Лира Орфея.
6.
Оттава в конце ноября — не то место, куда ездят ради удовольствия. По слухам, этот город — самая холодная столица в мире; в Москве по сравнению с ней всего лишь зябко. В это время здешняя природа готовится к ежегодной яростной атаке на выносливость, добродушие и находчивость местных жителей. Даркур был рад, что в Национальной галерее царит роскошное тепло. Он, с поднятым воротником, шмыгал из гостиницы в галерею и обратно, пытаясь защититься от ледяных ветров, дующих с реки и канала. Даркур мерз телом, но огромная радость согревала его душу. Все, что он нашел при новом, более тщательном исследовании той части коллекции, которую Фрэнсис Корниш назвал рисунками старых мастеров, подтверждало великое открытие, сделанное в университетской библиотеке.
Как все, что осталось после Фрэнсиса, многочисленные папки и конверты смешались в беспорядочную кучу, но это была куча сокровищ — важнейших и менее важных. Подборки собственных рисунков Фрэнсиса были аккуратно подписаны. В основном ученические этюды: неплохие, с тщательно проработанными деталями. По странной причуде художник отыскал для этой работы настоящую старую бумагу и особым образом подготовил ее к рисованию серебряным карандашом. Зачем столько труда ради простых ученических упражнений? На каждом рисунке был указан оригинал, с которого он сделан, и дата создания копии. Но в рисунках было нечто, намек — Даркур не дал ему перейти в уверенность — на то, что эти рисунки ничуть не хуже оригиналов, а иногда и лучше, пусть они и значатся копиями. Живи Фрэнсис в другом веке и имей необходимость зарабатывать себе на хлеб, он, пожалуй, преуспел бы, терпеливо создавая и продавая туристам копии понравившихся им картин. Копиист может быть весьма одарен — в техническом смысле он может быть талантливее многих художников, не снисходящих до такой работы и не имеющих к ней склонности. Но все же копиист делает всего лишь копии.
Среди документов был один коричневый конверт, который Даркур открыл последним: он предчувствовал, что искомое может оказаться именно там. Даркур хотел подразнить себя, распалить почти до лихорадки, как ребенок, что приберегает один сверток из кучи рождественских подарков, надеясь, что там скрыто именно то, чего ему хочется больше всего на свете. Этот конверт, в отличие от прочих, был запечатан: клапан приклеен на место, а не просто засунут внутрь. Надпись на конверте гласила не «Рисунки старых мастеров», а «Мои рисунки в стиле старых мастеров, для Национальной галереи». Галерейное начальство, скорее всего, не позволило бы его открыть — во всяком случае, потребовало бы присутствия какого-нибудь уполномоченного представителя, чтобы дышал Даркуру в затылок. Но Даркур, уже считающий себя опытным жуликом, пробрался на кухоньку, где сотрудники галереи делали себе чай и кофе и прятали тайные запасы печенья, и попросту отпарил клапан, быстро и без лишних слов. Да, то, что он искал, было в этом конверте. Будь Даркур склонен к обморокам, он бы сейчас упал в обморок.
Здесь были предварительные наброски к «Браку в Кане»: несколько планов группировки фигур, этюды голов, рук, одежд и доспехов — и каждая голова носила сходство (хоть и не всегда полное) с кем-нибудь изображенным на «солнечных картинах» дедушки, Джеймса Игнациуса Макрори. Впрочем, нет, не каждая: женщину, стоящую посреди центральной панели, дедушка не узнал бы, но Даркур узнал прекрасно. Это была Исмэй Глассон, жена Фрэнсиса Корниша и мать Малютки Чарли. Фигура Иуды тоже происходила не с «солнечных картин»: это был Танкред Сарацини, шаржи на которого, аккуратно подписанные, часто попадались в блокнотах Фрэнсиса. И карлик, так гордо выступающий на створке картины, так униженно держащийся на фотографии: Ф. Кс. Бушар, без сомнения. A huissier — это Зейдок Хойл, кучер дедушки. Чем он был так важен, почему попал на картину? Даркур надеялся когда-нибудь это узнать, но даже если и не узнает, ничего страшного.
Самыми загадочными были этюды с изображением ангела, уверенно парящего над центральной панелью — столь уверенно, что его влияние явно распространялось на все три. Вот он; один из этюдов подписан «Ф. К.». Это собственные инициалы Фрэнсиса Корниша, но ангел, несомненно, не он. Может, Корниш просто от нечего делать подписал рисунок? Или эта безумная, но неумолимо притягательная, сильная фигура — некое представление Фрэнсиса о самом себе? Неужели он так странно себя видел? Еще одна загадка. Даркур надеялся когда-нибудь найти на нее ответ, но знал, что это не обязательно. Перед ним лежали прототипы людей, изображенных на картине «Брак в Кане»; даже если не всех их удастся отождествить со знакомыми Фрэнсиса и дедушки Макрори, это ничуть не умаляет его открытия. С легким сердцем Даркур снова заклеил конверт и покинул галерею, по дороге расточая всяческие любезности тем, кто позволил ему искать среди галерейных материалов, — эти люди предположили, что он ищет что-то связанное с биографией их покойного благотворителя, для своей книги, и были совершенно правы.
Даркуру нужно было время, чтобы освоиться со сделанным открытием — несомненно, самой большой удачей его жизни. Поэтому он вернулся в Торонто поездом, и путешествие заняло почти целый день, хотя самолетом он долетел бы меньше чем за час. Именно долгое путешествие и нужно было Даркуру. Народу в поезде было мало, и тропическая жара от батарей, перемежаемая пронзительными ноябрьскими сквозняками, была гораздо приятнее герметически замкнутой атмосферы самолета. Скудость буфета — в поезде предлагали обычные железнодорожные бутерброды — Даркур компенсировал тем, что захватил с собой большую плитку шоколада с орехами. На коленях у него лежала книга, ибо он был из тех, кто постоянно имеет при себе книгу, как талисман. Но Даркур не читал. Он думал о своей находке. Он упивался ею. Он смотрел в окно, на безжизненный, плоский ландшафт восточного Онтарио в ноябре, на унылые городки; убогие, непривлекательные, в глазах Даркура они были подобны саду Эдемскому, а мерзнущие прохожие — Адамам и Евам. Он мысленно строил фразы; тщательно подбирал эпитеты; пресекал собственные поползновения на литературную экстравагантность. Он придумал несколько скромных способов представить свое открытие, которое должно было полностью изменить образ покойного Фрэнсиса Корниша в глазах света. Во все время путешествия Даркур был как никогда близок к неземному блаженству.
Но путешествие кончилось, и блаженство вместе с ним. По прибытии Даркура в колледж привратник сообщил, что ему звонили: он должен как можно скорее связаться с Артуром.
— Симон, я прошу тебя об очень важном одолжении. Я знаю, что ты занят, но, пожалуйста, брось все и немедленно поезжай в Стратфорд к Пауэллу.
— Чего ради?
— А ты не знаешь? Ты что, газет не читал? Он в больнице, в плохом состоянии.
— Что случилось?
— Авария, вчера ночью. Видимо, он неосторожно вел машину. Точнее, он поехал через парк, рядом с Фестивальным театром, на большой скорости и врезался в дерево.
— Машина сошла с дороги?
— Он не был на дороге. Он был в самом парке, вилял меж деревьев и орал, как дикарь. Мне сказали, что он был очень пьян. Он сильно разбился. Мы за него ужасно беспокоимся.
— Конечно. Но почему ты сам не поедешь?
— Это деликатный момент. Возможны осложнения. Оказывается, под наркозом он начал болтать, и хирург позвонил мне, чтобы я объяснил… ну и, наверно, ему интересно было, что я скажу. Пауэлл наболтал про Марию и меня, и теперь, если мы помчимся его проведать, театральный мир получит новую пишу для сплетен. Ты же знаешь этих людей. Но кто-то должен к нему поехать. Иначе будет просто неприлично. Поедешь, а? Возьми машину, конечно, это ведь связано с делами фонда. Поезжай, Симон. Ну пожалуйста!
— Конечно, я поеду, раз нужно. Только… ты хочешь сказать, что он все разболтал?
— Очень многое. Конечно, хирург сказал, что под наркозом люди фантазируют и никто не воспринимает всерьез то, что они говорят.
— Но он воспринял это достаточно всерьез, чтобы известить тебя.
— Пока он штопал Геранта, вокруг крутились всякие ассистенты и медсестры — а ты знаешь, что такое больничные сплетни.
— Я знаю, что такое любые сплетни, если людям попадет на зубок лакомый кусочек.
— Так ты поедешь? Симон, ты настоящий друг! И позвонишь нам, как только вернешься?
— Мария беспокоится?
— Мы оба беспокоимся.
Вот это хорошо, думал Даркур, несясь в Стратфорд в наемном лимузине. Если они оба беспокоятся об одном и том же, о передряге, в которую попали с Пауэллом, это может снова свести их вместе, и тогда конец вежливым разговорам ни о чем. Даркур был настроен отчасти цинично, так как перекусил наспех, ожидая машины, и этот перекус вместе со съеденным в поезде шоколадом явно не нравился его желудку.
Несварение желудка — великий прародитель цинизма. На заднем сиденье машины, пронзающей ноябрьскую тьму, Даркур утратил сегодняшнее счастливое расположение духа. Он снова стал добряком-стариной Симоном, придворным аббатом Фонда Корниша, испытанной пожарной командой, высланной тушить огонь сплетен, к которым Артур и Мария отнеслись всерьез.
Мы живем в век сексуальной раскрепощенности, думал он. Уже никто не ожидает от людей серьезного отношения к брачному обету, никто не видит ничего особенного в прелюбодеянии, блуде и всяческой нечистоте — за исключением случаев, когда они касаются тебя самого. А в этом случае поднимается крик, от которого пробуждаются авторы колонок светских сплетен и адвокаты по бракоразводным делам, и порой доходит даже до уголовного суда. Особенно если дело касается известных людей, а Мария, Артур и Герант Пауэлл — известные люди, каждый в своем роде, и уязвимы для сплетен, как любой человек. Даркур был из старой онтарийской семьи, потомок имперских лоялистов, и порой ему на ум приходила старая лоялистская поговорка, не теряющая актуальности: «Все зависит от того, чьего быка прободали». На этот раз прободали корнишевского быка, и рану скрыть, пожалуй, не удастся.
Но все же Даркуру надо нестись в Стратфорд, чтобы залепить кровоточащее место пластырем.
Пауэлла положили в «полуотдельной» палате — это значило, что он лежал в той части палаты, которая была ближе к двери; палата была разгорожена белой занавеской, и обитатель другой половины, судя по звукам, взял напрокат больничный телевизор. Он смотрел хоккей, видимо решающий матч, на полную громкость. Ведущие в большом волнении комментировали игру и обсуждали ее важность.
— О, Сим-бах, какой ты молодец, что приехал! Как я рад тебя видеть! Попроси, пожалуйста, этого козла прикрутить свою адскую машинку!
Голова Геранта была вся в бинтах, но лицо оставалось свободным; на лице виднелись синяки, но ран Даркур не заметил. Одна рука была в гипсе, а левая нога, тоже в какой-то медицинской обертке, приподнята на подвесе, приделанном к раме кровати.
— Простите, вы бы не могли немного уменьшить громкость? Мой друг очень плохо себя чувствует, и нам с ним надо поговорить.
— А? Что вы сказали? Говорите погромче, я глуховат. Отличная игра, а? Хаттеры дают жару советской сборной! Моя любимая команда! Из Медисин-Хат![79] Лучшие в своей лиге. Если они выиграют этот матч, то, может, кубок все-таки нам достанется! Важная встреча, а?
— Да, но не могли бы вы сделать потише? Мой друг очень плохо себя чувствует.
— Правда? Ну ничего, это его подбодрит. Хотите, отдерните занавеску, чтоб ему было видно!
— Спасибо, вы очень добры. Но ему на самом деле плохо.
— От этого ему точно полегчает. Ого! Видели? На волосок промахнулся! Донникер сегодня в отличной форме. Он покажет этим русским, что такое защита! Ого! Смотри! УХ ТЫ!
По-видимому, ничего нельзя было сделать. Сосед Пауэлла пылал всепоглощающей страстью, и говорить с ним было бесполезно.
— Ну что, как ты себя чувствуешь? — спросил Даркур.
— Я нахожусь в предгорьях Ада, у входа в Расселину Скорби, — ответил Пауэлл.
Он заранее заготовил текст, подумал Даркур. Похоже, мне придется нелегко.
— Я приехал, как только узнал. Что с тобой случилось, ради бога?
— Кара небесная, Сим-бах. Я все погубил и испортил! Моя жизнь лежит в руинах, и мне некого за это винить, кроме себя самого. Таково наказание за грех, и мне ничего не остается делать, кроме как смиренно проглотить его, взять на плечи свой крест, искупить вину страданием, пасть ниц пред небесным Престолом и умереть! Это семейное: мой прадедушка и мой дядя Давид оба умерли от позора и отчаяния. Отвернулись к стенке и умерли. Я пытаюсь умереть. Это самое меньшее, что я могу сделать при сложившихся обстоятельствах. О боже, моя голова!
Даркур пошел искать медсестру. Она сидела на посту в конце коридора, где сестры и практиканты сбились в кучку у крохотного телеэкрана, смотря судьбоносную игру. Но медсестра оторвалась от экрана достаточно надолго, чтобы зайти за белую занавеску к соседу Пауэлла и убавить громкость телевизора вопреки громким жалобам хоккейного фанатика, что так ему ничего не слышно. Она также по настоятельной просьбе Даркура принесла стакан алка-зельцера, бальзам на его растревоженный желудок. На несколько сниженном шумовом фоне Даркур попытался утешить Пауэлла:
— Ну, Герант, не надо так убиваться. Все могло быть гораздо хуже. Ты не умрешь, даже не думай об этом. Врачи сказали, что недели через три ты уже будешь на ногах, но тебе надо лежать смирно и делать все, чтобы понравиться.
— Позитивное мышление! Они это все время долдонят. «Смотрите на вещи позитивно, потому что это очень способствует выздоровлению, и через несколько недель вы будете в полном порядке». А я не хочу быть в порядке! Я этого не заслуживаю! Пусть ярится буря!
— Герант, я тебя умоляю! Ты делаешь из мухи слона.
— Из мухи?! Слона?! Сим-бах, ты уязвляешь меня до глубины души. О, как у меня болит голова!
— Конечно, и будет болеть, когда ты так орешь. Говори шепотом. Я сейчас подвинусь к тебе поближе и все прекрасно услышу. А теперь расскажи, что случилось.
— Мэлори, Сим-бах. Мэлори — вот что со мной случилось. Позапрошлой ночью я читал Мэлори: он успокаивает душу, и я словно становлюсь ближе к Артуру — к королю Артуру, я имею в виду, к его двору, его великим замыслам и его бедам. Книга открылась на сцене безумия Ланселота. Знаешь ее? Наверняка; ее все знают.
— Да, помню.
— Тогда ты должен помнить и эти слова: «…он из верхнего окна выпрыгнул прямо в сад, и шины и колючки исцарапали ему все лицо и тело, а он бросился бежать куда глаза глядят, обезумевший от своего горя. Он скрывался, блуждая, целых два года, и никто из встречавшихся ему не мог угадать в нем сэра Ланселота».[80].
— И ты последовал его примеру?
— Да, в переводе на современные реалии. Я, конечно, был слегка нетрезв и размышлял о своем бедственном положении, и чем больше я думал, тем ясней осознавал его бедственность, и вдруг я понял, что больше не могу. Я выскочил в окно — хорошо, что оно не верхнее, а, по милосердию Божьему, располагается на первом этаже. Я сел в машину и погнал как безумный не помню куда, но в конце концов оказался в этом парке, а ты знаешь, каким зловещим кажется лес ночью, и чем дальше я ехал, тем более артуровским и мэлориевским казалось мне все происходящее, и я мчался среди деревьев, мотор ревел, я выписывал зигзаги и круги — все на невероятной скорости, во мне погиб великий автогонщик… и я узрел соразмерный павильон, что возвышался в лесу справа от меня…
— Это был парковый туалет, насколько я понимаю. Ты в него чуть не врезался.
— Черта с два туалет! Это был великий шатер, достойный короля, с реющими знаменами…
— А, значит, это был Фестивальный театр.
— Вооруженные рыцари и крестьяне сновали меж деревьев, дивясь на меня.
— Это, конечно, полиция. Уж не знаю там насчет крестьян, но свидетелей было более чем достаточно. Твою машину легко опознать.
— Не принижай мою агонию, Сим-бах! Не своди ее к банальной повседневности. Мое безумие было подлинно артуровским, ланселотовым. Потом я лишился чувств.
— Ты врезался в дерево. Ты был пьян как свинья и ездил на машине в общественном месте, подвергая опасности публику, а потом врезался в дерево. Я почитал газеты по дороге. Слушай, Герант, я не хочу преуменьшать твой темперамент или твое увлечение Мэлори, но факты остаются фактами.
— Да, но что такое факты? Я говорю не о тех фактах, которыми оперирует суд, и не о газетном вранье, но о психологических фактах. Я находился во власти великого архетипа, и мне все равно, как это выглядело в глазах окружающих. Слушай меня, слушай.
— Я слушаю, но не жди, что я начну бегать как безумный вместе с тобой. Ты должен это понять.
— Сим, милый старый друг! Из всего человечества я от тебя в первую очередь жду сочувствия и понимания. Ты очень жесток. Твой язык до того остер, что ранил бы и ветер. Сим, ты не знаешь, что я такое. Я сын служителя Божьего. Мой отец, что ныне поет роскошным басом в хоре ангелов, был известным кальвинистским, методистским священником в Уэльсе. Он вырастил меня в сознании и страхе Бога. Ты знаешь, что это значит. Ты и сам служитель Божий, хоть и епископального, обрядолюбивого толка, за что я тебя прощаю, но хоть где-то в тебе должна быть крупица подлинного знания.
— Надеюсь.
— Сим! Я так и не забыл, не бросил всего, чему меня учили в детстве, хоть жизнь и привела меня в мир искусства, — это тоже Божий мир, хотя во многих отношениях он чудовищно греховен. Я много грешил, но никогда — против искусства. Ты знаешь, что было моим падением?
— Знаю. Пьянство.
— О Сим, как это низко! Да, я время от времени пропускал капельку, чтобы утишить боль сердца, но не это было моим падением. Нет; им была плоть.
— То есть женщины?
— Не женщины, Сим. Я никогда не был неразборчив в связях. Не женщины, а Женщина, сие высочайшее воплощение Божьей славы и милосердия Божия! Через Женщину я пытался подняться и стать лучше. Но по греховности своей выбрал неверный путь. Плоть, Сим, плоть!
— Жена твоего лучшего друга?
— Последняя — и, несомненно, величайшая — из многих. Видишь ли, Сим, Господь нас искушает. И еще как. Не будем делать вид, что это не так. Иначе зачем же мы молимся «не введи нас во искушение»?
— Мы молимся, чтобы нас не подвергали испытанию.
— Да, но нас ему подвергают, и иногда это испытание чертовски тяжело. Верь мне, Сим-бах. Вот погляди: зачем Господь наделил меня байроновским темпераментом, байроновской красотой лица и байроновской неотразимостью?
— Не знаю.
— Ты не знаешь. У тебя великая душа, Сим, великая, непоколебимая душа, но в плане физической привлекательности — ничего особенного. Я как друг говорю, без церемоний. Поэтому ты не знаешь, каково смотреть на прекраснейшую женщину и говорить себе: «Она моя, если я только захочу протянуть руку и взять ее». Ты никогда такого не ощущал?
— Честно сказать, нет.
— Вот видишь! А у меня всю жизнь так. О, плоть! Плоть!
Человек, лежащий по другую сторону занавески, принялся дергать ее изо всех сил.
— Эй, а ну потише! Вы так орете, что мне тут ничего не слышно!
— Ш-ш-ш! Тихо, Сим, не повышай голос. У нас с тобой личный разговор. Можно даже назвать его исповедью, если хочешь. На чем я остановился? Ах да, плоть!
Знаешь эти стихи, да? Сантаяна — а ведь кое-кто не считает его хорошим поэтом! Это точно про меня: вся моя любовь была лишь ради того, чтобы меня любили в ответ, и я был узником плоти.
Лицо Геранта было мокро от слез. Даркур чувствовал, что беседа пошла в неверном направлении, но он был мягкосердечен, а потому принялся вытирать слезы Геранта собственным носовым платком. Надо как-то ввести этот поток эмоций в приемлемое русло.
— Ты хочешь сказать, что соблазнил Марию лишь для испытания собственной власти? Твой дешевый байронизм принес великое несчастье Артуру, которого ты называешь своим другом.
— Это все опера виновата. Нечего притворяться, что она лишь постановка. Если наша опера хоть чего-то стоит, ее влияние неодолимо. А она стоит многого, я точно знаю. Это опера вновь столкнула меня с Мэлори, а Мария — которую я на самом деле люблю любовью друга, а не страстью мужчины к женщине — подлинно героиня Мэлори. Так свободна и пряма, так проста и все же так велика духом и так очаровывает. Ты ведь не мог этого не почувствовать?
— Да, я знаю, о чем ты говоришь.
— А я это почувствовал при первой же встрече. Как там у Мэлори? «Прекрасна собой и замечательно мудра».[82] Но я не сказал с ней ни слова. Я был верен Артуру.
— Но не сохранил ему верность.
— Помнишь тот вечер, когда мы говорили о переодеваниях? Я сказал, что в особо напряженных ситуациях зритель — соучастник обмана. Он сам желает, чтобы его вера совпала с намерениями обманщика. А Мария с этим не согласилась. Что меня удивило, ведь она так хорошо знает людей Средневековья и, конечно, должна понимать: очень многое из того, что лежало в основе средневековых верований, еще живо в душах современных людей и ждет лишь нужного слова или стечения обстоятельств, чтобы пробудиться и заработать. Так мы и подпадаем под власть архетипов, и тогда наши поступки, вроде бы бессмысленные на поверхностный взгляд, имеют неодолимый, притягательный смысл, если смотреть вглубь вещей. Разве Мария может такого не знать? Никогда не поверю.
— Что ж, может быть, в этом ты и прав.
— И вот настала ночь, когда Артур был в отъезде, а мы с Марией поужинали и до полуночи работали: просматривали контракты, договоры, заказы на материалы и всякие прочие бумаги, нужные для такого сложного проекта, как постановка оперы. Мы не обменялись ни одним словом, какого не могли бы сказать при Артуре. Но она на меня поглядывала время от времени, и я прочел ее взгляд. Но не ответил ей таким же. Ни разу. Если бы ответил, думаю, на том бы все и кончилось, потому что Мария поняла бы, что происходит, и положила этому конец в себе, ну и во мне, конечно.
— Надеюсь, что так.
— Потом я пошел в постель, но понял, что не могу забыть эти взгляды. И еще я не мог забыть, как смеялась благоразумная Мария над моей теорией переодевания. И я лежал и вспоминал ее взгляды. В общем, я проскользнул в спальню Артура, надел его халат, очень артуровский халат, который Мария сшила ему на заказ, когда они только поженились и шутили про Круглый стол, Блюдо изобилия и все такое, и я прикрыл наготу этим халатом и прокрался босиком в спальню к Марии, где она спала или почти спала. Видение, Сим, видение. И так я доказал правоту своей теории.
— В самом деле? Ты можешь поклясться, что она действительно приняла тебя за Артура?
— Откуда мне знать, что она думала? Но она не сопротивлялась. Была ли она во власти заблуждения? Я — да, я точно знаю. Мною владел миф, подобный тому, какой мог бы сочинить Мэлори. Это было колдовство, чары.
— Погоди-ка, Герант. Это не Артурову королеву, а Элейну Ланселот навещал таким образом.
— Не придирайся. Ситуация была мэлориевская.
— Но Мария должна была узнать твой голос.
— О Сим, какой ты невинный! Мы не произнесли ни слова. Слова были не нужны.
— Ну, будь я проклят.
— Нет, Сим, ты не проклят. Вот я, скорее всего, проклят. Это было больше чем прелюбодеяние. Я пришел, аки тать в нощи — похититель чести. Я обманул доверие друга.
— Наверно, все-таки двух друзей?
— Не думаю. Одного друга. Артура.
— Ты ставишь Артура прежде Марии, которую ты соблазнил?
— Я знаю, что обманул Артура. Не могу сказать, обманул ли я Марию.
— Короче говоря, если оставить в стороне тонкости, у Марии будет ребенок, и, несомненно, от тебя. Ты об этом знаешь?
— Знаю. Артур мне сказал. Он рыдал, Сим, и каждая его слеза была как капля крови из моего сердца. Я этого никогда не забуду. Лучше бы я умер.
— Хватит упиваться собственным несчастьем! Ты не умрешь, Мария родит твоего ребенка, а Артуру придется как-то проглотить эту пилюлю.
— Ты смотришь со стороны.
— Конечно. Я и стою в стороне, но я был другом Артура и Марии задолго до тебя, и мне придется приложить все силы, чтобы исправить дело.
— Неужели ты не считаешь себя и моим другом, а, Сим? Ведь я нуждаюсь в тебе не меньше, чем они двое? Я же узник плоти?
— Хватит все валить на плоть, как будто она — сам дьявол.
— А что же она такое, по-твоему? Враг Божий, Отрава Человека, одеяние ада, образ скота, Возлюбленная Грешника, убежище лицемера, Паутина Паука, Поработительница Душ, дом пропащих, дьяволово гноище.
— Боже, ты в самом деле так думаешь?
— Так думал мой отец. Помню, как он гремел с амвона. Он цитировал одного из наших валлийских поэтов-боговидцев, великого Моргана Луйда.[83] Правда, прелестно? По-моему, лучше не скажешь.
Пауэлл, чей голос впечатлял даже при нормальной громкости, уже не говорил, а декламировал, как древние барды, звучно и величаво, с чисто мильтоновской торжественностью. Сосед за занавеской орал в полный голос. Хаттеры выиграли! Непобедимый Донникер спас положение в последнюю минуту!
В палату ворвалась маленькая медсестра, ставшая как будто выше ростом от гнева и начальственного авторитета.
— Что здесь происходит? Вы что, с ума посходили? Весь этаж жалуется! У нас тут лежат по-настоящему больные люди, если вы не знаете! Ну-ка, выйдите отсюда!
Она взяла под руку Даркура, как единственного ходячего из буянов, и твердо подтолкнула его к двери. Даркур, растерянный и пораженный выходками Геранта, не сопротивлялся и позволил себя, мягко выражаясь, вывести.