Леопард. Новеллы [Авторский сборник].

Приложения.

Послесловие Джоаккино Ланцы Томази.

Полемика насчет подлинности текста «Леопарда», проникшая в печать, не утихла даже после издания, «соответствующего рукописи 1957 года», вышедшего у «Фельтринелли» в 1969-м и постоянно переиздаваемого. Здесь не место вдаваться в эти проблемы, однако стоило бы перепечатать «Леопарда», исправив отступления от рукописи, замеченные филологами (таких исправлений насчитывается всего 49). К тому же в последние годы были найдены различные автографы, относящиеся к «Леопарду», которые обогатили бы настоящее издание.

Опираясь на эти находки, я могу подтвердить порядок следования различных отрывков романа. В частности, следует отметить, что около двух третей правки в машинописном экземпляре, полученном из рук самого автора, были перенесены в рукопись 1957 года. Таким образом, настоящее издание является окончательно выверенным текстом «Леопарда», который оставил нам Джузеппе Томази.

Обнаружение «Канцоньере».

В 1968 году в интервью «Фьера леттерариа» (XLIII, № 12, 21 марта 1968) я упомянул о находке других материалов, касающихся «Леопарда». Я напомнил, что автор сочинил несколько стихотворений от имени дона Фабрицио, в которых тот якобы изъявляет свою любовь к Анджелике. Среди найденных материалов имеется неизданный фрагмент еще одной части романа, озаглавленной «Канцоньере дома Салина». Уцелевший текст не свидетельствует о любви дона Фабрицио к Анджелике. Но смысл «Канцоньере дома Салина» сводится к тому, что признание, содержащееся в двух последних сонетах, обращено именно к ней.

«Ода» падре Пирроне представляет собой высокопарную пародию на основе канцонетты, сложенной подлинным падре Пирроне по случаю бракосочетания деда Джузеппе. В качестве оправдательного документа приводится та самая канцонетта падре Пирроне.

ГЕРЦОГУ ДИ ПАЛЬМА.

НА ВОСЬМУЮ ГОДОВЩИНУ СВАДЬБЫ.

Простершись ниц у алтаря, Молил я Небеса помочь мне Узреть избранницу свою И среди чистых, непорочных Душ, запертых в земном плену, Найти чистейшую одну.
С такой мечтой я обходил Жилища, и под каждым кровом Встречал я благородных дев, Что так милы и всем готовы С любовью душу распахнуть В обмен на дар какой-нибудь.
Но вот в спасительных лучах, В сиянии прозрачном тая, Средь сонма ангелов ко мне Нисходит Дева Пресвятая, Мария, Избранная Мать, Сама Любовь и Благодать.
«О сын Томази, – слышу я, — Возрадуйся счастливой доле И понапрасну не ищи Избранницу в земной юдоли. Гляди, спускается с небес Та, что дарована тебе».
С невинной ангельской души Слетают бренные покровы. Как много скрыто в ней тепла, Как много щедрости любовной! Как бескорыстна и легка Протянутая мне рука!
Успела восемь раз Земля Пройти по солнечной орбите С тех пор, как ангел для меня Покинул горнюю обитель. И я восьмое лето уж Счастливейший на свете муж[137].
20 Апреля 1875.

«Канцоньере» был обнаружен в синей тетради, содержавшей «Отдых падре Пирроне», «Светский раут» (шестая часть в версии 1957 года будет озаглавлена «Бал») и собственно «Канцоньере дома Салина». Первые два текста были включены в редакцию 1957-го, а третий вымаран, что в точности соответствует воле автора. В итоге часть осталась неоконченной. Два сонета были начертаны на вложенных листочках, видимо изъятых соответственно из первого и второго вариантов текста. «Ода» же присутствовала в чистовой версии и входила в авторскую нумерацию страниц.

Фрагмент А.

(Предварявший часть четвертую).

В общее мрачное и, что называется, метафизическое уныние хозяина привязанность к собаке может внести истинное облегчение; если же причины для кручины точно обрисованы и обоснованны (написание неприятного письма, просроченный вексель, предстоящая нежелательная встреча), тут уж никакое виляние хвостом не поможет; бедные твари то и дело подкатываются к хозяину, неустанно предлагая утешение, но нет, без толку; их преданность обращена к более высоким, более универсальным областям человеческих чувств, а против отдельных невзгод их поползновения бессильны: сколь болонку ни гладь, жаб не легче глотать.

Одним из первых признаков вновь обретенного покоя было возобновление братских отношений с Бендико; и как не полюбоваться завораживающим зрелищем: человек-великан прогуливается по саду с исполинским псом. Пес пытался привить человеку вкус к бескорыстным удовольствиям, сообщить ему немного своей подвижности; человек же тщился научить пса, если не абстрактному созерцанию, то хотя бы наслаждению роскошной, величавой праздностью; ни тому, ни другому это, ясное дело, не удавалось, но их это нисколько не огорчало, ибо счастье, как говорится, состоит в стремлении к цели, а не в достижении оной.

Фрагмент Б.

(Разделявший части шестую и седьмую).

Канцоньере дома Салина.

В годы, последовавшие сразу за образованием Итальянского королевства и предшествовавшие 1866-му, в который это самое королевство постиг первый кризис, провозвестник дальнейших, более глубоких, семейство князя Салины обрело то блаженное равновесие, какое иногда ненадолго дается нам в этом изменчивом мире.

В 1863-м дону Фабрицио стукнуло полвека, и, как не без оснований полагали в те времена, его следовало числить старым и безвозвратно удалившимся на покой; покой, естественно, от того, что касалось эротических, светских, а также ученых занятий; в том же, что относилось к фамильной империи, обязанностей у него не только не убавилось, но даже и прибавилось, как раз в связи со свертыванием прочих фронтов.

Княгиня Мария-Стелла в данном вопросе последовала примеру супруга; последовала настолько, что обрядилась в старушечьи одеяния эпохи; с тех пор ее видели не иначе как в балахонах из шелка дымчато-серого цвета или цвета сухих листьев, почти скрытого под волнами черных кружев, а лицо с глазами, горящими прежним огнем юности, представало в неизменном обрамлении капора с широкими лентами – этого свидетельства о рождении, которое изобрели модистки и которое сродни флагу, приспущенному военным кораблем, когда вражеский обстрел делает его неспособным к дальнейшему маневру.

Первенец Паоло, герцог Кверчетский, похоже, обделил свое семейство всякой привязанностью, решив уйти в приемные сыновья к собственным лошадям; клички последних постепенно менялись с модных при Бурбонах норманнско-рыцарских на англосаксонские. Руфус монаршей и одновременно английской кличкой обозначил эту перемену; за ним милости юного патриция стали оспаривать Свифтшур, Дестройер и Леди Фэйр. Под попонами и новыми именами они оставались все той же непокорной, недоверчивой, нечистокровной скотиной, которая, забыв о сыновних заботах Паоло, ставила не раз под угрозу саму жизнь приемного сыночка. В те годы Паоло стал вдобавок ухаживать за кузиной Анниной из семейства Мальвика; возможно, получить благословение приемных родителей ему бы и удалось, да только не дона Фабрицио, который на сей счет выказывал истинно сицилийское предубеждение против любых матримониальных планов потомства, и предубеждение это подкреплялось в данном случае изматывающим действием, какое оказывала фамилия Мальвика на отцовские нервы. Тем не менее это ухаживание, загасив тлеющий огонек родительской неприязни, окончилось заключением брачного союза несколько лет спустя.

Другие сыновья подрастали; старшие становились мужчинами и даже отваживались на тайные оргии в Палермо, а не в Палермо, так хотя бы в Неаполе. Вокруг барышень, юных и прекрасных, мало-помалу сгущалась голубовато-пепельная стылая аура, предвещавшая стародевство.

После затянувшейся помолвки, чья длительность была оправдана крайней молодостью Анджелики, Танкреди все-таки женился и, отягченный полотняными мешочками и двойными благословениями Леопарда и Седары, исколесил за год с женою всю Европу: Париж, Баден, Венеция, Лондон и Спа любовались этой очаровательной, расточительной парой; воистину несравненная красота юной княгини покорила – чисто платонически – немало даже очень привередливых сердец; а блестящее остроумие и аристократизм супруга привели к не столь платонической капитуляции немало женщин – хоть графинь, хоть гостиничной прислуги.

Тем временем на вилле Фальконери завершались обширные реставрационные работы, руководимые доном Фабрицио и финансируемые доном Калоджеро, так что голубки́ по возвращении обрели гнездышко, в котором плюшевые диваны и минтонские статуэтки не сумели полностью затмить благородных античных пропорций, однако полностью искоренили раболепный дух, слишком долго омрачавший эти покои. Танкреди был еще слишком молод, чтобы добиваться каких-либо определенных постов в политике, но благодаря деятельному нраву и недавно нажитым деньгам он сделался востребован повсюду и активно придерживался весьма выгодной позиции «крайне левого в стане крайне правых» – великолепного трамплина, который впоследствии позволил ему совершить восхитительные и снискавшие восхищение кульбиты; однако интенсивную политическую деятельность он умело скрывал за беззаботной легкостью речей, примирявшей его со всеми.

Падре Пирроне оказался вовлечен в запутанные и опасные распри своего семейства; с удовлетворением заметим, что ему удалось распутать эти козни, проявив добросердечие и мудрость, коих и следовало ожидать от столь благочестивого мужа, который даже из низости человеческой сумел вывести крайне любопытные обобщения.

Дворец Доннафугаты по-прежнему возвышался в барочном сладострастии орнаментов и фонтанных струй посреди самой черной сицилийской нищеты; под неусыпными заботами депутата и мэра дона Калоджеро Седары Доннафугата обогащалась будущими школами, коих были заложены лишь первые камни, и вырытыми канавами обещанной канализации.

Шевалье ди Монтерцуоло добился повышения и перевода в Гроссето, просидев год в Джирдженти и два – в Трапани; прежде чем покинуть Сицилию, он явился засвидетельствовать князю свое почтение и отблагодарить за явленную мудрость.

В атмосфере преходящей безмятежности дома Салина расцветала поэзия. Пусть это не покажется странным: в прошлом веке весьма непритязательная литературная продукция, именно в силу своей низкопробности, не была, как нынче, отгорожена от массы простых смертных и не становилась заповедной территорией немногих владеющих особым стилем и загадочными аллюзиями; немало лиц, даже обладавших весьма поверхностной культурой, изливали в стихотворных строфах свои чувства, не претендуя на их опубликование, однако питая тайные надежды препоручить эти вирши вечности, что явствует, как правило, из ревностного их сохранения. Не станем скрывать, что содержание той поэзии было по преимуществу до странного непристойным, до невозможного площадным; и все же в какой-то части этих сокровенных опусов под убогой невладелостью обнаруживаются довольно сильные и нежные чувства, какие едва ли можно углядеть в биографиях и портретах авторов. Читая некоторые дилетантские стихи, порой испытываешь ощущение, будто наткнулся на могучий дух, бьющийся в темнице мелочного существования, куда нет доступа высокой поэзии; иначе говоря, мокрая вязанка, если ее поджечь, дает много дыма и мало огня, но огонь от этого не перестанет быть благородною стихией; да, испытываешь то же самое ощущение, какое возникает при чтении сонетов Микеланджело или трагедий Альфьери; либо, если уж мы хотим прослыть воистину учеными, – итальянских стихов Мильтона или Гёте.

По иронии судьбы, под бомбежками нередко пропадают ценные вещи и выходит наружу всякий хлам, сваленный и забытый в чуланах; таким образом и была найдена среди развалин густо засыпанная известкой плотная синяя папка, озаглавленная (надеемся, что в шутку) «Канцоньере дома Салина». В ней содержалась тоненькая, отпечатанная в Палермо брошюрка («типогр. Э. Педоне Лорьель, 1863»), чей титульный лист гласил: «Ода, воспевающая благородный дом князей Салина-Корбера, по случаю пятидесятых именин его светлости дона Фабрицио Корберы, князя Салины и т. д. и т. п., сочиненная и освященная членом ордена иезуитов, достопочтеннейшим Саверио Пирроне». За нею следовали листочки неодинакового формата и разной бумаги, исписанные изящным почерком дона Фабрицио; около трех десятков сонетов (двадцать семь, если быть точными); а далее еще несколько листочков, внизу также подписанных рукою князя «Сочинения дорогого Танкреди».

Здесь мы приводим целиком оду падре Пирроне – разумеется, не в силу ее поэтических достоинств, а единственно чтобы пролить свет на ту социальную среду, в которой добрый иезуит взрастил немудрящие, но трогательные цветы своего поэтического дара.

Как ни жаль, опубликовать все сонеты дона Фабрицио нам не удастся: трудности, с которыми столкнулся Леопард, распутывая хитросплетения просодии и метрики своего времени, оказались для нас непреодолимыми. В тех сонетах, по-видимому казавшихся автору более чем ясными, читатель наших дней не понял бы ничего – настолько замысловат их синтаксис, так много в них несуразных слов и лишних либо недостающих слогов. Вследствие этого мы сочли неуместным выставлять личность, во многих областях глубокоуважаемую, на посмешище публики, которая мирится с непонятной поэзией, лишь когда она преднамеренна, а не исходит, как в данном случае, из неумения выразить свои мысли; посему мы предпочли подвергнуть эти творения строжайшей цензуре и выносим на суд лишь два опуса с наименьшими изъянами; они откроют вам неожиданную сторону личности дона Фабрицио и, надеемся, смягчат сердца тех, кто не поленится пройти до конца по бесплодным равнинам этих страниц.

Стихотворные опыты Танкреди столь малочисленны и легковесны, что их мы также решили отбросить, ибо они ничего не добавляют к манящему образу этого «героя нашей борьбы за свободу».

Мы также просим читателя о снисхождении к некоторым необходимым примечаниям, которые хотя и утяжеляют текст, но проясняют кое-какие личные или семейные моменты этих несовершенных сочинений.

ОДА, ВОСПЕВАЮЩАЯ БЛАГОРОДНЫЙ ДОМ КНЯЗЕЙ.

САЛИНА-КОРБЕРА, ПО СЛУЧАЮ ПЯТИДЕСЯТЫХ ИМЕНИН.

ЕГО СВЕТЛОСТИ ДОНА ФАБРИЦИО КОРБЕРЫ, КНЯЗЯ САЛИНЫ,

ГЕРЦОГА КВЕРЧЕТЫ, МАРКИЗА ДОННАФУГАТЫ И Т. Д. И Т. П.,

СОЧИНЕННАЯ И ОСВЯЩЕННАЯ ЧЛЕНОМ ОРДЕНА ИЕЗУИТОВ,

ДОСТОПОЧТЕННЕЙШИМ САВЕРИО ПИРРОНЕ.

Хвалу прославленным родам Не стану петь, судьбу гневя. Из праха был рожден Адам От шелковичного червя.
Усталый Петр в речной воде Удил рыбешку для продаж. В конюшне бедной и в нужде Был явлен нам Спаситель наш.
Еще слыхали мы не раз, Оттуда в вечность Рим шагнул, Куда убогий волопас Случайно посох свой воткнул.
Вблизи селения Манреса, Во мраке каменной пещеры, В благой тиши густого леса Зажегся светоч вечной веры[138].
От полудиких лиходеев, От неприкаянных бродяг, От нищих, сирых, от злодеев, От искалеченных вояк
Родятся короли, герои, Те, кем гордятся времена, Как будто яркою звездою Их колыбель освещена.
Тот, кто в Лютеции царит, Рождая ропот и молву, На Корсике – она гласит — Зачат в овечьем был хлеву[139].
И лишь Салины славный род, Возлюбленное племя, Струит свой свет из года в год, Над ним не властно время.
Как истинный державы столп, Любовию взлелеян, Несешь почтенный ореол, Бессмертием овеян.
На древнем Палатине Твое начало свито, Ведешь свой род поныне От Береники с Титом[140].
Священной Иудеи Печать в душе хранима, И, силою владея Божественного Рима,
В грядущее свой взор Орлиный устремляешь И стихотворцев хор К осанне призываешь.
А чтимый мной Корнелий Трагедью изваял И род твой в самом деле В три слова оболгал[141].
Расиний же, недаром Отвергший янсенизм, Своим великим даром Прославил классицизм.
И лирой вдохновенной Воспел он жизни нить, Сказав, что во вселенной Негоже крови лить[142].
Хотя жрецы порока Шипят среди тенет: «В отечестве пророка, Как говорится, нет».
Пусть костью в горле станет Хула тем шептунам. Мой стих, он не обманет, И я желаю нам
Под сению старинной, Средь сицилийских нег Восславить род Салина Отныне и вовек!

СОНЕТЫ ДОНА ФАБРИЦИО.

Лежит, словно мрамор зеленый, вода, Сковал ее зной в догорающем лете. Застыла река, ожидая, когда Ударит холодный сентябрьский ветер.
Нет, воды бегут, но, подобно годам, Струятся так тихо, что трудно заметить. Без толка и смысла текут в никуда, Играя на гальке лучами, как дети.
Когда же вода в этом русле спадает, Становится виден позорный осадок — Отбросы и черви, покрывшие дно.
Там корчится солнце, грехи расцветают, Там всякое благо приходит в упадок И вся красота обращается в гной[143].

* * *

Коль в сердце вновь амур поселится моем, Где жили до него уныние да грусть, Все двери распахну кудрявому, и пусть Он полюбуется изношенным старьем.
Как мумия без пут[144] на солнце вешним днем, Иссохну плесенью[145] и коконом свернусь. Я самому себе теперь сказать боюсь, Что опален любви безжалостным огнем.
Тиран был в юности, а в старости палач, Я жизней не щадил и ведал только смерть, А ныне душу жжет мне безмятежный взгляд,
И рвутся из груди стенания и плач, И давит на меня заместчивая твердь, И черная рука подносит в склянке яд.