Лира Орфея.

5.

В ряду грим-уборных на уровне сцены первой шла каморка, предназначенная для дирижера (когда он был) или быстрого переодевания при необходимости. Сейчас тут сидела Шнак, отчаявшаяся и одинокая. Ее и раньше отвергали — например, тот парень, который сказал, что с ней спать все равно что с велосипедом. Ей знакомо было одиночество человека, покинувшего дом и родителей. Она знала, как горько быть одиночкой, никуда не вписываться, — она была еще слишком молода и незначительна, чтобы носить свое одиночество как орден. Но так она еще никогда не страдала — сейчас, когда ей как музыканту предстояло сделать огромный шаг вперед.

Она знала, что не провалится. Франсеско Бергер уже несколько недель как объяснил ей, что экзамен — лишь ритуал, церемония, необходимая в научной среде; факультет музыковедения не допускает соискателей к экзамену, не будучи уверен в успехе как минимум на девяносто пять процентов. Экзамен был либо последним и самым тяжелым испытанием студенческой жизни, либо первым и самым легким из испытаний жизни профессиональной. Шнак нечего было бояться.

Но она все равно боялась. До этого ей доводилось дирижировать лишь студенческим оркестром, сборищем вздорных неопытных школяров. Профессиональный оркестр — нечто совершенно иное. Мастера своего дела — как старые кони, которые борозды не испортят; они повидали всяких наездников и были намерены делать по возможности то, что считают нужным. О, конечно, они не провалят представление: они — истинные музыканты. Но они будут отставать от темпа, вступать не вовремя, фразировать кое-как; они не потерпят, чтобы ими командовала какая-то соплячка. На всех публичных представлениях должна была дирижировать Гунилла, разве что она смилостивится над Шнак и отдаст ей пару представлений в будни. Гунилла умела добиваться нужного от оркестра, и музыканты уважали ее острый язык — она умела профессионально отчехвостить, не переходя на личности. Как это она вчера сказала арфисту? «Арпеджио должно быть намеренным, как жемчужины, которые одну за другой роняют в вино, а не случайным, будто баба поскользнулась на банановой кожуре». Не Оскар Уайльд, но для репетиции сойдет. Гунилла учила Шнак дирижировать, дала ей провести полную репетицию оркестра, сама делала пометки а потом целый час разбирала их со Шнак. Но сегодня, взмахнув палочкой, Шнак останется одна. И старый козел Пфайфер будет наблюдать за каждым ее движением.

Сидеть в уборной было невыносимо. Шнак вышла и забрела на сцену, где готовились к увертюре. Сцену озарял лишь свет одной голой лампочки высоко на колосниках; вид был унылый, как всегда бывает с неосвещенной сценой. Снизу, из-под спиральной конструкции из валиков, имитирующих набегающие волны озера, доносились голоса: Уолдо Харрис, Далси и Гвен Ларкин спорили с Герантом.

— Они прекрасно работают, но слишком скрипят, — говорил Уолдо. — Но вы же не согласитесь их совсем убрать? Наверно, мы бы могли что-нибудь придумать, чтобы изобразить волны на озере.

— О нет! — воскликнула Далси. — Я обожаю эту конструкцию, она полностью соответствует тому, как это делали в тысяча восемьсот двадцатом году.

— Они обошлись в целое состояние, — сказал Уолдо. — Просто жалко будет их выбросить.

— Но что делать? — спросил Герант.

— Придется разобрать три валика и покрыть резиной трущиеся части. Этого, наверно, хватит.

— Сколько времени это займет? — спросил Герант.

— Не меньше часа.

— Тогда потратьте час и сделайте. Чтобы сегодня после обеда уже было готово.

— Не можем, — сказала Гвен Ларкин. — Занавес должен подняться ровно в два. Сегодня экзаменовка Шнак, ты забыл?

— И что с того? За час никто не умрет.

— Судя по тому, что было сегодня утром, нельзя, чтобы они ждали целый час. Они разозлятся, особенно этот сварливый старик. Мы не можем осложнять Шнак экзамен.

— Чертова Шнак! Противная малявка. От нее одни проблемы!

— Герант, не вредничай. Дай девочке шанс.

— По-твоему, ее шанс важнее моей постановки?

— Да, Герант, с этой минуты и до половины четвертого ее шанс важнее всего на свете. Ты это сам вчера говорил всей труппе.

— Ты же знаешь, я говорю то, чего требует момент.

— Ну так вот, сейчас момент требует, чтобы мы оставили эти ролики в покое. Потом все сделаем.

— Это женская солидарность. Господи, как я ненавижу женщин!

— Можешь меня ненавидеть, дело твое, — сказала Гвен. — Но пойди навстречу Шнак. Потом будешь ее ненавидеть сколько хочешь.

— Гвен права, — сказал Уолдо. — Я сказал «час», но вполне может выйти и два. Давайте пока это оставим.

— О Jesu mawr! О anwy! Crist![118] Как хотите!

Судя по звукам, Герант ушел весьма недовольный.

— Не переживайте! Нам только сцену появления меча отыграть! На сегодня сойдет! — крикнул Уолдо, но Герант не ответил, а значит, не смягчился.

Шнак отправилась в туалет и вытошнила в унитаз съеденный сэндвич и выпитый кофе. Обед превратился в желчь у нее в желудке. Она обтерла лицо, умылась холодной водой, вернулась к себе в грим-уборную и стала смотреться в зеркало. Чертова Шнак. Противная малявка. Герант, конечно, прав.

Он меня никогда не полюбит. Не за что. Я люблю Геранта еще больше, чем Ниллу, а он меня ненавидит. Еще бы! Коротышка. Тощая. Волосы ужасные. Морда крысиная. А ноги! Зачем Нилла велела мне надеть черный жакет и эту белую блузку? Конечно, он меня терпеть не может. Я просто жуткая уродина. Почему я не похожа на Ниллу? Или на эту Марию Корниш? За что Бог меня так не любит?

В дверь постучали, и заглянула девица на побегушках (самая хорошенькая).

— Шнак, пятнадцать минут, — сказала она. — Мы все за тебя болеем. Все девочки будут тебя ругать.

Шнак огрызнулась, и девица исчезла.

Следующие пятнадцать минут Шнак твердила себе, более или менее повторяясь, как она себя ненавидит. Ее опять позвали — на сей раз через дверь, и она пошла вниз, через сценический подвал на сцену и в оркестровую яму. Вот они сидят — тридцать два негодяя, сговорившиеся ее уничтожить. Они ей мило кивали; концертмейстер и Уоткин Бурк, сидевший у клавесина, шепнули: «Ни пуха».

Нилла велела, если при выходе Шнак на дирижерское место будут аплодисменты, развернуться и поклониться. Никто не хлопал, но краем глаза Шнак увидела, что семь экзаменаторов расположились там и сям в зрительном зале, а в первом ряду, прямо у нее за спиной, с полной партитурой на коленях и фонариком в руке, сидит ненавистный Пфайфер. Ну и место выбрал, подумала она.

Загорелась и погасла красная лампочка сценариуса, и тут же медленно и мрачно моргнула, как глаз морского чудовища, диафрагма телекамеры, стоящей прямо перед дирижерским местом и призванной передавать каждое движение Шнак на мониторы в глубине сцены — для режиссера, хора и разных звуковых эффектов за сценой.

Шнак постучала по пюпитру, подняла палочку — личную палочку Гуниллы, сделанную на заказ и, видимо, врученную ей сегодня в качестве талисмана, — взмахнула, и первый таинственный аккорд увертюры окатил ее как волна.

Оркестр, понимая, что она трусит, но ничего не зная о ее ненависти, играл хорошо. Пятнадцать тактов в медленном темпе, и занавес поднялся, открывая Волшебное озеро. Перед ним стояли Оливер Твентимэн в роскошном одеянии Мерлина и Ганс Хольцкнехт в доспехах и плаще Артура. Мерлин обратился с заклинанием к волнам, и — чуточку не вовремя — великий меч Калибурн поднялся над недвижными водами. Артур схватил его, и магия меча ожила. Все вроде бы шло хорошо, но тут Шнак постучали — почти ударили — по спине, а когда она не отреагировала, раздался громкий свист, и голос профессора Пфайфера завопил:

— Стоп! Стоп! Повторите с буквы «D», пожалуйста!

Шнак уронила палочку, музыка смолкла.

— Что случилось? — спросил голос Уинтерсена.

— Я хочу прослушать заново с буквы «D». Они играют не то, что написано в партитуре.

— Мы внесли небольшое изменение на репетиции, — сказал голос Гуниллы. — Добавление в деревянных духовых.

— Я говорю с дирижером, — отрезал Пфайфер. — Если вы внесли изменение, почему оно не отражено в представленной партитуре? Повторите, пожалуйста, с буквы «D».

Так что музыку повторили с буквы «D». Хольцкнехт, в начале довольный своим выступлением, совсем не обрадовался неожиданному бисированию. Оливер Твентимэн одарил профессора Пфайфера чарующей улыбкой через рампу, словно снисходя к капризу ребенка, и профессору это не понравилось.

Однако спорный кусок повторили, и все шло хорошо до конца увертюры. Ее показывали через сетчатый прозрачный занавес, для таинственности; когда его стали поднимать, он не послушался, но зацепился за переднюю правую кулису, и раздался ужасный треск рвущейся материи. Занавес перестали поднимать, и сбоку сцены появились Гвен Ларкин и крупный мужчина с длинным шестом. Мужчина отцепил занавес от помехи. Это не напугало ни рабочих сцены, ни певцов, привыкших к подобным накладкам, но обдало холодом сердце Шнак, уверенной, что безжалостный враг и это поставит ей в минус.

Когда Герант потом дико кричал, что это представление было подобно «Вечеру в опере»[119] братьев Маркс, он преувеличивал. Конечно, число различных неполадок явно превысило средний уровень. Но больше всего представлению мешал профессор Пфайфер, который потребовал в общей сложности семи повторений на том — вполне истинном — основании, что музыка не совсем соответствует нотам, присланным ему три недели назад. Когда он не свистел сквозь зубы — громко, как полицейский, — требуя остановить представление, то слышно бормотал, жалуясь на недостаток света, мешающий делать пометки. В результате опера вместо рассчитанных двух с половиной часов, не считая антракта, заняла много больше четырех; певцы пали духом и пели не лучшим образом. Лишь крепкие профессионалы в оркестре невозмутимо пилили, дудели и теребили струны все четыре часа — и неплохо, учитывая обстоятельства.

Шесть из семи экзаменаторов сдались задолго до конца репетиции. Они услышали вполне достаточно, услышанное им понравилось, они съели вкусный обед и готовы были закруглиться и вернуться домой. Но профессор Пфайфер не отрывался от партитуры; он, кажется, ни разу не поднял глаз на сцену и явно злился, когда действие прерывалось из-за каких-нибудь технических проблем. Поэтому никто не заметил, что последней сценой дирижировала не Шнак, а Уоткин Бурк прямо из-за клавикордов. Шнак пропала; в оркестре подумали, что ей стало плохо, и совершенно не удивились.

Но даже они удивились, когда через пожарный выход с правой стороны зрительного зала донеслась сирена; из двери на просцениуме появилась Гвен Ларкин, соскочила со сцены, ринулась к пожарному выходу, открыла его и впустила четырех человек с носилками; они пробежали мимо сцены, оттоптав ноги профессору Пфайферу, и исчезли в служебной двери с левой стороны. Музыка продолжала звучать, хоть и запинаясь, пока, еще через несколько секунд, те же четверо не появились снова, таща носилки, на которых лежало накрытое одеялом тело Шнак. Сцена в это время заполнилась людьми — актеры в костюмах, несколько техников, девицы на побегушках, Артур и Мария во главе с Пауэллом сбились в кучу у рампы. Шнак пронесли перед ними — Даркуру, сидящему в темной глубине зала, подумалось, что они смотрят словно со стен артуровской крепости, но их изумление и горе были вовсе не театральными, а настоящими, смешанными с ужасом. Небольшая процессия достигла двери, носилки исчезли, и сирена «скорой помощи» затихла вдали.

Конечно, поднялся шум — такой, как бывает только в театре при непредвиденном повороте событий. Что такое? Почему? Что случилось? Что делать?

Уолдо Харрис призвал всех к порядку и объяснил, что произошло. Когда Шнак не появилась на дирижерском месте в начале последней сцены, одна из девиц на побегушках отправилась посмотреть, что случилось, не нашла Шнак в ее комнате и заглянула в дамский туалет. Шнак лежала там на полу без сознания.

Неужели она пыталась покончить с собой? Никто не знал, и нельзя было так думать, пока врачи не скажут точно, что произошло. Мисс Интрепиди объявила: если это самоубийство, то она лично не удивлена, принимая во внимание, как с бедной девочкой обращались весь день. Вокруг мисс Интрепиди немедленно собрались единомышленники и принялись роптать на профессора Пфайфера, который об этом не знал и не обращал внимания. Ему не терпелось продолжить экзамен.

— Это прискорбно, но, может быть, не критично, — заявил он. — Мы можем удалиться на совещание и потом принять решение. У меня множество вопросов, особенно по либретто. Где мы можем уединиться?

— Но мы не можем продолжать экзамен в отсутствие соискателя, — сказала Пенелопа Рейвен.

— Мы уже наэкзаменовались до тошноты, — вмешался Джордж Купер. — Давайте присвоим ей ученую степень, и дело с концом.

— Присвоим ей ученую степень, когда мы еще не получили ответов на важнейшие вопросы? — возмутился Пфайфер. — Я отнюдь не удовлетворен.

— Следует признать, что обстоятельства необычные, — сказал Уинтерсен. — Нельзя сказать, что мы подошли к делу безответственно. Мы уже целый день потратили. Я уверен, мы можем прийти к согласию.

— Я согласен! Выдвигаю предложение: счесть представленную работу и обязательное сценическое исполнение достаточными для присвоения степени, — сказал Франсеско Бергер.

— Извините! Это моя привилегия как внешнего экзаменатора! — воскликнул профессор Пфайфер.

— Ну тогда, ради бога, воспользуйтесь ею, — огрызнулся Купер. — Это нелепо! Девушка, может быть, мертва или умирает.

— Я прекрасно понимаю, что соображения гуманности могут кое-кого подталкивать к поспешному решению. Но, по моему опыту, подобные соображения редко бывают рациональными. Мне хотелось бы провести этот экзамен надлежащим образом; я считаю, что следует отложить решение на неделю и за это время прослушать еще как минимум два представления.

— Извините, но я вынужден употребить свою власть, — вмешался Уинтерсен. — Я не могу выполнить ваше требование, профессор. Давайте голосовать. Я буду вызывать по алфавиту. Профессор Бергер?

Шесть экзаменаторов проголосовали за присвоение ученой степени, профессор Пфайфер воздержался, а завкафедрой не воспользовался своим правом голоса. Экзамен кончился. Шнак, живая или мертвая, отныне получала степень доктора музыковедения.

Корниши перехватили бразды правления. Даркура попросили отвести экзаменаторов на ужин, поскольку экзамен так сильно затянулся. Гунилла заявила, что немедленно едет в больницу вместе с Артуром и Марией. Профессор Пфайфер сказал, что не нуждается в ужине, но это никого не обмануло. Певцов, взволнованных трагедией, разогнали по гримерным.

Герант призвал к себе Уолдо и Гвен и принялся разбирать с ними длинный список пометок, которые он сделал сегодня в ходе того, что для него было длинной и полной докучных задержек репетицией. Он сказал, что тоже начнет переживать, но только тогда, когда все будет отлажено до мелочи, как в швейцарских часах.