Лира Орфея.

3.

— Я вижу перед собой группу смелых людей, партию первопроходцев поразительной храбрости, отправляющихся в чрезвычайно опасное путешествие. Вероятно, слова, которые описывают вас лучше всего, — искатели рока, — произнесла доктор Гунилла Даль-Сут, когда Фонд Корниша уселся за Круглый стол.

— Это прекрасное скандинавское выражение, доктор, но не слишком ли оно пессимистично? — спросил Артур.

Почетная гостья сидела от него по правую руку.

— Нет, нисколько. Оно реалистично. Вы должны знать, что никогда ни одна опера или пьеса о короле Артуре не имела успеха у публики. Никогда. Ни единая.

— Но ведь Перселл написал неплохую оперу об Артуре? — спросила Мария.

— Перселл? Нет. Это не опера. Я бы назвала ее Posse mit Gesang,[33] чем-то вроде водевиля или пьесы с волшебством. В ней есть интересные страницы, но при перевозке она портится, — сказала доктор с непоколебимой мрачностью.

— Может быть, нам удастся то, что не удалось другим, — заметил Артур.

— О, я восхищаюсь вашим мужеством. Я приехала в том числе и из-за него. Но одного мужества недостаточно. Безусловно недостаточно, раз уж мы заговорили о Перселле. В его «Артуре» слишком много разговоров. Все действие — в разговоре, а не в музыке. Музыка — лишь украшение. Это не опера. Опера — не разговор. Да, разговоров в опере быть не должно. Сплошная музыка.

— Но ведь это решаете именно вы? — спросил Артур.

— Может быть, и так. Только время покажет, — сказала доктор и единым духом осушила свой бокал вина. До ужина ей щедро наливали мартини: она выпила три, но, кажется, все еще хотела пить.

— Давайте не будем начинать этот вечер в пораженческом духе, — сказала Мария. — Я приготовила особый ужин. Артуровский. Вы будете есть то, что могли есть при дворе короля Артура, с некоторыми неизбежными поправками.

— Хвала Господу за неизбежные поправки, — заметил Холлиер. — Сомневаюсь, что я выжил бы после ужина шестого века. Что мы будем есть?

— Что за вопрос! Неужели вы мне не доверяете? — воскликнула Мария. — Мы начнем с пошированного лосося. Я уверена, что при дворе Артура ели прекрасную лососину.

— Да, но это хоххаймерское — вы считаете, оно аутентично для артуровской эпохи? — спросила доктор. — Я думала, что при Артуре пили пиво.

— Вы забываете, что он был кембробриттом и за ним стояло пять веков римской цивилизации, — ответила Мария. — Я уверена, что он пил очень хорошее вино и всячески заботился о его доставке в Камелот.

— Возможно, — сказала доктор и осушила еще один большой бокал. — Это вино хорошее.

Она говорила так, словно за вином могло последовать что-нибудь не очень хорошее.

Принимать в гостях доктора Гуниллу Даль-Сут оказалось непросто. Она будто принесла с собой в пентхаус атмосферу глубокой осени, хотя на дворе было еще только начало сентября. Все испугались, что, если доктора тут же не развеселить, осень перейдет в суровую зиму.

Участники Круглого стола не знали, чего ожидать, и меньше всего они ожидали увидеть кого-то вроде доктора. Она не была эксцентрична в том смысле, в каком бывают эксцентричными ученые, по совместительству — выдающиеся музыканты. Прекрасно одета, фигура — чудо стройности и элегантности, лицо — несомненно красивое. Странным в докторе было то, что она как будто явилась из прошлого. На ней было подобие мужского наряда, прекрасно сшитое: жакет — по сути, сильно приталенный синий мужской редингот; зауженные зеленые бархатные брюки, заправленные в элегантные лакированные сапожки; очень высокий мягкий воротник, подвязанный пышным шейным платком, а на пальцах — крупные, мужские кольца. Густые прямые каштановые волосы до плеч, разделенные на пробор, обрамляли длинное, глубоко меланхоличное лицо с характерными, но изящными чертами. Точно так одевался Ференц Лист, когда еще не носил сутану, подумал Даркур. Она что, наряжается у театрального костюмера? Вид у нее, конечно, странный, но ей подходит просто в самый раз. С кого она взяла пример? С Жорж Санд? Нет, доктор гораздо элегантнее. Даркура всегда завораживала женская одежда и то, что кроется под ней. Он понял, что готов поддаться очарованию доктора Даль-Сут. Но как только начался разговор, стало ясно, что очарование доктора может ввергнуть человека в глубокий пессимизм.

— Я рад, что вам по вкусу наше вино, — сказал Артур. — Позвольте, Симон наполнит ваш бокал. Как вам нравится Канада? Глупый вопрос, конечно. Но вам придется меня извинить: мы каждого приезжего спрашиваем, как ему нравится Канада, не успеет он и с самолета сойти. Можете не отвечать.

— Нет, я отвечу. То, что я видела, мне нравится. Оно вовсе не чуждое. Похоже на Швецию. Почему бы и нет? Географически мы почти соседи. Я выглядываю из окна, и что я вижу? Ели. Клены, уже краснеющие. Большие выступы голых скал. Совсем не похоже на Нью-Йорк. Я была в Нью-Йорке. И на Принстон не похоже — там я тоже была. Здесь пахнет как надо. Как в северной стране. У вас ужасные зимы?

— Да, у нас зимой бывает тяжело, — ответил Артур.

— Ага, — сказала доктор и улыбнулась — впервые за весь вечер. — Трудная зима творит великий народ и великую музыку. Я в целом не люблю музыку слишком южных стран. Я выпью еще бокал хоххаймера, с вашего позволения.

«Она какая-то бездонная бочка, — подумал Даркур. — Пьяница? Исключено — слишком аскетическая внешность. Накачаем ее спиртным и посмотрим, что будет». На него, как старого друга семьи, возложили обязанность готовить мартини, и вино за обедом подавал тоже он; он пошел к буфету, открыл очередную бутылку хоххаймерского и вручил ее Артуру.

— Будем надеяться, что вам удастся наколдовать прекрасную северную музыку из обрывков записей Гофмана, — сказал Артур.

— Будем надеяться. Да, надежда — именно то, на что мы будем опираться, — сказала доктор и влила в себя стакан хоххаймера, не залпом — доктор была слишком элегантна, чтобы пить залпом, — но без передышек.

— Надеюсь, вы не сочтете грубым, что мы так скоро заговорили об опере, — сказала Мария. — Понимаете, она нас очень сильно занимает.

— Человек всегда должен говорить о том, что его больше всего занимает, — ответила доктор. — Я хочу говорить об этой опере, и она меня занимает.

— Вы уже видели ноты? — спросил Артур.

— Да. Это наброски, указания оркестровки, темы, которые Гофман собирался использовать для обрисовки важных мотивов сюжета. Он, кажется, в чем-то предвосхитил Вагнера, но его темы красивее. Но это не опера. Пока еще не опера. Эта студентка слишком увлеклась и сказала вам, что там есть опера. Это очень красивая музыка, притом не глупая. Кое-что могло бы принадлежать Веберу. Кое-что — Шуману. Мне все понравилось. Я люблю эти восхитительные провальные оперы Шумана и Шуберта.

— Надеюсь, вы не считаете, что наш проект — лишь очередная провальная опера?

— Кто знает?

— Но вы же не можете браться за работу, наметив своей целью провал? — спросила Мария.

— Неудача может многому научить. Конечно, такова ведь и тема нашей оперы, насколько я могу судить. Он назвал ее «Великодушный рогогосец». Я правильно понимаю, что рогогосец — это обманутый муж?

— Да. Только надо говорить «рогоносец».

— Я так и сказала. Рогогосец. Благодарю вас, этот хоххаймер — очень хорошее вино. Вернемся к рогогосцу: почему это мужчина? Почему не женщина?

— Вы можете использовать французское слово: кокю. Это от le coq, петух. Французы называли и до сих пор называют обманутых мужей именем этой птицы из-за ее всем известных похождений.

Холлиер тоже весь вечер с тихой решимостью накачивался хоххаймером. Он приподнял бокал и над бокалом поклонился доктору Даль-Сут.

— А, вы человек, который знает язык? Очень хорошо. Тогда почему это слово мужского рода? Человек, обманутый в браке. Разве женщин не обманывают? Снова, и снова, и снова? Тогда почему для этого не придумали слово, а?

— Не знаю, как образовать женскую форму от рогоносца. Рогоносица? Неуклюже. Может, рогоноска?

— Не годится, — сказала доктор.

— А это важно? В артуровских легендах обманывают именно Артура, — сказала Пенни Рейвен.

— Верно. Этот Артур был глуп, — заявила доктор.

— Нет-нет, я не желаю такого слушать, — возразила Мария. — Он был благородный человек, твердо намеренный поднять моральный дух всего королевства.

— Но все же он был рогогосец. Не обращал достаточно внимания на жену. И она украсила его парой больших рогов.

— Может быть, женской формы от слова «рогоносец» нету, потому что как ни обманывай самку, рога у нее не вырастут, — серьезно заметил Холлиер.

— Самка знает фокус получше, — сказала доктор. — Она дарит мужу двусмысленное дитя, а? Он смотрит в колыбель и говорит: «Что за черт, ребенок какой-то странный. Клянусь Богом, я рогогосец».

— Но в артуровских легендах нет упоминаний о плоде преступной страсти Гвиневры и Ланселота. Поэтому Артур не мог сказать таких слов, мадам.

— Не «мадам». Я предпочитаю, чтобы меня называли «доктор». Разве что после долгого времени мы сблизимся; тогда, может быть, я разрешу называть меня Ниллой.

— А может, Гуни? — спросил Пауэлл.

— Гуни — омерзительно. Но этот Артур — этот глупый король, — ему не нужен младенец, чтобы узнать. Его жена и самый лучший друг говорят ему прямо. Пока ты поднимал моральный дух, мы были в постели. Из этого могла выйти комедия. Вышла бы — у Ибсена. У него часто бывает такой юмор.

Мария решила, что пора сменить тему.

— Следующее блюдо — подлинно артуровское. Запеченная свинина с яблочным соусом. Я уверена, что в Камелоте очень любили это блюдо.

— Свинина? Нет, свинина — никогда! Это должен быть жаренный на вертеле кабан, — сказала доктор.

— У моего мясника не нашлось хорошей кабанятины, — ответила Мария — может быть, чуть резковато. — Вам придется довольствоваться очень хорошей запеченной свининой.

— Я рад, что это не кабан, — заметил Холлиер. — В путешествиях мне случалось есть жареную кабанятину, и она мне не нравится. Плотное, тяжелое мясо, весьма сильно провоцирует полночную меланхолию. У меня, во всяком случае.

— Вы не ели хорошего жареного кабана, — возразила доктор. — Хороший жареный кабан — превосходная еда. Я вовсе не нахожу, что она провоцирует к меланхолии.

— Откуда вам-то знать? — встряла Пенни Рейвен.

— Извините, профессор Рейвен, я вас не понимаю.

— Вы, кажется, и безо всякой кабанятины склонны к меланхолии, — сказала Пенни, которая тоже не пренебрегала хоххаймером. — Сначала вы вгоняете нас в депрессию по поводу оперы, а теперь клевещете на прекрасную жареную свинину, которую приготовила Мария.

— Простите, если я вгоняю вас в депрессию, но тут, возможно, вина не моя. Я не веселый человек. Я серьезно отношусь к жизни. Я не склонна себя обманывать.

— Я тоже, — сказала Пенни. — Я наслаждаюсь прекрасным артуровским пиром, приготовленным Марией. Она — хозяйка этого дома, и я заявляю, что она превосходная hlafdiga.

— Превосходная что? — переспросила доктор.

— Превосходная hlafdiga. Это староанглийское слово, от которого произошло слово «леди». Оно означает человека, раздающего пищу. Это очень почетный титул. Я поднимаю этот бокал за нашу hlafdiga.

— Нет, нет, Пенни! Я вынужден протестовать! — воскликнул Холлиер. — Hlafdiga не означает «леди». Эту этимологическую гипотезу давно разбили в пух и прах. Hlafdiga — это тестомес, а не хлебодар, как утверждаете вы в своем невежестве. Вы смешиваете мерсийский говор с нортумбрийским.

— Идите в жопу, Клем. Современное слово «леди» происходит от hlafdiga; словом hlafdiga назывался человек, который раздавал хлеб. Потом это слово стало звучать как leofdi, потом — lefdi и наконец — «леди». Яйца — или aegru, если вам непременно нужно староанглийское слово, — курицу не учат. Hlafdiga была женой hlaford, то есть лорда, осел вы надутый, и следовательно, это его леди.

— Оскорбление — не аргумент, профессор Рейвен, — с пьяным достоинством возразил Холлиер. — Hlafdiga вполне может быть человеком низкого происхождения…

— Может быть, даже из цыган, — вставила Мария с изрядной долей жара.

— Бога ради, подадут нам наконец свинину? — спросил Пауэлл. — Или мы тут будем дискутировать про этимологию, пока все не остынет? Я провозглашаю Марию настоящей леди во всех смыслах этого слова. А теперь давайте есть.

— Никаких леди больше нет, — сказала доктор Даль-Сут, протягивая стакан, чтобы его наполнили. — Мы все на равной ноге, и отличает людей только талант. Единственная подлинная аристократия — аристократия таланта. Это вы красное наливаете, профессор Даркур? Какое? Дайте мне посмотреть на бутылку.

— Это превосходное бургундское, — ответил Даркур.

— Хорошо. Можете наливать.

— Конечно, он может наливать, — сказал Пауэлл. — Вам что тут, ресторан? Это вино, которое тут есть, а значит, это вино, которое вы получите, так что заткнитесь.

Доктор Даль-Сут выпрямилась:

— Monsieur, vous êtes une personne grossière.[34].

— Можешь не сомневаться, Гуни. Так что смотри, веди себя хорошо.

Воцарилось молчание. Даркур завис над бокалом доктора. Доктор неожиданно расхохоталась:

— Пауэлл, я думаю, ты мне нравишься. Разрешаю называть меня Нилла и на «ты». Но только тебе разрешаю.

Она подняла бокал, приветствуя Пауэлла, элегантно и мило улыбнулась и осушила бокал до дна.

— Еще, — сказала она, пихая бокал Даркуру, который в это время наливал вино Пенни Рейвен.

— Подождешь, Нилла, — сказал Пауэлл.

— Ты учишь меня хорошим манерам? — спросила доктор. — Каким манерам? В моей стране почетному гостю разрешены определенные вольности. Ты думаешь, что ты — укротитель львов и, возможно, покоритель дам. Так вот, я лев, который съел не одного укротителя. И ты меня не покоришь, потому что я не дама.

— Забавно, я как раз начала об этом догадываться, — заметила Пенни. — Но если вы не дама, то что вы, по-вашему, такое?

— Мы только что говорили об аристократии таланта, — сказала доктор, чей бокал Даркур поспешил наполнить вне очереди.

— Ну-ка, Пенни, без драк, — вмешалась Мария. — Дамам не полагается произносить тосты, но Артур занят разделкой нашего аутентичного кельтского поросенка, так что я возьму на себя роль hlafdiga и подниму этот бокал за здоровье доктора Гуниллы Даль-Сут; я утверждаю, что в аристократии таланта она не меньше чем графиня. И да насладимся мы в полной мере плодами ее гения.

За здоровье доктора выпили с энтузиазмом — все, кроме Пенни Рейвен, которая что-то пробормотала в свой бокал. Доктор поднялась на ноги.

— Мои дорогие новые друзья! — произнесла она. — Вы оказываете мне честь, и я вас не подведу. Я вас немножко дразнила? Может быть. Таков уж мой обычай. Я великая шутница, вам следует это знать. За моими словами часто прячется некий double entendre,[35] который вы сразу не поймете, — может быть, далеко не сразу поймете. Может быть, даже ночью вы проснетесь со смехом. Ах, эта доктор, скажете вы. Она глубока, глубока. Вы выпили за мое здоровье. Я пью в ответ за ваше. Вы, преподобный сэр с вином, можно налить чего-нибудь в мой бокал? Благодарю вас. Хоть я и не уверена, что на пирах Артура было вино. Возможно, наша hlafdiga ошибается и у Артура вина не пили. Но у них наверняка была эта вещь, которую делают из ферментированного меда…

— Медовуха, — подсказал Холлиер.

— Совершенно верно. Медовуха. Я ее пила. Гадость, ужасная сладкая гадость, вот что я вам скажу. Я вывернула желудок…

— Неудивительно, если так стараться, — заметила Пенни с улыбкой, которая, однако, не полностью компенсировала грубость ее слов.

— Я могу перепить под стол кого угодно из присутствующих, — мрачно и воинственно сказала доктор. — Мужчину, женщину и собаку я могу перепить под стол. Но я не хочу слышать тут гадких слов. Я хочу выпить за всех вас. Хотя, как я уже сказала, я не верю, что у Артура было вино…

— Я только что подумал, — перебил ее Холлиер. — У древних валлийцев было вино. Помните старый клич — Gwinn o eur! «Вино из золота!» У них не только было вино — они пили его из золотых сосудов. А не из коровьих рогов, как труппа бродячих артистов, ставящая сцену пира в «Макбете». Gwinn o eur!

— Клем, ты пьян! — воскликнула Пенни Рейвен. — И это очень сомнительная, необоснованная цитата.

— И еще ваш валлийский ужасен! — добавил Пауэлл.

— Неужели? Если б мы были не на дружеском ужине, я бы вам заехал в нос.

— Да неужели? Слабо!

— Да! Прямо по сопатке! — сказал Холлиер.

Он приподнялся со стула, словно собираясь начать драку, но Пенни удержала его.

— Мерзкий народ эти валлийцы, — пробормотал он.

— Точно-точно. Настоящий сброд. Не лучше цыган, — заметил Пауэлл и подмигнул хозяйке дома.

— Произношу ли я речь, или же я не произношу речь? — провозгласила доктор. — Высказываю ли я благодарность за этот роскошный ужин, с таким вкусом составленный и так элегантно поданный под взглядом сияющих глаз нашей hlafdiga?

Она отвесила глубокий поклон в сторону Марии.

— Да, именно этим я и занимаюсь. Поэтому я приказываю всем вам, дебоширам и ученым болванам, молчать, пока я не закончила. Я люблю эту страну; она, как и моя родная страна, — социалистическая монархия,[36] а потому объединяет в себе лучшие черты прошлого и современности. Я люблю хозяев этого дома, они истинные покровители искусств. Я люблю вас всех: вы — мои спутники по увлекательному приключению, великому путешествию в поисках чего-то такого, что человек жаждал достичь, но не достиг. Я осушаю этот бокал за вас.

Так она и сделала, а затем села — довольно тяжело.

Это, должно быть, мартини виноват, подумал Даркур. Они все перед ужином глотали мартини так, как будто им никогда в жизни больше не дадут пить. Доктор выпила три, это совершенно точно, потому что я сам их раздавал. Сейчас, после благодарственной речи и тоста в честь Марии, доктор умолкла и съела большую порцию жареной свинины под яблочным соусом и разнообразных овощей — вероятно, не артуровских, но никто не стал к этому придираться — в чрезвычайно мрачном настроении. Другие гости переговаривались вполголоса с разной степенью вежливости.

Канадцев — Артура, Холлиера, Пенни Рейвен и Даркура — испугала речь доктора; они замкнулись при первом же намеке на высокие мотивы, превосходные намерения, на то, что они имеют отношение к чему-то великому, а следовательно, опасному. Они не полностью принадлежали к серому большинству: их мир был просторней, но все же они носили серость как защитное внешнее одеяние. Они не имели привычки бормотать национальную канадскую молитву: «Господи, даруй мне посредственность и комфорт; защити меня от сияния Твоего света». Однако они знали, каким трудным и выбивающим из колеи может оказаться слишком смелый дух. Они принялись за еду и завели ни к чему не обязывающие светские разговоры.

В сердцах двоих присутствующих, которые не были канадцами, — Пауэлла и Марии — слова доктора высекли огонь. Пауэлла снедало честолюбие, но не то честолюбие, которое ставит успех и награду превыше блистательности свершения. Пауэлл собирался использовать своих коллег и Фонд Корниша для достижения собственных целей, но он был уверен, что эти цели — благие, и собирался обеспечить достойную награду и славу всем своим соратникам. Да, он будет хлестать бичом и выжимать из своей упряжки все, на что они способны, на пути к намеченной цели. Он знал, что имеет дело в основном с учеными и что лошадь должна идти шагом и рысцой, прежде чем перейти в галоп. Но он был намерен добиться своего и в докторе почуял союзника.

Что до Марии, то она — впервые после замужества — ощутила близость подлинного приключения. Да, конечно, это замечательно — быть миссис Артур Корниш, разделять мысли и устремления человека с прекрасной — она даже сказала бы, не побоясь этого слова, благородной душой. Все, что она могла пожелать от мужчины, она находила в Артуре. И все же — виноват ли в том северный характер или канадская серость — в ее браке чувствовался едва заметный холодок. Они любили друг друга. Доверяли друг другу. Любовь, доверие, теплота царили и в их постели. Но… о, если бы хоть на мгновение повеял ветерок несбыточного, если бы можно было хоть на секунду ослабить контроль! Вдруг опера этому поможет? Опера была рискованной затеей. Мария уже начала забывать резкий, острый запах риска. Последний раз она чуяла его еще в эпоху Парлабейна, больше года назад. Кто бы подумал, что она пожалеет о Парлабейне? И все же он внес в ее жизнь что-то необычное, пряное.

Мария не знала, где ее место в этом приключении, на пути к опере. Она не музыкант, хоть и музыкальна. Работать над либретто ей не позволят: Симон и Пенни застолбили его для себя. Неужели роль Марии сведется к выписыванию чеков, к роли официального лица Фонда Корниша? Толпы искателей грантов убедили ее, что деньги — это семя, из которого родится все остальное. Но деньги не были подлинным семенем от ее семени.

Даркур ел и думал обо всем подряд — он часто так делал. Интересно, что будет, если вдруг над этим столом пролетит проказливый джинн и лишит нас всех одежды? Результат выйдет неплохой — лучше среднего. Мария останется потрясающей красавицей и в одежде, и без. Холлиер, неуместно красивый для профессора (хотя почему? Неужели профессор непременно обязан быть скелетом или жирдяем?), без одежды явит микеланджеловскую симметрию мужского тела средних лет, под стать величественной голове. Артур окажется плотным: фигура сносная, но непримечательная. Пауэлл голым будет выглядеть не так импозантно, как в одежде: как многие актеры, он хрупкого сложения, почти худой. Голова — самое красивое в нем. Пенни Рейвен… что ж, в ней можно было разглядеть останки былой миловидности, но, на проницательный взгляд Даркура, ее груди уже начали рыхлеть, а вокруг талии наметился «спасательный круг». Сидячая жизнь научного работника не шла Пенни на пользу, и на симпатичном лице уже начали отвисать брыли.

А доктор? Даркуру вдруг пришло на ум острое словцо, сказанное студентом о студентке: «Я скорее с велосипедом пересилю». Может быть, под прекрасным шопеновским костюмом доктор жилиста и холодна и в постели от нее не больше толку, чем от велосипеда? Может, и так, но, несомненно, с ней должно быть интересно. А как у нее с грудью? Под жакетом не разглядишь. А с бедрами? Их прятали фалды жакета. Но талия была, несомненно, изящной. Красивые, длинные ступни и кисти. Да, с доктором может быть очень интересно в постели. Но в любом случае Даркуру не суждено это проверить.

Что до самого профессора-преподобного Симона Даркура, он вынужден был признать, что возраст его не красит. Он сроду был толстяком, и теперь растяжки у него на животе красовались, как шрамы, полученные в битве с лишним весом.

Он заметил, что за столом воцарилась почти полная тишина: тихий ангел пролетел, как говорится. А не джинн, крадущий у людей одежду. Прислуга забрала у Даркура тарелку, и он встал, чтобы принести еще вина. Пришла очередь шампанского. Интересно, кто первым запротестует, что, может, у короля Артура за столом и подавали вино, но уж точно не шампанское? Никто не протестовал. Шампанское приняли, бормоча благодарности.

Следующее блюдо Мария подала без комментариев. Это был какой-то красивый десерт из яиц и сливок, загущенный чем-то непонятным.

— Что это? — спросила доктор.

— Это аутентичное артуровское блюдо, и тут уж никто не возразит, — сказала Мария. — Оно называется «овсяный кисель».

Все умолкли. Никому не хотелось спрашивать, что такое «овсяный кисель», но в голову решительно ничего не шло. Мария выдержала паузу минуты две и сжалилась над гостями.

— Вам это не повредит, — сказала она. — Это всего лишь тонко помолотая овсяная мука и кое-что еще для вкуса. Валлийские предки Геранта называли это блюдо размазней.

— «„Пахта и размазня“ — у Монтгомери звонят», — запел Пауэлл на мотив «Апельсины и лимоны».

— А запах! — сказала Пенни. — Что-то неуловимое, восхитительное! Напоминает мне детство.

— Это зюзник, — объяснила Мария. — Весьма артуровская деталь. Наверняка вам в детстве давали леденцы с зюзником от кашля.

— Но не только зюзник, — сказал Холлиер. — Есть еще какой-то вкус. По-моему, это бренди.

— Я уверена, что у Артура был бренди, — заявила Мария. — А если кто-нибудь начнет спорить, я отошлю все это обратно на кухню и прикажу, чтобы вам принесли сырой репы пожевать. Уж репа точно будет аутентичным блюдом древних бриттов, и надеюсь, что всех придир она устроит. Под шампанское репа легче проскочит в желудок.

— Милая, не сердись, — сказал Артур. — Я уверен, никто не хотел тебя обидеть.

— А я в этом не так уверена, и мне уже надоело, что мой ужин проверяют на соответствие археологическим данным. Если моя интуиция подсказывает, что это блюдо артуровское, то оно артуровское, даже если это шампанское, и все тут!

— Конечно, — сказала доктор голосом, гладким, как поданные на стол сливки. — Мы были невыносимы, и я требую, чтобы это немедленно прекратилось. Мы оскорбили нашу hlafdiga, и нам должно быть стыдно. Мне стыдно. Профессор Рейвен, вам стыдно?

— А? — вздрогнув, переспросила Пенни. — Да, наверно. Все, что подается за Круглым столом Артура, по определению артуровское, верно ведь?

— Вот что мне нравится в вас, канадцах, — заметила доктор, — это ваша готовность признать свою неправоту. Это прекрасная, хоть и несколько опасная, национальная черта. Вам всем стыдно. Мне тоже стыдно.

— Но я не хочу, чтобы кому-нибудь было стыдно, — возразила Мария. — Я хочу, чтобы все были счастливы и не ссорились и не препирались все время.

— Конечно, дорогая, — согласился Холлиер. — Мы неблагодарные скоты, а это — прекраснейший ужин.

Он склонился через голову Пенни, чтобы погладить Марию по руке, но не рассчитал и залез рукавом в размазню.

— О черт! — сказал он.

— Так насчет оперы, — сказал Артур. — Наверно, пора начать ее обдумывать?

— Я думал о ней много часов, — сказал Пауэлл. — Первое, что нам нужно, — это сюжет. И он у меня есть.

— В самом деле? — спросила доктор. — Вы еще не видели музыки и не говорили со мной, но у вас уже есть сюжет. Надеюсь, нам, ничтожным людишкам, позволено будет выслушать этот сюжет, прежде чем мы начнем над ним работать?

Пауэлл выпрямился на стуле и обвел собравшихся улыбкой, которой умел растопить сердца полутора тысяч театральных зрителей зараз.

— Ну конечно, — сказал он. — Сомнений в этом вовсе нет, не навяжу вам свой сюжет, тем более музыкантам. Мы, либреттисты, работаем вовсе не так. Мы знаем свое место в иерархии оперных артистов. Я лишь хотел сказать, что у меня есть основа, которая поможет начать обсуждение нашего оперного замысла.

Как ловко он нами крутит, подумал Даркур. Он использует не меньше трех уровней языка. Грубый, народный язык — когда он обратился к доктору и назвал ее Гуни. И когда называет меня «Сим-бах», и когда так странно ставит слова в предложении — надо думать, копирует структуру своего родного валлийского. Другой язык — нормативный, стандартный, на котором он обращается к незнакомым, безразличным ему людям. И еще — богатый литературный язык: этим языком он не говорит, а декламирует, уснащая свою речь цитатами из Шекспира и более популярных поэтов; этот язык при необходимости переходит в поэтический, бардовский речитатив. Когда такой человек вешает тебе лапшу на уши, испытываешь истинное наслаждение. Он придает блеск языку, который большинство из нас использует как скучный инструмент. Интересно, какой язык он выберет сейчас? Обогащенный литературный, надо думать.

— Историю Артура невозможно собрать в единый связный рассказ, — произнес Пауэлл. — Она есть у нас в элегантной французской форме, в плотной и меланхоличной немецкой, а также в форме, которую придал ей сэр Томас Мэлори, — самой богатой и волшебной из всех. Но за разными формами лежит единая великая кельтская легенда, питающая всю элегантность, всю силу и все волшебство. Поверьте, я не забыл об этой легенде, составляя краткую историю, которую намерен вам сейчас предложить. Но чтобы привлечь зрителей, нашей опере нужен крепкий сюжет, который выдержит всю тяжесть музыки. Музыка придает опере жизнь и чувство, но повествовать она не может.

— Клянусь Богом, вы правы, — перебила его доктор. И прошипела в сторону Даркура: — Шампанского!

— Да! Gwinn o eur! — подхватил Холлиер.

— А теперь слушайте. Надеюсь, все согласны, что невозможно рассказывать об Артуре, не упомянув Калибурн, великий волшебный меч; мне не нравится название Экскалибур, это поздняя форма. Но мы обречены на скупость! Мы не можем вернуться к самому началу жизни Артура и рассказать, как он обрел Калибурн. Поэтому я предлагаю воспользоваться приемом, на мысль о котором меня навел сам Гофман. Помните, как в увертюре «Ундины» он сразу задает нужный тон, используя голоса влюбленного и духа воды, которые зовут Ундину? Я предлагаю почти сразу, как только начнется увертюра, показать сцену видения — за сетчатым занавесом, чтобы все было как в тумане. Мы увидим Мерлина и Артура на берегу волшебного озера. По взмаху десницы Мерлина великий меч поднимается из воды, зажатый в невидимой руке, и Артур хватает его. Но пока он обуреваем величием момента, из озера поднимается призрак Гвиневры — как вы все, конечно, знаете, это имя означает «белый призрак» — и вручает Артуру ножны для Калибурна. Мерлин приказывает Артуру взять ножны и объясняет ему — не беспокойтесь, я покажу им, как это изобразить на сцене, — что ножны еще важнее меча, ибо, когда меч находится в ножнах, в стране царит мир, а мир — это дар от Артура его подданным. Но за спиной у Артура призрак Гвиневры показывает жестами, что эти ножны — она сама и что, если Артур не осознает ее значения и ее силы, меч ему ничего не даст. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Я понимаю, — сказала доктор. — Меч — мужское начало, а ножны — женское, и, пока они не объединятся, не может быть ни мира, ни процветания, достигаемого мирными искусствами.

— Вы поняли! — воскликнул Пауэлл. — И еще ножны — это Гвиневра, и Артур уже начинает ее терять, потому что возлагает все надежды только на меч.

— Symbolismus[37] очень хорош, — заметила доктор. — И ведь меч также означает эту вещь Артура… ну, его мужскую вещь… как она по-вашему называется?

— Его пенис.

— Не очень красивое слово. Это по-латыни и означает «хвост». Как это может быть хвостом, если оно спереди? Неужели в вашем английском языке нет слов получше?

— Есть, но их не принято произносить в приличном обществе, — сказал Даркур.

— О, в приличном! Я плевала на приличия! А ножны — это вещь королевы; какое у вас есть неприличное слово для этого?

Никому не хотелось отвечать, но Пенни шепнула доктору на ухо.

— Среднеанглийский язык, — пояснила она, чтобы придать делу наукообразность.

— Ого, это слово! — воскликнула доктор. — Мы в Швеции знаем его хорошо. Это хорошее слово, гораздо лучше, чем глупое слово «хвост». Я вижу, что наша опера будет весьма глубокомысленной. Еще шампанского, пожалуйста. Возможно, лучше всего будет поставить бутылку рядом со мной.

— Я правильно понимаю, что вы еще до начала оперы сообщаете зрителям: в стране не может быть мира, если король не совокупляется с королевой? — спросил Холлиер.

— Отнюдь, — возразил Пауэлл. — Пролог говорит, что величие страны зависит от единения мужского и женского начал и что меч в одиночку не может принести благородства духа, которое ищет Артур. Не беспокойтесь. Это можно передать умелой работой со светом. Мы не будем вульгарно совать меч в ножны и вытаскивать, чтобы повеселить людей, для которых секс — лишь возня в постели.

— Эта игра больше, чем просто четыре голые ноги под одеялом, — глубокомысленно кивнула Пенни.

— Совершенно верно. Это — единство двух противоположных, но взаимодополняющих разумных начал. Может быть, именно оно и есть Грааль. Но эту идею я оставлю либреттистам на случай, если они сочтут ее полезной.

— Вино в золоте, — вставила Мария.

— Я никогда не думала о Граале в таких терминах, — заметила Пенни. — Интересная мысль.

— Порой и слепая свинья желудь найдет. — Пауэлл поклонился в ее сторону. — А теперь — собственно опера… Первый акт начинается с того, что коварная сестра Артура, Моргана Ле Фэй (она волшебница, а потому, естественно, контральто), пытается выведать у Мерлина его тайны: кто будет наследником Артура? Мерлин некоторое время выворачивается, но не может отказать сестре по ремеслу и в конце концов открывает ей, что наследником станет человек, рожденный в мае, если только Артур не обзаведется сыном. Моргана Ле Фэй вне себя от радости — ее сын Мордред родился в мае, и он — королевский племянник, а значит, ближайший наследник. Мерлин предостерегает ее от излишней уверенности, ибо Артур любит Гвиневру великой любовью, а значит, появление ребенка весьма вероятно. Нет, если Артур будет рисковать жизнью на войне, отвечает контральто… Следующая сцена — собрание рыцарей Круглого стола. Артур повелевает им разойтись в разные стороны на поиски святого Грааля, который должен принести Британии длительный мир и величие. Рыцари, повинуясь приказу, разъезжаются в разные стороны. Но когда является Ланселот, король не отправляет его на поиски: Ланселот должен остаться во дворце и охранять его, ибо король сам хочет отправиться на поиски Грааля, вооруженный великим Калибурном; король вынимает меч из ножен и поет о своем всепоглощающем стремлении. Гвиневра умоляет Артура отпустить Ланселота, ибо она страшится, что преступная любовь, которую она и Ланселот питают друг к другу, навлечет позор на королевство. Но Артур непоколебим. Пока он облачается в доспехи, чтобы отправиться в путь, — это очень зрелищная сцена — Моргана Ле Фэй крадет у него ножны. Воодушевленный, Артур отказывается ждать, пока ножны найдут, и отправляется в путь, провозгласив, что храбрости и силы, символизируемых обнаженным мечом, довольно для победы. Рыцари сваливают искать Грааль, Гвиневра полна тяжких предчувствий, а Моргана Ле Фэй ликует. Конец действия.

— А что же Мордред? — спросила Мария. — Мы еще ничего про него не слышали.

— Он один из рыцарей, и он сомневается в Граале, — ответил Пауэлл. — Он может кривиться и насмехаться на заднем плане.

— Сильно, но подходит ли это для девятнадцатого века? — засомневался Холлиер. — Не слишком ли много психологии?

— Нет, — сказала доктор. — Девятнадцатый век не означает примитив. Посмотрите на «Волшебного стрелка» Вебера. В девятнадцатом веке тоже была психология. Ее изобрели не мы.

— Очень хорошо, — сказал Холлиер. — Продолжайте, Пауэлл.

— Во втором акте всякие оперные штуки разворачиваются по-крупному. Начинается с майского гулянья королевы: ома со своими дамами собирает в лесу майские цветы. Думаю, ее следует посадить на лошадь. Лошадь — верное дело в опере. Намекает, что на постановку не пожалели денег. Если лошади сделать клизму за час до поднятия занавеса и если ее будет вести достаточно народу, то даже колоратурное сопрано удержится в седле, а выйдет очень красиво. В лесу Гвиневра встречает Ланселота, и они поют о своей страсти — конечно, после того, как свита с лошадью ушли. Но Моргана Ле Фэй в обличье старой лесной ведьмы подслушивает их. Она не может сдержаться. Выскакивает из укрытия, набрасывается на королеву с Ланселотом и обвиняет их в измене королю. Они протестуют, заверяя ее в своей невиновности и преданности Артуру. Когда волшебница уходит, появляется Мерлин и предостерегает влюбленных о зле, скрытом в майских бутонах, и об опасности, которую таит в себе месяц май. Но влюбленные его не понимают.

— Глупы, как все оперные персонажи, — заметил Холлиер.

— Зачарованы, как все влюбленные, — поправила доктор. — Оперные персонажи ничем не отличаются от обычных людей, только мы видим их души.

— Если бы меня о чем-нибудь предупредили волшебница и волшебник, у меня, наверно, хватило бы ума послушаться, — не уступал Холлиер.

— Думаю, да. Именно поэтому о профессорах не пишут опер, — ответила доктор.

— Это лишь первая сцена акта, — сказал Пауэлл. — Декорации быстро меняются — я знаю, как это сделать, — и следующая сцена изображает покои в башне над рекой, выше по течению от Камелота. Гвиневра и Ланселот только что свершили свою любовь. Они в экстазе, но на реке под окнами башни появляется черная баржа, которую ведет Моргана Ле Фэй. На барже плывет Элейна, Лилейная дева из Астолата. Она обвиняет Ланселота в измене и заявляет, что носит под сердцем его ребенка. Гвиневра объята ужасом. Ланселот сознается, что обвинение истинно, но говорит, что возлег с Элейной, будучи околдованным, и подозревает, что чары наслала на него Моргана Ле Фэй. Следует квартет, в котором Моргане Ле Фэй предоставляется прекрасная возможность понасмехаться над Ланселотом. Но Гвиневра по-прежнему в отчаянии. Когда баржа продолжает свой путь по течению, в Камелот, упреки Гвиневры сводят Ланселота с ума. Конечно, у Мэлори он пребывает в безумии много лет. Бегает по лесу, биясь о деревья и попадая в разные членовредительные истории. Но у нас на это нет времени, так что наш Ланселот побезумствует лишь немного. Это будет новинка: сцена безумия, как в «Лючии»,[38] но для тенора. Ланселот собирается убить себя во искупление своей неверности, хотя он в ней не виноват. Но Гвиневра запрещает ему. Она говорит, что ненужных убийств не будет, и сама вкладывает его меч обратно в ножны. В заключение этой сцены прибывает усталый гонец с вестью: была великая битва и Артур погиб. Его тело везут обратно в Камелот для погребения. Конец сцены.

— Да, никто не обвинит нашу оперу в недостатке событий, — заметила Мария.

— События нужны опере как воздух, — сказала доктор. — Никто не будет слушать людей, которые два с половиной часа не переставая поют о своей любви. Пауэлл, продолжайте. Что дальше? Вы убили Артура. Это плохо. Человек, именем которого названа опера, не должен откидывать копыта до самого конца. Поглядите на «Лючию ди Ламмермур»: ее последний акт скучен. Никаких Лючий. Придумайте что-нибудь другое.

— И не подумаю, — сказал Пауэлл. — Последний, заключительный акт происходит в большом зале Артурова дворца в Камелоте. Артур возвращается с победой, хоть и раненый. Он рассказывает о битве, в которой сражался, и о рыцаре в черных доспехах, который вызвал его на поединок. Казалось, что Артур уже побежден, — он упал с коня и мог лишь прикрыться щитом, когда Черный рыцарь уже собирался нанести ему coup de grâce…[39].

— Что нанести? — переспросил Холлиер.

Пенни накинулась на него:

— Coup de grâce, Клем! Ну ты же знаешь — прикончить его. Не отвлекайся. Ты все время задремываешь.

— Ничего подобного.

— Еще как. Сиди прямо и слушай.

— Так вот, как я сказал, Черный рыцарь уже собирался нанести ему coup de grâce, когда увидел изображение Богоматери на щите. Засим Черный рыцарь повернулся и бежал, и Артур, хоть и раненый, остался в живых. Артур поет хвалу Богоматери, которая спасла его от верной гибели. Вечная Женственность, понимаете?

— Das Ewig-Weibliche, — согласилась доктор. — Идиота-мачо хорошенько проучили. Дальше.

— Все очень рады, что Артур вернулся. Но у самого Артура неспокойно на душе. Он знает, что у него есть заклятый враг. Тут появляются несколько рыцарей, ведя с собою Черного рыцаря — Мордреда. Артур поражен, что его племянник, сын его любимой сестры, ищет его смерти. Мордред высмеивает Артура как глупого идеалиста, ставящего честь превыше власти, и показывает ножны Калибурна, без которых, как он говорит, власть бессильна и все решает меч. Он вызывает раненого короля на битву. Гвиневра выхватывает у него ножны и умоляет короля вложить в них Калибурн, но король не желает об этом и слышать. Они с Мордредом сражаются, и король снова ранен. Пока он умирает, Гвиневра и Ланселот признаются в своей преступной любви. Но — и это кульминация всего сюжета — Артур выказывает чрезвычайное величие души и объявляет, что величайшая любовь — это любовь к ближнему и она выражается не только в физической верности; его любовь и к Гвиневре, и к Ланселоту сильнее той раны, которую они ему нанесли. Он умирает. Картина тут же меняется на Волшебное озеро, по волнам которого Артур уплывает на погребальном челне в туман. При нем только Мерлин, который в последний раз вкладывает Калибурн в ножны и бросает его обратно в воду, откуда он когда-то появился. Артур уплывает к Острову Снов. Занавес.

Даркур и Мария захлопали. Но Холлиер остался недоволен:

— Вы слишком много людей побросали по дороге. Что случилось с Элейной? А с ее ребенком? Мы же знаем, что этот ребенок — Галахад, Непорочный рыцарь, увидевший Грааль. Вы не можете все это так оставить после второго акта.

— Еще как могу, — сказал Пауэлл. — Это опера, а не цикл «Кольцо нибелунга». Нам нужно опустить занавес не позже одиннадцати.

— Вы не упомянули, что Мордред — кровосмесительный плод Артура и Морганы Ле Фэй.

— Нет у нас времени на кровосмешение. Сюжет и так достаточно сложный. Кровосмешение только все запутает.

— Я не намерена связываться с оперой, в которой участвуют младенцы, — заявила доктор. — Лошади на сцене — это уже плохо, а младенцы — чистый ад.

— Зрители решат, что их обманули, — не отставал Холлиер. — Любой, кто читал Мэлори, знает, что это сэр Ведивер, а не Мерлин бросил меч в озеро. А Артура увезли на челне три королевы. Ваш сюжет безобразно далек от оригинала.

— Пускай жалуются в газеты, — сказал Пауэлл. — Пускай музыковеды мусолят эту оперу следующие двадцать лет. Нам нужен связный сюжет, и мы должны его закончить до того, как рабочие сцены потребуют уплаты сверхурочных. Много ли, по-вашему, в зале найдется человек, знакомых с книгой Мэлори?

— Я всегда говорил, что театр — площадное искусство, — с пьяным достоинством провозгласил Холлиер.

— И потому он — живое искусство, — сказала доктор. — В нем есть жизненная сила. Из кучи историй про Артура нам нужно выудить связный сюжет, и Пауэллу это удалось. Лично я весьма удовлетворена его схемой оперы. Пью за тебя, Пауэлл. Ты крепкий профессионал.

— Спасибо, Нилла. Это для меня самый лучший комплимент.

— Что значит «крепкий профессионал»? — шепнул Холлиер на ухо Пенни.

— Это человек, который хорошо знает свое дело.

— По-моему, это человек, который совсем не знает Мэлори.

— Мне очень понравилось, и я рад, что доктор со мной согласна, — сказал Артур. — Клем, что бы ты ни говорил, это небо и земля по сравнению с той ерундой про голубые ели, которую откопала Пенни. У меня как будто огромный камень свалился с души. Я ужасно беспокоился.

— Считай, твое беспокойство только началось, — сказал Пауэлл. — Но будем решать проблемы по мере их возникновения. Верно, Нилла-фах?

— Пауэлл, ты переходишь всякие границы. Как ты смеешь так со мной разговаривать?![40].

— Ты не поняла. Это слово — валлийское, оно выражает хорошее отношение.

— Ты отвратителен. И даже не пытайся объяснить.

— «Фах» — это женский вариант «бах». Если я говорю «Сим-бах», это все равно как я бы сказал «милый старина Сим».

— Я тебе никакая не «милая старина»! — взвилась доктор. — Я — вольный дух, а не ножны от меча какого-нибудь мужика! Мой мир — мир бесконечных возможностей выбора.

— Могу себе представить, — сказала Пенни.

— Профессор Рейвен, вы меня чрезвычайно обяжете, если устремите все свое внимание на либретто, порученное вам, — сказала доктор. — Вы уловили Symbolismus? Это будет замечательно современная идея. Подлинный союз мужчины и женщины для спасения и возвышения человечества.

— Но как это может быть замечательно современная идея, если она верна Гофману и началу девятнадцатого века? — возразил Холлиер. — Вы забываете, что наша задача — восстановить и завершить произведение искусства давно ушедшей эпохи.

— Профессор Холлиер, вы удивительно тупы — так может быть туп только человек высочайшей учености, и потому я вас прощаю. Но во имя любви ко всемогущему Господу и Его Пречистой Матери, чье изображение Артур носил на щите, я умоляю вас заткнуться, оставить творческую работу творцам и прекратить ваше научное блеяние. Настоящее искусство, когда бы его ни создали, едино и говорит о великих вещах жизни. Вбейте себе это через толстый череп в свою великую, прекрасно оборудованную голову и заткнитесь, заткнитесь, заткнитесь!

Доктор ревела богатым контральто, какое не посрамило бы и Моргану Ле Фэй.

— Ничего, — сказал Холлиер. — Я не оскорблен. Я выше бессвязных выкриков пьяной мегеры. А вы все давайте вперед, выставляйте себя ослами. Я умываю руки.

— Клем, ты хочешь сказать, что умываешь руки до следующего раза, когда тебе захочется вмешаться, — сказала Пенни. — Я тебя знаю.

— Пожалуйста! Ну пожалуйста! — теперь на крик перешел Даркур. — Такое поведение не подобает собранию ученых и людей искусства. И я не намерен больше этого слушать. Вы ведь знаете, о чем говорит доктор, да? Это было впервые сказано… ну, но крайней мере, Овидием. Он где-то говорит, кажется в «Метаморфозах», что великие истины жизни — это воск и все, что мы можем, — оставлять на нем различные оттиски. Но воск вечен и неизменен…

— Я помню, — сказала Мария. — Он говорит: ничто не сохраняет свою собственную форму, но Природа, великая обновительница, вечно творит новые формы из старых. Во всей вселенной ничто не погибает — лишь изменяется, приобретая новый вид…

— И это правда, которая лежит в основе всех мифов! — заорал Даркур, махая руками на Марию, чтобы она замолчала. — Если мы верны великому мифу, то можем придавать ему какую угодно форму. Сам миф — воск — не меняется.

Доктор, которая в это время зажигала сигару, вытащенную из серебряного футлярчика, сказала Пауэллу:

— Я начинаю видеть, как буду действовать. Сцена, в которой Артур прощает любовников, будет в ля миноре, и в этот ля минор мы будем впадать и выпадать из него до самого конца, когда волшебник провожает Артура, уплывающего на Остров Снов. Вот как мы это сделаем.

— Конечно, Нилла, именно так мы и сделаем, — сказал Пауэлл. — Минор вылепляется прямо из воска, горячий и крепкий. И не стоит суетиться насчет соответствия оперы девятнадцатому веку. Она будет художественно верна ему, но не стоит ждать буквальной верности, потому что… ну, потому что буквальная верность девятнадцатому веку была бы фальшивой. Вы видите?

— Да, я очень хорошо вижу, — сказал Артур.

— Артур, ты такой милый, — сказала Мария. — Ты все видишь лучше нас всех.

— А я вижу, что нас ждет множество трудностей, — сказал Холлиер.

— Я вижу воск, и я уверен, что вы двое, крепкие профессионалы, видите форму, и я совершенно удовлетворен, — сказал Даркур.

— Благослови тебя Господь, Сим-бах, — сказал Пауэлл. — Ты — старый добрый Мерлин, вот ты кто, друг мой.

— Пауэлл, этот Мерлин, этот волшебник, он важнее в твоей истории, чем я думала, — заметила доктор. — В оперной терминологии его можно назвать пятым персонажем, и певца на эту роль следует подбирать очень обдуманно. Какой у него голос, как ты думаешь? У нас есть бас-негодяй, баритон-герой, тенор-любовник, контральто-злодейка, колоратурное сопрано — героиня и меццо-сопрано — простушка, эта обманутая девушка… как там ее… Элейна. А кто будет Мерлин? Что вы скажете о haute contre — ну знаете, такой высокий, неземной голос?

— Контртенор? Чего же лучше! Он будет не похож на всех остальных.

— Да, и очень полезен в ансамблях. Эти мужские альты похожи на трубу, только звучат странно…

— Призыв рожка из края феи,[41] — процитировал Пауэлл.

— Вам, кажется, либретто понравилось в том виде, в каком его изложил Герант, — заметил Артур.

— О, нам придется кое-что менять в ходе работы, — ответила доктор. — Но это хорошая схема: связная и простая для людей, которые не могут следить за сложным сюжетом, но с глубоким скрытым значением. У оперы должно быть основание: что-то большое, как несчастная любовь, или месть, или какой-нибудь вопрос чести. Потому что людям это нравится, понимаете? Они сидят, все эти биржевые брокеры, богатые пластические хирурги и менеджеры страховых компаний, такие серьезные и спокойные, словно ничто в мире их не задевает. Они приходят слушать «Богему» или «Травиату» и вспоминают какую-нибудь любовную интрижку — со стороны она показалась бы жалкой, но это была их молодость; или они слушают «Риголетто» и вспоминают, как генеральный директор унизил их на последнем заседании совета директоров; или «Макбета» — и думают, как хорошо было бы убить генерального и занять его место. Только они это не думают — они это чувствуют, очень глубоко, под поверхностью, и там, в глубине, оно кипит, это страдание, в примитивном подземном мире их душ. Но они ни в чем не признаются, даже если вы на колени встанете. Опера, как ни одно другое искусство, говорит с сердцем человека, потому что она по сути своей проста.

— А что вы видите как глубоко заложенное основание нашей оперы?

— Очень красивую концепцию, — ответил Пауэлл. — Победу, выхваченную из пасти поражения. Если у нас получится, у зрителей будет рваться сердце. Артур не нашел Грааль, потерял жену, потерял корону, потерял саму жизнь. Но его благородство и величие духа, когда он прощает Гвиневру с Ланселотом, делают его героем. Он подобен Христу: с виду — побежденный, но на самом деле — величайший из победителей.

— Вам понадобится первоклассный исполнитель, — заметила Мария.

— Да. И я уже присмотрел одного, но не скажу вам, кто это, пока он не подпишет контракт.

— Это алхимическая тема, — сказала Мария. — Золото из отбросов.

— Знаете что? Я думаю, вы правы, — отозвался Холлиер. — Мария, вы всегда были моей лучшей студенткой. Но если вам удастся вытянуть такое из подлинной постановки девятнадцатого века, вы будете поистине алхимиками.

— Мы и есть алхимики, — сказала доктор. — Это наша работа. Но теперь мне нужно идти домой. Завтра я должна быть свежа, чтобы просмотреть все заметки Гофмана, пока то, о чем мы сегодня говорили, не изгладилось из памяти. И это надо сделать до того, как я поговорю с малюткой Шнакенбург, что бы она из себя ни представляла. Поэтому я желаю вам доброй ночи.

Доктор, прямая, как гренадер, твердым шагом обошла комнату, пожимая всем руки.

— Позвольте, я вызову вам такси, — сказал Даркур.

— Нет, ни в коем случае. Прогулка меня освежит. Здесь не больше двух миль, и ночь очень свежа.

С этими словами доктор схватила Марию в объятия и поцеловала ее долгим поцелуем.

— Не беспокойтесь, малютка, — сказала доктор. — Ваш ужин был очень хорош. Конечно, не аутентичен, но лучше настоящего. Совсем как наша опера.

И она удалилась.

— Господи, вы видели, сколько эта женщина выпила? — воскликнула Пенни, когда доктор ушла. — И ни разу — ни единого разу за все шесть часов — не сходила в туалет. Она вообще человек?

— Определенно человек, — сказала Мария, вытирая рот носовым платком. — Она засунула мне язык в рот чуть не до самых гланд.

— Меня она не стала целовать, вы заметили? — спросила Пенни. — Впрочем, я и не горю желанием. Старая похабная лесбиянка. Берегитесь, Мария. Она на вас глаз положила.

— До чего мерзкая сигара! Я теперь неделю буду ходить с этим вкусом во рту, — пожаловалась Мария. Она взяла свой бокал, отхлебнула шампанского, звучно прополоскала рот и сплюнула в пустую чашку из-под кофе. — Я никогда не думала, что привлекательна в этом смысле.

— Вы привлекательны во всех смыслах, — произнесла Пенни, впадая в слезливое настроение. — Это нечестно.

— Раз уж вы начали себя жалеть, мне пора домой, — сказал Холлиер.

— Клем, я тебя отвезу, — сказала Пенни. — У меня широкая, незлопамятная душа, хоть ты и паршивый старый негодяй.

— Благодарю вас, профессор Рейвен, — ответил Холлиер. — Я бы предпочел не ехать в вашей машине. В последний раз, когда вы подвозили меня домой, нас остановил полицейский — из-за вашего стиля вождения.

— Он просто придирался.

— А когда мы подъехали к моему дому, вы хулигански загудели, чтобы разбудить мою мать. Нет, Пенни. Вы под хмельком, и я с вами не поеду.

— Под хмельком! Ничего себе! А кто все время засыпал, пока Герант рассказывал? Клем, ты просто какая-то старая баба!

— Мы живем в век женской эмансипации, и я не понимаю, почему название старой женщины служит оскорблением.

Холлиер осторожно поднялся и осторожно, с достоинством удалился. Пенни помчалась за ним, изрыгая нечленораздельные проклятья.

— Конечно, она его повезет, — заметил Даркур. — Клем скуп, как герой Мольера, и никогда не откажется поехать бесплатно. Я выжду минуту и тоже пойду.

— Ой, Симон, когда ты ко мне зайдешь? — спросила Мария. — Мне надо с тобой посоветоваться. Кроттель хочет опять прийти и ныть про эту несчастную книгу Парлабейна.

— Я приду, когда надо будет, — сказал Симон и ушел.

— Герант, что ты скажешь о докторе? — спросил Артур последнего оставшегося гостя.

— О, она затмила факелов лучи![42] Я просто без ума от старушки Вдаль-Ссут. Мы с ней поладим, как два голубка, — точно, как два голубка.

— Она не поддалась на твои чары, — заметила Мария.

— Именно. Поэтому мы отлично сработаемся. Я презираю легкодоступных женщин.

Он поцеловал Марию в щеку и ушел. Мария и Артур оглядели большую разгромленную комнату. Свечи на Круглом столе оплыли и догорали. Посреди стола стояло Блюдо изобилия, из которого ни один гость ничего не взял — то ли потому, что это не отвечало бы подлинности шестого века, то ли по другой причине. Как любой стол после долгого ужина, этот был жалким зрелищем.

— Не беспокойся, любимая, — сказал Артур. — Это был замечательный ужин, очень удачный, честно. Но я никак не могу понять твоих университетских друзей. Почему они так ссорятся?

— Это ничего не значит, — объяснила Мария. — Просто они терпеть не могут, когда кто-то получает преимущество, пусть хоть на минуту. Доктор разворошила змеиное гнездо.

— Да, она провокатор, это уж точно.

— Провокатор в хорошем смысле, как ты думаешь?

— Как она сама сказала, мы должны надеяться, — сказал Артур и повел жену на ложе. Точнее, к двум отдельным ложам, так как Артур еще не полностью оправился.