Истории из века джаза.

Многое кончилось.

Апрель промелькнул как в тумане – в туманной дымке долгих вечеров на веранде клуба, когда в колоннадах граммофон пел «Бедняжку Баттерфляй», любимую песенку минувшего года. Война словно бы и не коснулась их, так могла бы протекать любая весна на старшем курсе, если не считать проводившейся через день военной подготовки, однако Эмори остро ощущал, что это последняя весна старого порядка.

– Это массовый протест против сверхчеловека, – сказал Эмори.

– Наверно, – согласился Алек.

– Сверхчеловек несовместим ни с какой утопией. Пока он существует, покоя не жди, он пробуждает худшие инстинкты у толпы, которая слушает его речи и поддается их влиянию.

– А сам он всего-навсего одаренный человек без моральных критериев.

– Вот именно. Мне кажется, опасность тут вот в чем: раз все это уже бывало в прошлом, когда оно повторится снова? Через полвека после Ватерлоо Наполеон стал для английских школьников таким же героем, как Веллингтон. Почем знать, может быть, наши внуки будут вот так же возносить на пьедестал Гинденбурга.

– А почему так получается?

– Виновато время, черт его дери, и те, кто пишет историю. Если бы нам только научиться распознавать зло как таковое, независимо от того, рядится ли оно в грязь, в скуку или в пышность…

– О черт, мы, по-моему, только и делали эти четыре года, что крушили все на свете.

А потом настал их последний вечер в Принстоне. Том и Эмори, которым наутро предстояло разъехаться в разные учебные лагеря, привычно бродили по тенистым улочкам и словно все еще видели вокруг знакомые лица.

– Сегодня из-за каждого дерева смотрят призраки.

– Их тут везде полным-полно.

Они постояли у колледжа Литтл, посмотрели, как восходит луна и серебрится в ее сиянии шиферная крыша соседнего здания, а деревья из черных становятся синими.

– Ты знаешь, – шепотом сказал Том, – ведь то, что мы сейчас испытываем, – это чувства всей замечательной молодежи, которая прошумела здесь за двести пет.

От арки Блера донеслись последние звуки какой-то песни – печальные голоса перед долгой разлукой.

– И то, что мы здесь оставляем, – это нечто большее, чем наши товарищи, это наследие молодости. Мы всего лишь одно поколение, мы разрываем все звенья, которые словно бы связывали нас с поколением, носившим ботфорты и шейные платки. В эти темно-синие ночи мы ведь бродили здесь рука об руку с Бэрром[15] и с Генри Ли…[16] Да, именно темно-синие, – отвлекся он. – Всякое яркое пятно испортило бы их, как ненужная экзотика. Шпили на фоне неба, сулящего рассвет, и синее сияние на шиферных крышах… грустно это… очень.

– Прощай, Аарон Бэрр! – крикнул Эмори, повернувшись к опустевшему Нассау-Холлу. – Нам с тобой случалось заглядывать в причудливые закоулки жизни.

Голос его отозвался эхом в тишине.

– Факелы погасли, – прошептал Том. – О Мессалина, длинные тени минаретами прочертили арену цирка…

На минуту вокруг них зазвучали голоса их первого курса, и они посмотрели друг на друга влажными от слез глазами.

– К черту!

– К черту!

Скользит последний луч. Ласкает он ряд шпилей, солнцем только что залитый, и духи вечера, тоской повиты, запели жалобно под лирный звон в сени дерев, что служат им защитой. Скользит по башням бледный огонек… Сон, грезы нам дарующий, возьми ты, возьми на память лотоса цветок и выжми из него мгновений этих сок.

Средь звезд и шпилей, в замкнутой долине, нам снова лунный лик не просквозит. Зарю желаний время обратит в сиянье дня, не жгущее отныне. Здесь в пламени нашел ты, Гераклит, тобой дарованные предвещанья, и ныне в полночь страсть моя узрит отброшенные тенью средь пыланья великолепие и горечь мирозданья.