Лира Орфея.
3.
Даркур не привык к тому, чтобы его развлекали женщины; точнее, к тому, чтобы женщины водили его в рестораны и платили по счету. Он знал, что это смешно: несомненно, счет за сегодняшний прекрасный ужин доктор Гунилла Даль-Сут предъявит Корниш-тресту. Доктор поглощала еду быстро и эффективно, а вот Даркур относился к категории терпеливых, неторопливых жевунов. Но все равно доктор в роли хозяйки была совершенно другим человеком, разительно отличным от строптивой гостьи на артуровском ужине. Она была внимательна, добра, прекрасно вела беседу, но не отличалась особой женственностью. Если в двух словах, подумал Даркур, она держится как свой парень. Но она проявила себя необычной собеседницей.
— Какие грехи вы хотели бы совершить? — спросила она.
— Почему вы спрашиваете?
— Это ключ к характеру, а я хочу узнать вас получше. Конечно, вы священник, поэтому, надо думать, изо всех сил изгоняете греховные мысли. Но я уверена, что они у вас бывают. Как у всех. Какие же? О сексе? Вы не женаты. Может быть, мужчины?
— О нет. Я очень люблю женщин. У меня много друзей-женщин, но зов плоти меня не мучает, если вы об этом. Во всяком случае, не часто. Если бы Дон Жуан был университетским преподавателем, заместителем декана своего колледжа, секретарем крупного благотворительного фонда и писателем-биографом, он не снискал бы славы великого соблазнителя. Для любовных побед нужна куча свободного времени, даже не сомневайтесь. И большая целеустремленность. Думаю, когда Дон Жуан не шел по следу очередной женщины, он был довольно скучным собеседником.
— Фрейдисты думают, что Дон Жуан на самом деле ненавидел женщин.
— Тогда у него это очень странно проявлялось. Мне трудно представить себе секс с человеком, которого ненавидишь.
— Иногда не догадываешься, что ненавидишь человека, пока не попробуешь его в деле. Я выражаюсь идиоматически, а не пошло. Надеюсь, вы понимаете.
— О, конечно.
— Я тоже однажды была замужем. Меньше недели. Фу!
— Мои соболезнования.
— Почему? На ошибках учатся. Я научилась быстро. Решила, что быть фру Бергграв — не мое призвание. Так что — развод, и я вернулась к своей жизни и своему собственному имени. Которым, кстати говоря, я очень горжусь.
— Конечно-конечно.
— Здесь многие смеются, когда его слышат.
— Некоторые имена плохо поддаются переносу на другую почву.
— Сут — очень почтенный род в Норвегии, откуда происходят мои Суты. В прошлом веке жил один очень хороший художник, носивший эту фамилию.
— В самом деле?
— Над моей фамилией могут смеяться только люди, которые мало бывали в свете.
— Да-да.
— Такие, как профессор Рейвен. Она ваш большой друг?
— Я ее хорошо знаю.
— Глупая женщина. Вы знаете, что она мне телефонировала?
— По поводу либретто?
— Нет, по поводу Хюльды Шнакенбург. Она говорила какую-то ерунду, но ясно было — она думает, что я себя очень нехорошо веду с этой девочкой.
— Да, я в курсе. А вы действительно себя нехорошо ведете?
— Конечно нет! Но я пытаюсь выманить ее обратно в жизнь. До сих пор она вела жизнь… как это сказать?
— Полную лишений?
— Да, именно. Без доброты. Без нежности. Я уж не говорю — любви. Ужасные родители.
— Я их видел.
— Истинные последователи кота Мурра.
— Никогда не думал о нем как о вероучителе.
— О, вы о нем не слыхали. Он — творение нашего Э. Т. А. Гофмана. Кот. Его философское кредо — «Есть ли более приятное состояние, чем довольство собой?» Это религия миллионов.
— Воистину.
— Хюльда — человек искусства. Насколько велик ее талант — кто знает? Но, безусловно, она творец. Кот Мурр — враг истинного искусства, религии, науки, всего сколько-нибудь важного. Коту Мурру нужна прежде всего определенность, а все великое произрастает на поле битвы меж истиной и ошибками. ‘Raus mit Kater Murr![74] — так говорит теперь Хюльда. Если я с ней немножко играю — вы меня понимаете? — то лишь ради посрамления кота Мурра.
— Только ради этого?
— О, вы хитрец! Нет, не только. Мне это очень приятно, и ей тоже.
— Я вас не обвиняю.
— Но вы очень умны. Вы перевели разговор с грехов, которые хотели бы совершить сами, на грехи, в которых меня обвиняет эта глупая провинциальная женщина. С Хюльдой все будет хорошо. Как это она говорит? О’кей. С ней все будет о’кей.
— Наверно, чуть лучше, чем просто о’кей?
— О, но вы понимаете. У нее очень плохо с языком. Она говорит ужасные вещи. Например, что она «олицетворяет себя» с каким-нибудь персонажем. Или что она «дубютирует» этой оперой. Она имеет в виду «дебютировать» и к тому же употребляет это слово неправильно. Но она не дура и не вульгарна. Просто не обращает внимания на язык. Для нее в языке нет загадки, нет обертонов.
— Я знаю. В обществе таких людей мы с вами чувствуем себя замшелыми, нудными грамматиками.
— Но она не может быть творцом в музыке и хулиганкой в речи. Вот вы уважаете язык.
— Да.
— Я поняла по тому, что вы сделали с либретто. Оно очень хорошо.
— Спасибо.
— Эта глупая женщина вам не помогает?
— До сих пор не помогала.
— Наверно, она вспоминает обо мне и у нее пересыхает перо. И этот красивый глупец, профессор Холлиер, — он слишком ученый, чтобы быть хоть капельку поэтом. Но то, что вы дали Хюльде, — вполне приличная поэзия.
— Нет-нет, вы мне льстите.
— Нет, не льщу. Но я хочу знать — это все ваше?
— А чье же еще?
— Это может быть пастиш. Я как раз только что убедила Хюльду не говорить «писташ». Если так, это первоклассный пастиш. Но пастиш чего?
— Послушайте, доктор Даль-Сут, вы чересчур настойчивы. Вы меня обвиняете в плагиате. А если я вас обвиню в краже музыкальных идей?
— Я буду с негодованием отрицать. Но вы слишком умны, чтобы обмануться, и знаете, что многие музыканты заимствуют идеи, видоизменяют их и обычно лишь самые проницательные музыкальные критики могут догадаться, что произошло. Потому что чужая музыка проходит через собственный творческий желудок композитора и выходит в совершенно другом виде. Знаете старую историю про Генделя? Его кто-то обвинил в краже мелодии у другого композитора. А он пожал плечами и ответил: «Да, но что он с ней сделал?» Где вы проводите границу между плагиатом и влиянием? Когда в музыке Гофмана звучат отголоски Моцарта, как с ним иногда случается, — это не кража, а дань великому таланту. Так что, на вас кто-нибудь влиял?
— Если мы собираемся это обсуждать, я настаиваю, чтобы мы перешли на «ты» и я мог звать вас Ниллой.
— Я почту за честь. И буду называть тебя Симоном.
— Ну что ж, Нилла, меня очень обижает твое предположение, что я не поэт, притом что я, несомненно, поставляю стихи.
— Пусть обижает, но это правда.
— Из этого следует, что я жульничаю.
— Все творцы — дети Гермеса, верховного жулика.
— Позволь мне ответить на твой первый вопрос: какие грехи я хотел бы совершить. Так уж и быть, признаюсь: я самую малость склонен к подлогу, мистификации. Мне ужасно хочется подсунуть что-то не стопроцентно аутентичное, не совсем подлинное в мир, где от любой неподлинности шарахаются в священном ужасе. Именно таков мир искусства. Критики, которые сами ничего не порождают, так ополчаются на пойманных за руку обманщиков! Кстати сказать, человек, чью биографию я пишу и чьи деньги стоят за Фондом Корниша, однажды разоблачил обманщика — подделывателя картин: все его преступление состояло в том, что он выдал шедевр своей кисти за работу другого художника, давно умершего. Уж наверно, это не самое ужасное преступление?
— Значит, ты жулик? Ты очень интересный человек. Я тебя не выдам. Вот: мы пьем за твою тайну.
Доктор взяла бокал в правую руку, а левую продела в изгиб правой руки Даркура, согнутой в локте. Оба подняли бокалы и осушили их.
— За тайну, — сказал Даркур.
— Так кого же ты обкрадываешь?
— А кого бы ты обворовала, если бы работала над этим либретто? Поэта, конечно, но не очень известного. Обязательно современника Гофмана и родственную ему душу, а то законченное целое будет фальшивить. И еще тебе придется перемежать стихи этого поэта строками собственного сочинения, но в том же духе, потому что никто ведь не написал либретто про короля Артура просто так, на всякий случай, поэтому не стоит ждать, что где-нибудь вдруг отыщется готовое. А в результате получится…
— Пастиш!
— Да, а искусство будет состоять в том, чтобы заделать швы, чтобы никто не заметил и не обличил все творение как…
— …Писташ! О Симон, какой ты умный! Мы с тобой будем большими друзьями!
— Давай за это выпьем, — сказал Даркур.
Они снова сцепили руки и выпили. Люди, сидящие за соседним столиком, откровенно пялились, но доктор пронзила их ледяным взглядом, и они поспешно склонились над тарелками.
— Ну, так кто же это?
— Не скажу. Я не боюсь, что ты проболтаешься, просто для меня очень важно, чтобы никто больше не знал, и если я проиграю в этом, то проиграю все. К тому же его имя тебе наверняка ни о чем не скажет. Его стихи давно вышли из моды.
— Но они хороши. Когда Мордред замышляет убийство Артура, он у тебя говорит:
Я похолодела, когда это читала.
— Хорошо. А ты видишь, как это ложится на музыку Шнак? Подлинный Гофман сливается с моим настоящим поэтом, и при некотором везении мы создадим нечто подлинно прекрасное.
— Мне очень хотелось бы знать, кто твой поэт.
— Тогда ищи его. Он не то чтобы совершенно неизвестен. Просто чуть в стороне от проторенной тропы.
— Он — этот Вальтер Скотт, о котором говорил Пауэлл?
— Все лучшее у Скотта уже давно использовали, а не лучшее и воровать не стоит.
— Но конечно же тебя разоблачат, когда опера выйдет.
— Не сразу. Может быть, далеко не сразу. Часто ли зрители прислушиваются к либретто? Слова пролетают мимо, они — лишь предлог для музыки и абрис сюжета.
— Ты изменил сюжет, который тогда пересказал нам Пауэлл?
— Не сильно. Я его подтянул и укрепил. Опере нужен хороший, крепкий сюжет.
— А музыка должна поднять его в воздух и оживить.
— Ммм… Только не в эпоху Гофмана. В его собственных операх и в тех, что ему нравились, сначала идет кусок сюжета — как правило, на очень простую мелодию, почти речитативом, — а потом действие останавливается, чтобы певцы могли разразиться роскошными ариями о своих чувствах. Именно чувства, а не сюжет составляют оперу. Большинство оперных сюжетов, даже после Вагнера, просты до омерзения.
— Просты и немногочисленны.
— Поразительно немногочисленны, как их ни приукрашивай.
— Кто-то говорил, что во всей литературе не наберется больше девяти сюжетов.
— Он с тем же успехом мог бы сказать «во всей жизни». Удивительно — и очень полезно для излечения от гордыни — думать о том, как мы ходим древними тропами, не узнавая их. Человечество удивительно эгоцентрично.
— К счастью для него. Симон, не ругай человечество за жалкие крохи индивидуализма. Ты совсем как эта женщина, Мария Корниш, с ее воском и печатью. А она каким путем идет? Как ты думаешь?
— Откуда мне знать, пока ее история не завершилась? А когда это случится, меня, скорее всего, уже не будет на свете и я не смогу высказать свое мнение.
— Она меня очень интересует. Нет, не в этом смысле. Я вовсе не хочу разбивать ее брак, хотя она прекрасна. Но кто-нибудь его разобьет.
— Думаешь?
— Этот муж ей совершенно не подходит.
— Я бы не сказал.
— Да. Он холодная рыба. В нем нет ни капли чувств.
— Ага, Нилла, теперь я вижу тебя насквозь. Ты хочешь, чтобы я начал тебе противоречить и выложил все, что знаю про Артура. Но я скажу только одно: ты ошибаешься.
— Ты удивительно хорошо хранишь тайны.
— Это моя работа, иначе какой же я священник.
— Ну хорошо. Не говори. Но эта женщина — совсем другой коленкор, чем Артур Корниш, у которого за душой ничего, кроме денег, тщательно продуманных планов и кота Мурра.
— Ты права насчет нее. Но не права насчет него. Как раз сейчас он со всех ног улепетывает от кота Мурра.
— Да ну? Значит, он женился на Марии, чтобы сбежать от кота Мурра? Но ты проговорился. Эта женщина — не канадка.
— Нет, канадка. Кто угодно может быть канадцем. Это один из наших немногочисленных даров. Понимаешь, каждый из нас привозит с собой в Канаду что-то свое, и нескольких лет недостаточно, чтобы это стереть. Даже нескольких поколений недостаточно. Но я вижу, что тебя снедает любопытство, а гостю подобает быть вежливым, так что я все же кое-чем с тобой поделюсь. Мария наполовину полька, а на другую половину — венгерская цыганка.
— Вот это крепкий настой! Цыганка, значит?
— Если бы ты видела ее мать, ты бы не усомнилась. Мария этого ни за что не признает, но она очень похожа на мать. И Артур хорошо относится к матери своей жены. Умный человек не возьмет в жены женщину, мать которой ему неприятна.
— И эта мать еще жива? Она здесь? Я хочу с ней познакомиться. Обожаю цыган.
— Собственно говоря, почему бы и нет. Но не думай, что она тебе непременно понравится. Мамуся за милю чует покровительственное отношение и обойдется с тобой коротко. Она, если пользоваться лексиконом Шнак, старая стерва. И мудра, как змея.
— Ага, вот теперь ты заговорил! А Мария — молодая стерва, как бы она ни притворялась любезной женой богача и синим чулком. Ты проболтался, отец Даркур!
— Все потому, что вино уж очень хорошее. Но я рассказал тебе только то, что и так все знают.
— Так давай выкладывай, что там с Артуром?
— Артур — способный финансист, председатель правления огромной финансовой империи и человек, подлинно любящий искусство. Щедрый человек.
— И хлюпик? Ботан? Видишь, я тоже набралась лексикона у Хюльды.
— Нет, он вовсе не хлюпик и никакой не ботан, и у Хюльды нет подходящих для него слов. А что он такое — тебе придется выяснить самой.
— Но что за сюжет плетут он и его жена? Который из девяти? Скажи, а то я ведь могу тебя и треснуть!
— Не затевай драку в ресторане, а то нас выкинут. И это будет совершенно не по-канадски. Я, кажется, разнюхал их сюжет, но тебе не скажу, даже не надейся. Ты умная женщина; догадайся сама.
— Непременно, и вот тогда, скорее всего, я тебя тресну. Или поцелую. Для мужчины ты неплохо пахнешь. Но ты хотя бы отведешь меня к матери этой твоей Марии?
— Если хочешь.
— Хочу.
— Ты и сама старая стерва, Нилла.
— Не такая уж старая. Но, безусловно, стерва.
— Мне нравятся грубые женщины.
— Хорошо. Выпьем коньяку?
— Думаю, арманьяку, если ты не против. Он больше подходит стервам.