Новая жизнь.
16.
Полагаю, уже стало понятно, что мы дошли до той части нашего повествования, когда все разъяснится. Многие месяцы снова и снова я читал тридцать три книги, лежавшие у меня на столе. Я подчеркивал слова и предложения на пожелтевших страницах; я делал заметки в блокнотах и на листках бумаги; я ходил в библиотеки, где уборщицы смотрели на читателей так, будто говорили: «Чего пришел?!».
Подобно многим разочаровавшимся людям, некогда очертя голову бросившимся в то бушующее море, что зовется Жизнью, я сравнивал различные фантазии и образы прочитанного, и я замечал, что книги тайно перешептывались друг с другом, раскрывая тайны; и, выстраивая эти тайны по порядку, я находил между ними новые связи и, гордясь запутанностью созданной мною сетью этих связей, продолжал терпеливо работать, как человек, решивший вырыть иглой колодец, пытаясь этой работой искупить свою оторванность от жизни. Вместо того чтобы удивляться тому, что библиотечные полки в исламских странах битком забиты написанными от руки толкованиями и комментариями к другим книгам, единственное, что нужно сделать, чтобы понять причину происходящего, — просто посмотреть на улице на толпы разочаровавшихся в жизни людей.
Всякий раз, когда я во время этих суровых изысканий встречал новое предложение, образ или мысль, проникшую в маленькую книжицу дяди Рыфкы из другого источника, я сначала чувствовал разочарование, как мечтательный юноша, узнавший, что девушка-ангел его мечты вовсе не такой уж и ангел; а потом как истинный раб любви, кем я и был, я жаждал верить, что все то, что с первого взгляда не казалось мне чистым, было на самом деле знаком обворожительной тайны или глубокой мудрости.
Я читал и перечитывал «Дуинские элегии», читал и другие книги, я стал думать, что все можно решить с помощью ангела, — вероятно, потому что тосковал по ночам, проведенным с Джанан, вспоминал, что она говорила об ангеле, а не потому, что ангел из «Элегий» напоминал мне ангела, упомянутого в книге дяди Рыфкы. Глубокой ночью, когда длинные грузовые поезда, не переставая стучать колесами, уходили на Восток, мне очень хотелось увидеть в окутавшей квартал тишине какой-нибудь свет или движение, услышать призыв жизни, которую мне было приятно вспоминать; и, повернувшись спиной к сахарнице, в которой отражались включенный телевизор и я, куривший за столом, заваленном бумагами и тетрадями, я подходил к окну и из-за занавесок смотрел в темную ночь. Бледный свет уличных фонарей и свет из окон дома напротив отражался в капельках воды на оконном стекле.
Кем был тот Ангел, почему я хотел, чтобы он позвал меня из сердца безмолвия? Как дядя Рыфкы, я не знал ни одного языка, кроме турецкого, но не обращал внимания на то, что вынужден ограничиваться плохими, кое-как выполненными переводами, искаженными случайными мимолетными причудами переводчиков и написанными непонятным языком. Я ходил в университеты, задавал вопросы профессорам и переводчикам, грубившим мне в отместку за мое дилетантство. Я выяснил адреса нескольких специалистов из Германии и писал им письма; и когда какой-нибудь вежливый и тактичный человек отвечал мне, я пытался убедить себя, что двигаюсь прямо к центру некой тайны.
Рильке в одном известном письме к польскому переводчику заметил, что ангел из «Дуинских элегий» близок не к христианскому, а, скорее, к исламскому понятию ангела, о чем дядя Рыфкы узнал из краткого предисловия, написанного переводчиком. Из письма, отправленного Рильке из Испании своей близкой подруге Лу Андреас-Саломе в тот год, когда он начал записывать «Элегии», я узнал, что он «с изумлением и удивлением» прочитал Коран. Ангелы из Корана ненадолго завладели моим вниманием, но я не нашел ни одного повествования из тех, которые раньше слышал от своей бабушки, пожилых соседок и всезнаек-приятелей. В Коране не упоминалось даже имени Азраила, известного нам по карикатурам в газетах и на плакатах, из уроков безопасности жизнедеятельности, посвященных правилам дорожного движения; он только упоминался несколько раз как Ангел Смерти. Я не нашел ничего из того, что знал раньше об ангелах Микаиле и Израфиле,[49] кроме того, что Израфил протрубит в рог в Судный день. Один мой немецкий корреспондент отправил мне папку с изображениями христианских ангелов, которые он переснял из книг по искусству — в ответ на мой вопрос, свойственны ли слова в начале тридцать пятой суры Корана о «двух-, трех-и четырехкрылых» ангелах лишь исламу. Помимо обычных различий, вроде того, что в Коране ангелы считались существами особого ранга, или того, что зебани, сторожа преисподней, ввергающие грешников в ад, также считаются ангелами, или того, что у библейских ангелов более тесная связь с Богом и его созданиями, других, более существенных различий между ангелами в исламе и ангелами в христианстве, которые бы могли подтвердить правоту Рильке, не было.
Но все-таки я подумал, что, возможно, даже если Рильке и не ссылался на архангела Джабраила, явившегося Мухаммеду «на ясном горизонте», что засвидетельствовали звезды «текущие и скрывающиеся, и ночь, когда она темнеет, и заря, когда она дышит», как об этом рассказывается в некоторых айатах Суры «Эль-Таквир»,[50] то дядя Рыфкы, шлифуя последние грани своего творения, мог подумать о том, что Книга, в которой «записано все», была ниспослана Богом. Но в те дни я, читая уже несколько месяцев, считал, что маленькая книга дяди Рыфкы возникла не только из этих тридцати трех книг, она родилась вообще из всех книг. Чем больше внимания я обращал на плохие переводы, скопившиеся на моем столе, на ксерокопии и записки, напоминавшие мне об ангеле Рильке, а также о том, почему ангелы красивы абсолютной красотой, исключающей случайность и предопределенность, об Ибн аль-Араби, об их удивительных духовных категориях, преходящих возможности и представления о грехах, добре и зле, об их способности быть одновременно и здесь и там, о времени, о смерти, о жизни после смерти, тем больше я вспоминал, что читал об этом не только в маленькой книжке дяди Рыфкы, но и в приключениях Пертева и Питера.
Однажды в конце зимы, вечером после ужина, я уже бог знает какой раз перечитывал письмо Рильке, где говорилось: «Даже для наших предков дом, колодец, фамильный замок, одежда — все это было настолько личным, что никто все это никогда не считал и не мог подсчитать».
Я помню, что некоторое время глядел по сторонам и у меня приятно кружилась голова. Сотни черно-белых теней ангелов смотрели на меня не только из-за книг на моем старом столе, но и оттуда, куда их унесла моя дочка — она всегда все разбрасывает: с подоконников, с покрытых пылью батарей, с ковра, с низкого журнального столика на одной ножке, — и отражались в серебряной сахарнице. Это были ксерокопии репродукций ангелов с настоящих масляных картин, созданных в Европе столетия назад. Я подумал, что люблю их больше, чем оригиналы.
— Собери ангелов, — сказал я своей трехлетней дочери. — Пойдем на вокзал смотреть поезда.
— А карамельки купим?
Я взял дочку на руки, мы пошли на кухню, где пахло стиральным порошком и чем-то жареным, сказать ее матери, что пойдем смотреть на поезда. Она мыла посуду, подняла голову и улыбнулась нам.
Мне было приятно идти пешком на вокзал в прохладном весеннем воздухе, с дочкой на руках. Я с радостью подумал о том, что, когда мы вернемся домой, я буду смотреть по телевизору футбол, а потом мы с женой посмотрим фильм из рубрики «Вечерний воскресный киносеанс». Кондитерская «Жизнь» завершила зимний сезон, потому что из витрин были выну ты стекла, а вместо них установили прилавок с мороженым, где были выставлены сахарные ронжи. Мы попросили взвесить сто граммов карамели «Мабель». Я снял обертку с конфетки и положил ее в рот моей нетерпеливой дочке. Мы вышли на перрон.
Ровно в шестнадцать минут десятого «Южный экспресс» дал знать нам о себе сначала гулом медленного мотора откуда-то из глубин, как будто из самого сердца земли, а потом светом прожекторов локомотива, отражавшимся на стенах и стальных опорах моста; приближаясь к вокзалу, поезд, казалось, сбавил скорость и затих, но только для того, чтобы сразу опять взреветь неумолимым дизелем и, вздымая облако пыли и дыма, проехать мимо нас, двух маленьких смертных., обнявших друг друга. Внутри ярко освещенных вагонов, чуть тише, с более терпимым гулом, перестукивавшихся вслед за локомотивом, мы увидели пассажиров, откинувшихся в креслах, прислонившихся к окнам, вешавших пальто, разговаривавших между собой и куривших; все они, совершенно не замечая нас, в мгновение ока проскользнули мимо. Мы стояли в тишине, чувствуя легкий порыв ветра, оставленного поездом, и долго смотрели на красный огонек последнего вагона.
— Ты знаешь, куда идет этот поезд? — внезапно спросил я у дочки.
— Куда идет этот поезд?
— Сначала в Измит, потом в Биледжик.
— А потом?
— Потом в Эскишехир. Потом в Анкару.
— А дальше?
— Дальше в Кайсери, в Сивас, в Малатью.
— А потом? — так же весело, будто играя со мной в игру, повторила моя девочка со светло-каштановыми волосами, продолжая смотреть на смутно видневшиеся красные огни, как на какую-то сказочную тайну.
И ее отец вспомнил собственное детство, проговаривая названия каждой станции, которую вспомнил, а потом и те названия, которые вспомнить сразу не мог.
Кажется, мне было одиннадцать или двенадцать лет. Однажды вечером мы пошли с отцом к дяде Рыфкы. Пока отец с дядей Рыфкы играли в нарды, я, с курабье во рту, полученным от тети Ратибе, посмотрел на канарейку в клетке, стукнул пару раз по стеклу барометра, пользоваться которым не научился до сих пор, и, вынув один из старых журналов на полке, погрузился в историю Петрева и Питера, как вдруг дядя Рыфкы подозвал меня к себе и стал задавать вопросы, которые задавал всегда, когда я приходил.
— Перечисли станции между Йолчаты и Курталаном!
— Йолчаты, Улуова, Кюрк, Сивридже, Гезин, Маден, — начинал я, безошибочно перечисляя все станции.
— А между Амасьей и Сивасом?
Я без запинки перечислял, потому что выучил наизусть расписание. Дядя Рыфкы говорил, что расписание должен знать наизусть каждый образованный турецкий ребенок.
— Почему поезд, отправившийся из Кютахьи, чтобы попасть в Ушак, должен пройти Афьон?
Ответ на этот вопрос я знал не из расписания, а от дяди Рыфкы:
— Оттого, что государство, к сожалению, отказалось от политики строительства железных дорог.
— И последний вопрос, — сказал дядя Рыфкы, сияя глазами, — Мы едем из Четинкайя в Малатью.
— Четинкай, Демириз, Акгедик, Улугюней, Хасан Челеби, Хекимхан, Кесик-кёпрю… — начал я перечислять, но застрял на названии следующей станции и замолчал.
— А потом?
Я молчал. Отец смотрел то на игральные кости в руке, то на фишки на игральной доске и пытался найти выход из неудачной партии.
— А что после Кесик-кёпрю?
Канарейка в клетке что-то просвиристела.
— Хекимхан, Кесих-кёпрю, — начал я, надеясь, что вспомню, но следующее название все никак не приходило в голову.
— А потом?
Потом наступило долгое молчание, Я думал, что заплачу, как вдруг дядя Рыфкы сказал:
— Ратибе, ну-ка дай ему карамельку. Может, вспомнит.
Тетя Ратибе принесла конфеты и дала мне. Как и предполагал дядя Рыфкы, как только я бросил в рот карамельку, я сразу вспомнил станцию, следующую за Кесик-кёпрю.
Двадцать три года спустя наш рассеянный Осман, глядя на красные огни последнего вагона, держал на руках свою хорошенькую дочку и все никак не мог вспомнить название той же самой станции. Но я долго заставлял себя вспомнить, пытаясь расшевелить, подогнать дремавшие ассоциации, заставить их работать, и сказал сам себе: какое совпадение!
1. Поезд, проехавший сейчас мимо нас, завтра пройдет мимо той станции, название которой мне никак не вспомнить. 2. В тот раз тетя Ратибе дала мне конфеты в той же серебряной сахарнице, которую недавно подарила мне. 3. Во рту у моей дочки одна карамелька, а у меня в руке — сто граммов.
Милый читатель, мне было так приятно, что память застопорилась там, где этим весенним вечером мое прошлое и будущее пересеклись в точке, очень далекой от чего-либо, связанного со случаем, с несчастным случаем; я застыл там, где стоял, пытаясь вспомнить название станции.
— Собака, — произнесла через какое-то время дочка у меня на руках.
Грязная-прегрязная, невероятно грустная бездомная собака обнюхивала мне ноги, а от легкого ветерка смиренно спускавшийся на вокзал и кварталы вечер становился прохладнее. Скоро мы вернулись домой, но я не побежал сразу за серебряной сахарницей. Сначала я повозился с дочкой, а потом, уложив ее спать, сел с женой смотреть на поцелуи и убийства в фильме из рубрики «Воскресный киносеанс», затем жена ушла спать; и тогда я навел некоторый порядок на столе, разложив книги, ангелов и бумаги, и только после этого стал ждать с сильно бьющимся сердцем, когда воспоминания сгустятся и достигнут надлежащей консистенции.
А затем разочаровавшийся в жизни человек, жертва любви и книги, произнес: «Приходите, воспоминания!» И я взял в руки серебряную сахарницу. Мое движение чем-то отдаленно напоминало жест актера провинциального театра, когда он берет череп какого-нибудь бедняги, изображающий череп Бедного Йорика, но если говорить о том, принесло ли это движение результат, то жест не был неверным. Какой все-таки податливой может быть загадка по имени Память: я сразу же вспомнил.
Те мои читатели, кто верит в случайность и судьбу, а также те, кто верит, что дядя Рыфкы не доверил бы дело судьбе и случаю, уже, наверное, догадались, что название станции было Виран-Баг.
Я вспомнил больше. Когда я двадцать три года назад, глядя на серебряную сахарницу, с карамелькой во рту произнес «Виран-Баг», дядя Рыфкы сказал: «Молодец».
А потом он бросил кубики на «шесть» и на «пять» и, внезапно разбив две шашки моего отца, сказал:
— Акиф, мальчик у тебя ужасно умный! Знаешь, что я собираюсь сделать как-нибудь?
Но отец думал о разбитых шашках и двух шашках в гнезде перед ними и не слушал его.
— Однажды я напишу книгу, — сказал мне дядя Рыфкы, — а героя назову твоим именем.
— Такую, как Питер и Пертев? — спросил я с заколотившимся сердцем.
— Нет, это будет книжка без картинок, но такая, где я расскажу твою историю.
Я молчал, еще не веря. Я даже не мог вообразить, что это может быть за книга.
— Рыфкы, хватит опять обманывать детей, — проговорила тогда тетя Ратибе.
Было ли это на самом деле? Или это была фантазия, придуманная в тот миг моей доброй, заботливой памятью в утешение мне, разочаровавшемуся в жизни человеку? Я не мог этого понять. Мне захотелось побежать и спросить об этом у тети Ратибе. Я подошел к окну с серебряной сахарницей в руках, и, задумавшись, смотрел на опустевшую улицу; не знаю, можно ли назвать это размышлением, или я просто разговаривал сам с собой во сне. 1. В трех разных домах вдруг одновременно зажегся свет 2. Грустная собака с вокзала, вся в саже, прошла по улице, 3. И вдруг — надо же! — мои руки, двигавшиеся сами собой, без особых усилий открыли крышку сахарницы.
Признаю: на мгновение мне показалось, что, как в сказке, из сахарницы посыпятся амулеты, волшебные кольца или отравленный виноград. Но внутри оказалось всего семь карамелек «Новая жизнь» времен моего детства, таких сейчас не найдешь даже в самых старых бакалейных лавках в глубокой провинции. На каждой конфетке был нарисован фабричный знак, ангел, всего семь ангелов. Они изящно сидели на букве Н, аккуратно вытянув ножки между словами «Новая» и «жизнь», с благодарностью смотрели на меня и нежно улыбались за то, что я спас их из темноты сахарницы, где они пролежали двадцать лет.
С трудом, но очень осторожно я развернул карамельки, пытаясь не повредить ангелов на обертках ставших от старости твердыми, как камни, конфет. Внутри каждой обертки был нескладный стишок, но нельзя сказать, что они особо помогли мне понять смысл жизни и смысл книги. Например:
Более того, я даже стал повторять про себя эту бессмыслицу в ночной тишине. Чтобы не свихнуться окончательно, я прокрался в свою бывшую комнату, где сейчас слала дочка, беззвучно в полутьме открыл нижний ящик старого платяного шкафа и проворно достал пластмассовую штуковину, которую в детстве использовал для многих целей: одна ее сторона была линейкой, другая — книжной закладкой, а на тупом конце помещалось увеличительное стекло, и тщательно, словно инспектор финансовой полиции, проверяющий деньги на подлинность, осмотрел Ангелов с карамельных оберток при свете настольной лампы. Они не напомнили мне ни Ангела Желаний, ни статичных ангелов с персидских миниатюр, ни ангелов, которых я много лет ожидал увидеть из окна автобуса, ни их черно-белые версии с ксерокопий. Моя память, просто чтобы что-то сделать, напомнила мне, что, когда я был маленьким, эти карамельки продавали дети в поездах. Я уже решил было, что фигурка ангела позаимствована из какого-нибудь заграничного журнала, как вдруг заметил адрес производителя, посылавший мне сигналы из угла фантика:
«Содержание: глюкоза, сахар,
Растительное масло, сливочное масло,
Молоко, ваниль. Карамель „Новая жизнь“.
Изготовлена кондитерской фабрикой „Ангел“:
Г. Эскишехир, ул. Чичеклидере, дом 18».
Вечером следующего дня я ехал в автобусе в Эскишехир. Начальству в мэрии я сказал, что у меня заболела дальняя одинокая родственница, а жене — что мое больное на голову начальство отправляет меня в командировку в далекие, заброшенные города. Вы понимаете меня, не правда ли? Если жизнь — не бессмысленный рассказ сумасшедшего и не черновик, абы как нарисованный на бумаге ребенком вроде моей трехлетней дочери, которому попался в руки карандаш; если жизнь — не цепочка безжалостных глупостей, то во всех случайных на вид шалостях и играх, что разместил в своей книге дядя Рыфкы, когда писал «Новую жизнь», должна быть некая логика. Если так, то у великого выдумщика должна была быть какая-то цель, чтобы все эти годы приводить на мой путь ангела; и тогда, если такой обычный и разочаровавшийся в жизни герой книги, как я, узнает из уст того самого дядюшки, варившего карамельки, почему тот решил поместить картинку с ангелом на обертки его любимых детских конфет, тогда герой, наверное, сможет найти утешение, осенними вечерами разглагольствуя о смысле оставшейся части его жизни, вместо того чтобы жаловаться на жестокость случайностей.
Если говорить о случайностях, то мое забившееся сильнее сердце заметило, что водитель «мерседеса» последней модели, везшего меня в Эскишехир, был тем самым, кто четырнадцать лет назад вез нас с Джанан из одного крошечного степного городка с изящным минаретом в город, превратившийся из-за потоков дождя в болото. Мои глаза и тело пытались привыкнуть к современным комфортным условиям, появившимся в последние годы в автобусах: к ворчанию кондиционера, к отдельной лампочке для чтения над креслом, к стюардам, одетым как персонал отеля, и к пластиковому вкусу еды в разноцветных пакетах, поданной на тарелках и бумажных салфетках с крылатой эмблемой автобусной компании. Теперь одним нажатием на кнопку кресло превращалось в кровать, вытягивавшуюся на колени неудачнику, сидевшему сзади. Все автобусы стали «экспрессами» и ехали от одного отдельного терминала на автовокзале до другого, не делая в пути остановок перед закусочными с роем мух, поэтому во многих автобусах были устроены крошечные уборные, которые напоминали камеры с электрическим стулом, не вызывавшие никакого желания застрять там в случае автокатастрофы. По телевизору постоянно показывали рекламу автобусов этой компании (один из них вез нас по асфальтированной дороге в самое сердце степи), и таким образом люди, путешествовавшие автобусом, знали, множество раз видели и слышали, как приятно ездить на автобусе и вполудреме смотреть телевизор. Некогда безлюдная и дикая степь, на которую мы с Джанан смотрели из окна, теперь приобрела налет цивилизации и была испещрена щитами с рекламой сигарет и автомобильных покрышек. Из-за автобусных стекол, затонированных, чтобы внутрь проникало поменьше солнца, степь иногда приобретала различные оттенки, становясь то грязно-кофейного цвета, то зеленого цвета ислама, то цвета нефти, напоминавшего мне кладбище. Но по мере того, как я приближался к тайнам моей быстро промелькнувшей жизни и к дальним городам, преданным забвению, я чувствовал, что все еще живу, все еще жадно вдыхаю воздух, все еще — скажу словами из прошлого — гонюсь за некоторыми желаниями.
Думаю, что вы уже предположили: мое путешествие в Эскишехире не закончилось. На улице Чичеклидере, на месте дома номер восемнадцать, где некогда размещались цех и управление кондитерской фабрики «Ангел», теперь располагалось шестиэтажное здание, где было общежитие студентов лицея имамов-хатибов. Пожилой сотрудник архива торгово-промышленной палаты Эскишехира, угостивший меня липовым чаем и газированной водой «Санти», после многочасовых поисков в папках сказал, что фабрика «Ангел» двадцать два года назад уехала из Эскишехира в Кютахьи.
А в Кютахье выяснилось, что после семилетнего производства карамели фирма приостановила деятельность. Если бы я не зашел в управление регистрации населения при Доме правительства, стены которого были покрыты изразцами, а затем в квартал Мензильхане, то я бы не узнал, что человек по имени Сурейя-бей,[51] основатель кондитерской фабрики «Ангел», пятнадцать лет назад переехал в Малатью, родной город мужа его единственной дочери. В Малатье же я узнал, что четырнадцать лет тому назад кондитерская фабрика «Ангел» просуществовала несколько последних удачных лет, и я вспомнил, что именно здесь нам с Джанан в последний раз попадались эти карамельки.
Когда карамель «Новая жизнь», как последняя монета, отчеканенная гибнущей империей, еще раз приобрела популярность в Малатье и окрестностях, в «Бюллетене новостей» Торговой палаты вышла статья об истории фирмы и карамелек, которые некогда ела вся Турция; и в этой статье упоминалось, что карамельки «Новая жизнь» раньше использовались в бакалейных и табачных лавках вместо мелких монет. В журнале «Малатья-экспресс» вышло несколько реклам карамели, где по очереди опубликовали всех ангелов, и, когда конфетки должны были уже вот-вот стать чем-то вроде карманных монеток, все закончилось: по телевизору показали конфеты с фруктовой эссенцией, произведенные крупной международной компанией, — их аппетитно ела одна американская телезвезда с красивыми губами. Из местных газет я узнал, что котлы, упаковочные машины и торговую марку продали. У родственников зятя я пытался выяснить, куда Сурейя-бей, производитель карамелек «Новая жизнь», отправился после Малатьи. Мое расследование увело меня дальше на восток, в затерянные города и деревни, которых нет даже на школьных картах. Как люди, некогда убегавшие в чужие края, спасаясь от чумы, Сурейя-бей и его семья скрылись в дальние дали, исчезли в укрытых тенью городах, словно желали сбежать от безвкусно-ярких товаров ширпотреба с иностранными названиями, благодаря рекламе и телевидению пришедших с Запада и охвативших всю страну, будто заразная смертельная болезнь.
Я садился в автобусы, я выходил из автобусов. Я входил в здания автовокзалов, я проходил по торговым улицам, переулкам, кварталам, площадям, где вокруг общественных источников собирались люди, росли деревья, гуляли кошки и работали кофейни; я заходил в управления регистрации населения, в приемные квартальных старост. Сначала мне казалось, что в каждом городе, где я оказывался, на каждой улице, где я шел, и в каждом кафе, где я останавливался выпить чаю, я нахожу таинственные следы вечного заговора, что связывает эти места с крестоносцами, византийцами и османами. Я улыбался бойким мальчишкам — приняв меня за туриста, они пытались продать мне недавно отчеканенные византийские монеты; я не обращал внимания на парикмахера — он облил мне затылок и спину одеколоном цвета мочи «Новое Урарту»; я не удивился, когда заметил, что роскошные ворота одной из ярмарочных площадей, которых по всей стране теперь было как грибов после дождя, сложены из остатков каких-то хеттских развалин. Мне не нужно было дожидаться, пока память моя размякнет, как асфальт в полуденный зной, чтобы вообразить, что в пыли, осевшей на громадных рекламных очках в витрине оптики «Зеки», есть что-то от пыли, поднятой всадниками-крестоносцами.
И все же временами, когда я замечал, что рынки и квартальные бакалейные лавки, улицы с развешенным поперек бельем, которые четырнадцать лет назад казались мне с Джанан стойкими и неизменными, как сельджукская крепость, были развеяны сильными ветрами, дувшими с Запада, я чувствовал, что этот исторический заговор, опиравшийся на традиции, позволявшие землям совершенно не меняться, потерпел поражение. Все аквариумы, своим спокойным безмолвием выделявшие самые почетные места в ресторанчиках провинциальных городов, внезапно исчезли вместе с рыбами, словно повинуясь какому-то тайному приказу. Кто за последние четырнадцать лет решил, что не только главные улицы, но и пыльные переулки будут обвиты, словно плющом, кричащими посланиями пластмассовых рекламных щитов? Кто приказал спилить деревья на городских площадях? Глядя на бетонные жилые дома, обступившие статуи Ататюрка, словно стены тюрем, я задавался вопросом: кто приказал, чтобы железные решетки балконов были абсолютно одинаковыми? И кто научил детей осыпать градом камней проезжающие мимо автобусы? Кто додумался использовать вонючий ядовитый антисептик в комнатах отелей? Кто распространил по всей стране календари, на которых англосаксонские манекенщицы сжимают своими длинными ногами автомобильные шины? И кто постановил, что необходимо враждебно смотреть друг на друга, чтобы чувствовать себя уверенно в незнакомом пространстве, например: в лифтах, пунктах обмена валюты, залах ожидания?
Я рано постарел. Я быстро уставал, ходил как можно меньше и не замечал, что тело мое тащит невероятная людская толпа и оно постепенно исчезает в ней; я не смотрел в лица тех, кто на узких мостовых толкал меня локтями, и тех, кого я толкал локтями, забывая их сразу, как забывал вывески бесчисленных адвокатов, зубных врачей, финансовых консультантов, проплывавшие у меня над головой. Я не мог понять, как эти невинные маленькие города и словно сошедшие с миниатюры переулки, где некогда мы гуляли с Джанан, словно во время детской игры оказавшись во внутреннем дворике с садом какой-то доброй волшебницы, превратились в пугающие сценические декорации, похожие одна на другую, кишащие восклицательными знаками, которые все запрещают или предупреждают об опасности.
Я видел темные бары и пивные, открытые в самых неподходящих местах — на углах напротив мечетей или домов престарелых. Я видел собственными глазами, как русская манекенщица с глазами лани ездила из города в город с чемоданом вещей и устраивала в одиночку показы одежды в автобусах, в сельских кинотеатрах или на рынках, а потом продавала эту одежду женщинам в чаршафах[52] и платках. Я видел, как место иммигрантов из Афганистана, торговавших в автобусах Священным Кораном размером с мизинец, заняли грузинские и русские семьи, продававшие пластмассовые шахматы и бинокли, военные медали и каспийскую икру. Я видел человека — он показался мне отцом, который все еще ищет свою дочь, ту погибшую девушку в джинсах, которая держала за руку своего возлюбленного, умершего в автомобильной катастрофе, которую мы пережили с Джанан однажды дождливой ночью. Я видел призрачные курдские деревни, опустевшие из-за так и не объявленной войны, и артиллерийские отряды, бомбившие тьму скалистых гор вдалеке. В интернет-кафе, где школьники-прогульщики, молодые безработные и местные гении собирались, чтобы испытать свои способности, удачу и злость, я видел компьютерную игру, в которой надо было набрать двадцать тысяч очков, прежде чем появлялся розовый ангел, задуманный японцем, а нарисованный итальянцем, и нежно улыбался, словно обещая удачу нам, неудачникам, сжимавшим рукоятки игровых приставок в темноте затхлого и пыльного игрового зала. Я видел человека, пропахшего пеной для бритья «ОПА», который читал по слогам недавно обнаруженные статьи покойного журналиста Джеляля Салика. Я видел, как недавно перекупленные боснийские и албанские футболисты сидели со своими светловолосыми красивыми женами и детьми и пили кока-колу в кофейнях на площадях недавно разбогатевших маленьких городков, где старые деревянные особняки были разрушены, а на месте их выстроены бетонные жилые дома. Я видел тени, которые принимал за Сейко или Серкисова в полутемных и сырых пивных, в толчее на рынках, в отражениях на витринах аптек, где виднелись витрины магазинов напротив и были выставлены грыжевые бандажи; а по ночам в комнатах отелей или в креслах автобусов я видел разноцветные грезы о счастье или кошмарные сны.
Коли уж об этом зашла речь, то я должен сказать, что, прежде чем добраться до моей конечной цели, города Сон-Пазар, я был проездом и в дальнем городке Чатык, который Доктор Нарин мечтал поместить в центре своего государства. Но городок так изменился из-за войны, переселений и странных потерь памяти, людских толп, страха и запахов — наверное, по моим сбивчивым словам вы уже предположили, что я растерялся, забыв все среди бесцельно бродивших по улицам людей, и даже заволновался, что воспоминания о Джанан — все, что осталось мне — будут испорчены. В витрине аптеки были красиво разложены цифровые японские часы, они были и фактом, и символом, подтвердившим мне, что Великий Контрзаговор Доктора Марина и команда служивших ему «часов» давно потерпели поражение. А на месте рынка расположились магазины, где торговали газированной водой, машинами, мороженым и телевизорами, и, нагло демонстрируя ряды вывесок с названиями на иностранных языках, одним своим видом они наносили оскорбление воспоминаниям о прошлом.
И все-таки я, глупый и неудачливый герой книги, пытался познать смысл жизни в этой стране, спасаясь от потери памяти; я подумал, что могу поискать прохладное и спокойное тенистое место, которое могло бы стать мне счастливым прибежищем, где я, предавшись счастливым воспоминаниям, оживлю и придам огня тому, что осталось у меня в памяти от лица Джанан, от ее улыбки, от сказанных ею слов; итак, я отправился к особняку, где когда-то жил Доктор Нарин со своими милыми дочерьми, к шелковице, туда, где все напоминало мне о счастье.
Столбы линии электропередач принесли электричество в долину, но теперь здесь не было никакого дома, не было ничего, кроме каких-то руин. Эти развалины выглядели так, будто они появились после какого-то бедствия.
Именно в это время, глядя на рекламу «АК-БАНКА», установленную на одном из холмов, куда некогда поднимались мы с Доктором Нарином, я начал растерянно думать, что хорошо сделал, что убил бывшего возлюбленного Джанан, полагавшего, что, переписывая годами одни и те же строки, он найдет мир бесконечного времени и тайну жизни. Что хотите, то и думайте обо мне. Я ведь спас его сына от возможности видеть эту грязь, тонуть в лавине этих рекламных растяжек и щитов, спас от слепоты в мире без сияния и света. Но кто же спасет меня от этой страны чуждых предметов и смиренной жестокости, окружив меня светом? Тот ангел, чьи невозможно ослепительные краски я однажды вообразил и чьи слова я слышал в своем сердце, не подавал мне сейчас никакого знака.
Из-за курдских повстанцев поезда в город Виран-Баг отменили. Хотя прошло много лет, у убийцы не было никакого желания возвращаться на место преступления, но все-таки мне пришлось заехать в Виран-Баг, чтобы добраться до городка Сон-Пазар, где, как я узнал, жил со своим внуком Сурейя-бей, догадавшийся назвать карамельки «Новой жизнью» и усадить на них ангела; хотя ехать днем на автобусе по этому району, где действовали курдские повстанцы, было довольно опасно. Насколько мне было видно из окон автобуса, здесь тоже не осталось ничего, что навеяло бы воспоминания о былом; но на всякий случай я, ожидая, пока отправится автобус, спрятал лицо за газетой «Миллийет». чтобы кто-нибудь случайно не узнал убийцу.
Автобус поехал на север, в горы; с первыми лучами солнца горы заострились и налились силой, и я не мог понять, почему в салоне все замолчали — оттого, что боялись, или оттого, что у всех просто закружилась голова, пока автобус петлял по крутым дорогам. Мы то и дело останавливались на военных контрольно-пропускных пунктах, где проверяли наши паспорта, высаживали какого-нибудь пассажира, которому предстояло прогуляться пешком в компании облаков до деревни, такой далекой, что туда не добирались ни автобусы, ни птицы. Я с изумлением смотрел, не отрываясь, на хладнокровные горы, привыкшие к жестокости, которую они видели на протяжении столетий. Прежде чем читатель с осуждением отбросит книгу возмущенный последним предложением, хотя до конца осталось немного, я скажу, что у убийц, с успехом скрывающих свои преступления, есть право писать такого рода банальности.
Полагаю, что городок Сон-Пазар находился вне сферы влияния курдских повстанцев. Можно также сказать, что городок остался и вне сферы влияния современной цивилизации, потому что, когда я вышел из автобуса, меня встретила волшебная тишина из забытых сказок о счастливых падишахах и спокойных городах. Ничто не заставляло меня думать: «Ну вот, ездил-ездил и опять приехал туда же», — так всегда было раньше, когда меня, будто я не уезжал, окружали одинаковые банки, магазины, торговавшие мороженым, холодильниками, сигаретами и телевизорами. Здесь я увидел кота: он лениво вылизывался и казался весьма довольным своей жизнью в спокойной тени изгороди кофейни на перекрестке, видимо, бывшем и городской площадью. Веселый мясник перед мясной лавкой, беспечный бакалейщик — перед бакалейной, сонный зеленщик и сонные мухи — перед овощной лавкой, они сидели в нежных лучах утреннего солнца, спокойно растворяясь в золотом свете на улице, как будто осознавали, каким великим благом является самое обычное действие — просто жить на свете. А чужака, приехавшего в их городок, за которым они сейчас следили краем глаза, внезапно увлекла эта непривычная сказочная сцена, и он представил, что Джанан, которую он когда-то безумно любил, появится перед ним на первом же углу, шутливо улыбаясь, со старинными часами, оставшимися от наших дедов, и со связкой старых комиксов и в руках. Я брел по первой улице, когда заметил, что мой разум молчит; на второй меня погладили склонившиеся до земли ветки плакучей ивы; и когда я увидел невероятно красивого мальчика с длинными ресницами на третьей улице, я додумался вытащить из кармана бумажку с адресом и спросить у него дорогу. Показались ли ему чужими буквы моего грязного мира? Или малыш просто не умел читать? Я не знаю. Но когда я посмотрел на бумажку с адресом, с трудом полученным от квартального старосты за двести километров к югу отсюда, я понял, что его трудно прочитать. Я стал читать по слогам: «Улица Холм Света», но не успел я договорить, как какая-то старуха высунула голову с крытого балкона. «Вон там, — сказал она. — Вот та улица, вверх по холму».