Лира Орфея.
2.
Артур рыдал. Последний раз он плакал в четырнадцать лет, когда его родители погибли в автомобильной катастрофе. Но сейчас горе оказалось сильней его. Он сидел в кабинете Даркура, тесном, заваленном книгами, а в окно робко заглядывало маленькое водянистое ноябрьское солнце, словно сомневаясь, рады ли ему тут. Артур рыдал. Его плечи тряслись. Ему казалось, что он воет, хотя Даркур, стоя у окна и глядя во внутренний двор колледжа, слышал только рыдания, идущие словно из самой глубины груди. Из глаз Артура лились слезы, а из носа — соленые струи соплей. Один платок уже промок насквозь, да и второму — Артур всегда носил при себе два платка — уже явно недолго оставалось. Даркур был не из тех, кто держит в кабинете коробки бумажных салфеток. Артуру казалось, что приступ плача никогда не прекратится: стоило ему выплакаться немного, как на сердце валилась новая лавина горя. Но наконец он откинулся на спинку кресла. Нос у него покраснел, глаза опухли, и он остро сознавал, что по дорогому галстуку размазалась сопля.
— У тебя есть платок? — спросил он.
Даркур бросил ему платок:
— Ну что, немножко полегчало?
— Я чувствую себя полным рогоносцем.
— О да. Рогоносцем. Или, как говорит доктор Даль-Сут, рогогосцем. Привыкай.
— Мог бы и посочувствовать. Хреновый из тебя друг. И священник тоже хреновый.
— Вовсе нет. Мне очень жаль тебя, и Марию тоже, но что толку, если я начну вместе с тобой заливаться слезами сирен? Моя работа — сохранять хладнокровие и смотреть на вещи со стороны. А что Пауэлл?
— Я его еще не видел. Что мне делать? Избить его?
— Чтобы весь мир узнал, что у вас случилось? Нет, бить ни в коем случае не следует. И вообще, вы по уши увязли в этом оперном проекте, и Пауэлл незаменим.
— Черт побери, он мой лучший друг!
— Кукушат часто подсовывают лучшим друзьям. Пауэлл тебя любит как друг. И я тебя люблю, кстати, хотя и не демонстрирую этого так явно.
— Ну, это такая любовь. Ты, как священник, обязан всех любить. Тебе, как Христу, это по должности положено.
— Ты ничего не знаешь о священниках. Да, я знаю, нам положено любить все человечество, но я этого не могу. Потому я перестал работать на приходе и начал преподавать. Моя вера требует, чтобы я любил ближнего своего, но я не могу, а притворяться, пуская сладкие слюни — так, как это делают профессиональные любители всего человечества, профессиональные благотворители, газетные сестры-плакальщицы, политики, — не хочу. Понимаешь, Артур, я не Христос и не могу любить так, как Он. Я стараюсь быть вежливым, внимательным к людям, порядочным человеком — и делаю что могу для тех, кого действительно люблю. Ты — один из них. Я уважаю твои слезы, но не помогу тебе, рыдая вместе с тобой. Лучшее, что я могу сделать, — это помочь тебе взглянуть на ситуацию, сохраняя ясность ума и незамыленный взгляд. Я ведь и Марию тоже люблю, знаешь ли.
— Да уж знаю. Ты ведь ей делал предложение, да?
— Да, и она мне отказала — в добрейшей, деликатнейшей манере. И за это я люблю ее еще больше, потому что семья у нас с ней вышла бы чертовски плохая.
— Понятно, ясный ум и незамыленный взгляд. Тогда зачем ты делал предложение?
— Потому что я был охвачен страстью. У меня были тысячи причин любить Марию и, как я теперь вижу, миллион причин, чтобы на ней не жениться. Я до сих пор люблю ее, но не беспокойся — у меня нет ни малейшего желания играть ту роль, которую в вашем браке сыграл Пауэлл.
— Да, она однажды упомянула, что когда-то была неравнодушна к Холлиеру и что ты делал ей предложение. И более того — выставил себя полным идиотом. У каждой женщины в прошлом найдется подобный эпизод. Но вышла она за меня. А теперь — все губит.
— Чушь! Это ты хочешь все погубить.
— Я?! Это она беременна, будь оно все проклято.
— И ты уверен, что это не твой ребенок?
— Да.
— Почему ты уверен? Вы предохраняетесь? Презервативами, по теперешней моде?
— Я ненавижу эти штуки. Утром проснешься, а они валяются вокруг, на тумбочке у кровати и на ковре, влажно ухмыляясь, — прямо Призраки Былого Непотребства.[73].
— Так что, Мария чем-то пользуется?
— Нет. Мы хотели ребенка.
— И?..
— Ты же помнишь — у меня была свинка. В тяжелой форме. Врачи мне очень тактично сообщили, что отныне я бесплоден. Не импотент, просто бесплоден. И ничего нельзя сделать.
— Ты, конечно, сказал Марии?
— Я не успел.
— Значит, отец ребенка — кто-то другой?
— Гениально, Холмс!
— И это не может быть никто другой, кроме Пауэлла?
— А кто еще? Понимаешь… мне очень неприятно об этом говорить… ко мне приходил один человек.
— И рассказал?
— Да. Ночной охранник из нашего здания.
— Некий Уолли Кроттель?
— Да. И он сказал, что, когда меня не было, мистер Пауэлл порой оставался у нас в квартире допоздна, а иногда и на ночь, и, может быть, я хочу, чтобы мистеру Пауэллу дали ключ для проезда на стоянку?
— И ты сказал, что нет.
— Я сказал, что нет. Это был просто намек, ты же понимаешь. Но его хватило.
— Да, не следовало недооценивать Уолли. Значит…
— Из-за этой истории с оперой Пауэлл к нам все время приходит, а если засиживается допоздна, то остается ночевать. В комнате для гостей. Я не знал, что он ею пользовался в мое отсутствие.
— Да, Пауэлл — большой любитель попользоваться.
— Похоже на то.
— А теперь ты сказал Марии? В смысле, что ты бесплоден?
— Да — когда она сказала, что беременна. Мне показалось, она не так уж и счастлива, но я решил, что она просто стесняется. И наверно, у меня был дико ошарашенный вид — это еще мягко сказано — и я не мог выговорить ни слова. Мария спросила, что не так. И я ей сказал.
— И?..
— Прошло несколько минут, и все это время намек Кроттеля вроде как рос, разбухал у меня в голове, и наконец я все выложил. Так прямо и ляпнул: «Это от Пауэлла?» А она не сказала ни слова.
— Очень не похоже на Марию. Чтобы она не нашла что сказать?
— Она только закрыла рот и стала на меня смотреть. Я никогда не видел у нее такого лица. Очень большие глаза и плотно сжатые губы. Но она улыбалась. Этого хватило, чтобы я взбесился.
— А чего ты ждал? Чтобы она пала на колени и омыла слезами твои сшитые на заказ туфли, а потом вытерла их своими волосами? Дорогой, ты плохо знаешь собственную жену.
— Ты чертовски прав. Совсем не знаю. Но это меня взбесило, и я бесился все сильнее, а она только улыбалась этой чертовой улыбочкой и упорно молчала. Наконец я сказал, что молчание — знак согласия. А она ответила: «Ну, если ты так хочешь думать, то да». И все.
— И с тех пор вы не разговаривали?
— Симон, мы не дикари. Конечно, мы разговариваем. Очень вежливо, на нейтральные темы. Но это ад, и я не знаю, что делать.
— И ты пришел ко мне за советом. Весьма разумно.
— Ты отвратительно самодоволен.
— Неправда. Не забывай, мне в жизни приходилось разбираться с такими делами. Так что, начнем?
— Ну, если хочешь.
— Нет-нет: только если ты хочешь.
— Ну хорошо.
— Так. Во-первых, имей в виду: я прекрасно понимаю, что тебе больно. Когда тебе заявляют, что ты не в полной мере мужчина, — это невесело. Но ты не первый. Взять хоть Джорджа Вашингтона. По-видимому, еще одна жертва свинки. Записной дамский угодник, а вот детей у него не было. Но все же он прожил жизнь не совсем зря. Отец отечества и все такое.
— Не остри.
— Даже не думал об этом. Но вставать в трагическую позу я тоже не буду. Способность зачинать детей — важное биологическое качество мужчины, но с развитием цивилизации на передний план выходят другие, по меньшей мере столь же важные качества. Ты не какой-нибудь кочевник-пастух или средневековый крестьянин, для которого дети — нечто вроде примитивной системы социальной защиты. Всю эту бодягу с зачатием сильно переоценивают. В природе производить потомство умеют все, и человек далеко не чемпион. Если бы не свинка, ты бы выстреливал по нескольку миллионов живых спермиев зараз, и один из них, может быть, попал бы в цель. Но любимому жеребцу твоей кузины Малютки Чарли ты и в подметки не годишься — он производит в среднем десять миллиардов потенциальных маленьких жеребят каждый раз, как покрывает кобылу. В этом его предназначение. Впрочем, настоящий чемпион в этом — кабан: восемьдесят пять миллиардов — а потом он забывает о своей самке и невозмутимо трусит прочь в поисках желудей, а она продолжает валяться в грязи. Но Человек, гордый Человек — нечто совершенно иное. Даже у самого жалкого человека есть душа, то есть живое сознание своего «я», а ты, Артур, человек незаурядный. К сожалению, человек также и единственное существо, которое сделало из секса хобби и фетиш. Кровать — это великая игровая площадка мира сего. А теперь слушай…
— Я слушаю.
Ты пришел ко мне как к священнику, верно? Ты надо мной шутил и называл меня аббатом Даркуром. Ручной клирик. Ученый-богослов у тебя на жалованье. Я англиканский священник, и даже римско-католическая церковь наконец признала, что мое священство не хуже любого другого. Когда я венчал вас с Марией, у тебя случился приступ ортодоксии и ты хотел, чтобы все было строго как положено. Ну так будь и сейчас ортодоксален. Может быть, Бог уготовал для тебя какое-то другое занятие — и это важнее, чем делать детей. Пускай их делают любители, ходоки, которые ничего другого не умеют. А ты лучше спроси Бога, чего Он от тебя хочет.
— Вот только не надо читать мне проповеди. И совершенно напрасно ты тащишь в эту историю Бога.
— Дурак ты! Думаешь, у меня хватило бы могущества вытащить Его из этой истории? Или откуда бы то ни было еще? Ну хорошо, раз ты такой глупый, можешь не говорить «Бог». В любом случае это слово — лишь обозначение. Говори «Судьба», или «Предопределение», или «Кисмет», или «Жизненная сила», или «Оно», да называй его как хочешь, только не делай вид, что его не существует! И что бы ты ни делал, это «Называй-как-хочешь» вершит часть — очень крохотную часть — своего замысла через тебя, и как бы ты ни притворялся, что живешь свою собственную жизнь под диктовку своего разума, это полная чушь, самообман для идиотов.
— Значит, о свободе воли можно забыть?
— О да. У тебя есть свобода делать то, что велит «Называй-как-хочешь», и свобода выполнить его повеление хорошо — или из рук вон плохо, как тебе будет угодно. Короче, свобода играть теми картами, которые тебе розданы.
— Опять проповедуешь!
— И буду проповедовать! Не думай, что сможешь вывернуться. Если ты не спросишь Бога — это мой профессиональный термин для обозначения той силы, о которой мы говорим, — если ты не спросишь Его, чего Он от тебя хочет, Он сам тебе объяснит, совершенно недвусмысленно, а если ты не послушаешь, то тебе будет так плохо, что теперешнее горе покажется детской истерикой из-за конфетки. Тебе нравилось быть ортодоксальным, когда это выглядело красиво. Сейчас это совсем некрасиво, и я советую тебе помнить, что ты мужчина, а не воображать себя конкурентом жеребца Малютки Чарли или какого-нибудь кабана, который кончит свои дни дежурным блюдом в баварском ресторане.
— Так что мне делать?
— Примирись со своим горем и хорошенько, внимательно пересчитай свои удачи.
— Проглотить неверность, измену? Измену Марии, которую я люблю больше жизни?
— Чушь! Люди так говорят, но это чушь. Больше всего на свете ты любишь Артура Корниша, потому что именно его вручил тебе Бог и о нем велел заботиться как следует. Если ты не будешь любить Артура Корниша истинной, глубокой любовью, ты не годишься в мужья Марии. Она ведь тоже живая душа, а не просто филиал твоей, как какой-нибудь филиал твоего Корниш-треста. Может быть, у нее есть своя судьба и этой судьбе нужен факт, который ты называешь неверностью. Ты когда-нибудь думал об этом? Артур, я серьезно. Твоей первой и главной заботой должен быть Артур Корниш. Твоя ценность для Марии и всего остального мира зависит от того, как ты будешь обращаться с Артуром.
— Мария украсила Артура Корниша рогами.
— Тогда решайся, у тебя два выхода. Первый: ты избиваешь Пауэлла — может быть, убиваешь его — и тем создаешь такое количество несчастья, которого хватит на несколько поколений. Второй: ты берешь пример с героя той самой оперы, из-за которой все получилось, и становишься Великодушным Рогоносцем. К чему это приведет, знает только Бог, но в истории великого Артура Британского это помогло создать духовный капитал, которым уже много веков живет лучшая часть человечества.
Артур молчал. Даркур опять подошел к окну и посмотрел, какая на улице погода, — солнце уже сменилось унылым осенним дождем. Подобные паузы кажутся длинными тому, кто их держит, но на самом деле прошло не больше четырех-пяти минут.
— Почему она так странно улыбалась? — спросил наконец Артур.
— Когда женщины так улыбаются, этим не следует пренебрегать, — ответил Даркур. — Это значит, что они ушли очень глубоко в себя, погрузились намного глубже уровня повседневности, в безжалостный ум Природы, которая видит правду, но не обязательно открывает все, что видит.
— А что же она видит?
— Надо полагать, она видит, что собирается родить этого ребенка, что бы ты ни думал по этому поводу, и заботиться о нем, даже если из-за этого ей придется расстаться с тобой, потому что эту работу поручило ей «Называй-как-хочешь» и она знает, что приказ надо выполнять. Она знает, что в следующие пять-шесть лет это будет ее ребенок — в той мере, в какой он никогда не будет ребенком ни одного мужчины. Потом мужчины, конечно, поставят на нем свою печать — но только на поверхности, а воск, принимающий форму печати, все равно сотворен матерью. Мария улыбается, потому что знает свои намерения, и еще она смеется над тобой, потому что ты — не знаешь.
— Так что мне с ней делать? — спросил Артур.
— Веди себя так, словно по-настоящему ее любишь. Что она делала, когда ты последний раз ее видел?
— Не очень похоже на самодостаточного индивидуума, честно говоря. Расставалась со своим завтраком, склонившись над унитазом.
— Очень хорошо и правильно, так и подобает молодой матери. Ну так вот мой совет: люби ее и оставь в покое.
— Может, предложить ей зайти к тебе?
— Не вздумай! Но она придет — либо ко мне, либо к своей матери, и я готов биться об заклад, что она выберет меня. Мы с ее матерью более или менее коллеги, но я с виду цивилизованней, а Марию все еще сильно тянет к цивилизации.