое печальное время для Исабель, даже весной, или особенно весной. Она медленно подошла к Эми и стала на колени, так чтобы заглянуть в бледное лицо дочери.
— Эми, — сказала она, — то, что Эйвери Кларк только что рассказал мне, это… это очень, очень серьезно.
Эми смотрела перед собой — пустые, почти невидящие глаза.
— Когда мужчина увозит девушку в лес и заставляет ее… заставляет ее делать определенные вещи.
— Он не заставлял. — Эми быстро взглянула на мать и отвела взгляд.
Исабель встала с колен.
— Эйвери не станет… — Она заметила, что Эми отвела глаза, но потом снова уставилась в пустоту. — Ты хочешь сказать, что он не заставлял тебя? — переспросила Исабель.
Эми ничего не ответила и не пошевелилась.
— Ты это имеешь в виду?
Эми чуть заметно вздернула подбородок.
— Эми, ответь мне.
— Нет, он не заставлял меня, мам.
Исабель села на подлокотник дивана — знак, что они обе в опасности, — обычно она садилась только на сиденья.
— Эми.
Но ни теперь, ни неделей позднее она не могла вспомнить всего, что произошло в этот день, только какие-то образы: себя, присевшую на подлокотник дивана, болезненный полуденный свет, пугающе-бледное лицо Эми, ее отрешенный взгляд, ужас, наполнивший комнату.
Тем не менее Исабель начала странным образом успокаиваться. Если, конечно, это можно назвать спокойствием: ее рот пересох, и нога опять стала дрожать, так что ей пришлось встать с подлокотника и пройтись по комнате. Но что-то внутри нее все объяснило, так что позднее, обдумывая случившееся снова и снова, она смогла выразить это словами. Она стала лучше понимать выражение «оказаться на высоте положения», ибо в самом деле что-то внутри нее родилось и вознеслось. Нечто внутри нее сперва овладело ею, доставляя удивительное наслаждение, как если бы она годами ждала этого кризиса.
Так что в ее голосе звучала вся возможная нежность, только чтобы добыть у Эми всю информацию, и пока губы Эми оставались необычайно бледными, и пока она не смотрела в глаза матери, Исабель удалось услышать пренебрежительное: «Нет, конечно нет» — слишком издевательским тоном, чтобы это звучало правдоподобно, в ответ на вопрос, заданный тихо и нежно: «Была ли между вами половая связь?».
— Ты такая невинная, — сказала Исабель, снова опускаясь на колени перед Эми, пытаясь еще раз заглянуть ей в бледное лицо.
И когда Исабель протянула руку, чтобы смахнуть остатки еды из уголка рта дочери, Эми слегка откинула голову, потом отвернулась с почти бессмысленным выражением лица, как тогда, когда ребенком сидела в коляске.
— И возможно, кто-то захочет воспользоваться твоей невинностью, — продолжала Исабель, будто она и сейчас обращалась к маленькому ребенку, — и ты этого даже не поймешь.
Но именно тогда Исабель впервые осознала, что дочь как-то вышла из-под ее контроля, что ситуация значительно мрачнее, чем она думала раньше, ибо мелькнувшее на лице дочери отвращение к словам матери, появление и исчезновение хорошо знакомого высокомерия — все это накрыло Исабель тошнотворной волной дурного предчувствия. И облегчение улетучилось.
Она встала и отошла к окну, прислонясь там к стене.
— Ты ведь не в первый раз была с ним в машине, — констатировала она, и молчание Эми было знаком согласия.
— Не в первый?
Эми чуть заметно качнула головой.
— Когда это началось?
Явное дело, Исабель была в шоке. Собственно говоря, она была в шоке с того момента, когда Эйвери Кларк позвал ее к себе в офис. Но не до такой степени, как теперь, когда ей показалось, что стены комнаты надвигаются на нее, у нее исчезла способность ориентироваться в пространстве, и ей пришлось через силу сфокусировать взгляд, чтобы четко видеть лицо Эми. Девочка неуверенно пожала плечами.
— Я не знаю.
— Прекрати, Эми.
Эми быстро взглянула на мать. Исабель увидела в ее глазах колебание и страх, именно страх подсказал Исабель, что дело зашло довольно далеко. Какое-то неуловимое чувство понимания проросло в ее душе, как отблеск высокомерия, промелькнувшего на лице Эми секундой ранее, когда Исабель назвала ее невинной. Исабель повторила:
— Когда это началось?
Ее правая нога дернулась непроизвольно, и она прижалась к стене, упираясь ногами в пол.
Эми впилась глазами в покрывало. Она прикрыла ладонью рот — этот застенчивый жест появился у нее еще в младенчестве («Убери руку ото рта», — приказывала Исабель неумолимо) — и сказала:
— Мы подружились этой зимой.
— Еще зимой?
— Нет, я имею в виду…
— Что ты имеешь в виду?
Казалось, что дочка не в состоянии выговорить слово, рот под ладонями открылся и закрылся.
И так продолжалось долго. Исабель допытывалась, Эми постепенно впадала в истерику. Вдруг Исабель бросилась к Эми, села рядом, взяла ее руки в свои и сказала:
— Эми, милая, этот человек опасен, боже, подумать только…
Но Эми уже трясла головой, выдергивая руки.
— Ничего подобного, мама, это не то, что ты думаешь.
Ее губы снова обрели цвет.
— Тогда что, Эми?
То, что дочка выдернула руки, которые несколько секунд назад Исабель с любовью взяла в свои, символизировало не просто отказ, а глубочайшее отторжение. Исабель встала и снова заметалась по комнате, а потом упала в конце концов в зеленое, обитое бархатом кресло, в котором долгие зимы, сколько себя помнила, она сидела в воскресные полдни, наблюдая за синицами у кормушки.
— Он нехороший человек, Эми. Ему нет до тебя дела, лишь бы получить то, что ему нужно.
Эми оторвала взгляд от покрывала и взглянула на мать тревожно.
— Ему нужна я! — выпалила Эми упрямо, со слезами в голосе. — Я ему нравлюсь, очень нравлюсь!
Исабель закрыла глаза и пробормотала:
— О боже, меня сейчас вырвет.
Ее и вправду подташнивало, живот стал горячим, во рту ощущался налет, будто она с неделю не чистила зубы. Когда она открыла глаза, Эми опять смотрела на вязаное покрывало, но теперь ее лицо скуксилось, она почти плакала, из носа потекло.
— Ты не знаешь, что такое жизнь, — мягко сказала Исабель, наклонившись в кресле, обитом зеленым бархатом, сама уже готовая расплакаться.
— Нет! — вдруг громко сказала Эми, глядя в глаза матери. — Это ты не знаешь, что такое жизнь! Это ты никуда не ходишь, ни с кем не общаешься, ничего не читаешь… — Казалось, она проснулась в одночасье. Рассекая воздух рукой, она продолжала: — Ничего, кроме своего идиотского дайджеста.
Они смотрели друг на друга, пока Эми не опустила глаза.
— Ты даже в кино не ходишь, — добавила она, по лицу ее катились злые слезы, — откуда тебе знать, что такое жизнь?
Сказанное изменило все. Для Исабель. Вспоминая разговор неделей позже, в нежном мраке ночи, она пережила то же самое ощущение невыносимой серебряной боли, разрывающей грудь, как тогда, когда эти слова были произнесены. Сердце, лихорадочно колотившееся, казалось, остановилось, засомневавшись: а стоит ли? Потому что оскорбление было ужасающим. Когда ты неправильно произносишь имя поэта, это, может, и небольшой грех, но какая разница? Правда в том, что Эми выбрала точные слова, чтобы оскорбить ее, ударила сильнее, чем это было необходимо, даже, возможно, не намереваясь или не рассчитав силу удара.
Ошеломленная Исабель замерла в зеленом бархате кресла (пройдет год, пока она решится сесть в него опять), не в состоянии сказать ни слова какое-то время, как будто ее телу необходимо было оставаться неподвижным, чтобы впитать услышанное, и наконец тихо выговорила:
— Ты даже не представляешь, каково растить ребенка в одиночку.
Она не сказала того, что так сильно просилось наружу, хотя она почти физически ощущала слова, рвущиеся из горла, она сдержала мучительный вскрик: «Ты вообще не должна была родиться!».
Каждый раз, возвращаясь к этой кошмарной сцене, как сейчас, сидя во мраке комнаты, она мысленно хвалила себя за то, что недоговорила, потому что на самом деле это был добрый поступок — не произнести столь ужасные слова.
Но ей было больно. Ей было больно помнить, и хотя она забыла многое из того, что случилось в этой комнате тем вечером, она помнила в достаточной мере тошноту и растущее понимание, что она прожила жизнь с дочерью, которую почти не знала. Она помнила, как они сидели в молчании и как она, Исабель, встала и открыла окно, воздух с улицы показался ей застоявшимся и теплым, как и в комнате, и она высунулась в окно.
— Кто он, этот ужасный Робертсон?
— Он не ужасный.
Эти слова привели Исабель в ярость.
— То, что он сделал, — ядовито сообщила она дочери, — для начала противозаконно.
Эми закатила глаза, намекая, что мать ее дура и ханжа.
— Нечего закатывать глаза, барышня, — сказала Исабель, ее трясло. — Ты можешь утверждать, что твоя мать — безграмотная дебилка и ничего не понимает в жизни, но, скажу я тебе, это ты ничего не знаешь.
Было довольно глупо и бесчувственно обсуждать, кто из них глупее, крича друг на друга.
Эми залилась слезами.
— Мам, — взмолилась она, — да я просто хочу сказать, что ты не знаешь мистера Робертсона. Он действительно хороший человек и никогда не хотел…
— Не хотел — чего?
Эми стала грызть ноготь.
— Не хотел — чего, отвечай!
Эми, заломив руки, горестно уставилась в потолок.
— Это я первая его поцеловала, — сказала она, побледнев снова. — Он не хотел. Он сказал, чтобы это больше не повторялось, но я опять его поцеловала.
— Когда? — Сердце Исабель выскакивало из груди.
— Что?
— Когда, когда это случилось?
Эми неуверенно пожала плечами:
— Я не знаю.
— Нет, знаешь.
— Я не помню.
Это было впитывание — попытка понимания, по мере того как она вглядывалась в побелевшее лицо своего ребенка, в пустые глаза, — понимание, что дочь живет собственной жизнью, понимание, что дочь разительно не похожа на то, что думала о ней Исабель, и понимание того, что дочь презирает ее. («Ты ничего не читаешь, кроме своего идиотского дайджеста».).
То, что произошло дальше, Исабель проговорит только один раз, годами позднее, когда ее жизнь изменится совершенно. А вот Эми, когда повзрослеет, будет часто рассказывать об этом, пока не сообразит, что таких историй миллионы и они мало кому интересны.
Но для них самих эта история значила много. И с течением времени они забудут или по-разному запомнят многие детали, но определенные моменты они сохранят навсегда. Например, то, как Исабель начала разбрасывать диванные подушки по всей комнате, крича, что эта тварь, мистер Робертсон, — всего лишь сутенер, подлец. Одна подушка задела светильник, разбив лампочку на мелкие осколки, и Эми начала кричать: «Мама!» — ребенок перепугался.
Этот крик внезапно напомнил Исабель малышку Эми с золотистыми кудрявыми волосами, ребенка, сидевшего рядом с ней в машине, когда они ехали к дому Эстер Хетч каждое утро. «Мама!» — говорила иногда Эми жалобно, держа маму за руку.
Воспоминание было горестным, ибо каждой клеточкой Исабель хотела прижаться к этому высокому, бледному подростку, но вместо этого она ушибла руку о спинку дивана, так сильно, что заорала: «Черт побери!».
Она видела, что крик напугал дочь еще сильнее, заметила, как дернулись ее плечи, но дочкин страх усилил ярость Исабель, она ощутила, как в ней поднимается нечто огромное, пришедшее из крови многих поколений, набиравшее силу годами, что-то ужасное вышло на свободу, что-то, чему не было названия.
Она отправилась на поиски мистера Робертсона.
Имя этого человека не значилось в телефонной книге.
Исабель сняла трубку и невероятно вежливо спросила его номер и адрес в справочной.
Она очень осторожно вела машину, та дребезжала своими металлическими внутренностями, поднимаясь в гору и на поворотах. Были так отчетливы крошечные промежутки времени между поворотом руля и реакцией машины, как будто машина была живым существом, недоуменным и старым, но послушным. Дрожа, подпрыгивая, повизгивая колесами, машина исполняла то, что Исабель ей приказывала.
Этот человек жил в многоквартирном доме («Какое унижение», — подумала Исабель), построенном за небольшие деньги и окрашенном в серый цвет, — эту неудачную попытку сымитировать привлекательность Новой Англии довершал белый заборчик из пластика, ведущий к входу. В коридоре за входной дверью пахло гостиницей, и, стуча в дверь квартиры 2Л, Исабель слышала дребезжание кастрюль и сковород в соседней квартире и напомнила себе, что любой ценой надо удержаться от крика.
Видимо, он ждал ее. Она сообразила это лишь много дней спустя, когда, перебирая в мыслях детали, вспомнила, что он открыл дверь с некой враждебной удовлетворенностью. Эми, несомненно, позвонила и сказала, что мать едет к нему. Но она сразу заметила, что этот человек и ее дочь сговорились.
Он был невысокого роста и бос.
— Я мать Эми Гудроу, — сказала Исабель, чувствуя, как бодро и саркастично это звучит и как неуместно в данной ситуации; да и все тут неправильно. — И мне бы хотелось с вами поговорить, если не возражаете, — сказала она спокойно, с максимальным безразличием, и это было нелепо, конечно. Она страдала.
— Может быть, войдете?
Легкий поклон, веки чуть опустились под оправой очков, будто он издевался над ней. Позднее она сообразила, что, видимо, так и было. Казалось, что он одновременно и заторможен и осторожен, его голые ступни, плоские и белые под обшлагами джинсов, оскорбляли ее своей наготой.
Пройдя мимо него в треугольную и пустую гостиную (никаких картин на стенах, под маленьким телевизором — ящик), Исабель, прежде чем взглянуть в лицо этому человеку, краем глаза уловила что-то за приоткрытым окном. Дерево как будто. Ветки клена рядом с домом, казалось, тянулись к ней через окно бесчисленными зелеными листьями, пестрыми под вечер. Она услышала на мгновение их мягкий шелест.
Почему именно этот взгляд на дерево в свете раннего заката вызвал в ней неимоверное чувство горечи и абсолютной потери, чувство, которое она никогда не испытывала в жизни, она не понимала, но на мгновение подумала, что вот-вот рухнет на пол. Но вместо этого она повернулась к тому человеку и мягко спросила:
— Вы — Томас Робертсон?
Он моргнул медленно, веки не прикрыли глаза полностью.
— Это я. Не угодно ли сесть?
Челюсть у него двигалась как у марионетки, когда он говорил, его густая борода полностью закрывала рот.
— Нет, спасибо.
Она готова была рассмеяться, видя, насколько разбитым он выглядит. Она и правда почувствовала, как ее губы начали растягиваться в усмешке, и, более того, странным образом она ощутила на миг, что они едины в совместном чувстве надвигающейся катастрофы. Но скоро Исабель поняла, что, конечно, это не так, не было даже намека на ответную улыбку. Наоборот, она увидела в его взгляде превосходство человека, понимающего неуверенность собеседника. Она сказала:
— Но, ради бога, вы можете сесть.
Он сел в уголок серого дивана из искусственной кожи, положив руки на колени, и, вытянув шею, все еще наблюдал за ней.
— Позвольте мне сообщить вам, что мне известно о законах, — сказала она и принялась второпях выкладывать все, что знала.
Ей показалось, что он был поражен, но, припоминая позднее (как же хорошо, что она многое забыла), Исабель сообразила, что такое начало было ужасной ошибкой, не следовало вот так создавать первое впечатление о себе.
Потому что в конце он «выиграл». В конце разговора он обрел чувство собственного достоинства, но как-то ухитрился разрушить ее собственное достоинство. И она понятия не имела, как он это сделал.
Приговор Исабель изложила кратко: она хочет, чтобы он уехал из города.
— Конечно, лучше бы я пошла в полицию, — сказала она спокойно, — но Эми мне важнее, не хотелось бы тащить ее через все это.
Он ничего не ответил. Он смотрел на нее с безразличным любопытством и через какое-то время откинулся на спинку винилового кресла, заложив ногу за ногу, как-то нагло расслабившись.
— Я достаточно ясно выразилась? — спросила Исабель. — Все ли вам понятно?
— Помилуйте, — ответил этот человек, — все совершенно ясно.
Он окинул взглядом гостиную, которая казалась Исабель обставленной даже более убого, чем обиталище студента (вьющийся цветок стоял на книжной полке около двери, ветки его пожелтели и повисли), и потом, степенно проведя рукой по голове и подняв волнами темно-коричневые волосы со лба, что заставило Исабель в душе содрогнуться, сказал, что, если ей это будет приятно, он уедет завтра же.
— Так просто? — спросила она.
— Определенно. — Он встал и сделал несколько шагов к двери, будто намекая, что разговор окончен. — У меня нет причин оставаться, — добавил он, подняв руку.
И слова, и жест должны были убедить Исабель, что он говорит правду и только правду. Но она услышала в его замечании только пренебрежение ее дочерью, хотя еще более она была бы оскорблена, если бы он попытался сказать, что его волнует судьба Эми.
— Вы хоть понимаете, — сказала она, сузив глаза и сделав шаг к нему, — вы хоть понимаете, как сильно ранили мое дитя?
Он заморгал и потом чуть наклонил голову:
— Что, простите?
Она могла ударить его, вцепиться в волосы, стащить их вместе со скальпом, цепляющимся за голову, вывернуть ему руку, чтобы услышать хруст, даже убить, не задумываясь. Глаза налились кровью, все вокруг померкло.
— Вы взяли совершенно невинную девочку и навсегда оставили на ней отпечатки грязных рук.
К своему ужасу, она увидела, как две капли слюны вылетели из ее рта и приземлились на рукаве его хлопковой рубашки.
Он взглянул на руку, давая понять, что считает себя оплеванным (несправедливо, полагала Исабель, и ее голова взрывалась каждый раз, когда она думала об этом). Он взялся за дверную ручку.
— Миссис Гудроу, — сказал он и наклонил голову, — миссис Гудроу или мисс Гудроу, боюсь, я не знаю, как верно.
Ее лицо покрылось пятнами.
— Миссис Гудроу, — прошипела она, потому что потеряла голос от возмущения.
— Хорошо, миссис Гудроу. Боюсь, у вас смутное понимание того, что произошло. Эми — несовершеннолетняя, и потому я уважаю вашу позицию, но боюсь, что вы чуточку наивны в рассуждении качеств вашей страстной и необычайно привлекательной дочери.
— Что-что вы сейчас сказали? — Сердце Исабель билось невыносимо.
Он сделал паузу, оглядывая комнату.
— Миссис Гудроу, Эми уже нечему учить, скажем так.
— О, — выдохнула Исабель, — о, вы ужасный человек. Вы ужасный человек. Я донесу на вас в полицию, вы омерзительны. Вы хоть сами понимаете? — Она наклонилась, по-прежнему неотрывно глядя на него, задавая этот вопрос скрипучим голосом, глаза ее наполнились слезами. — Отвратительный. Я сообщу про вас начальнику полиции, директору, в полицию…
Он с удовольствием выдержал ее взгляд, и она не увидела в карих глазах, ставших еще более непроницаемыми за стеклами очков, и слабого намека, что угрозы его испугали. Напротив, она отвела глаза, она никогда, даже ребенком, не могла выиграть соревнование в гляделки, держалась не более двух секунд, и тогда, отводя взгляд, она увидела книги на полке под умирающим растением. «Труды Платона» — это она читала, и рядом белую книгу с кофейным пятном на обложке — «Бытие и Ничто». И, прежде чем отвернуться, она увидела Йейтса — «Собрание сочинений».
Томас Робертсон наблюдал за ней, и, поймав его взгляд, она прочла в нем, что проиграла полностью, ибо через мгновение он сказал:
— Я думаю, было бы лучше, если бы вы не сообщали никому ничего. Я уеду завтра же.
В дверях она обернулась и сказала:
— Я считаю, что вы — негодяй.
Он кивнул слегка:
— Я понимаю.
Он закрыл медленно дверь, замок щелкнул.
По дороге домой Исабель думала, что не должна была садиться за руль. Слова, которые пришли ей в голову, как будто были отпечатаны мелким шрифтом на коробочке с таблетками от аллергии: «Влияет на способность управлять автомобилем» — она не могла оценить расстояния, крутизну поворотов, не замечала знаков остановки. Она потеряла контроль над автомобилем, хотя отлично владела им, когда ехала к врагу. Она едва понимала, что едет в машине. Перед ней стоял только образ Томаса Робертсона, медленно опускающиеся веки, язвительное эхо его слов: «Я понимаю».
Она ненавидела его за то, что он был умен. Он был умнее ее, и за это она ненавидела его. Он был своего рода насмешник-хиппи, да, он, скорее всего, и был хиппи, жил в коммуне в какой-то момент жизни, куря марихуану, и кто попало ночевал в его постели.
(И хуже всего было то, что он сказал об Эми и что он под этим подразумевал.).
А ведь они обсуждали ее — ее саму. Она сообразила по дороге домой, что именно они обсуждали на этой ужасной встрече. Потому что это подразумевалось, когда он медленно опускал глаза («Миссис Гудроу или…»), — он что-то знал о ней. Но что он мог знать? То, что она была строга? Что у нее мало друзей? То, что она работает на фабрике? Что она назвала Йейтса Йитсом? (Да, он, вероятно, знал, и лицо ее пылало от этой мысли.).
Въезжая во двор, Исабель испытывала гнев и боль настолько глубокие, что трудно было поверить, что человек может чувствовать такое и не умереть. Поднимаясь на крыльцо, она спрашивала себя совершенно серьезно: а если на самом деле она умрет, прямо здесь, прямо сейчас, открыв дверь на кухню?.. Возможно, смерть так и выглядит: последние мгновения, когда тебя подхватывают мощные волны, так что в самом конце уже все равно, нет никаких оснований, чтобы остаться, все кончено.
Однако она не умерла. Бросив ключи на кухонный стол, она почувствовала, что повседневность возвращается. Надо было с этим жить. Но она чувствовала, что не может жить с этим, и ее колотило от злости, и ноги дрожали, когда она поднималась по лестнице.