Леопард. Новеллы [Авторский сборник].
Слепые котята.
Угодья Ибба, изображенные в масштабе 1:5000, занимали целую полосу парафиновой бумаги два метра длиной и восемьдесят сантиметров высотой. Впрочем, не все, что было нанесено на карту, принадлежало семье: был, например, на юге краешек моря – у этих берегов, окаймленных сетями для ловли тунца, оно оставалось бесхозным; были на севере необитаемые горы, которые Ибба никогда и не стремились захватить; было там еще немало немаленьких белых пятен вокруг лимонно-желтых владений семьи – либо те земли, которые не удалось выкупить, поскольку хозяева их сами были богаты; либо земли доступные, но отвергнутые по причине полной их негодности; либо земли вожделенные, чьи владельцы уже обрабатывались, только не достигли пока нужной степени готовности к сделке. И было там совсем немного участков, перекрашенных из желтого в белый цвет, так как их продали в трудные, неурожайные годы, чтобы приобрести другие, получше. Эти белые вкрапления (только по краям карты) не умаляли величия желтого пространства: от его яйцевидного ядра – Джибильдольче[288] и окрестностей – тянулась широкая лапа, на востоке она сужалась, а затем вновь полнела и расходилась на два щупальца – одно тонким кончиком дотягивалось до моря, другое обрывалось на севере, у подножия отвесных и бесплодных гор. Экспансия на запад была еще внушительнее: там лежали бывшие церковные земли, уступавшие натиску Ибба послушно, как свиной жир – натиску ножа. Для захвата небольших участков Сан-Джачинто и Сан-Нарчизо хватило легкой экспроприационной атаки, зато оборонительная линия у реки Фаваротта[289] продержалась долго, однако и она была сломлена, и сегодня, 14 сентября 1901 года, тет-де-пон находился уже по ту сторону реки благодаря приобретению Писпизы, маленького, но жирного именьица на правом берегу.
Новые владения пока не успели покрыться желтой краской на карте, но тушь и кисточка на письменном столе уже ожидали появления Кальчедонио – он один в доме умел ими пользоваться как следует. Сам дон Бальдассаре Ибба, глава семьи и полубарон, попробовал себя в этом деле десять лет назад, заполучив участок Шиддико, но потерпел фиаско: всю карту залил желтым, и пришлось выложить кучу денег на новую. Впрочем, тушь в том флаконе не закончилась до сих пор. На сей раз дон Бальдассаре не рискнул приложить руку, только водил за кисточкой наглым крестьянским взглядом и думал, что отныне даже на общей карте Сицилии можно видеть угодья Ибба, огромные, что твоя блоха, по сравнению с необъятным островом, и все же вполне различимые.
Дон Бальдассаре был доволен и раздражен одновременно: такие эмоции часто соседствовали в его душе. Этот Феррара, этот поверенный князя Салины, прибывший утром из Палермо заключать сделку, кочевряжился до самого подписания – нет, ну прямо до подписания! – и даже потом, да еще и сумму заломил в восемьдесят розовых купюр Банка Сицилии вместо векселя, который уже был для него приготовлен; а ему, дону Бальдассаре, пришлось идти наверх и доставать сверток из самого потайного ящика письменного стола, что было связано с немалым риском, ведь в эти часы Марианнина и Тото наверняка крутились где-то поблизости. Правда, поверенный дал себя облапошить, уступив тысячу шестьсот лир от капитализированной стоимости земли ради этих восьмидесяти лир годовой арендной платы, взимаемой фондом Церкви, хотя дон Бальдассаре (как и нотариус) знал, что арендная плата девять лет назад была опротестована другим поверенным князей Салина. Но это не имело значения – любое, даже самое ничтожное противодействие его воле, особенно в денежных вопросах, выводило дона Бальдассаре из себя: «Им деваться некуда – только что продать, а еще от векселей нос воротят, банкноты им подавай!».
На часах было четыре, до обеда оставался час. Дон Бальдассаре открыл окно, выходившее в маленький двор. Выжженный, вываренный и жгучий сентябрьский зной просочился в полумрак комнаты. Внизу усатый старик готовил потеху для барчуков, намазывая птичий клей на тростниковые прутья.
– Джакомино, седлай лошадей, мне и себе. Я спускаюсь.
Он решил съездить в Шиддико и оценить ущерб, нанесенный поилке для скота: утром ему доложили, что какие-то озорники вышибли один из камней в резервуаре; пробоину уже кое-как залепили щебнем и грязью, смешанной с соломой, которой вокруг поилок всегда полно, но Тано, арендатор Шиддико, требовал поскорее провести серьезный ремонт. Опять морока, опять расходы, и ведь если не поедешь лично посмотреть, счет за работу тебе выставят несусветный. Он проверил, висит ли на поясе кобура с тяжелым «смит-вессоном»: так давно привык носить его с собой, что даже не ощущал. Спустился во двор по сланцевой лестнице. Батрак уже заканчивал седлать лошадей, дон забрался на свою по трехступенчатой стремянке, всегда стоявшей тут, у стены, взял поднесенный мальчиком хлыст и подождал, когда Джакомино вскарабкается в седло (без поддержки барской стремянки). Сын батрака распахнул бронированные ворота, впустив во двор лучи летнего полуденного солнца, и дон Бальдассаре Ибба со своим телохранителем выехал на главную улицу Джибильмонте.
Ехали они едва ли не впритирку, только лошадь Джакомино на полголовы отставала от хозяйской; двустволка батрака моталась над лукой то вправо, то влево, поблескивая вороненой сталью; конские копыта шаркали не в такт по булыжнику угловатых улочек. Женщины пряли у своих дверей и не здоровались. «Берегись!» – кричал Джакомино всякий раз, когда какой-нибудь карапуз, совершенно голый, собирался проскочить между ног лошади; архипресвитер, сидя на стуле и упершись затылком в стену церкви, делал вид, что спит. Здесь чтили не богатея Иббу, а разоренных и покинувших этот край Сантапау[290]. Лишь бригадир карабинеров, в одной рубашке, без мундира, приветственно наклонился с балкона казармы. Они выехали из села, стали подниматься пастушьей тропой к поилке. За ночь убежало много воды, и она огромной грязной лужей растеклась вокруг; смешавшись с глиной, с кучками соломы, с навозом и коровьей мочой, наполнила воздух резкой аммиачной вонью. По счастью, дыру заделали неплохо: сквозь заплату меж камней вода уже не лилась, а только сочилась, и слабой струи, которую толчками испускала старая труба, вполне хватало для восполнения водяного запаса. Особенно радовало, что починка ничего не стоила, а ее временный характер дона Бальдассаре не смутил: «Да будет тебе, Тано! Резервуар в отличном состоянии! Ничего тут делать не надо. Пускай лучше тот олух, если он мужчина, следит, чтобы всякие сопляки не портили мое добро. А коли он ни черта не может, так сам отыщи их отцов и поговори с ними».
На обратном пути тропу перебежал потревоженный заяц, лошадь дона Бальдассаре испугалась, взбрыкнула задними ногами, и землевладелец, который ездил в прекрасном английском седле, но вместо стремян использовал веревочные петли, оказался на земле. Ничего не повредил, и привычный Джакомино крепко взял кобылу под уздцы; спешенный дон Бальдассаре жестоко хлестал ее по морде, ушам и бокам, а та, вся в пене, непрерывно дрожала. Воспитательная процедура завершилась пинком под брюхо, после чего дон Бальдассаре вернулся в седло, и спутники двинулись к дому, который уже виднелся вдали.
Поверенный Феррара, не зная, что хозяин уехал из дому, зашел к нему в кабинет, обнаружил его пустым и присел подождать. Там стояли козлы с двумя винтовками, несколько папок на полках («Налоги», «Документы на право собственности», «Страховки», «Ссуды» – гласили этикетки на коричневом картоне); на столе лежал подписанный два часа назад акт купли-продажи; на стене висела карта.
Феррара встал и подошел к ней, чтобы получше разглядеть: по роду деятельности и по неофициальным данным, которые поступали к нему непрерывным потоком, он хорошо знал, как создавалось это огромное имение, – то была целая эпопея ухищрений, сделок с совестью и плевков на законы, эпопея несгибаемости, везения и отваги. Феррара подумал, что интересно было бы изобразить эту схему в ином стиле, как рисуют захват Италии Савойским домом в школьных учебниках: каждую ступень экспансии раскрашивают отдельным цветом. Зародыш появился здесь, в Джибильмонте; шесть могильных холмов, полгектара виноградников и домик из трех комнат – вот все, что получил в наследство Гаспаре, отец дона Бальдассаре, неграмотный гений. Еще совсем юным он соблазнил глухонемую дочь «горожанина», мелкого-премелкого собственника, чуть менее бедного, чем он сам, и посредством этой вырванной зубами свадьбы удвоил свое состояние. Неполноценная жена прекрасно вписалась в его образ жизни: отказывая себе во всем, чета сумела немножко скопить – даже крохотная сумма имела вес на Сицилии, где экономика, как в древних городах-государствах, была целиком основана на лихоимстве.
Он стал давать очень продуманные кредиты, на эксклюзивной основе: только тем, у кого была собственность, но доходов не хватало для удовлетворения всех потребностей. Еженедельные завывания Марты, жены Гаспаре, обходившей на закате округу, чтобы взыскать долги, вошли в поговорку: «Коли Марта заблажит, вся сторонка задрожит». За десять лет мимического общения с должниками, за десять лет воровства пшеницы маркизов Сантапау, у которых Гаспаре работал на испольщине, за десять лет борьбы с голодом состояние семьи увеличилось впятеро; ему было всего двадцать восемь лет, а нашему дону Бальдассаре – семь. Случались и неприятности, например когда бурбонским судебным властям взбрела блажь расследовать дело самого обыкновенного трупа, каких находили в округе то тут, то там, и Гаспаре долго не показывался в Джибильмонте, а его жена доводила до всеобщего сведения, что он поехал к двоюродному брату в Адерно учиться тутовник выращивать, хотя, по правде, сентиментальный хозяин каждый вечер наблюдал с окрестных гор за дымком, поднимавшимся из трубы его мирного жилища. Потом пришла «Тысяча» Гарибальди, все пошло кувырком, компрометирующие документы куда-то пропали из канцелярии, и Гаспаре Ибба официально водворился в родной дом.
Жить стало не в пример лучше прежнего. Именно тогда Гаспаре задумал совершенно безумный, как и все гениальное, маневр: если Наполеон под Аустерлицем рискнул оголить центральный корпус, чтобы зажать австро-русских болванов в клещи мощными флангами, то Гаспаре заложил со всеми потрохами таким трудом нажитое хозяйство и несколько вырученных тысяч лир дал в беспроцентный кредит маркизу Сантапау, который слишком щедро одаривал Бурбонов, на том и погорел. В результате два года спустя Сантапау лишились имения Балате[291], которое, впрочем, ни разу не посетили и считали, судя по названию, бесплодным, залог с имущества Ибба был снят, Гаспаре стал «доном Гаспаре» и привык по субботам и воскресеньям лакомиться бараниной. А когда он взял барьер в сто тысяч лир, дальше дело пошло само, как в четко отлаженном механизме: церковные земли отходили ему за два первых взноса от их мизерной стоимости, то есть за десятую ее часть; со всеми своими постройками, водными источниками и пролегающими через них дорогами они приносили такую прибыль, что скупать близлежащие частные территории за бесценок становилось все легче; доходы росли, позволяя приобретать или экспроприировать новые участки, все более отдаленные.
Умер дон Гаспаре еще молодым, оставив после себя весьма впечатляющие владения, однако они, подобно прусским территориям в середине XVIII века, были всего лишь островками среди чужих земель. Его сыну Бальдассаре досталась почетная миссия: собрать островки в единое целое и расширить границы этого целого до самых дальних пределов. Виноградники, оливковые рощи, кусты миндаля, пастбища, арендованные участки и прежде всего посевные площади пожирались и переваривались, доходы от них стекались в скромную контору в Джибильмонте, откуда очень быстро уходили почти нетронутыми, чтобы превратиться в новые земли. Ветер неустанной удачи надувал паруса галеона «Ибба»; это имя на всем нищем сицилийском треугольнике стали произносить с благоговением. Женился дон Бальдассаре в тридцать лет, да не на убогой, как его почтенная родительница, а на крепкой девахе Лауре, восемнадцатилетней дочке нотариуса из Джибильмонте. В приданое она принесла ему собственное здоровье, приличную сумму, ценный юридический опыт отца и абсолютную покорность при условии удовлетворения ее неслабых сексуальных аппетитов; живым доказательством этой покорности явились восемь детей. В доме Ибба царило суровое и беспросветное счастье.
Счетовод Феррара был человеком чувствительным – редчайший для Сицилии тип людей. В бурные времена, еще при старом князе Фабрицио, его отца взяли в администрацию Салина, и сын вырос в тепличной атмосфере их дома, а потому всегда мечтал о спокойной, пусть даже и заурядной жизни; ему было довольно, если перепадало сгрызть кусочек сыра с княжеского стола. При взгляде на эти два квадратных метра парафиновой бумаги Феррара воображал превратности судьбы и борьбы за место под солнцем, претившие ему, по натуре не хищнику, а уж скорее грызуну. Словно он перечитывал выпуски «Истории неаполитанских Бурбонов» Ла Чечилии[292], которые каждую субботу покупал для него отец, пламенный либерал; правда, в той книге еще описывались легендарные оргии Казерты, а здесь, в Джибильмонте, все было строго, практично и пуритански угрюмо. Ему стало не по себе, и он вышел из комнаты.
Вечером за ужином собралась вся семья, кроме первенца: Гаспаре уехал в Палермо пересдавать выпускные экзамены в лицее (ему уже исполнилось двадцать). Стол был простым, деревенским: все приборы, довольно тяжелые и дорогие, были свалены в середине стола, и каждый мог вытащить из этой кучи, что ему понадобится. Слуги Тото и Марианнина упорно всем подавали еду с правой стороны. Синьора Лаура воплощала собой идею здоровья и цветущей тучной красы, сложенной из многих компонентов: округлый подбородок, нежный носик, глаза, озаренные семейным счастьем и затерянные в пышных волнах свежего, упругого, аппетитного сала; огромное тело окутано черным шелком в знак постоянно возобновляемого траура. Сыновья Мелькьорре, Пьетро и Иньяцио, дочери Марта, Франческина, Ассунта и Паолина демонстрировали забавное сходство с родителями, странную смесь отцовских хищных черт и ласковых материнских. Ни в ком и ни в чем не было никакого изыска: женщины в набивном кретоне (серый на белом фоне), мальчики в матросских костюмчиках, даже старший из присутствующих – семнадцатилетний Мелькьорре, который со своими пробивающимися усами походил на настоящего матроса королевского флота. Разговор или, лучше сказать, диалог между доном Бальдассаре и Феррарой касался исключительно двух тем: цен на землю в окрестностях Палермо по сравнению с ценами здесь, вокруг Джибильмонте, и анекдотов из жизни высшего палермского общества. Дон Бальдассаре полагал, что аристократы все поголовно помирают с голоду, включая и тех, чье состояние, даже не считая старинных коллекций и текущих доходов, не уступало его собственному. Почти никуда не выезжая, разве что порой в центр области или уж совсем редко – в Палермо, чтобы «понаблюдать» за процессами в кассационном суде, он из этих аристократов ни одного лично не знал, потому представлял себе умозрительные типажи, подобные маскам Арлекина или капитана Фракасса. Князь А. – транжира, князь Б. – волокита, герцог В. – просто зверь, барон Д. – игрок, дон Джузеппе Э. – бретер, маркиз Ф. – эстетик (он имел в виду «эстета», используя сей эвфемизм как самую страшную хулу), и все в таком духе. Они были для него сплошь отрицательными кукольными персонажами. Дон Бальдассаре обладал замечательным даром заблуждаться буквально в каждом из этих суждений, ведь ни один его эпитет не подходил тому, для кого предназначался, а всякий вымышленный им порок был чудовищно преувеличен, тогда как истинных пороков тех людей он и близко не знал, ибо мыслил абстрактно и явно наслаждался нравственным превосходством клана Ибба над испорченной знатью.
Феррара о реальном положении вещей был осведомлен чуть лучше, но тоже не досконально, и теперь, изредка пытаясь оспорить наиболее фантастические утверждения, не находил достаточных аргументов; к тому же его слова вызывали в доне Бальдассаре такое благородное негодование, что он предпочел вовсе умолкнуть, а тут и ужин подошел к концу.
Ужин, на вкус Феррары, был превосходен: донна Лаура не витала в кулинарных эмпиреях и накрыла совершенно сицилийский стол, даже сицилийский в кубе, что подразумевало губительные объемы блюд и соответствующее количество приправ в оных. Макароны натурально тонули в масле, еще и погребенные под сугробами качкавала, мясо было нашпиговано жгучими колбасками, «быстрые» пирожные содержали в три раза больше алкермеса, сахара и цукатов, чем полагается; но, как уже сказано, Феррара считал все это самой изысканной высокой кухней, поскольку редкие завтраки в доме Салина всегда казались ему удручающе пресными. Однако на другой день, вернувшись в Палермо и передав князю Фабрицьетто семьдесят тысяч двести лир, он расписал вчерашнюю восхитительную трапезу в самых мрачных красках, так как князь предпочитал coulis de volaille[293] из «Лё Пре Катлан»[294] и timbales d’écrivisses[295] из «Прюнье»[296]. Салине так это понравилось, что позже, за партейкой покера в клубе, он подробно все пересказал друзьям, жадным до вестей о легендарных Ибба, и общий хохот не утихал до тех пор, пока бесстрастный Пеппино Сан-Карло не выложил четыре дамы.
Как упоминалось выше, интерес к семье Ибба в кругах палермской знати был весьма высок, а любопытство идет рука об руку с басней, и, конечно, самые разные легенды о такой невероятной удачливости рождались одна за другой. Это свидетельствовало не только о бурной детской фантазии властей предержащих, но также об их подсознательном отказе признать, что сейчас, в начале двадцатого столетия, можно нажить огромное состояние на одних лишь землях; по горькому опыту каждого из тех господ, такой вид богатства был слишком недолговечен и не подходил для возведения прочных конструкций. Будучи сами помещиками, они поняли, что стремительный взлет Иббы до уровня владетельного феодала прошлых веков, вроде Кьярамонте и Вентимильи[297], иррационален и для них опасен; они глухо роптали, и не только потому, что свое могущество Ибба построил по большей части из материалов, принадлежавших им, но и потому, что видели в нем столпа анахронизма, который тормозит ход сицилийских колес, – этот анахронизм видят все, но никто не способен избавиться от него или хотя бы пойти с ним на компромисс.
Повторим, что их недовольство не выходило за пределы коллективного бессознательного, прорываясь исключительно в форме побасенок и острот, как и подобает в кругу людей, не склонных к философии. Первым и простейшим типом басни следует назвать завышение цифр, которые в пересказе всегда отличаются гибкостью. И хотя проверить данные не составляло труда, капиталы Бальдассаре Иббы оценивались в несколько десятков дюжин миллионов, а какой-то смельчак договорился однажды до «почти миллиарда», правда был тут же освистан, поскольку это число, нынче вполне обыденное, в 1901 году употреблялось столь редко, что не многие знали его истинное значение; в эпоху золотой лиры слово «миллиард» звучало примерно как «ничего». Не только объемы богатства, но и сама его история вызывала аналогичные пересуды. Скромное происхождение дона Бальдассаре мало кому удавалось расцветить байками (старый Коррадо Финале, чья мать была из рода Сантапау, намекал, хоть и не впрямую, что Ибба доводился сыном его шурину, жившему какое-то время в Джибильмонте, но этой сплетне почти никто не верил, зная за Финале обычай присваивать себе и своей семье тайное родство со всякими знаменитостями, будь то победоносный генерал или известная примадонна); зато обыкновенный труп, некогда причинивший дону Гаспаре столько беспокойства, размножился до десятков и сотен мертвецов, и не было ни одного убийства среди тех, что совершились на острове за тридцать лет (а совершилось их порядочно), в котором не подозревали бы клан Ибба – вполне, кстати, заслуженно. Как ни странно, именно эти слухи были самыми добрыми на фоне других, ведь насилие, оставшись безнаказанным, скорее восхищало здесь, на Сицилии, где даже у святых кровавые нимбы.
Помимо собственноручно выращенных легенд, попадалась и чужая рассада: вдруг всплыла, например, басня, ходившая веком ранее про Тестасекку, который велел вырыть канавку, согнал к ней сотню коров и тысячу овец и приказал доить их всех одновременно, чтобы предъявить королю Фердинанду Четвертому бегущий к нему ручей из пенистого парного молока. Так вот этот миф, не лишенный пасторальной поэтичности, которая выдавала авторство Феокрита, теперь налепили на дона Бальдассаре, лишь заменив короля Фердинанда на Умберто Первого; и как ни легко было доказать, что нога последнего никогда не ступала во владения Иббы, сказка эта приклеилась к нему намертво.
Из-за этой злобы, смешанной со страхом, по окончании покера беседа вновь свернула на тему Иббы. Около десятка членов клуба собралось на террасе, выходившей в тихий дворик, затененный кроной высокого дерева, с которого лепестки сирени осыпались на этих по большей части пожилых господ. Слуги в красно-синей униформе разносили напитки и мороженое. Глубоко угнездившись в кресле из ивовых прутьев, Санта-Джулия подал раздраженный, как всегда, голос:
– А можно ли вообще узнать, сколько всего земель у этого проклятого Иббы?
– Отчего же нельзя, все давно знают. Четырнадцать тысяч триста двадцать пять гектаров, – отвечал хладнокровный Сан-Карло.
– И только-то? Я думал, больше.
– Четырнадцать, как бы не так! Те, кто бывал там, говорят, у него не меньше тридцати тысяч гектаров, чтоб я сдох; и все преотменные.
Газета «Трибуна», которой генерал Ласкари, казалось, был очень увлечен, вдруг резко опустилась, открыв обществу его брюзгливое лицо, испещренное желтыми морщинами; на их фоне резко и даже немного зловеще выделялись белоснежные зрачки, будто глаза у некоторых греческих статуй из бронзы.
– Двадцать восемь тысяч, ни больше ни меньше! Мне племянник говорил, а его кузина замужем за префектом. И все, довольно, нечего тут больше обсуждать.
Пиппо Фоллоника, случайный гость, проездом из Рима, рассмеялся:
– Послушайте, если вам так интересно, послали бы кого-нибудь в кадастр – чего проще? Спросите, и узнаете сразу всю правду, по крайней мере об этом.
Столь практичное предложение приняли с прохладцей. Фоллоника не постигал, что сутью их дискуссии была не статистика, а страсть: они выплескивали друг на друга свою зависть, свои обиды и тревоги, которые ни одна кадастровая справка унять не может.
– Если я что-то говорю, значит так оно и есть, и не надо никаких кадастров-раскадастров! – пришел в ярость генерал, но из учтивости по отношению к гостю тут же смягчился. – Вы просто не представляете, дражайший князь, что у нас тут за кадастры. Переход собственности никто не регистрирует, те, кто числится там владельцами, давно уж землю продали и доживают свой век в богадельне.
Такой обстоятельный контраргумент заставил Пиппо сменить тактику:
– Допустим, точную площадь в гектарах трудно установить. Но хотя бы общую стоимость имущества этого мужлана узнать можно!
– Зачем устанавливать, она всем известна: восемь миллионов ровнехонько.
– Как бы не так! – С этих слов Санта-Джулия упорно начинал каждую фразу. – Как бы не так! Двенадцать, и ни чентезимо меньше!
– Вы прямо все в облаках витаете! Совершенно не в курсе дела! У него двадцать пять миллионов стоит одна земля, а еще есть доход с аренды, и капиталы, не переведенные пока в недвижимость, и цена скота. Это пятнадцать миллионов сверху по меньшей мере.
Генерал разволновался, газету отложил. Его безапелляционность много лет раздражала членов клуба, ведь каждый из них мечтал об уникальном праве провозглашать неоспоримые суждения, потому против генеральского слова мгновенно сплотилась коалиция неприятелей, и какой бы ни была истинная стоимость имущества Иббы, в глазах этого собрания она стала стремительно падать.
– Что тут рассуждать, про деньги да про Бога никто не знает много. Даже если у Бальдассаре Иббы только десять миллионов, сумма все равно порядочная.
Цифра была взята с потолка, в пылу спора, но, поскольку она отвечала общим чаяниям, стоило ей прозвучать, как все угомонились, кроме генерала, который продолжал размахивать руками в своем кресле, бессильный против девяти оппонентов.
Слуга внес длинную деревянную палку с проспиртованной горящей тряпкой на конце. Мягкие закатные лучи уступили резкому свету газовой лампы. Римлянин забавлялся от души; будучи на Сицилии впервые, он за эти пять дней в Палермо успел нанести немало визитов и начинал думать, что местные – вовсе не такие провинциалы, какими их считают: обеды здесь изысканны, гостиные красиво обставлены, дамы грациозны. Однако этот пламенный спор о состоянии человека, которого никто из присутствующих не знал и знать не хотел, эти очевидные преувеличения, эта бешеная жестикуляция на пустом месте вновь его охладили: вот так же вели себя простаки из Фонди или Палестрины, где Фоллоника бывал, объезжая свои владения, а еще он невольно вспомнил Безюке, смешного аптекаря из «Тартарена»[298], и предвкушал, как будет рассказывать эти истории друзьям через неделю, когда вернется в Рим. И напрасно. Как светский человек, он видел лишь то, что лежит на поверхности, глубже копать не привык, а ведь в этой комедии провинциальных масок не много было комизма; напротив, в ней было трагическое озарение для людей одного класса, бессильно наблюдавших за утратой своего помещичьего приоритета, а значит, и смысла жизни, и общественной роли; в таких вот хитрых преувеличениях и натужных преуменьшениях находил выход их гнев, усмирялся их страх.
Поскольку правда восторжествовать не могла, разговор ушел в сторону, и хоть не покинул пределов темы Бальдассаре Иббы, но переключился на его личную жизнь.
– Живет как монах. В четыре утра встает, идет на площадь нанимать батраков, весь день ведет дела, ест одну пасту с овощами и маслом и в восемь вечера уже спит.
– Жена и восемь детей, хорош монах, – возразил Салина. – Мой поверенный провел у него целые сутки: дом, конечно, некрасивый, но большой, удобный и, в общем, вполне приличный; жена, верно, была когда-то красавицей; дети хорошо одеты, один даже учится в Палермо; еда пускай тяжела, зато обильна, как я вам уже говорил.
Генерал твердо держался своих позиций:
– Ты, Салина, веришь всему, что тебе расскажут. А скорее, поверенному твоему, остолопу, напустили пыли в глаза. Хлеб, сыр да масляная лампа – вот и все, чем Ибба на самом деле живет, но стоит явиться кому-нибудь из Палермо, он принимается шиковать, чтобы нас облапошить, как будто это возможно.
Санта-Джулии так не терпелось огласить новые сведения, что он забился в своем кресле, его прекрасные ботинки застучали по полу, руки задрожали, пепел с сигареты посыпался на костюм.
– Господа, господа, вы ничего не знаете, вы в совершенном неведении! Мне одному известно, как обстоят дела. Жена моего батрака родом из Торребеллы, а это в двух шагах от Джибильмонте, где живет ее сестра с мужем; она часто бывает у нее, и та ей все рассказывает. Уж это, мне кажется, самый верный источник.
Убежденный в своей правоте, он тем не менее поискал поддержки в глазах слушателей и легко ее нашел, потому что все заинтересовались. Тогда, хоть и не было здесь целомудренных ушей, Санта-Джулия заговорил тише: без этого мелодраматического приема эффект от рассказа был бы не тот.
– Дон Бальдассаре выстроил себе небольшой дом в четырех километрах от Джибильмонте и обставил его так роскошно, как вам и не снилось, – мебель из Сальчи[299] и тому подобное. – В его фантазии явно проступили ностальгические воспоминания о строках Катюля Мендеса[300], о парижских домах свиданий и о страстях, годами лелеемых, но неутоленных. – Пригласил из Парижа великого художника Рошгросса[301], тот ему все комнаты расписал фресками. Три месяца пробыл в Джибильмонте и за каждый брал по сто тысяч лир.
Двумя годами ранее Рошгросс в самом деле на Сицилии был: провел здесь неделю с женой и тремя детьми, без всякого шума посетил Палатинскую капеллу, Седжесту и каменоломни в Сиракузах, а затем уехал.
– Это же целое состояние! Но что за фрески! Такие работы могут мертвых воскрешать! Обнаженные, совершенно обнаженные женщины танцуют, пьют, сходятся с мужчинами и друг с другом, во всех позах, всеми возможными способами. Шедевры! Энциклопедия, уверяю вас, настоящая энциклопедия наслаждений! А чего еще ждать от парижанина, который в месяц получает сто тысяч лир. И вот там Ибба принимает женщин десятками: итальянок, француженок, немок, испанок. Отеро[302] у него тоже побывала, точно вам говорю. Словом, Бальдассаре устроил себе там Олений парк, как Людовик Шестнадцатый[303].
На сей раз Санта-Джулия сразил своих слушателей наповал: они замерли с раскрытыми ртами. И не то чтобы поверили, но сочли эту басню весьма поэтичной, да еще позавидовали миллионам Иббы, о которых можно слагать такие великолепные баллады. Первым от романтических мечтаний пробудился генерал:
– Ты-то откуда знаешь? Сам в этом домике бывал? В качестве одалиски или евнуха?
Все рассмеялись, даже Санта-Джулия.
– Сказал ведь, те росписи видела жена Антонио, моего батрака.
– Поздравляю! Твой батрак – рогоносец!
– Как бы не так! Она ходила туда отнести постиранные простыни. Ей даже войти не разрешили, но все было видно через открытое окно.
Этот воздушный замок, сложенный из девичьих ляжек, из неслыханных непристойностей, из великих полотен и банковских билетов в сто тысяч лир, был хоть и очень хрупким, но столь прекрасным, что никто не решился дунуть и разрушить его.
Салина вытащил часы:
– Батюшки! Восемь уже! Надо ехать домой, переодеваться. В Политеама нынче «Травиату» дают, можно ли пропустить «Альфред, Альфред» в исполнении Беллинчони? Встретимся в ложе[304].