Истории из века джаза.
XIX.
Поезд на Гавр отходил в одиннадцать часов с Сен-Лазарского вокзала. Эйб стоял один под мутным от грязи стеклянным сводом, пережитком эпохи Хрустального дворца, запрятав в карманы землисто-серые после многочасового кутежа руки, чтобы не видно было, как они трясутся. Он был без шляпы, и щетка явно лишь наспех прошлась по его волосам — слегка приглаженные сверху, ниже они упрямо топорщились в разные стороны. Трудно было узнать в нем недавнего купальщика с пляжа Госса.
Было еще рано; он озирался кругом одними глазами — чтобы повернуть хотя бы голову, потребовалось бы нервное усилие, на которое он сейчас не был способен. Провезли мимо новехонькие на вид чемоданы; какие-то смуглые маленькие человечки, его будущие спутники, перекликались смуглыми гортанными голосами.
Прикидывая, нельзя ли еще забежать в буфет чего-нибудь выпить, Эйб нащупал в кармане пачку мятых тысячефранковых бумажек, но в это время его блуждающий взгляд поймал Николь, показавшуюся на верхней площадке лестницы. Он пытливо всмотрелся — ее лицо словно выдавало сейчас что-то обычно скрытое; так часто кажется, когда смотришь, сам еще не замеченный, на человека, которого давно ждал. Николь чуть хмурилась, она думала о своих детях — без умиления, скорее деловито: кошка, лапкой пересчитывающая своих котят.
При виде Эйба выражение ее лица сразу изменилось; Эйб выглядел довольно плачевно, серый утренний свет, падавший сверху сквозь стекло, подчеркивал темные круги у него под глазами, заметные, несмотря на красноватый загар. Они сели на скамейку.
— Я пришла потому, что вы меня просили прийти, — сказала Николь с вызовом.
Эйб явно не помнил, когда он об этом просил и зачем, и Николь занялась разглядыванием снующих мимо пассажиров.
— Вот это будет первая красавица вашего судна — та дама, которую провожает столько мужчин. Понятно вам, для чего она купила такое платье? — Николь болтала, все больше оживляясь. — Только первая красавица трансокеанского рейса могла купить себе такое платье. Понятно вам почему? Нет? Да проснитесь же вы! Это говорящее платье — сама материя, из которой оно сшито, говорит о многом, и, уж наверно, за время переезда найдется кто-нибудь, кто от скуки полюбопытствует о нем…
Она прикусила конец последней фразы; для нее непривычна была подобная болтовня, и, глядя в ее посерьезневшее лицо, Эйбу трудно было поверить, что она вообще сказала хоть слово. Он заставил себя подтянуться и сидя старался выглядеть так, будто стоит во весь рост.
— Помните ту танцульку, на которую вы меня как-то водили, — в день святой Женевьевы, кажется… — начал он.
— Помню. Там было очень весело, правда?
— Только не мне. И вообще мне в этом году совсем не весело с вами. Я устал от вас обоих, и если это незаметно, так лишь потому, что вы еще больше устали от меня — сами знаете. Хватило бы у меня пороху, я завел бы себе новых знакомых.
Николь парировала удар, и обнаружилось, что у ее бархатных перчаток довольно жесткий ворс.
— Не говорите гадостей, Эйб, это глупо. И вы же все равно так не думаете. Объясните мне лучше, почему вы вдруг на все махнули рукой?
Эйб медлил с ответом, превозмогая желание откашляться и высморкать нос.
— Должно быть, мне просто все надоело. И потом, очень уж далекий нужно было проделать обратный путь, чтоб снова начать сначала и куда-нибудь прийти.
Мужчина любит разыгрывать перед женщиной беспомощного ребенка, но реже всего это ему удается, когда он и в самом деле чувствует себя беспомощным ребенком.
— Это не оправдание, — жестко сказала Николь.
Эйбу с каждой минутой становилось все более тошно, на язык просились только желчные, недобрые слова. Николь сидела в позе, которую, видимо, сочла подходящей к случаю, — руки на коленях, взгляд устремлен в одну точку. Всякое общение между ними временно прекратилось, они спешили обособиться друг от друга, стараясь существовать каждый только в том куске свободного пространства, который был недоступен другому. У них не было ни прошлого, как у любовников, ни будущего, как у супругов, а между тем вплоть до этого утра Николь ставила Эйба на первое место после Дика, а Эйб был полон многолетней обезоруживающей любовью к Николь.
— Я устал существовать в женском мире, — вдруг поднял он снова голос.
— Что же вы не создадите себе собственный мир?
— Устал от друзей. Подхалимы — вот что нужно человеку.
Николь мысленно подгоняла стрелку вокзальных часов, но так и не успела уйти от вопроса:
— Вы со мной не согласны?
— Я женщина; мое дело скреплять и связывать.
— А мое — ломать и разрушать.
— Напиваясь, вы не разрушаете ничего, кроме самого себя, — сказала она холодно, однако в тоне ее сквозили растерянность и опасение.
Людей на вокзале все прибавлялось, но никого из знакомых не было видно. Наконец, к своему облегчению, она заметила высокую девушку с соломенно-желтыми волосами, уложенными в прическу, напоминавшую шлем. Девушка опускала письмо в почтовый ящик.
— Эйб, мне нужно поговорить с одной знакомой. Да проснитесь же, Эйб! Вот дурень, право.
Эйб безучастно проводил ее глазами. Когда она подошла к девушке, та оглянулась как-то испуганно, и Эйбу показалось, что он ее уже где-то видел. Воспользовавшись отсутствием Николь, он громко высморкался и потом долго, надсадно кашлял, отхаркиваясь в носовой платок. Становилось жарко, и белье на нем взмокло от пота. Руки тряслись так сильно, что лишь с четвертой спички ему удалось зажечь сигарету; выпить было просто необходимо, но только что он нацелился на дверь буфета, возвратилась Николь.
— Я потерпела афронт, — с холодноватым юмором объявила она. — Сколько раз эта особа зазывала меня в гости, а тут едва поздоровалась со мной. Посмотрела на меня так, будто я прокаженная. — Николь рассмеялась коротким смешком, похожим на фортепьянную трель в одной из верхних октав. — Вот и будь любезной с людьми.
Эйб, поперхнувшись дымом, отозвался не сразу.
— Беда в том, что, когда ты трезв, тебе ни с кем не хочется знаться, а когда пьян, никому не хочется знаться с тобой.
— Вы это обо мне? — Николь снова засмеялась; предшествующий эпизод неизвестно почему привел ее в хорошее настроение.
— Нет — о себе.
— То-то же. А я люблю, чтобы вокруг меня были люди, и чем больше, тем лучше. Я люблю…
Она вдруг увидела Розмэри и Мэри Норт, которые медленно шли по перрону, высматривая Эйба. Она громко закричала: «Эй! Сюда! Сюда!» — и замахала им свертком, в котором были купленные для Эйба носовые платки.
Втроем они стояли в неловком молчании, подавляемые могучей личностью Эйба, который высился перед ними, как остов потерпевшего крушение корабля — ибо, несмотря на свои слабости и привычку потворствовать им, опустошенный, озлившийся, он все-таки оставался личностью. Нельзя было не оценить его величавого достоинства, позабыть о его свершениях, пусть неполных, беспорядочных и уже превзойденных другими. Но пугала неослабная сила его воли, потому что прежде это была воля к жизни, а теперь — воля к смерти.
Наконец пришел Дик Дайвер, и все три женщины с радостными возгласами бросились в исходившее от него ровное тепло, готовые обезьянками повиснуть у него на плечах, уцепиться за безукоризненную вмятину шляпы или золотой набалдашник тросточки. Теперь хоть на миг можно было отвлечься от зрелища могучего непотребства Эйба. Дик сразу понял, что с ними происходит и как им помочь. Он заставил их выйти из своей скорлупы и приобщиться к вокзальной суете, раскрывая перед ними ее тайны. Неподалеку шумно прощалась компания американцев, их голоса напоминали бульканье воды, льющейся в старую, заржавленную ванну. Здесь, на вокзале, за стенами которого остался Париж, казалось, будто море совсем близко, и оно уже творило свои чудеса над людьми, новым расположением атомов в молекулах меняя их человеческую сущность. У богатых американцев, когда они выходили на перрон, были совершенно новые лица, важные, сосредоточенные, исполненные если не своих, то хотя бы заимствованных мыслей. Если случался среди них англичанин, его сразу можно было отличить. Когда на перроне скопилось много американцев, ореол добродетели и долларов вокруг них несколько потускнел, постепенно превращаясь в дымку национальной одноликости, застилавшую глаза и им самим, и тем, кто на них глядел со стороны.
— Смотри, Дик! — крикнула вдруг Николь, схватив мужа за руку.
Дик круто обернулся — как раз вовремя, чтобы увидеть сцену, которая минутой спустя разыгралась через два вагона от них, резко нарушив однообразие прощального ритуала. Молодая женщина в шлемоподобной прическе, недавняя собеседница Николь, разговаривала с каким-то мужчиной; вдруг она как-то странно вильнула вбок, судорожным движением ткнула руку в свою сумочку, и два револьверных выстрела с треском раскололи спертый воздух. В ту же минуту раздался свисток, и поезд тронулся, мгновенно измельчив масштабы происшествия. Эйб вовсе не обратил на него внимания и, высунувшись в окошко, махал рукой друзьям. Но те, пока еще не сомкнулась толпа, успели заметить, как человек, в которого стреляли, тяжело осел на асфальт. Сто лет прошло, прежде чем остановился поезд. Николь, Мэри и Розмэри ждали в конце перрона, а Дик протолкался вперед. Вернулся он минут через пять — толпа тем временем разделилась: одни пошли за носилками с раненым, другие за девушкой, которая шагала между двух явно растерявшихся жандармов, бледная, но решительная.
— Это Мария Уоллис, — взволнованно сообщил Дик. — А он — англичанин, было очень трудно установить его личность, потому что пуля пробила бумажник с документами. — Они быстро шли к выходу, следуя за толпой. — Я узнал, в какой полицейский участок ее повезут, — сейчас туда поеду.
— Да ведь у Марии сестра в Париже, — возразила Николь. — Вот ей и надо позвонить. Странно, что никто не подумал об этом. Она замужем за французом и может сделать больше, чем мы.
Дик заколебался было, но потом мотнул головой и ускорил шаг.
— Погоди! — крикнула ему вдогонку Николь. — Глупо же — ну что ты там можешь сделать, да еще с твоим французским языком?
— Посмотрю, по крайней мере, чтоб ей не причинили никакого вреда.
— Отпустить ее все равно не отпустят, — уверенно заявила Николь. — Она же стреляла, это факт. Лучше всего сразу позвонить Лоре, Лора сумеет то, чего нам не суметь.
Но Дика это не убедило, кроме того, он немножко рисовался перед Розмэри.
— Жди меня здесь, — твердо сказала Николь и побежала к телефонной будке.
— Уж если Николь сама взялась за дело, остается одно — не вмешиваться, — шутливо разведя руками, заметил Дик.
Он со вчерашнего вечера еще не видел Розмэри. Они обменялись быстрыми взглядами, ища следов пережитого накануне. На мгновение обоим показалось, что ничего этого не было, но сразу же возник снова мерный, мягкий, медлительный гул любви.
— Вы всем всегда готовы помочь, — сказала Розмэри.
— Больше делаю вид.
— Моя мама тоже любит помогать людям, но, конечно, она может гораздо меньше, чем вы. — Розмэри вздохнула. — Мне иногда кажется, что я самая большая эгоистка на свете.
Впервые упоминание Розмэри о матери вызвало у Дика не улыбку, а скорее чувство досады. Ему захотелось избавиться от ее незримого присутствия, развеять ту атмосферу детской, из которой Розмэри никак не могла или не хотела вывести их отношения. Но он понимал, что этот порыв — проявление слабости; чем обернулась бы тяга к нему Розмэри, если бы он хоть на миг перестал владеть собой? Не без испуга он почувствовал, что все замедляется; а между тем отношения не могут стоять на месте, они должны двигаться, если не вперед, так назад. Ему вдруг пришло в голову, что Розмэри более твердой рукой держит руль, нежели он.
Прежде чем он пришел к какому-нибудь решению, вернулась Николь.
— Я говорила с Лорой. Она ничего не знала до моего звонка. Ее голос в трубке звучал как-то странно — то совсем замрет, то опять окрепнет, как будто она близка к обмороку, но старается держать себя в руках. Она говорит, у нее было предчувствие, что сегодня случится беда.
— Мария была бы находкой для Дягилева, — пошутил Дик, желая помочь женщинам вновь обрести душевное равновесие. — В ней много драматизма, не говоря уж о чувстве ритма. Интересно, почему это ни одно отправление поезда не обходится без револьверной пальбы?
Они торопливо спустились по широкой стальной лестнице.
— Мне жаль этого беднягу англичанина, — сказала Николь. — Теперь понятно, отчего Мария так странно говорила со мной, ведь она готовилась к боевым действиям.
Она рассмеялась, и Розмэри рассмеялась тоже, но обеим было не по себе, и обе ждали от Дика оценки случившегося, чтобы не пришлось доходить до нее самим. Желание это было не вполне осознанным, особенно у Розмэри, привыкшей к тому, что вокруг нее разлетались осколки подобных взрывов. Все же и она была потрясена. Но Дик, захваченный силой своего нового чувства, лишился способности переводить любые события на язык веселого досуга, и его спутницы, чувствуя, что им чего-то недостает, тревожно молчали.
А потом, словно ничего не произошло, существование Дайверов и членов их кружка выплеснулось на парижские улицы.
Произошло, однако, многое — отъезд Эйба и предстоявший в тот же день отъезд Мэри в Зальцбург положили конец беспечальному парижскому житью. А может быть, это сделал сухой треск выстрелов, развязка бог весть какой трагедии. Эти выстрелы им не скоро суждено было забыть; ожидая у вокзала такси, они услышали их отзвук в комментариях, которыми обменивались двое носильщиков, стоявших рядом:
— Tu as vu le revolver? Il était très petit, vraie perle — un jouet.
— Mais assez puissant, — наставительно возразил второй носильщик. — Tu as vu sa chemise? Assez de sang pour se croire а la guerre.[48].