Новая жизнь.

17.

Пока я размышлял, что концом моих многолетних странствий будет этот путь вверх на холм, меня обогнала повозка, нагруженная бидонами, полными воды. Я предположил, что воду везли для стройки, куда-то на верх холма. Пока повозка, трясясь, поднималась на верх, из цинковых бидонов выплескивалась вода, и я удивился, что бидоны цинковые. Что, в эти края пластмасса еще не дошла? Я заглянул в глаза лошади, а не извозчику, занятому своим делом, и мне стало стыдно за себя. Ее грива вся была в поту; она была злой и беспомощной; ей было тяжело тащить свой груз, и единственное, что она чувствовала, — это боль. В какой-то момент я увидел себя в ее печальных, грустных огромных глазах и осознал, что лошади гораздо хуже, чем мне. Мы поднялись на Холм Света под аккомпанемент громкого звона цинковых бидонов, грохота колес по брусчатке и моих охов и вздохов. Повозка въехала в маленький дворик, где был замешан строительный раствор, а я, как только солнце скрылось за темными тучами, вошел в сад и затем в мрачный таинственный дом создателя карамели «Новая жизнь». Я провел шесть часов в каменном доме, окруженном садом.

Сурейя-бей, создатель карамелек «Новая жизнь», тот, кто мог дать мне ключи к тайнам жизни, был из тех восьмидесятилетних стариков, которые с удовольствием выкуривают по две пачки сигарет «Самсун» в день, точно это эликсир, продлевающий жизнь. Он встретил меня так, будто я был старинным приятелем его внука или близким другом семьи; и, словно продолжая историю, рассказанную вчера до половины, повел длинный рассказ о венгерском нацистском шпионе, который однажды зимним днем пришел к нему в лавку в Кютахье. Затем он заговорил об одной кондитерской в Будапеште; об одинаковых шляпах, что в 30-е годы все женщины Стамбула надевали на балы; о том, какие ошибки совершали турчанки, пытаясь выглядеть привлекательно; о причинах того, что его внуку, который постоянно выходил из комнаты, на вид моему ровеснику, все никак: не удается жениться, — я узнал подробности историй о двух расторгнутых помолвках. Узнав, что я женат, он обрадовался и заметил, что это настоящий патриотизм — когда такой молодой страховой агент, как я, по собственной воле уезжает в столь длительные поездки, оставляя жену и дочь, чтобы навести порядок в этой стране и, предупреждая граждан о грозящих им опасностях, убедить их защититься от надвигающейся катастрофы.

В конце второго часа я сказал ему, что я не страховой агент и что меня интересуют карамельки «Новая жизнь». Он вздрогнул в кресле; повернувшись к потоку свинцово-серого света, льющегося из сумрачного сада, он с загадочным видом спросил меня, знаю ли я немецкий. Не дожидаясь моего ответа, он произнес: «Schachmatt».[53] И объяснил, что слово «шахматы» — это европейская смесь персидского слова «шах» («король») и арабского слова «мат» («убитый»). Именно мы научили Запад игре в шахматы; на мировом поле битвы белое войско сражалось с черным, как добро и зло в нашей душе. А они что сделали? Из нашего визиря они сделали королеву, из нашего слона — епископа. Но вообще-то это не важно. Важно то, что они вернули нам шахматы как победу своих умов и победу рационализма в мире. Сегодня с помощью их разума мы пытаемся понять свою собственную способность чувствовать и полагаем, что это и значит считаться цивилизованными.

Обратил ли я внимание (это заметил его внук), что, когда в начале лета аисты отправляются на север или в августе — на юг, обратно в Африку, они теперь летят гораздо выше, чем раньше, в старые счастливые времена. Это все потому, что города, горы и реки, над которыми они пролетают, находятся в такой грустной стране, что ее ничтожность им не хочется видеть. Говоря с любовью об аистах, он упомянул об одной французской девушке-гимнастке с ногами как у аиста, приезжавшей пятьдесят лет назад в Стамбул, и затем он вспомнил о старых цирках и ярмарках, описав с большими подробностями и в более ярких красках, чем обычно, конфеты, продававшиеся там.

Меня пригласили на обед; и пока мы ели и пили холодное пиво «Туборг», старик рассказал историю об отряде рыцарей-крестоносцев, которые застряли в Центральной Анатолии во время восьмого крестового похода и спустились под землю через пещеру в Каппадокии. За многие века их влияние усиливалось, дети и внуки этих рыцарей расширили пещеры, раскопали коридоры под землей, нашли другие пещеры, основали подземные города. Иногда переодетые шпионы из страны лабиринтов, где не бывало солнца и жило Множество Людей из Древнего Рода Крестоносцев (МЛДРК), выходили на поверхность в разных обличьях и, проникая в наши города и на наши улицы, проповедовали нам величие западной цивилизации, чтобы люди из МЛДРК, тайно вредившие нам под землей, могли спокойно выйти на поверхность. Знал ли я, что этих шпионов называли «ОПА»? Я знаю, что был крем для бритья такой марки?

Я не помню, говорил ли Сурейя-бей о том, что любовь Ататюрка к каленому гороху обернулась для нашей страны великим национальным бедствием, или я в тот момент вообразил себе это? Он ли заговорил о Докторе Нарине, или это я упомянул о нем? Не могу сказать. Ошибкой Доктора Нарина, сказал он, было то, что он как материалист верил в вещи и полагал, что, если их прятать, это поможет сохранить их исчезающую душу. Если бы это было правдой, то на блошиный рынок давно бы низошло духовное просветление. Просветление. СВЕТ. Освещение. Сияние. Это слово часто встречается в названиях торговых марок. И естественно, все — подделка, все эти лампочки, чернила и прочее. Доктор Нарин, поняв, что не сможет уберечь наши потерянные души с помощью вещей, прибег к терроризму. Ну а это, конечно, устраивало Америку; никому, кроме ЦРУ, эти дела лучше не удавались. И сегодня на месте его дома гуляет ветер. Его дочки-розы сбежали одна за другой, а сын давно убит. Его организация развалилась, и, наверное, каждый сыщик, как бывает во времена гибели великих империй, объявил о создании своего независимого объединения — «княжества». Поэтому в наши дни великолепные земли, которые умники-колонисты находчиво именовали «Средний Восток», кишели неумелыми самозванцами-«князьями», бывшими сыщиками, объявившими о своей независимости. Он указал сигаретой не на меня, а на пустое кресло рядом со мной, дабы подчеркнуть противоречие этой колонизации: мы уже пришли к концу собственной независимой истории, предшествовавшей колонизации наших земель.

На сумрачный сад, словно на кладбище, спускался вечер, усиливая его безмолвие, и тогда Сурейя-бей внезапно заговорил о том, чего я ждал уже несколько часов. Сурейя-бей рассказывал об одном японском миссионере-католике, с которым случайно познакомился в окрестностях Кайсери, когда тот пытался заниматься промывкой мозгов населения во дворе одной мечети, и вдруг он внезапно сменил тему: он не мог вспомнить, откуда взялось название карамелек «Новая жизнь». Но он думал, что волшебное имя оказалось подходящим, так как карамель ассоциировалась у людей, живущих на этих землях, с большим количеством времени, связывая их потерянное прошлое с новым вкусом и новым сознанием. Несмотря на то что конфеты и само слово «карамель» считались французским заимствованием, это было не так. Вообще-то, турецкое слово «кара», «черный», впоследствии перешедшее в индоевропейские языки, было одним из основных слов в языке людей, живших на этих землях десятки тысяч лет, и являлось префиксом многих слов, обозначавших все, что имело черный или темный цвет; так что он, Сурейя-бей, тридцать два года писал это слово на каждой обертке своих «кара-мелек».

«Ладно, а Ангел?» — спросил неудачливый путник, терпеливый страховой агент, несчастный герой книги.

Вместо ответа Сурейя-бей прочитал наизусть восемь из десяти тысяч стишков, написанных им на обертке. Простодушные ангелы не были заманчивыми, они не будили моих детских воспоминаний, они делали мне знаки из четверостиший, в которых их сравнивали с красавицами всего мира, уподобляли сонным девушкам, окутанным сказочным, колдовским очарованием, и все больше наделяли детскими чертами, что мне очень не нравилось.

Сурейя-бей объяснил, что он сам написал все стихотворения, которые прочитал. Он написал примерно шесть тысяч из десяти тысяч четверостиший на обертках карамелек. В те золотые годы, когда оборот достигал невообразимых размеров, он иногда писал по двадцать стихов в день. Разве император Анастасий, начав чеканить первую византийскую монету, не приказал поместить на ней собственный портрет? Старик напомнил мне, что некогда его творения хранились в банках во всех бакалейных лавках этой страны между весами и кассой, и что в десятках миллионов карманов лежал предмет, носивший его печать, и что когда-то карамельками пользовались вместо мелочи; он сказал, что он, как император, некогда отпечатавший монету, насладился всеми благами жизни: властью, богатством, удачей, красивыми женщинами, славой, успехом и счастьем. И поэтому ему совершенно не нужно страховать жизнь. Но чтобы утешить своего молодого друга-агента, он расскажет, почему он решил поместить на карамельки рисунок ангела. В молодости он часто ходил в кино в Бейоглу и очень любил фильмы с Марлен Дитрих. Особенно ему нравился фильм «Der Blaue Engel» — «Голубой ангел». Фильм, снятый по роману немецкого Генриха Манна, вышел в турецком прокате. Сурейя-бей прочитал роман, в оригинале называвшийся «Профессор Унрат». Профессор Унрат, которого в кино играл Эмиль Яннингс, был скромным школьным учителем. И однажды он влюбился в женщину легкого поведения. Хотя женщина выглядела как ангел…

Дул ли на улице сильный ветер, шелестевший листвой деревьев? Или же мой разум, унесенный ветром, слушал себя? Некоторое время я словно «отсутствовал», как обычно говорят добрые учителя про своих мечтательных и задумчивых учеников, смущающихся из-за своей невнимательности настолько, что их всегда хочется простить. Видение моей молодости промелькнуло у меня перед глазами, словно сияющие лучи чудесного, недосягаемого корабля, исчезавшего в сумраке ночи. В безмолвии, куда я погрузился, я, конечно, понимал, что Сурейя-бей продолжает пересказывать печальный сюжет фильма и романа, который он любил в молодости, но я будто ничего не слышал и не видел.

В это время в комнату вошел его внук, зажег свет, и я мгновенно заметил одновременно три вещи: 1. Люстра на потолке была точно такой же, которую Ангел Желаний дарил каждый вечер счастливым победителям вместе с бесподобными советами о жизни под куполом бродячего цирка в городе Виран-Баг. 2. В комнате настолько стемнело, что я уже давно совершенно не видел старика-кондитера, чье имя, Сурейя, обозначало созвездие «Плеяды», и точно так же называлась и люстра, которую дарили в цирке. 3. И он меня совершенно не видел, потому что был слепым.

Прежде чем агрессивно настроенный и высокомерный читатель начнет насмехаться над моими интеллектуальными способностями и вниманием за то, что я в течение шести часов не замечал, что человек слепой, могу я так же резко спросить: а вы проявили достаточно внимания и сообразительности, все ли поняли в этой книге? Например, сможете ли вы сейчас вспомнить описание той сцены, где впервые говорится об Ангеле? А сможете сразу сказать, как отразилось на «Новой жизни» перечисление названий фирм в произведении дяди Рыфкы «Герои железной дороги»? Вы заметили, почему я впоследствии понял, что Мехмед думал о Джанан, когда я убивал его в кинотеатре? В жизни таких неудачников, как я, печаль проявляется в виде злости, которую мы обычно пытаемся выдать за сообразительность. И это желание выглядеть умным в конце концов портит все.

Я, занятый своими собственными страданиями, понял, что старик был слеп, по тому как он смотрел на люстру, светившую над нами, и я почувствовал к нему уважение, даже восхищение и, честно говоря, некую зависть. Он был высоким, стройным, изящным и для своего возраста выглядел довольно крепким. Он ловко пользовался руками и пальцами, голова у него отлично работала, и он мог проговорить шесть часов, не перестав быть интересным мечтательному убийце, которого упрямо продолжал считать страховым агентом. Ему удалось достичь некоторого успеха в молодости, прожитой им счастливо и с удовольствием; и хотя его успех растаял и исчез в желудках миллионов людей, а шесть тысяч его стихотворений были выброшены в мусор вместе с фантиками от конфет, это дало ему возможность здраво и с оптимизмом размышлять о своем месте в мире; и вдобавок он в свои восемьдесят с лишним мог выкуривать по две пачки сигарет в день, получая от этого огромное удовольствие.

В тишине он почувствовал мою грусть — слепые очень хорошо чувствуют людей — и попытался утешить меня: такова жизнь, есть и случайность, и удача, есть и любовь, и одиночество, радость и печаль, есть и судьба, и свет, и смерть, но есть и неясное счастье. Обо все этом не следует забывать. В восемь часов по радио будут «последние известия»; его внук сейчас включит; не соглашусь ли я остаться с ними на ужин?

Я извинился и объяснил, что в городе Виран-Баг меня ждет очень много желающих застраховать жизнь. Я немедленно вышел из дома, прошел через сад и оказался на улице. На улице, ощутив прохладу весенней ночи, я почувствовал себя одиноко.

Что мне теперь делать? Я узнал все, что хотел, и все, что не хотел; я постиг все тайны, сопряженные с приключениями и путешествиями, которые сумел выдумать для себя. Часть моей жизни, которую можно назвать моим будущим, была мраком, как городок Сон-Пазар, позабытый у подножия гор, вдалеке от уличных фонарей, веселых ночей, шумной толпы и хорошо освещенных дорог. Какая-то самоуверенная собака два раза серьезно гавкнула, и тогда я спустился с холма.

В ожидании автобуса, который увезет меня из этого маленького городка на краю света к гомону и давке мегаполиса, к рекламе сигарет, бутылок газировки и свечению экранов телевизоров, я бесцельно бродил по улицам. Так как у меня больше не осталось надежд и желаний постигать смысл и единство реальности мира, книги и моей жизни, то сцены повседневной жизни, среди которых я оказался, прогуливаясь по улицам, ничего мне не подсказывали. Я наблюдал через открытое окно за тем, как ужинала семья, собравшаяся вместе за столом. Вы, конечно, тоже представили, как они выглядели. Из плаката на стене мечети я узнал, когда начнутся курсы по изучению Корана. В кофейне за изгородью я заметил, что турецкая газировка «Яблочко» здесь все еще сопротивлялась натиску кока-колы, «Швепса» и «Пепси», но не придал этому значения. Я наблюдал, как мастер ремонтировал колесо перед своим магазином велосипедов в свете витрин, а его друг бродил вокруг него с сигаретой в руке и болтал с ним. Почему я решил, что они друзья? Может быть, они враждовали? В любом случае смотреть на них было не слишком интересно, хотя и не слишком скучно. Моим читателям, которые считают меня слишком пессимистичным, я скажу, что, сидя в кофейне за красивой изгородью, я почувствовал, что смотреть на них — гораздо лучше, чем совсем не смотреть.

Приехал автобус, и я покинул городок Сон-Пазар. По петляющей дороге мы поднялись в горы и, с тревогой слушая скрип тормозов, спустились вниз. Нас несколько раз останавливали на контрольно-пропускных пунктах, мы вытаскивали и показывали паспорта, демонстрируя их военным. Между тем горы и контрольно-пропускные пункты остались позади, наш автобус набрал приличную скорость и помчался, не сдерживаемый ничем, как сумасшедший, по широким и темным равнинам, а мои уши начинали различать печальные ноты старой, хорошо знакомой музыки в ворчании мотора и веселом, радостном щебетании колес.

Я сел в кресло номер тридцать семь и, развалившись — наверное, для того, чтобы прикоснуться к пустому креслу, где всегда сидела она, глянул на улицу, — я внезапно увидел темный бархат ночи, который выглядел некогда таким загадочным и притягательным, что казался бесконечным, как время, мечта, жизнь и книга. Возможно, я сел в это кресло из-за того, что автобус был последним из выносливых, крепких и шумных старых «Магирусов», на какие мы когда-то садились с Джанан; может, оттого, что мы ехали по разбитому асфальту, из-за чего колеса, совершая по восемь оборотов в секунду, издавали особый стон; а может быть, потому, что мое прошлое и будущее проявилось в серо-лиловых цветах фильма производства студии «Йешильчам»: влюбленные, неверно поняв друг друга, плакали. Я не знаю почему. Может быть, некая интуиция направляла меня, чтобы я в кажущемся хаосе случайностей сумел найти смысл, который не смог найти в жизни. Дождь, еще более грустный, чем я, закапал на стекла, и тогда я согнулся в кресле и отдался музыке воспоминаний.

Грусть усиливалась, а вместе с грустью усиливался дождь, превратившись ближе к полуночи в грозу, сопровождаемую ветром, вздымавшим наш автобус на воздух, и молниями того же цвета, что и лиловые цветы печали, распустившиеся в моем сознании. Старый автобус, в котором протекали все окна, а на сиденья лилась вода, проехал мимо заправки, расплывшейся в грозе, и грязных деревень, окруженных призраками воды, и, криво развернувшись, подполз к месту стоянки. Когда неоновая вывеска ресторана «Прекрасные воспоминания» омыла нас синим светом, усталый шофер произнес: «Обязательная остановка на полчаса».

Я собирался неподвижно сидеть в своем кресле и в одиночестве смотреть грустный фильм моих воспоминаний, но дождь, бивший в потолок «Магируса», настолько усиливал мою тяжелую тоску, что я испугался, что не выдержу. Я бросился на улицу вместе с пассажирами, подпрыгивавшими в грязи, прикрывая головы газетами и полиэтиленовыми сумками.

Я думал, что смешаться с толпой мне будет полезно; я собирался съесть суп, выпить молочного киселя, отвлечься осязаемыми удовольствиями мира и взять себя в руки, направив дальний свет моего разума на часть жизни, простиравшуюся передо мной, вместо того чтобы горевать, глядя на часть жизни, оставшуюся позади. Я поднялся по ступенькам, вытер волосы платком и вошел в ярко освещенный зал, где пахло топленым маслом и табаком, — тут я вдруг вздрогнул, услышав музыку.

Я помню, что метался от безысходности, — так опытный больной, чувствующий, что приближается сердечный приступ, пытается принять меры во избежание последствий. Но что я мог сделать? Не мог же я потребовать: «Выключите эту музыку, мы слушали ее вместе с Джанан, держась за руки, после катастрофы, когда случайно встретили друг друга». Я не мог потребовать, чтобы со стен сняли портреты турецких актеров, над которыми мы с Джанан смеялись, когда ели в этом ресторанчике. Так как у меня в кармане не было таблетки от приступа боли и грусти, я поставил на поднос тарелку супа с рисом, немного хлеба, двойную порцию ракы и сел в сторонку за стол. Соленые слезы закапали в суп, который я помешивал ложкой.

Не позволяйте мне продолжать, иначе я уподоблюсь писателям, перепевающим Чехова, попытаюсь трансформировать свою боль в гордость от осознания, что я — человек. Вместо этого позвольте мне воспользоваться возможностью и рассказать назидательную историю, как сделали бы восточные традиционные писатели. Короче говоря, я хотел выделить себя, считать себя особенным человеком, и цели у меня иные, нежели у всех. А здесь таких преступлений не прощают. Я убеждал себя, что эта невозможная мечта у меня появилась в детстве, после комиксов дяди Рыфкы. Итак, я снова подумал о том, о чем все время размышлял читатель, которому нравится извлекать назидательную мораль из этой истории: «Новая жизнь» так повлияла на меня потому, что книги моего детства подготовили меня к ней. Но сам я не верил в полученный урок, поэтому история моей жизни оставалась только моей историей и не могла утолить мою боль. Этот безжалостный вывод, который я постепенно осознавал теперь, сердце мое угадало уже давно. Я плакал навзрыд под музыку из радиоприемника.

Я понял, что мое состояние не произвело благостного впечатления на попутчиков, помешивавших суп и поедавших плов, и поэтому скрылся в уборной. Я умыл лицо теплой мутной водой, брызгавшей из крана прямо на одежду, вытер нос и немного успокоился. А потом вернулся за стол.

Вскоре я, посмотрев на своих попутчиков краем глаза, увидел, что они, тоже краем глаза следившие за мной, немного расслабились. И тут старый уличный торговец с плетеной корзиной, не спускавший с меня глаз, приблизился ко мне.

— Плюнь, — сказал он. — И это пройдет. Возьми мятную конфетку, поможет от всего.

Он положил на стол маленький пакетик мятных леденцов марки «Счастье».

— Сколько стоит?

— Нет-нет, нисколько. Это мой тебе подарок.

Как будто маленький мальчик плачет на улице, и добрый дядя внезапно дает ему конфету… Я смотрел в глаза доброго дяди-продавца с виноватым видом, как ребенок. К слову, «дядя» был не намного старше меня.

— Сегодня мы все уже проиграли, — сказал он. — Запад проглотил нас, подавил нас на ходу. Они проникли всюду, добрались даже до наших супов, леденцов и трусов, уничтожили каше дело. Но однажды, однажды, может быть, через тысячу лет, мы отомстим за себя; мы положим конец этому заговору и обязательно выкинем их из наших супов, жвачек и душ. А сейчас ешь мятные леденцы и не плачь понапрасну.

Это ли утешение я искал? Не знаю. Но я некоторое время размышлял над словами утешения, как плачущий ребенок, который серьезно слушает сказку доброго дяди с улицы. А потом я придумал, как мне порадовать себя, вспомнив мысль, высказанную писателями раннего Ренессанса или Ибрагимом Хаккы из Эрзурума. Как и они, я решил, что источник грусти — это ядовитая темная жидкость, что разливается из желудка к голове, и решил обращать внимание на то, что я ем и пью.

Я доел суп, накрошив в него хлеба, осторожно глотнул ракы и попросил еще одну порцию с долькой дыни. Как осторожный старик, строго следящий за происходящим в его желудке, я до самого отправления автобуса развлекал себя едой и напитками. А в автобусе я пошел и сел на одно из пустовавших сидений в самом первом ряду Думаю, вам понятно: я хотел оставить позади кресло номер тридцать семь, где всегда предпочитал сидеть. Кажется, я задремал.

Я спал спокойно, долго и крепко и проснулся под утро, а когда автобус остановился, вошел в одно из тех современных зданий на автобусной станции, что являются оплотами современной цивилизации, Я немного развеселился, когда увидел красивых, мило улыбавшихся девушек с реклам автомобильных покрышек, какого-то банка и кока-колы, виды на календарях, цветастую мешанину букв в словах рекламных плакатов, бодро призывающих куда-то, и пышные гамбургеры, выпиравшие из своих булок за витриной, в углу которой стояли табличка с находчивой надписью по-английски «self-service» и фотографии мороженого, казавшегося на фото красным как помада, желтым как ромашка и голубым как мечта.

Я взял себе кофе и сел в утолок. В ярком свете ресторана, где работали три телевизора, я смотрел на маленькую, кокетливо одетую девчушку, которая никак не могла выдавить из пластмассовой бутылки кетчуп неизвестной новой марки на жареную картошку и просила маму помочь ей. Такая же пластмассовая бутылка кетчупа «Гурман» была и у меня на столе, и желто-золотые буквы на ней обещали, что если я за три месяца соберу тридцать крышек от таких бутылок, никак не желавших открываться, а если и открывшихся, то напрочь портивших платья маленьким девочкам, и отправлю их на указанный ниже адрес, то, если мне повезет, меня отправят на неделю в Диснейленд во Флориде. Между тем на экране центрального телевизора команда забила гол.

Я посмотрел еще раз тот же гол в повторе вместе с другими собратьями-мужчинами, которые стояли в очереди за гамбургерами и сидели за столами, и почувствовал оптимизм — не поверхностный, сиюминутный, а какой-то рациональный, соответствующий жизни, ожидавшей меня. Мне нравилось смотреть футбол по телевизору, сидеть дома в выходные и бездельничать, иногда по ночам выпивать, ходить с дочкой на вокзал смотреть поезда, пробовать новый кетчуп, читать, болтать с женой и заниматься с ней любовью, дымить сигаретой, где-нибудь спокойно сидеть и пить кофе, как сейчас, и еще много чего. Если я буду заботиться о себе и сумею прожить столько, сколько, например, старик-кондитер, названный в честь Плеяд, то передо мной примерно половина столетия, чтобы наслаждаться жизнью… Внезапно я затосковал по дому, по жене, по дочке. Я вообразил, как буду играть с дочкой, когда В субботу вернусь домой, как куплю ей конфет в кондитерской на вокзале и как мы с женой честно, соскучившись и не ленясь, будем заниматься любовью, пока дочка вечером будет играть в саду, а потом мы все вместе сядем смотреть телевизор и будем смеяться, лаская и целуя нашу малышку.

Кофе помог мне проснуться. В той глубокой тишине, что бывает в автобусе ближе к утру, не спали только шофер и я, сидевший справа, сразу за ним. Держа во рту мятный леденец, я, широко открыв глаза, не отрываясь смотрел на совершенно ровный асфальт посреди степи, казавшейся такой же бесконечной, как моя жизнь. Внимательно следя за четкими разделительными линиями на дороге и считая огни то и дело проезжавших мимо грузовиков и автобусов, я с нетерпением ждал утра.

Не прошло и получаса, как я начал различать первые признаки утра, глядя в окно справа от меня — значит, мы ехали на север. Сначала граница между землей и небом как-то неясно, смутно означилась во тьме. А затем эта линия стала шелково-красной, но она не освещала степь, а разрывала темное небо пополам; эта розовато-красная линия была такой тонкой, нежной и такой сверхъестественной, что и трудолюбивый «Магирус», мчавшийся словно дикая лошадь, закусившая удила, по степи в темноту, и нас, пассажиров, которых он вез, охватило какое-то бесплотное механистическое безумие. Никто из нас этого не замечал, даже водитель.

Через несколько минут из-за неясного света, распространявшегося от линии горизонта, постепенно красневшей сильнее, темные облака на востоке, казалось, осветились снизу и по краям. Я заметил кое-что, глядя на удивительные формы, что приобрели в легком свете эти свирепые тучи, поливавшие без передышки дождем крышу автобуса всю ночь: так как степь еще была совершенно темной, то я видел свое лицо в лобовом стекле прямо перед собой — и одновременно созерцал волшебный красный свет, чудесные облака и терпеливо повторявшие друг друга прерывистые линии на дороге.

Глядя на эти линии, освещенные дальним светом автобуса, я вспомнил слова припева, того самого припева, что поднимается из глубины души измотанного и грустного путника в усталом автобусе в такт столбам линий электропередач, под ритм колес, крутившихся часами, мотора, стонавшего в одном и том же темпе, и повторявшейся жизни. Что такое жизнь? Это время! Что такое время? Судьба, случай! А что такое несчастный случай? Жизнь, жизнь, новая жизнь!.. Вот так я и повторял. В то же время мне стало интересно, когда мое отражение исчезнет с лобового стекла и когда в темной степи покажутся призраки деревьев и тени загонов для скота; и в этот волшебный момент равновесия между тьмой в автобусе и тьмой снаружи яркий свет внезапно ослепил мне глаза.

В этом новом свете в лобовом стекле справа от автобуса я увидел Ангела.

Он был близко от меня и в то же время далеко. Но все же я знал: тот яркий, чистый и сильный свет предназначен для меня. Хотя «Магирус» на полной скорости мчался по степи, Ангел не приближался ко мне и не удалялся. Сияющий свет мешал мне понять, на что он был похож, но я понял, что узнал его, из-за чувства легкости и свободы, оживавшего во мне.

Он не был похож ни на ангелов с персидских миниатюр, ни на ангелов с карамельных оберток, ни на ангелов с ксерокопий, ни на образ, о котором я мечтал много лет, желая услышать его голос.

Внезапно мне захотелось сказать ему что-нибудь, поговорить с ним. Может быть, из-за все еще не покидавшего меня, смутного удивления и мыслей о том, что все это шутка. Но у меня пропал голос, я заволновался. Чувство дружбы, близости и нежности, что ощутил я, едва увидев его, все еще жило в моей душе; я надеялся обрести покой, полагая, что сейчас — именно тот момент, которого я ждал долгие годы, но, чтобы унять поднимавшийся страх, мне захотелось, чтобы это мгновение раскрыло тайны времени, катастрофы и случая, покоя, слова и жизни, новой жизни. Но ничего не произошло.

Насколько он был далек, насколько прекрасен, настолько и безжалостен. Не потому, что он хотел быть безжалостным, просто потому, что был всего лишь свидетелем. Он видел меня, испуганного и растерянного, в невозможном утреннем свете посреди сумрачной степи, на переднем кресле громыхавшего, как консервная банка, «Магируса» — и только. Я ощутил неодолимую силу этой безжалостности и неизбежности.

Я интуитивно повернулся к водителю и увидел, что невероятно мощный свет залил все лобовое стекло. На расстоянии шестидесяти-семидесяти метров от нашего автобуса два обгонявших друг друга грузовика вперили в нас фары дальнего света и быстро приближались к точке столкновения. Я понял, что катастрофа неизбежна.

Я вспомнил предвкушение покоя, которое чувствовал после катастроф, пережитых мною много лет назад… Ощущение перехода, когда все двигалось как в замедленной съемке. Скоро спящие пассажиры проснутся, и утреннее безмолвие нарушится их счастливыми криками и беспечными возгласами. А на пороге меж двух миров нам всем предстояло узнать о существовании окровавленных внутренних органов, рассыпавшихся фруктов, разорванных тел, расчесок, башмаков и детских книг, рассыпавшихся из разорванных чемоданов и словно открывших для себя игру пространства, в котором нет земного притяжения.

Нет, не всем. Те счастливчики из пассажиров задних сидений, которые смогут выжить, переживут этот дивный момент и выйдут из автобуса после того, как все свершится. А я сидел на первых сиденьях и смотрел с восхищением и страхом на свет приближавшихся грузовиков, — словно я увидел невообразимый свет книги, слепивший глаза, и мне предстояло тут же перейти в новый мир.

Я понял, что это конец моей жизни. А мне хотелось вернуться домой и совершенно не хотелось ни переходить в новую жизнь, ни умирать.

1992–1994