Плексус.

14.

А теперь я хочу спеть «Семь великих радостей». Вот припев:

Покиньте же все пустыню И пойте осанну Отцу и Сыну и Духу Святому Неустанно.

Скоро мы часто будем петь эту песню, извиваясь, словно змеи, в жарких объятиях Юга…

Ашвилл. Томас Вулф, родившийся здесь, писал роман «Взгляни на дом свой, Ангел!», наверно, в то время, когда мы появились в городе. Тогда я даже не слышал о нем. А жаль, потому что мог бы увидеть Ашвилл другими глазами. Не важно, что говорят об Ашвилле, места́ здесь великолепные. Он расположен в самом сердце Грейт-Смоуки[114]. Древней земли индейцев чероки. Для них она, верно, была раем. Здесь и сейчас рай, если вы способны судить непредвзято.

О’Мара ждал нас, чтобы ввести в Эдем. Но мы опять опоздали. Дела приняли дурной оборот. Очередной бум завершился. Работа рекламным агентом мне не светила. Не было вообще никакой работы. Откровенно говоря, я почувствовал облегчение. Узнав, что О’Мара отложил немного денег, которых было достаточно, чтобы протянуть несколько недель, я решил, что это место ничуть не хуже других и какое-то время можно жить и писать здесь. Загвоздка была в Моне. Юг пришелся ей не по вкусу. Однако я надеялся, что она притерпится. В конце концов, она так редко бывала где-нибудь, кроме Нью-Йорка.

О’Мара сказал, что можно жить в хижине лесника как угодно долго и ничего не платя, если нам там понравится. Он считал, что для меня это идеальное место, если соберусь писать. Совсем рядом с городом, на склоне холма. Видно было, что ему не терпится поскорее отправить нас туда.

Уже наступили сумерки, когда мы добрались до подножия холма, где нам должны были передать ключи от хижины. В сопровождении долговязого придурковатого подростка мы поднимались верхом на муле, в сплошной темноте, на холм. Только Мона и я, между прочим. Поднимались медленно, трудно, под рев потока, мчавшегося рядом вниз. Была такая тьма, что невозможно разглядеть поднесенную к лицу руку. Почти час понадобился нам, чтобы отыскать прогалину, где стояла хижина. Едва мы спешились, как нас облепили тучи москитов. Придурковатый, нескладный, неотесанный малый, который за все это время не раскрыл рта, толкнул дверь и привязал фонарь к шнуру, свисавшему с балки. По всей видимости, в хижине несколько лет никто не жил. Повсюду грязь и мусор; крысы, пауки и прочие твари так и кишат.

Мы поставили рядом две раскладушки; придурок устроился на полу, у нас в ногах. Над головами у нас с шорохом носились летучие мыши. Москиты и мухи, потревоженные нашим вторжением, набросились на нас.

Несмотря ни на что, нам все же удалось уснуть.

Мне показалось, я только успел закрыть глаза, как почувствовал, что Мона схватила меня за руку.

– Что случилось? – пробормотал я.

Она перегнулась ко мне и зашептала на ухо.

– Чепуха, – сказал я, – тебе, наверное, приснилось.

Я попытался уснуть. Мгновение спустя она снова схватила меня за руку.

– Это он, – шепнула она. – Я уверена. Он трогает меня за ногу.

Я встал, зажег спичку и внимательно посмотрел на придурка. Он лежал на боку, глаза закрыты, и не шевелился.

– Тебе показалось, – успокоил я Мону, – он спит без задних ног.

Тем не менее я подумал, что лучше быть начеку. Этот немой остолоп обладал звериной силой. Я зажег еще спичку и огляделся в поисках чего-нибудь подходящего, чем можно было бы защититься в случае, если он выйдет из повиновения.

Мы проснулись чуть свет и принялись отчаянно чесаться. Было уже жарко и душно. Послав парня за водой, мы торопливо оделись и решили не откладывая возвращаться в город. В ожидании, пока наш увалень упакует вещи, мы наконец-то осмотрелись вокруг. Хижину буквально стеной обступали деревья и густой кустарник. Ни о каком виде с холма не могло быть и речи. Только шум бегущей воды да сумасшествие птиц. Я вспомнил, что сказал О’Мара при расставании, когда мы начали взбираться по козьей тропке: «Это как раз для тебя… идеальное место уединения!».

Спускаясь вниз, и вновь верхом на муле, мы с содроганием увидели, что вчера уцелели просто чудом. Стоило мулу чуть поскользнуться, и нам бы костей не собрать. Пока дело не зашло слишком далеко, мы спрыгнули наземь и двинулись пешком. Но даже тогда требовалось большое искусство, чтобы не оступиться и не полететь с обрыва.

Когда мы спустились вниз, нас представили всему семейству. Вокруг бегала добрая дюжина ребятишек, большинство полуголые. Мы спросили, не можем ли позавтракать с ними. Нас попросили подождать, они позовут, когда все будет готово. Мы в мрачном настроении уселись на крыльце и стали ждать. Еще не было семи, а жара уже стояла невыносимая.

Наконец нас позвали к столу, за которым собралась вся семья. На какое-то мгновение я опешил, не веря своим глазам: неужели эти черные точки, сплошь покрывающие еду, действительно мухи? По концам стола стояли два подростка и усердно махали грязными полотенцами, отгоняя мух. Все уселись, и мухи полезли нам в уши, глаза, носы, волосы и зубы. Несколько секунд мы сидели молча, пока почтенный старец читал молитву:

Первой радостью Марии было, Радостью ни с чем не схожей, Знать, что ее дитя Иисус — Это Сын Божий, Это Сын Божий.

Кормили изрядно: овсянка, яичница с беконом, кукурузный хлеб, кофе, ветчина, оладьи, грушевый компот. Центов на двадцать пять каждому, не считая мух.

О’Мара едва не вышел из себя, увидев, что мы вернулись так быстро.

– Что, пороху не хватило? – угрюмо буркнул он.

– Понимаешь, не выношу мух, – только и мог я сказать.

К счастью, вечером мы отправились в ресторан, который только что открылся в западной части Ашвилла. Его хозяин, мистер Роулинс, был школьным учителем. Не знаю почему, но он сразу воспылал к нам любовью. Когда мы уходили, он дал нам рекомендательное письмо к супружеской чете, которая сдавала удобную комнату за очень небольшую плату. Мы заплатили за неделю вперед, а на другой день сделали то же самое и в ресторане мистера Роулинса, чтобы столоваться у него.

С этого момента мы почти не видели О’Мару. Мы не поссорились, нет. Каждый жил своей жизнью, только и всего.

Я одолжил пишущую машинку у мистера Роулинса, который изъявил трогательную готовность услужить «литератору». Я, конечно, назвал ему внушительный список книг, написанных мною, как и magnum opus[115], над которым якобы работал в то время. Нас отлично кормили в его уютном маленьком ресторанчике. Кроме того, бесплатно приносили разнообразные дополнительные блюда, несомненно как будущей знаменитости. Иногда он совал в нагрудный карман моего пиджака хорошую сигару или заставлял взять с собой пинту мороженого, чтобы мы съели его дома.

Как оказалось, Роулинс преподавал английскую литературу в местной школе. Что объясняет то поистине королевское удовольствие, которое я получал от наших с ним бесед о писателях Елизаветинской эпохи. Но что, полагаю, больше всего привлекало его во мне, так это моя любовь к ирландским авторам. Он окончательно проникся ко мне дружескими чувствами, узнав, что я читал Йейтса, Синга, лорда Дансени, леди Грегори, О’Кейси, Джойса. Он умирал от желания взглянуть на мое последнее творение, но у меня хватило ума не показывать ему, над чем я работал, тем более что и показывать, в сущности, было нечего.

В меблированных комнатах мы познакомились с лесоторговцем из Западной Виргинии по имени Метьюз. Он был истинным шотландцем, но притом превосходным человеком. Ему доставляло величайшее, искреннее удовольствие в свободные дни катать нас в своей красивой машине по окрестностям. Он обожал хорошую еду и хорошие вина и знал, где можно раздобыть то и другое. Однажды в Чимни-Рок он закатил нам такой пир, какой, скажу откровенно, я видывал с тех пор лишь дважды. Должен сказать, что Метьюз сразу догадался об истинном нашем положении; с первых дней нашей дружбы он дал понять, что, когда мы с ним, нам незачем беспокоиться о деньгах.

Сказать о Метьюзе только это значило бы создать у читателя превратное представление об этом человеке. Он не был ни богатеем, ни, что называется, «кровососом». Это был чуткий, чрезвычайно умный человек, который почти совершенно не разбирался в литературе, музыке или живописи. Но он знал жизнь – и природу, особенно животных, которых очень любил. Я сказал, что он не был богатеем. Ему бы хотелось, и он смог бы, в одночасье стать миллионером. Но он не имел желания добиваться богатства. Он был из тех людей, редко встречающихся в Америке, которые довольствуются тем, что имеют. С ним было легко, как с братом. Часто по вечерам мы сидели на переднем крыльце и болтали часов пять-шесть подряд. Неторопливо, мирно…

Но мои рассказы… Рассказы не шли. На то, чтобы закончить простенький, к тому же неважнецкий рассказец, уходило несколько недель. В какой-то степени виной тому была жара. (На Юге жарой можно объяснить все, кроме суда Линча.) Не успевал я написать и пару строк, а рубаху на мне уже можно было выжимать. Я сидел у окна и смотрел на каторжников, скованных одной цепью, – все негры, – мерно махавших кирками и лопатами под монотонную песню; пот ручьями катился по их спинам. Чем усердней они работали, тем бессильней становились мои попытки продолжать писать. Их пение переворачивало душу. Но больше всего мешали стражники; от одного взгляда на физиономии этих сторожевых псов во образе человеческом меня бросало в дрожь.

Чтобы как-то перебить однообразие дней, мы с Моной иногда отправлялись куда-нибудь одни, выбирая отдаленное место, любое старинное местечко, куда можно было добраться автостопом. Мы предпринимали эти экскурсии, просто чтобы убить время. (На Юге время течет как расплавленный свинец.) Иногда мы садились в первую машину, которая останавливалась, не заботясь, куда она направляется. Однажды, сев таким образом, я обнаружил, что мы едем в Южную Каролину, и вдруг вспомнил о старом школьном дружке, который, по последним сведениям, преподавал музыку в маленьком колледже в этом штате. Я решил, что стоит навестить его. Ехать было далеко, и у нас, как обычно, не было ни цента. Однако я был уверен, что можно рассчитывать хотя бы на то, что мой старый друг накормит нас.

Прошло добрых двадцать лет с тех пор, как я последний раз видел былого однокашника. Он бросил школу, не окончив ее, чтобы поехать в Германию учиться музыке. Став пианистом, ездил с концертами по всей Европе, а потом вернулся в Америку и занял ничтожную должность в крохотном южном городке. Я получил от него несколько открыток, а потом он совсем пропал. Вспоминая о нем, я гадал, не забыл ли он вовсе обо мне. Двадцать лет – долгий срок.

Каждый день, возвращаясь из школы, я останавливался возле его дома, чтобы послушать, как он играет. Он играл все те композиции, которые я потом слышал на концертах, и играл их (по моему тогдашнему разумению), как настоящий маэстро. Он выделялся среди нас и ростом, и умом. На лбу у него красовалась большая шишка, и, когда на него находило вдохновение, казалось, что на лбу у него коротенький рог. Он возвышался надо мной на целый фут. У него был вид иностранца, и говорил он, как европеец-аристократ, который учился английскому одновременно с родным языком. Вдобавок он обычно ходил в полосатых брюках и добротном черном пиджаке. Он учился в немецком классе; там и завязалась наша дружба. Немецкий, которым он владел в совершенстве, он выбрал, чтобы меньше приходилось заниматься. Учительница, очаровательная кокетливая молодая женщина, очень остроумная, была просто неравнодушна к нему. Однако делала вид, что он ее раздражает. Время от времени она ловко поддевала его. Однажды, разъярившись оттого, что он без подготовки, с листа безупречно перевел какой-то текст, она спросила его прямо, почему он пошел в немецкий класс. Неужели у него нет никакого желания учиться чему-то новому? И так далее. Зло осклабившись, он ответил, что предпочитает тратить время на более интересные вещи.

– Ах вот как, более интересные? И какие же, позволь тебя спросить?

– На музыку.

– О, так ты музыкант? Пианист, а может, композитор?

– И то и другое, – ответил он.

– И что же ты успел сочинить?

– Сонаты, концерты, симфонии и оперы… и еще несколько квартетов.

Класс дружно заржал.

– Ты даже больший гений, чем я думала, – съязвила она, когда гогот утих.

Перед концом урока он передал мне записку, в которой что-то наспех нацарапал. Едва я ее развернул, как учительница велела мне подойти. Я сунул записку ей в лицо. Она прочитала, вспыхнула до ушей и бросила записку в корзину для бумаг. А было в записке всего-то: «Sie ist wie eine Blüme»[116].

Я припомнил и другое, связанное с этим «гением». Как он ненавидел все американское, как, например, презирал нашу литературу, как передразнивал преподавателей, не выносил любые упражнения. Но особенно врезалось в память то, какой свободой он наслаждался дома, и то уважение, которое выказывали ему родители и братья. Во всей нашей школе не было парня, подобного ему. Какой восторг я испытал, получив от него первое письмо, отправленное из Гейдельберга. Он чувствует себя по-настоящему дома, писал он, и больше немцем, чем сами немцы. Почему я остался в Америке? Почему не присоединяюсь к нему, чтобы стать замечательным немецким поэтом?

Я подумал, как нелепо буду выглядеть, если он скажет: «Генри? Не помню такого», и в этот момент мы въехали в тот городок. Мы быстро узнали, что мой старый приятель накануне отправился в путешествие на Восток. Вот это повезло! Уже давно перевалило за полдень, и мы умирали хотели есть. В отчаянии я вцепился в директрису, сухощавую раздражительную пожилую даму, стараясь разжалобить ее рассказом о том, какой огромный крюк мы проделали по пути в Мексику – к тому же наша машина сломалась в нескольких милях от города – исключительно ради того, чтобы навестить моего дорогого друга детства, с которым я не виделся много лет. Я прожужжал ей все уши рассказом о наших дорожных злоключениях и не отступил до тех пор, пока не удалось внушить ей (телепатически), что нам необходимо подкрепить силы. В конце концов она скрепя сердце велела принести нам чаю с лепешками.

Чтобы размяться, мы побрели на окраину городка. Там поймали попутку домой, потрепанный «форд». Водитель, слегка ненормальный ветеран, к тому же слегка косой – на Юге народ просто не просыхает, – сказал, что едет через Ашвилл. Похоже, что он не очень-то сам представлял, куда направляется, кроме того что на север. От разговора, который мы вели всю долгую дорогу до Ашвилла, можно было свихнуться. Мало того что бедняга был изувечен на войне, что от него ушла к лучшему его другу жена, он еще умудрился с тех пор попасть в несколько серьезных аварий. Хуже всего было то, что он оказался кретином и расистом, одним из тех необузданных типов, которые становятся еще необузданней, если их угораздит родиться южанами. Мы перескакивали с предмета на предмет, как кузнечики; его явно ничего не интересовало, кроме собственных бед и несчастий. Когда Ашвилл был уже совсем близко, он стал окончательно невыносим. Ясно дал нам понять, сколь глубоко мы ему противны, все в нас, включая манеру говорить. Высаживая нас в Ашвилле, он уже кипел от злости.

Мы поблагодарили за то, что он подвез нас, и без лишних слов распрощались: «Всего хорошего!».

– Всего хорошего? – заорал он. – Вы что, не собираетесь ничего платить?

Платить? Я был ошарашен. Где это слыхано – платить за попутку?

– Или вы рассчитывали доехать задаром? – не унимался он. – А за бензин и масло кто платил? – Он с грозным видом высунулся из окошка машины.

Пришлось выдумывать невероятную историю, к тому же убедительную, почему у нас нет денег. Он скептически смотрел на нас, потом тряхнул головой и пробормотал:

– Я так и подумал, когда увидел вас, – помолчал немного и добавил: – Очень мне хотелось подбросить вас. – Затем случилось нечто совсем неожиданное: он заплакал. Я наклонился, чтобы как-то успокоить его. Он совсем меня растрогал. – Отвали! – завопил он. – Убирайся!

Мы пошли прочь, а он сидел, положив локти на баранку и обхватив голову руками, и горько плакал.

– Господи, что ты об этом думаешь? – спросил я потрясенно.

– Еще повезло, что он не пырнул тебя ножом, – ответила Мона. Происшедшее только укрепило ее в убеждении, что южане абсолютно непредсказуемы. Пора подумать о возвращении домой, считала она.

На другой день, сидя за пишущей машинкой и невидяще глядя перед собой, я задумался, сколько мы еще сможем протянуть в солнечной Каролине. Несколько недель прошло с тех пор, как мы отдали свой последний цент, чтобы заплатить за комнату. О том, сколько мы задолжали славному мистеру Роулинсу за обеды и завтраки, я боялся и думать.

Назавтра, однако, к полному нашему изумлению, мы получили телеграмму от Кронски, где он сообщал, что едет с женой к нам и сегодня же вечером мы увидимся. Какая удача!

И точно, незадолго до обеда они заявились к нам.

Покиньте же все пустыню И пойте осанну Отцу и Сыну и Духу Святому Неустанно.

Чуть ли не первое, о чем мы спросили, как это было ни позорно, нет ли у них денег взаймы.

– Это единственное, что тебя беспокоит? – улыбнулся Кронски во весь рот. – Эту проблему легко решить. Сколько тебе надо? Полсотни устроит?

Мы радостно стиснули друг друга в объятиях.

– Деньги, – сказал он, – почему ты не послал мне телеграмму? – И почти без передышки: – Тебе действительно здесь нравится? Мне тут вроде как не по себе. Это место не для негров… и не для евреев. Поганое место…

За обедом он интересовался, что я успел написать, продал ли что-нибудь и так далее. Он предвидел, что дела у нас пойдут неважно… «Поэтому мы так внезапно и нагрянули, – сказал он. – Могу провести с вами только тридцать шесть часов». При этом улыбнулся, словно давая понять, что я не заставлю его остаться ни минутой дольше.

Мона всей душой была за то, чтобы вернуться с ними, но я из дурацкого упрямства настаивал на том, чтобы потерпеть еще немного. Мы довольно горячо спорили, но так ни к чему и не пришли.

– Давайте не будем об этом, – сказал Кронски. – Раз уж мы здесь, что ты можешь показать нам, пока мы не уехали?

– Озеро Джуналеска, – не задумываясь, ответил я. Не знаю, почему я назвал это место; просто оно само слетело у меня с языка. Но потом я вдруг понял: мне хотелось еще раз увидеть Уэйнсвилл.

– Всякий раз, как приближаюсь к этому месту – Уэйнсвиллу, меня так и тянет остаться там жить. Не знаю, что в нем есть такого, но оно забирает меня.

– Ты никогда не останешься на Юге, – сказал Кронски. – Ты прирожденный ньюйоркец. Слушай, почему бы тебе не перестать мотаться по всяческим захолустьям и не отправиться за границу? Франция – вот место для тебя, знаешь ты это?

Мона с энтузиазмом поддержала его.

– Ты единственный, кто говорит ему что-то разумное, – сказала она.

– Если бы речь шла обо мне, – продолжал Кронски, – я бы выбрал Россию. Но у меня нет страсти к путешествиям. Я нахожу, что Нью-Йорк не так плох, можешь ты в это поверить? – Затем в свойственной ему манере добавил: – Как только открою практику, отправлю вас обоих в Европу. Я говорю серьезно. Я много думал об этом. Здесь вы тупеете. Не место вам в этой стране, вы оба – люди иного склада. Она для вас слишком мелка, слишком ограниченна… слишком, черт возьми, прозаична, вот что. А что до тебя, мистер Миллер, бросай-ка ты писать эту пакостную мелочовку для журналов, слышишь? Ты создан не для подобной ерунды. Твое дело – книги. Пиши книгу, почему ты не делаешь этого? Тебе это по плечу…

На другой день мы отправились в Уэйнсвилл и на озеро Джуналеска. Ни то ни другое не произвело на них никакого впечатления.

– Странно, – сказал я, когда мы возвращались, – ты не можешь представить, что кто-то вроде меня способен провести остаток жизни в таком месте, как это, как Уэйнсвилл. Почему? Почему это кажется таким невероятным?

– Оно не для тебя, ты здесь чужой, только и всего.

– Не для меня? Разве? – Где же в таком случае мне место, спросил я себя. Во Франции? Может, и так. А может, нет. Сорок миллионов французов как-нибудь стерпят одного лишнего. Но если выбирать, я бы предпочел Испанию. Я почувствовал инстинктивную симпатию к испанцам, как чувствовал ее к русским.

Так или иначе, наш разговор вновь заставил меня задуматься о деньгах. Они были моим неотвязным кошмаром. На какое-то мгновение мною овладела нерешительность, и я было подумал, может, лучше нам все же вернуться в Нью-Йорк?

Но на другой день я уже так не думал. Мы проводили Кронски и его жену на окраину города, где они быстро поймали попутку. Мы немного постояли, махая им вслед, потом я повернулся к Моне и пробормотал:

– Славный парень этот Кронски.

– Лучший из всех твоих друзей, – мгновенно отреагировала она.

Из полсотни, что дал нам Кронски, мы частично расплатились с долгами и, надеясь, что, вернувшись в Нью-Йорк, он вышлет еще немного, попытались протянуть еще сколько можно. Я просто заставил себя закончить очередной рассказ. Попробовал начать другой. Безнадежно: башка совсем не варила. Тогда вместо рассказа я написал письма всем редакторам без исключения, в том числе и тому добряку, что однажды предложил работать его помощником. Не остался без внимания и О’Мара, к которому я зашел, но тот был в таком подавленном состоянии, что я не решился заикнуться о деньгах.

У меня не было больше сомнений, что Юг нам противопоказан. Домохозяин и его жена делали все, чтобы нам жилось удобней, мистер Роулинс тоже всячески старался поддержать нас. Никто словом не обмолвился о деньгах, которые мы по-прежнему были должны. Что до Метьюза, то его поездки в Западную Виргинию стали более частыми и более продолжительными. К тому же мы просто не могли заставить себя попросить у него взаймы.

Жара, как я уже говорил, немало способствовала тому, что мы пали духом. Бывает жара, которая греет, вливает жизненные силы, а бывает жара иного рода, которая лишает вас воли, сил, мужества, даже желания жить. Наверно, у нас от жары кровь загустела в жилах. Всеобщая апатия аборигенов накладывалась на нашу апатию. Все это походило на дрему в вакууме. Ни один человек не слыхал о такой вещи, как искусство, само это слово отсутствовало в словаре этих людей. У меня было такое ощущение, что индейцы чероки преуспели в искусстве больше, чем когда-либо смогут преуспеть эти несчастные. Индейцев, которым, в конце концов, принадлежала эта земля, было не видать. Зато негры были всюду. И от этого на душе было тягостно и тревожно. О «дегтярниках», как прозвали жителей Северной Каролины, не скажешь, что они любители негров. В сущности, они вообще ни то ни се. Как я сказал, это был вакуум, горячий, тлеющий вакуум, если можно представить такое.

Порою, когда я прогуливался по пустынным улицам, мне становилось не по себе. В прогулках по шоссе тоже было мало удовольствия. По обеим его сторонам простирались великолепные пейзажи, но человек все равно ощущал внутри себя отчаяние и пустоту. Окружающая красота лишь уничтожала вас. Бог определенно назначил человеку жить здесь иной жизнью. Индеец был куда ближе к Богу. Негр, тот процветал бы здесь, дай ему белые такой шанс. Я все задавался вопросом и задаюсь им до сих пор, а не объединятся ли в конце концов индеец и негр, чтобы прогнать белого человека и воскресить рай на этой земле молока и меда. Но…

Еще одной радостью Марии было, Радостью ее второю: Знать, что ее дитя Иисус Читает Писание Святое, Писание Святое.

Кое-что нам перепало – на карманные расходы, не более того! – в ответ на мои письма «всем без исключения». Кронски, между прочим, все молчал.

Мы продержались еще несколько недель, затем, окончательно впав в уныние, однажды ночью решили подняться пораньше и слинять. Вещей у нас с собой было всего на два маленьких саквояжа. Проведя бессонную ночь, мы встали чуть свет и, в одной руке обувь, в другой – саквояж, тихо, как мыши, выскользнули из дома. Мы прошагали несколько миль, прежде чем удалось поймать машину. В полдень мы были в Уинстон-Сейлеме, и я решил послать от нас с Моной телеграмму родителю с просьбой прислать несколько долларов. Я просил отправить их телеграфом в Дарем, где мы предполагали заночевать.

К вечеру мы были в Дареме. Телеграмма, конечно, уже ждала меня. Я прочитал: «Прости сын но у меня ни цента на счете». Я чуть не заплакал не потому, что мы оказались в безвыходном положении, но потому, что понимал, какое унижение должен был испытать старик, отправляя такой ответ.

Где-то после полудня мы – спасибо незнакомцу, угостившему нас, – подкрепились кофе и сэндвичем. Но теперь опять были голодны, и, конечно, больше обычного, поскольку не представляли, как на пустой желудок преодолеть огромное расстояние до дому. Ничего не оставалось, как вновь идти к шоссе, что мы и сделали – как автоматы.

Мы встали на обочине, уставшие и потерявшие всякую надежду, не в силах тащиться дальше, и смотрели, как садится солнце, похожее на перезрелый помидор, как вдруг рядом затормозила довольно приличная машина и веселый голос крикнул: «Вас подбросить?» Муж с женой, подобравшие нас, направлялись в какой-то маленький городишко, до которого было часа два езды. Муж был родом из Алабамы и говорил с акцентом, какой можно услышать в южной глубинке, жена – из Арканзаса. Оба были веселые, жизнерадостные и, казалось, не ведали никаких забот.

Мы все время останавливались, и водитель возился с мотором, так что дорога вместо двух часов заняла у нас целых пять. К концу пути, спасибо этим остановкам, успели крепко подружиться. Мы рассказали им всю правду о себе, только правду и ничего, кроме правды, и она поразила их в самое сердце. Никогда, никогда не забуду, как эта добрая женщина, едва мы вошли в дом, бросилась наполнять ванну, достала мыло и полотенца и уговорила нас понежиться в горячей воде, пока приготовит ужин. Когда мы вновь появились, одетые в их купальные халаты, стол был накрыт; мы не мешкая сели и замечательно поужинали мясом с овощами, яичницей, горячими оладьями, кофе, вареньем, фруктами и пирогом. Было почти три часа ночи, когда мы легли спать. Поддавшись на их уговоры, мы легли в их кровать и, только проснувшись, обнаружили, что наши гостеприимные хозяева спали на вытащенных из машины сиденьях.

Встав около полудня, мы все в отличном настроении сели завтракать, а потом хозяин повел меня показать свой задний двор, полный разбитых машин. Аварии были его хлебом. Он, конечно, был бесшабашный малый, а жена его еще бесшабашней. Они, похоже, обалдели от неожиданной встречи с нами. Почему мы не послушались их и не остались хотя бы на несколько дней, не знаю.

Когда мы собрались уходить, женщина отвела Мону в сторонку и потихоньку сунула несколько долларов, а ее муж – мне под мышку блок сигарет. Они усадили нас в машину и отвезли за несколько миль от городка, чтобы нам легче было поймать попутку. Когда мы наконец расстались, у них в глазах стояли слезы.

Мы продолжали путь, стремясь в Вашингтон. Нам во что бы то ни стало нужно было попасть туда в тот же день, и приходилось часто менять машины. Мы въехали в Ричмонд уже в сумерках. И опять у нас не было ни гроша. Несколько долларов, которые дала нам женщина, исчезли вместе с кошельком. Украл ли кто у нас эти ничтожные гроши, не знаю. Если так, то он зло подшутил над нами. Однако мы были слишком счастливы от близости к цели, чтобы убиваться из-за подобного пустяка.

Опять пора есть…

Внимательно оглядев несколько ресторанов и все как следует взвесив, мы наконец выбрали греческий. Поужинаем сперва, а потом объясним свои затруднения. Мы наелись до отвала, не отказав себе в десерте, и вежливо сообщили хозяину неприятную новость. Наше объяснение не произвело на него никакого впечатления или, вернее, произвело, но не такое, на какое мы рассчитывали. Он не мог придумать ничего лучше – суровое решение! – как позвонить в полицию. Несколько минут спустя подкатил фараон на мотоцикле. После обычных вопросов он спросил прямо, как мы собираемся выпутываться. Я сказал, что, если он оплатит почтовые расходы, мы пошлем телеграмму в Нью-Йорк и утром, без сомнения, получим деньги. Это показалось ему разумным выходом из положения, и он предложил устроить нас на ночь в гостинице по соседству. Греку он сказал, что забирает нас под свою ответственность. Меня поразила такая порядочность полицейского.

Не без опасений я отправил телеграмму Ульрику. Полицейский сопроводил нас в гостиницу и сказал, что придет завтра рано утром. Несмотря на то что мы были из Нью-Йорка, он вел себя необычно предупредительно. Я невольно подумал, что от нью-йоркского фараона подобного отношения не дождешься.

Ночью я встал убедиться, что хозяин гостиницы не запер нас. Я не мог сомкнуть глаз. По мере того как шло время, я все меньше верил в то, что телеграмма послана не зря.

Выскользнуть из номера так, чтобы не заметил ночной портье, было невозможно. Я встал, подошел к окну и глянул вниз. До земли было около шести футов. Решено: на рассвете мы уйдем через окно.

Едва рассвело, как мы снова стояли на шоссе в миле от города, держа в руках свои тощие саквояжи. Вместо того чтобы прямиком направиться в Вашингтон, мы поймали попутку до Таппаанока – просто на тот случай, если полицейский вздумает преследовать нас. На нашу удачу, попутку не пришлось долго ждать. Конечно, ни о завтраке, ни о ланче можно было не мечтать. По дороге мы сгрызли несколько незрелых яблок, получив только резь в желудках.

Почти сразу за Таппааноком нас подобрал адвокат. Очаровательный человек, начитанный, с которым разговаривать было одно удовольствие. Мы много чего ему порассказали, пока он вез нас. Должно быть, это произвело на него впечатление, потому что, прощаясь с нами в Вашингтоне, он заставил нас принять двадцать долларов, говоря, что дает «в долг», но имея в виду, что надо потратить их и забыть. Трогаясь с места, он бросил через плечо: «Когда-то я сам пробовал стать писателем».

Мы до того обрадовались, что не скоро добрались до дому. Лишь около полуночи мы оказались в мегаполисе. Первое, что мы сделали, – это позвонили Кронски. Можно у него переночевать? Конечно. Мы нырнули в метро и поехали в Бронкс, куда он снова перебрался.

Метро представляло собой скорбное зрелище. Мы уже забыли, какими бледными и измученными выглядят здесь люди, забыли вонь, источаемую городом. Вновь бег по кругу. Западня.

Но по крайней мере, мы дома. Может, кто-нибудь обрадуется, опять увидев меня после нескольких месяцев отсутствия. Может, я подыщу настоящую работу.

Шестая радость звучит так – и до чего к месту!

Другою радостью Марии было, Шестою радостью ее, Видеть распятым Иисуса, Дитя свое.

А это мистер Кронски…

– Так-так! Вернулись! Я же вам говорил. Но не рассчитывайте остаться у меня жить. Нет, сэр! Можете переночевать, но не более. Ели что-нибудь? Мне рано вставать. Чистых полотенец не просите, не имеем. Спать придется голышом, пижам тоже нет. И не ждите, что вам подадут завтрак в постель. Покойной ночи! – Все это он выпалил одним духом.

Убрав с кроватей книги по медицине и смахнув крошки, мы постелили серые простыни, заметили на них пятна крови, но ничего не сказали и забрались под одеяла.

О ПОКИНЬТЕ ЖЕ ВСЕ ПУСТЫНЮ И ПОЙТЕ ОСАННУ!