Лира Орфея.

10.

Артисты и мастера, которые трудятся над постановкой оперы, — тесный кружок, куда простых смертных не допускают. В этом нет злого умысла; просто в акт творения погружаются с головой; внешний мир становится призрачным и вновь обретает осязаемость, лишь когда творение завершено, афиша составлена, а крепчайшая связь творцов несколько ослабла.

Недопущенные в святая святых остро чувствуют это. В последние недели работы над «Артуром Британским» Артур и Мария ощутили некоторый холодок. Конечно, их всюду встречали с радостью (на деле это значило, что всем было неудобно их выгонять). Они были ангелами-спонсорами. Они оплачивали счета и всевозможные расходы, не говоря уж о выплате жалованья артистам, значит к ним следовало относиться с вежливостью. Но эта вежливость была холодной. Даже любезный друг Пауэлл шептал другому другу, Даркуру: «Неужели Артуру с Марией обязательно тут околачиваться, когда мы работаем?».

Даркур по нраву участвовал в приключении: он был автором либретто. Конечно, менять слова на этой стадии было уже поздно, но все равно Даркур имел право присутствовать в зале; более того, если его не было и он вдруг требовался Пауэллу, чтобы объяснить певцу какой-нибудь не очень понятный отрывок, это оказывалось очень неудобно. Даже Пенни Рейвен, в силу своего (пускай призрачного) отношения к либретто, могла приходить на репетиции, не возбуждая ничьих вопросов. Но не «ангелы».

— Я чувствую себя совершенно не на месте. Как бежевые туфли на похоронах, — сказал Артур, который обычно не увлекался сравнениями.

— Но я хочу смотреть, что они делают! — сказала Мария. — Есть же у нас какие-то права? Ты вообще видел, какие деньги мы платим по счетам?

Наверно, они думали увидеть оживленное движение: Пауэлла, который управляет полной артистов сценой, размахивая руками, как полицейский во время беспорядков. Ничего подобного они не увидели. На репетициях царила тишина и спокойствие. Безалаберный Пауэлл всегда приходил за полчаса до начала и строго выговаривал опоздавшим, хотя опоздания были редки и всегда по уважительным причинам. Кипучий Пауэлл был тих и сдержан; он никогда не кричал и неизменно сохранял учтивость. Он обладал полной властью и умело применял ее. Неужели это и есть художественное творчество? Видимо, да. Артур и Мария поражались тому, как быстро и уверенно опера обретала форму.

Правду сказать, в первые две недели репетиций это было не очень похоже на оперу, как Артур и Мария ее себе представляли. Репетиции проходили в больших грязных комнатах, снятых для этой цели в консерватории и на кафедре музыковедения. Заведовал ими Уолдо Харрис, первый помощник Пауэлла; это был крупный молодой мужчина без особых примет, никогда не терявший спокойствия среди бури. Он, кажется, знал все. У него была ассистентка, Гвен Ларкин, которую называли сценариусом; у нее, в свою очередь, были две девушки на посылках. Мисс Ларкин по временам выходила из себя (что было вполне простительно), а неопытные ассистентки бегали и суетились, потрясая клипбордами, пока мисс Ларкин не взглядывала на них сердито и не велела (шепотом) заткнуться. Но эти девицы были воплощенным спокойствием по сравнению с тремя студентками на побегушках — их полагалось посылать за кофе, бутербродами или срочно нужным человеком. Они были низшей, самой незначительной формой жизни в театре. На репетициях все семеро липли к Пауэллу, как железные опилки к магниту, и говорили шепотом. Они все изводили огромное количество бумаги и беспрестанно что-то записывали. Остро заточенными карандашами их снабжали те же девочки на побегушках.

Но все они в театральной иерархии стояли ниже, чем мистер Уоткин Бурк, которого именовали répétiteur. Его обязанностью было разучивать партии с певцами.

Уотти должен был сделать так, чтобы певцы знали свои партии, а это означало все, что угодно: от долгих часов у рояля с исполнителями, которые уже знали партии, но хотели получить совет по фразированию, до работы с певцами, которые с трудом читали ноты (хотя и не признавались в этом), — с ними приходилось разучивать партии практически наизусть. В обязанности Уотти входило обучение хора, то есть десяти джентльменов из числа рыцарей короля Артура (не считая Джайлза Шиппена, ведущего тенора, и Гаэтано Панизи, который исполнял роль Мордреда) и всех придворных дам. Все хористы были хорошими певцами, но двадцать два певца — это еще не хор. Их нужно было бережно подтолкнуть к тому, чтобы они пели вместе: не просто выводили мелодию, но выводили ее как единое целое и чуть-чуть меняли тон, подстраиваясь под солистов, которые могли от сценического испуга взять чуточку ниже или выше. Уотти, настойчивый человечек с крысиной мордочкой, гениальный пианист, был мастером в этом деле.

Уотти, подобно Пауэллу, никогда не кричал и не выходил из себя, хотя порой тень великой усталости пробегала по умному острому личику. Например, такое случилось после его разговора с мистером Наткомом Прибахом, бас-баритоном, исполнителем роли сэра Дагонета.

— Я прекрасно понимаю мистера Пауэлла, который желает, чтобы мы создали индивидуальные образы рыцарей Круглого стола, — сказал Прибах. — С другими ребятами все ясно, так? Они рыцари. Храбрые парни, и все тут. Но сэр Дагонет — шут Артура, и именно потому я получил эту роль. Потому что я не хорист и не исполнитель мелких ролей, вовсе нет: я — компримарио[109] и пользуюсь репутацией недурного комика. Мой Фрош из «Летучей мыши» известен всему оперному миру. Очевидно, что мне дали роль сэра Дагонета, чтобы привнести в оперу комедийный оттенок. Но как? У меня нет ни единой комедийной строчки. Так что нам надо обязательно что-нибудь придумать, понимаете? Разрядка смехом. Я много об этом думал и нашел как раз нужное место. Финал первого акта, когда Артур расписывает рыцарям все прелести рыцарства. Это тяжеловатая сцена. Музыка, конечно, прекрасная, но сцена тяжеловата. Именно туда мы и вставим разрядку. Так что мне выбрать — чих или прыск?

— Извините, я не понял, — сказал Уотти.

— Вы что, меня ни разу не видели? Это мои верные приемы. Когда Артур начинает распространяться о рыцарстве, разве я не могу налить себе бокал вина? А потом, в нужный момент, прыснуть? Я поперхнусь вином, прысну во все стороны и обрызгаю всех рядом стоящих. Верное дело. Но если это слишком, я могу ограничиться чихом. Мой чих на самом деле — комическое продолжение моего прыска, и, конечно, я не хочу отвлекать на себя слишком много внимания, так что чих, возможно, будет уместней. Но ни в коем случае не решайте окончательно, пока не увидите мой прыск. Понимаете, мне нужно знать сейчас, до того как мы начнем репетиции на сцене: тогда я смогу хорошенько все продумать и выбрать самый подходящий момент для чиха. Или прыска. Потому что подходящий момент в комедии — это главное, как вы, конечно, знаете.

— Обратитесь к мистеру Пауэллу, — сказал Уотти. — Я не имею отношения к постановке.

— Но вы поняли, что я хочу сказать?

— О да, конечно.

— Понимаете, я не хочу быть навязчивым; просто стремлюсь делать что могу.

— Это к мистеру Пауэллу.

— Ну хотя бы что вам больше нравится? Чих или прыск?

— Не могу сказать. Это не ко мне.

Артура и Марию (и Даркура тоже) поразило, что Уотти играл по полной оркестровой партитуре, показывая певцам, что́ они будут слышать во время пения или мимолетной паузы; певцы работали по наброскам музыки, в которых была показана их вокальная партия и примерная оркестровка. Подготовка всех нот (переписанных рукой Шнак) обошлась в небольшое состояние.

На музыкальных репетициях присутствовала доктор Даль-Сут, но голоса не подавала. Она говорила только с Уотти и только шепотом. Иногда она что-то шептала Шнак, которая тенью ходила за ней, жадно и быстро вбирая знания.

Первая общая репетиция состоялась в грязной, плохо освещенной комнате в подвале консерватории. В стены за много лет въелся аромат экономных студенческих обедов — едва съедобных перезрелых бананов и арахисового масла. В комнате было тесно, так как вдоль стены стояли три комплекта литавр, а в углу — куча пустых футляров от контрабасов, напоминающая съезд сенаторов.

— Как же мы будем работать? — спросил Натком Прибах. — Тут повернуться негде.

— Садитесь, пожалуйста, — объявила Гвен Ларкин. — Стульев хватит на всех.

Пауэлл обратился к труппе:

— Так как это новая опера и либретто непростое, сегодня мы начнем с того, что прочитаем вслух все три акта.

— Без пианино, — сказал Натком Прибах, у которого был подобающий оперному комику дар констатировать очевидное.

— Это не музыкальная репетиция, — объяснил Пауэлл. — Вы все знаете свои партии — во всяком случае, должны знать. В течение одного-двух дней мы петь не будем. Я хочу, чтобы вы просто прочитали вслух свои слова, как будто играете в пьесе. Либреттист присутствует здесь и разъяснит все непонятные места.

Собравшиеся певцы были в основном неглупы — возможно, потому, что это не был «звездный состав», но обычному выражению музыкальных критиков. Большинство певцов составляли молодые североамериканцы — у них был большой опыт работы в опере, но они почти не имели дела с крупными оперными театрами в других странах. Они не боялись чтения вслух. Небольшая кучка певцов во главе с Наткомом Прибахом не видела, с чего бы им читать то, что можно спеть, но готова была попробовать, чтобы угодить Пауэллу, — они поняли, что он опытный, мыслящий режиссер. Некоторые не очень хорошо читали по-английски — например, Ганс Хольцкнехт, исполнитель роли Артура; а мисс Клара Интрепиди, которая должна была петь Моргану Ле Фэй, запиналась на словах, которые без всякого труда пропевала на репетициях с Уотти. Но один певец — Оливер Твентимэн — читал, как актер, причем как умный актер. К началу второго акта лучшие артисты в группе поняли, что пытаются (с разной степенью успеха) подражать ему.

В основном певцы были молодые, но Оливер Твентимэн уравновешивал средний возраст труппы: он был стар. Не дряхл, как утверждали некоторые: он еще не разменял десятый десяток. Но говорили, что ему уже за восемьдесят, и он был одним из чудес оперного света. Критики называли его исключительный серебристый тенор «скромным», но он отчетливо звучал во всех великих оперных театрах мира. Твентимэна обожали в Глайндборне[110] и на нескольких американских оперных фестивалях для узкого круга. Лучше всего ему удавались фантазийные персонажи — Селлем в «Похождениях повесы»,[111] Звездочет в «Золотом петушке»,[112] Оберон в «Сне в летнюю ночь».[113] Заполучить его на роль Мерлина было большой удачей. Слушать, как он читает свою роль, — чистым наслаждением.

— Восхитительно! — провозгласил Пауэлл. — Леди и джентльмены, я прошу вас прислушаться к английскому произношению мистера Твентимэна: оно соответствует высочайшей традиции.

— Да, но мне кажется, что он сильно искажает гласные, — сказала Клара Интрепиди. — Они — не чистые звуки, пригодные для пения. У нас есть гласные, верно? Пять гласных. А, и, э, о, у. Их можно спеть. Неужели вы потребуете, чтобы мы пели нечистые звуки?

— В английском языке двенадцать гласных, — объяснил Пауэлл. — Поскольку это не мой родной язык и мне также пришлось его учить, не считайте, что я предвзят. Что за гласные? Они все — в этой фразе:

В чащах юга жил-был цитрус, и-йо! Но фальшивый экземпляр.

Каждый звук можно прекрасно пропеть, и ни один не звучит так тонко, как «й», который на конце слова может превратиться в «и». «Йо» должно звучать как один короткий и один длинный слог, а не как два длинных. Имейте в виду, я буду пилить вас, пока не добьюсь правильного произношения.

Мисс Интрепиди слегка надулась, словно намекая, что варварские причуды английского языка не повлияют на ее пение. Но мисс Дональда Рош, американка, приглашенная на роль Гвиневры, тщательно записывала.

— Повторите, пожалуйста, фразу, — сказала она, и Герант пропел для нее всю последовательность слогов.

К нему присоединился Оливер Твентимэн, желая показать мисс Интрепиди, что в этой фразе действительно двенадцать разных гласных звуков и ни один из них нельзя назвать «нечистым».

В целом певцы получили удовольствие от чтения либретто. К концу дня можно было с уверенностью сказать, кто из них — актеры, обученные пению, а кто — певцы, которых научили играть на сцене. Марта Ульман, миниатюрная женщина, приглашенная на маленькую, но впечатляющую роль Элейны, очень выразительно прочитала:

Ни словом, вздохом, ни слезой, Улыбкой жалкой и несмелой Не намекну тебе, друг мой, Как сердце бедное болело, Как было пусто. Я сейчас Тебе кажусь вполне спокойной. Румянец на моих щеках. Но, милый друг, как это больно.
Мир не увидит скорбь мою, Но о тебе моя Печаль. Свою любовь к тебе храню. Прощай, любовь моя, прощай.

Но когда Дональда Рош и Джайлс Шиппен читали в унисон, у них получилось далеко не так удачно:

Любовь! Вот мчится время на могучих крыльях, Непостоянно; Будь верной, И навек его ты обуздаешь.

Да и мисс Интрепиди, прославленная укротительница аудиторий, слегка опешила, когда ей пришлось читать свои слова, обращенные к негодяю Мордреду:

Я знаю — скрыт в твоих словах Секрет ужасный. Каждый поворот Твоей коварной мысли Я наблюдаю с содроганьем. В черепе твоем плодятся мысли — Они, как корневища, Стремятся вглубь И разрушают камни, Рептилий душат, Что в беззвучном вопле Заходятся, крича про смерть Артура.

Но мисс Интрепиди была крепким профессионалом; запутавшись в словах, она воскликнула:

— Я разберусь! Не волнуйтесь, я разберусь!

И Пауэлл заверил ее, что в этом никто ни в малейшей степени не сомневается.

Вечером, когда чтение было закончено, Гунилла впервые обратилась к труппе.

— Вы поняли, чего добивается наш режиссер? — спросила она. — Он хочет, чтобы вы пели слова, а не звуки. Звуки может спеть кто угодно; чтобы спеть слова, нужен артист. Того же хочу от вас и я. Симон Даркур нашел нам прекрасное либретто; Хюльда Шнакенбург создала замечательную музыку на основе заметок Гофмана. В этой опере мы должны видеть среди прочего совершенно новый образ Гофмана-композитора: это — музыкальная драма, созданная задолго до Вагнера. Так что пойте ее, как раннего Вагнера.

— А! Вагнер! — воскликнула мисс Интрепиди. — Теперь я знаю.

Краны жадно впитывали все это и последующие репетиции «на полу», как называл их Пауэлл, целью которых было спланировать движения и при необходимости жесты певцов. (Асессоров всегда называли Кранами, хотя Мейбл каждый раз принималась объяснять, что она все еще Мейбл Маллер и не поступилась своей индивидуальностью в их высокодуховном союзе, хотя, несомненно, поступилась своей фигурой.) Эл загонял всех в угол и допрашивал. В своем желании быть незаметным он мозолил глаза. Он, как тигр на охоте, жадно кидался на каждую мотивацию и записывал ее. Его заметки для великой Regiebuch приобрели угрожающий объем. Оливер Твентимэн оказался для Эла золотым дном.

Вот это кладезь традиций! Твентимэн в молодости пел со множеством знаменитых дирижеров, и его подготовка вошла в легенду. Еще юношей, почти мальчиком, он работал со знаменитым Дэвидом Ффранконом-Дэвидом[114] и воспроизвел для Эла множество заповедей этого великого мастера. Что еще более замечательно, он три года работал с блистательным Вильямом Шекспиром — не драматургом, объяснил он, когда у Эла отвисла челюсть, а учителем пения, который родился в 1849 году и обучил многих величайших певцов, пока не скончался в 1931-м. Шекспир всегда настаивал, что пение, даже сложнейшее, основано на словах, на словах, на словах.

— Да это прямо как сон! — воскликнул Эл.

— Это мастерство, мой мальчик, — сказал Натком Прибах, который пока не дождался решительного выбора между чихом и прыском. — И не забывайте про комическую струю. Вагнер не любил комического; впрочем, он считал «Мейстерзингеров»[115] комической оперой. Видели бы вы моего Бекмессера в Сент-Луисе пару лет назад! Я два раза останавливал представление!

Особенно Эл донимал Даркура:

— Это ваше либретто… Оно кой-где смахивает на стихи, а?

— Возможно, местами, — согласился Даркур.

— А вы что-то совсем не похожи на поэта, — не отставал Эл.

— Может быть, и не похож. А что, когда у вас ожидается прибавление?

— Мы уже замучились. Лапуля ужасно устала. И беспокоится. Мы оба беспокоимся. Нам повезло, что мы вместе работаем над этим замечательным проектом. Помогает отвлечься от всякого такого.

Мейбл кивнула — потная, тяжелая и замученная. Ей хотелось, чтобы труппа наконец переехала в Стратфорд, подальше от жуткой влажной жары торонтовского лета. По ночам, лежа на кровати в дешевой меблирашке и слушая, как Эл читает вслух зловещие гофмановские сказки, она иногда задумывалась: понимает ли Эл, какую жертву она приносит его карьере? Как и другие женщины до нее — с тех самых пор, как человечество впервые соблазнилось блеском того, что мы теперь называем наукой и искусством.

— Эл, ты не разотрешь мне ноги? У меня ужасно болят лодыжки.

— Конечно, Лапуля, вот только дочитаю до конца.

Через двадцать минут он наконец принялся растирать ей ступни и удивился: почему она плачет?