Мемуары.

День немецкого искусства.

В Берлине я получила приглашение приехать в Мюнхен по случаю торжественного открытия Дома немецкого искусства.[261] Приехали почти все деятели искусств — скульпторы, художники и архитекторы, а также писатели, актеры, знаменитые дирижеры, такие как Фуртвенглер[262] или Кнаппертсбуш,[263] и представители дипломатического корпуса — все в качестве гостей имперского правительства. Купе спального вагона я делила с Элизабет Фликкеншильдт, актрисой, которую особенно ценила.

Войдя в Дом немецкого искусства, я увидела своего друга, художника Боллынвайлера, сидящего на лестнице и восторженно улыбающегося. Заметив меня, он бросился навстречу и воскликнул со слезами в голосе:

— Лени, в это трудно поверить, но все картины уже проданы!

— Такого не бывает, — проговорила я в изумлении.

— Бывает, — заявил сияющий Боллынвайлер, — из-за твоей любимой картины, «Головы коня», уже успели поспорить Гитлер с Герингом, но купил ее Гитлер, а Геринг заплатил десять тысяч марок за моего «Тигра». После этого все захотели приобрести мои работы, и вот они уже полностью распроданы.

Выходит, неплохой оказалась моя идея — повесить в пустых комнатах картины Боллынвайлера. Я обняла своего счастливого друга.

Вечером, после праздничного обеда, был устроен бал. Тут я увидела в вестибюле Луиса Тренкера. После совместного участия в съемках фильма студии УФА «Большой прыжок» и нашей ссоры прошло десять лет. С тех пор я Тренкера больше не встречала. За это время он успел сделать фильмы «Бунтовщик»[264] и «Блудный сын».[265] Я уже давно хотела закопать в землю томагавк и потому ранее в нескольких строках поздравила его с успехами. Сияя улыбкой, Луис подошел ко мне и, не стесняясь присутствующих, обнял и поцеловал.

— Я ужасно обрадовался твоему поздравлению и только ради тебя приехал сюда из Церматта, где снимаю фильм на Маттерхорне.

Я была рада, что прошлое забыто. Он рассказал мне о разногласиях с Геббельсом. Речь шла о фильме «Кондотьеры».[266].

— Представь себе, они вырезали очень важные сцены.

— Какие?

— Одни из самых сильных, — с досадой проговорил Тренкер, — кульминационный момент фильма, где предводитель со своими рыцарями преклоняют в Ватикане колена перед Папой.

— Ты же мог заранее знать, что Геббельс не будет от этого в большом восторге, — сказала я со смехом.

— Но ведь сценарий был одобрен министерством. Могли заранее сказать, я б тогда и снимать не стал — и начихал бы на все.

После этих слов он обнял меня за талию и потащил танцевать. Я тогда и представить не могла, что мне еще предстоит пережить с этим человеком.

Несколько слов о коротеньком эпизоде, промелькнувшем в те бурные дни: на Людвигштрассе, уже после того как прошло торжественное шествие, мой взгляд упал на молодого человека в будке телефона-автомата. Всегда, когда я видела людей — безразлично, молодых или старых, мужчин или женщин, — которых я считала фотогеничными, просила дать мне фамилию и адрес. Таким образом у меня уже собралась довольно обширная картотека. Когда молодой человек вышел из будки, я заговорила с ним и тоже попросила назвать фамилию и адрес.

— Чего ради? — спросил незнакомец озадаченно.

— Извините, возможно, вы знаете меня, я Лени Рифеншталь.

Молодой человек засмеялся и сказал:

— Меня зовут Генри Наннен,[267] найти меня можно в издательстве «Брукман ферлаг» в Мюнхене.

Я вспомнила о нем во время дублирования фильма об Олимпиаде. Нам нужно было пригласить человека на небольшую роль немецкого оратора, открывающего Олимпийские игры. Я поручила господину Барчу, одному из моих сотрудников, связаться с Нанненом и попробовать с ним съемку сцены, которую нужно было сделать на фоне стадиона. Коротенькая сцена всего-то с одной фразой. Сама я не могла присутствовать при съемке, так как была занята в монтажной.

Молодого человека из будки телефона-автомата я снова увидела только пятнадцать лет спустя, уже в качестве главного редактора журнала «Штерн». Есть известные журналисты, которые не стеснялись утверждать, будто Генри Наннен был нацистом уже потому, что в 1938 году он сыграл важную роль в моем фильме об Олимпиаде. Я рассказала об этом небольшом эпизоде только для того, чтобы внести ясность.

Но все же еще несколько слов о Дне немецкого искусства. В обществе он отмечался с такой же торжественностью, как двумя годами ранее в Берлине отмечались недели Олимпийских игр. Мюнхенские художники с большим размахом и вкусом украсили длинные улицы и проспекты, по которым двигалось праздничное шествие. В Нимфенбурге давалось представление «Ночи амазонок», а в Английском саду вокруг Китайской башни на высоких деревьях висели большие разноцветные шары, превращавшие сцену в волшебный сон в летнюю ночь.

В отличие от этого великолепия вид выставленных картин сбил меня с толку. Какое неприятное впечатление оставляли здесь «Четыре стихии» — четыре обнаженные женщины Адольфа Циглера,[268] вокруг которых толпились посетители, или Гитлер, представленный Рыцарем на белом коне, и еще с дюжину героических или аллегорических портретов фюрера. Где были «мои» немецкие художники — Клее, Марк, Бекман,[269] Нольде[270] или Кете Кольвиц, работами которых я часто восторгалась во Дворце кронпринца?

Из-за множества дел я была полностью отрезана от повседневности, жила как в вакууме. Даже родителей и Гейнца видела очень редко. Радио я не слушала, газет никогда не читала, потому и представить не могла, что картины «моих» художников исчезли из музеев и галерей и выставлялись с клеймом «выродившееся искусство».

Меня не только привело в шок «новое немецкое искусство», но и сбила с толку речь Гитлера перед тысячами слушателей. О политике я судить не могла, но у меня была четкая позиция по отношению к тому, что связано с искусством. Я пришла в ужас, когда Гитлер возвестил о своей решимости вести «безжалостную очистительную войну» против «так называемого современного искусства». Тогда я еще полагала, что политик вовсе не обязан понимать искусство. Но та страстность, с какой Гитлер убежден в исключительной справедливости своих воззрений, и пыл, с каким он пытался воздействовать на слушателей, заставили меня почувствовать опасность — сила его внушения была исключительна.

Я впервые осознала, насколько фюрер может заблуждаться. С этого дня я стала слушать речи Гитлера очень критически, однако полностью освободиться от его влияния смогла лишь за несколько месяцев до окончания войны. Я возненавидела Гитлера, награждавшего Железным крестом детей как «храбрых солдат» перед разрушенной рейхсканцелярией, незадолго до крушения Германии.