Лира Орфея.

4.

Вино было очень хорошее. Конкретней Даркур не рискнул бы высказаться, так как не считал себя знатоком вин. Но он умел узнавать хорошее вино, когда его пил, а это вино, без сомнения, было очень хорошим. Князь Макс обратил внимание Даркура на гравированные этикетки бутылок — тонкие скупые штрихи угловатых букв гласили, что это вино отложено для хозяев виноградника. Никаких броских картин крестьянского веселья или натюрмортов старых мастеров с фруктами, сырами и мертвыми зайцами — это все для заурядных вин. В верхней части этих, во всех остальных отношениях чрезвычайно скромных, этикеток красовался замысловатый герб, а под ним девиз: Du sollst sterben ehe ich sterbe.

«Ты погибнешь прежде, чем я погибну», — мысленно перевел Даркур. К чему относится этот девиз — к владельцам герба или к вину в бутылках? Должно быть, к аристократам: никто не станет утверждать, что вино переживет человека, который его пьет. Допустим, юноше или девушке лет шестнадцати налили стакан вина за семейной трапезой; или ребенку дали чуть-чуть вина, смешанного с водой, чтобы он не чувствовал себя обделенным на пиру. Неужели этот девиз утверждает, что шестьдесят лет спустя вино еще сохранит свои качества? Вряд ли. Подобные вина бывают, но их продают дорогие аукционные дома, а не торговцы вином для широкого потребления. Значит, эта похвальба, или утверждение, или угроза — может быть любое из трех или все три сразу — относится к людям, носителям герба.

Вот они, эти люди, сидят за одним столом с Даркуром. Князь Макс — ему, должно быть, хорошо за семьдесят, но он все так же прям, строен и элегантен, как когда-то в бытность молодым щеголеватым немецким офицером. На возраст князя намекают только очки, которые умудряются придавать ему изысканный вид, и поредевшие желтовато-белые волосы, тщательно набриолиненные и зачесанные прямо назад с шишковатого лба. Веселость, бьющая через край живость, неистощимый поток анекдотов и болтовни могли бы исходить от человека вдвое моложе.

Что до княгини Амалии, она была такой же прекрасной, хорошо сохранившейся и одетой к лицу женщиной, как и прошлым летом, когда Симон увидел ее впервые. Тогда она тактично и предельно ясно дала понять: если он желает узнать определенные факты о Фрэнсисе Корнише, то должен как-то добыть для нее наброски этого самого Фрэнсиса Корниша к рисунку в стиле старых мастеров, столь активно и с такой искусной недосказанностью используемому ею в рекламе. И Даркур выполнил требование княгини.

В Национальной галерее Клерикальному Медвежатнику, как теперь мысленно называл себя Даркур, повезло точно так же, как и в университетской библиотеке. Он так же перемолвился словечком с куратором отдела рисунков — старым знакомым, которому в голову не пришло бы ни в чем заподозрить Симона; так же небрежно и быстро просмотрел рисунки в особой папке; стремительно подменил рисунки, которые должны были стать платой за откровенность княгини, рисунками из библиотеки, принесенными с собой за хлястиком жилета «Ч. 3.»; и так же добродушно попрощался с приятелем, покидая архивы галереи. На рисунки еще не успели нанести гадкие метки, которые начинают звенеть, когда посетитель проходит через излишне любопытные сканеры; судя по всему, в папку вообще никто не заглядывал с тех пор, как ее доставили в галерею примерно год назад. «Ловкая работа, — подумал Симон, — хоть и не мне себя хвалить». Он выбрал для кражи удачный день — в Оттаву как раз приехал папа римский, и все, кто мог бы, шныряя кругом, заподозрить неладное, отправились на дальнее поле — глядеть, как харизматичный религиозный лидер совершает мессу, и слушать его наставления и увещевания, обращенные к канадцам.

«Неужели я вообще всякий стыд потерял? — спрашивал себя Симон. — Неужели я теперь — самодовольный, удачливый преступник, которого не удерживают даже священные обеты?» Он не пытался ответить на это как-нибудь философски; им владела неутолимая жадность биографа. Он вышел на верный путь и не потерпит преград на этом пути. Он пожертвовал бы и спасением души — лишь бы удалось написать по-настоящему хорошую книгу. С Богом можно примириться и на смертном одре. А пока что — жизнь еще не кончилась.

— Моя жена очень довольна тем, что вы принесли, — сказал князь Макс. — Вы уверены, что это всё — что это все наброски к тому рисунку?

— Насколько я знаю, да, — ответил Симон. — Я просмотрел все рисунки Фрэнсиса Корниша — и его собственные, и его копии со старых мастеров — и не нашел ничего относящегося к портрету княгини, кроме тех набросков, которые я вам только что вручил.

— Восхитительно, — сказал князь. — Я бы сказал, что мы и не знаем, как вас отблагодарить, но это было бы неверно. Амалия расскажет вам все, что она знает о le beau ténébreux. И я тоже, хотя я не был с ним близко знаком — видел его только один раз, в Дюстерштейне. Он сразу произвел на меня благоприятное впечатление. Красивый; скромный; и даже остроумный, когда вино превозмогло его скрытность. Но продолжай, дорогая. А пока — еще по стакану вина?

— Фрэнсис Корниш действительно был таков, как говорит князь, но в нем крылось много большее, — продолжила княгиня. Она пила мало: великой светской красавице и деловой женщине с умом, острым как бритва, приходится соблюдать умеренность. — Он вошел в мою жизнь как раз тогда, когда я из девочки становилась девушкой и начинала серьезно интересоваться мужчинами. Точнее, и я не шучу, любая девочка, только начав ходить, обращает внимание на мужчин и мечтает о них. Но Фрэнсис Корниш появился в нашем семейном кругу как раз тогда, когда я начала грезить о любовниках.

— Я вспоминаю Фрэнсиса, и мне странно думать, что он мог быть таким привлекательным, — сказал Симон. — К старости он превратился в гротескную фигуру.

— Я уверена, это именно погибшая красота обернулась гротеском, — ответила княгиня. — Мужчины не замечают подобных вещей, если только их не привлекают в романтическом смысле другие мужчины. У вас наверняка есть его фотографии?

— Он терпеть не мог фотографироваться, — сказал Симон.

— Тогда я могу вас удивить. У меня есть множество фотографий, снятых мною самой. Конечно, любительские, но они многое открывают. Одну фотографию я держала под подушкой, пока моя гувернантка не обнаружила ее и не запретила мне. Я сказала, что она ревнует; она рассмеялась, но я поняла по ее смеху, что попала в цель. Фрэнсис был очень красив и с таким приятным низким голосом. У него был не чисто американский выговор, а с призвуком шотландского раскатистого «р», от которого у меня таяло сердце.

— Я уже ревную, — вмешался князь.

— О Макс, не глупи. Ты же знаешь, чего стоят молодые девушки.

— Я знал, чего стоишь ты, дорогая. Но я также знал, чего стою я сам. Так что в то время я не ревновал.

— Какое противное тщеславие! — сказала княгиня. — Как бы то ни было, у каждого человека была детская любовь, которую он хранит в душе до конца жизни. Я уверена, профессор, вы знаете, о чем я говорю.

— Да, я помню одну девочку с кудряшками — мне тогда было девять лет, — сказал Даркур, пригубливая вино. — Я знаю, что вы имеете в виду. Но, прошу вас, рассказывайте дальше о Фрэнсисе.

— У него было все, что нужно, чтобы привлечь любовь молодой девушки. Даже слабое сердце. Ему приходилось следить за состоянием своего здоровья и посылать отчеты врачу в Лондон.

Князь рассмеялся.

— Да, это сердце было ему так же полезно, как и умение обращаться с кистью, — сказал он.

— И я уверена, что его сердечная слабость была не менее подлинной, чем его талант.

— Конечно. Но мы ведь знали, что такое эти его отчеты врачу?

— Ты знал, — сказала княгиня. — А я нет — во всяком случае, тогда. Ты знал многое, о чем я понятия не имела.

— Надеюсь, вы все-таки объясните? — спросил Даркур. — Слабое сердце. Это мне известно. Конечно, он и умер от сердечного приступа. Но вы говорите, за этим крылось что-то еще?

— Я узнал о его слабом сердце с другого, лондонского конца цепочки, — объяснил князь. — Фрэнсис посылал отчеты о работе своего сердца врачу, который тут же передавал их нужным людям из министерства информации, потому что они были зашифрованными донесениями. Фрэнсис наблюдал за поездами, проходившими два-три раза в неделю мимо Дюстерштейна. Эти поезда перевозили несчастных заключенных в ближайший лагерь — концентрационный, исправительно-трудовой или что-то в этом роде. В общем, одно из тех недоброй памяти мест, откуда мало кто выходил живым.

— Вы хотите сказать, что Фрэнсис был шпионом?

— Конечно, — ответил князь. — А вы не знали? Его отец был очень известным разведчиком, и, надо полагать, он и сына приобщил к семейной профессии.

— Но le beau ténébreux был не очень хорошим шпионом, — заметила княгиня. — Очень мало кто из шпионов подлинно хорош в своем деле. Надо полагать, он был не особенно важной фигурой. Он приехал в Дюстерштейн как ассистент Танкреда Сарацини, старого жулика, который реставрировал нашу родовую коллекцию картин. Сарацини, может, и не занимался шпионажем, но обожал совать нос во что попало. Он тут же вычислил Фрэнсиса. И моя бабушка тоже.

— Да, старую графиню еще никому не удавалось обвести вокруг пальца, — сказал князь. — Она видела насквозь любую уловку.

— Прошу прощения! — воскликнул Даркур. — Я ничего не понимаю. Что такое Дюстерштейн, кто такая старая графиня и что это за история со шпионажем? Вы меня совершенно запутали.

— Значит, мы сможем расплатиться сполна за ваши наброски, — сказал князь.

— У вас есть ключ к потерянным годам жизни Фрэнсиса. Я знаю, что он некоторое время провел в Европе, изучая живопись, и работал с великим Сарацини — но, кроме этого, я не знаю ничего.

— Дюстерштейн — родовое имение Амалии. Она жила там со своей бабушкой, старой графиней.

— Я была сиротой, — объяснила княгиня. — Не бедной сироткой и не сиротой из романа Диккенса, а просто сиротой. Меня воспитывали в Дюстерштейне бабушка и гувернантка. Моя жизнь была невероятно скучной, и вдруг приехал старый Сарацини — работать над нашим собранием картин, — и вскоре после этого явился le beau, чтобы ему помогать. Тогда это повергло меня в полнейший восторг.

— И он был шпионом?

— Конечно, он был шпионом. И моя гувернантка, Рут Нибсмит, тоже. В годы рейха Германия кишела иностранными шпионами. Даже удивительно, что при таком обилии шпионов Британия перед войной валяла такого дурака.

— Он шпионил за ближайшим концлагерем?

— Он к нему и близко не подходил. Это не удавалось никому, тем более канадцу в маленьком спортивном автомобильчике. Нет; он только считал товарные вагоны в каждом поезде, проходившем мимо замка. А я следила за ним. Надо сказать, это было очень смешно. Я стояла у окна в своей башне — очень романтично звучит, не правда ли? — и смотрела, как Фрэнсис считает вагоны. Я, можно сказать, слышала, как он считает, — он стоял у своего окна, думая, что невидим под покровом ночной темноты. А в саду под окнами, за кустами, сидела моя гувернантка и шпионила за Фрэнсисом. Я, бывало, следила за ними обоими, чуть не падая со смеху. Я подозреваю, что бабушка тоже за ними следила — из окна комнаты, прилегающей к ее кабинету, где она занималась делами. Она заправляла очень крупным сельскохозяйственным производством.

— Говоря о шпионах, — сказал князь, — следует заметить, что, за исключением немногих мастеров своего дела, их легко узнать, метафорически выражаясь, по запаху. У них над головой словно облачко висит, как у героев комиксов, с надписью «Я шпик». На них можно не обращать особого внимания, так как они в основном безвредны. Но если в вашем замке вдруг обнаруживается незнакомый молодой красавец, ассистент жулика вроде Сарацини, со всяческими нужными документами и слабым сердцем, регулярно посылающий письма на Харли-стрит, — он, скорее всего, шпион.

— Но Фрэнсис на самом деле был ассистентом Сарацини? — спросил Даркур. — Тут не было обмана?

— Сарацини был воплощением обмана. Только не поймите это так, что он был тривиальным лгуном и лгал ради личной выгоды. Он питал артистическую страсть к иллюзии, выходящую далеко за рамки обычной подделки картин. Он считал, что играет шутки над Временем. Он был величайшим реставратором, это вы знаете. Работая над ценной картиной, такой как картины из дюстерштейнской коллекции, он проникался подлинным духом и манерой художника, автора картины. Он словно обращал время вспять. Но он мог также взять очень посредственную картину и превратить ее из пятиразрядной во второразрядную. Это искусство особого рода — точно чувствовать, как далеко можно зайти.

— Одна из лучших вещей такого рода, вышедшая из мастерской Сарацини, на самом деле была работой Корниша, — заметила княгиня. — «Дурачок Гензель» — Макс, ты помнишь эту картину?

— Нет, нет, то не была подмалевка. То был оригинал. Ужасно странная маленькая панель, портрет карлика-шута. Совершенно удивительное лицо: оно как будто видело тебя насквозь.

— Меня эта картина испугала, — сказала княгиня. — Конечно, я не должна была ее видеть. Но вы же знаете, как любопытны дети. Сарацини каждый вечер запирал мастерскую и, наверно, думал, что все его секреты в безопасности. Но ключ от мастерской лежал у бабушки в ящике письменного стола. Я время от времени брала ключ и заглядывала в мастерскую. Мне показалось, что этот карлик говорит обо всей трагедии человеческой жизни — о том, что он заперт, как в тюрьме, в безобразном теле, об уродстве, которое лишает его права на сострадание других людей, о жажде мести и жажде любви. Так много чудовищной правды жизни — на панели размером восемь на десять дюймов.

— Где сейчас эта картина? — спросил Даркур.

— Понятия не имею, — ответил князь. — Насколько мне известно, она какое-то время была в коллекции Геринга, но с тех пор я ничего о ней не слышал. Если ее не уничтожили — а я не могу поверить, что у кого-нибудь поднимется на это рука, — она всплывет рано или поздно.

— Вы так говорите, будто Фрэнсис и впрямь был великим художником, — заметил Даркур.

— Да, — согласился князь. — Ну что, перейдем к кофе?

Кофе им подали в большой гостиной. Даркур еще не бывал тут: все его переговоры с княгиней проходили в ее кабинете — впрочем, таком элегантном, что лишь грубый человек, нечувствительный к красоте, стал бы критически рассматривать деловое предложение, прозвучавшее в этой обстановке. Надо полагать, торговалась княгиня где-то в другом месте. Но, несомненно, где-то она торговалась, ибо князь и княгиня явно вели дела с размахом, и притом в отрасли, где царит жестокая конкуренция. Гостиная, похоже, шла вдоль всей стены роскошного пентхауса, где жила княжеская чета.

Даркур подумал, что скоро станет специалистом по дорогим пентхаусам. Пентхаус Корнишей в Торонто был замечателен своей современностью: в некоторых комнатах стены целиком из стекла открывали потрясающий вид почти на весь город и даже дальше — энтузиасты утверждали, что в ясный день из этих окон можно увидеть облако водяной ныли, стоящее вдали над Ниагарским водопадом. Но современность пентхауса парадоксальным образом помещала его вне времени, так как он был лишен броских архитектурных деталей и основной характер ему придавала мебель, а многие предметы мебели были в стиле семнадцатого века: Артуру он нравился, а Мария не оспаривала вкус Артура. Но Макс и Амалия сознательно обставили свое жилище так, чтобы оно напоминало о восемнадцатом веке. Поэтому картина, занимавшая главное место в комнате, производила такое удивительное впечатление.

Это был триптих. Он висел на фоне дамаста, которым была затянута южная стена. Сюжет картины удавалось понять не сразу, так как она была полна — но не переполнена — людьми, одежда которых относилась к самому началу шестнадцатого века. Одни — в парадном платье, другие — в парадных доспехах, третьи — в одеждах, облюбованных художниками всех веков для изображения библейских персонажей. Даркур вгляделся в картину и понял, что ее сюжет — очень необычно решенный — это «Брак в Кане». Лишь когда заговорила княгиня, Даркур понял, что стоит с разинутым ртом, уставившись на триптих.

— Вы любуетесь нашим сокровищем, — сказала княгиня. — Прошу вас, сядьте вот тут, вам будет лучше видно.

Даркур взял чашку кофе и сел рядом с княгиней.

— Великолепная картина, — сказал он. — И очень необычная трактовка сюжета. Христос почти низведен до второстепенной фигуры, и можно даже сказать, что Он с изумлением взирает на жениха. Я хотел бы осведомиться, известно ли вам, кто ее автор.

— Эта картина — одна из пяти или шести, которые мы собирались продать несколько лет назад, — пояснил князь. — Нам было очень тяжело с ней расставаться, но в то время я собирался расширять свою торговлю вином, начав поставки в Северную Америку, а вы можете себе представить, каких капиталов это требовало. Нас выручила дюстерштейнская коллекция — нам удалось сохранить несколько лучших картин, несмотря на военное разорение и разграбление. Мы продали все, кроме этой. Великие американские картинные галереи спорили из-за них. Одно время, кстати, мы вели переговоры по продаже этой картины вашей Канадской национальной галерее, но в конце концов сделка сорвалась. Какие-то проблемы с финансированием. Мы удачно продали остальные картины, так что эту решили оставить себе.

— Но вы не знаете, кто автор?

— Как же, знаем. Кстати сказать, в решении этого вопроса сыграл большую роль канадский искусствовед. Он атрибутировал ее как работу Алхимического Мастера. Видите ли, кое-какие детали свидетельствуют о том, что автор картины разбирался в алхимии.

— Этого искусствоведа звали Эйлвин Росс? — спросил Даркур.

— Совершенно верно, — ответил князь. — Очень приятный человек. Он сильно помог нам в поисках покупателей на все остальные картины. Его статью о «Браке в Кане» можно найти в подшивках журналов по искусству. Насколько мне известно, его мнение никто не оспаривал. Видимо, картина так и будет значиться творением Алхимического Мастера, если мы не установим его подлинную личность. Но вот и наш второй гость.

Второй гость, подобно князю, являл собой чудо сохранности. При ближайшем рассмотрении становилось ясно, что ему за семьдесят, но шаг его был легок, фигура подтянута, и зубы, несмотря на удивительный блеск, по-видимому, были его собственные.

— Позвольте представить вам профессора Даркура, — произнесла княгиня, таким образом давая понять, что новый гость — во всяком случае, по ее мнению — стоит выше Даркура в светской табели о рангах. — Он из Канады. Он привез мне то, о чем мы с вами говорили, так что вопрос решен. Профессор, это мистер Аддисон Трешер. Вы, конечно, его узнаёте.

Даркур его не узнал, но в памяти что-то слабо шевельнулось. Ах да, конечно: один из великих и славных деятелей от искусствоведения, консультирующий музеи, устанавливающий подлинность произведений искусства и поражающий обманщиков своим личным Мечом Истины.

— Аддисон очень помог нам тогда с картинами. И мы попросили его зайти сегодня, потому что он тоже знал Фрэнсиса Корниша. Профессор Даркур пишет биографию Корниша, — пояснила княгиня, обращаясь к хозяину удивительных зубов. — Вы часто говорили о Корнише.

— Да, действительно. Я присутствовал, когда Корниш одним махом перескочил из положения ученика Сарацини в разряд великих распознавателей подделки. Я видел, как он прихлопнул Жана-Пауля Летцтпфеннига. Пригвоздил ко кресту, можно сказать. Разоблачил его как автора поддельной картины Ван Эйка. Все дело было в неосторожном изображении обезьяны — Летцтпфенниг допустил на полотно обезьяну, которую никак не мог нарисовать Ван Эйк. Я никогда не видел более проницательного и элегантного разоблачения. Но Корниш так и не воспользовался своей славой, хотя все этого ждали. Он погрузился в почти полную безвестность, если не считать работы в той комиссии, которая пыталась вернуть картины владельцам после войны.

— Да, об этом я знаю, — сказал Даркур. — Меня повергли в ступор те годы жизни Фрэнсиса, о которых ничего не известно, — надо думать, теперь я могу называть их дюстерштейнскими годами. Какой он был тогда? Вы можете мне про него рассказать?

— Я был свидетелем великой сцены разоблачения в Гааге, и, конечно, мы вместе работали в Комиссии по возвращению потерянных и украденных работ. Но мы почти не общались напрямую. Его внешность весьма впечатляла, но об этом вы знаете лучше меня. Высокий, тихий, но в нем было нечто, если можно так выразиться, байроническое. От него как будто едва заметно припахивало серой.

— Совершенно верно, таким и я его запомнила, — подхватила княгиня. — Едва уловимый аромат серы. Неотразим. Байроничен.

— В последние годы жизни он был сутулым шаркающим чудиком, — сказал Даркур. — Приятным человеком, если познакомиться с ним поближе. Но это весьма далеко от le beau ténébreux.

— Вполне ожидаемый исход, — заметил Трешер. — Во что превратился бы Байрон, доживи он до старости? Это был бы лысый толстяк с ужасным несварением желудка, деятель Консервативной партии. Скорее всего, озлобленный женоненавистник. Для романтического героя ранняя смерть — удача. Романтики не рассчитаны на долгую жизнь.

Они беседовали весь вечер, пока Даркур не ушел ровно в одиннадцать, но больше ничего важного о Корнише ему не рассказали. Разговор снова и снова возвращался к Корнишу и тут же перескакивал на какой-нибудь животрепещущий вопрос искусствоведения — у Трешера оказался бесконечный запас намеков и историй, которые могли бы очень многое поведать Даркуру, знай он больше об эпохальных аукционах, великих разоблачениях и ошеломительных ценах.

Но вечер был вовсе не так беден находками, как может показаться. Макс и Амалия старались как могли вознаградить Даркура за привезенные им наброски. Князь и княгиня играли честно, и когда Симон уходил, княгиня отдала ему все фотографии предмета своей юношеской любви. Но весь вечер глаза Даркура снова и снова обращались к «Браку в Кане». На следующее утро, садясь в самолет, Даркур был как в огне — ему не терпелось провести некое расследование, и он всем сердцем надеялся, что уж теперь точно узнает кое-что о Фрэнсисе Корнише и его книга будет не просто респектабельным, почтительным биографическим трудом.