Почерк Леонардо.

* * *

– Нет, детка, дай я сам поведу… В этом городе особо чокнутые развязки, и полностью отсутствует дорожная разметка. А ты, как обычно, рванешь, снося деревья по обочинам. Знаешь, есть гениальный здешний путеводитель, разделенный на главки: «Как делать покупки в Бостоне», «Как посещать рестораны в Бостоне»… Так вот, раздел «Как водить машину в Бостоне» содержит единственную фразу: «В Бостоне лучше не водить»…

– Расскажи о Мятлицком, – попросила Анна.

– Я писал тебе: у Мятлицкого горе. Пропал его Страдивари. Причем замечательный Страдивари.

– Ну, само собой, – отозвалась она.

– Нет, не само собой! – возразил Сеня. Он встретил ее утром в аэропорту, уговорил не брать мотоцикл и в связи с этим (ненавидел ее мотоциклы, идиотский байкерский прикид – кожаную куртку, и шлем, и кошмарные перчатки) – пребывал в отличном расположении духа.

– Отнюдь не само собой! За свою жизнь тот настрогал порядка двух тысяч инструментов. И неудачные не уничтожал, не переделывал, а оставлял, какими вышли. Кроме того, никогда не знаешь – принадлежит инструмент авторству самого Мастера или вышел из рук учеников.

– Вот те на… – рассеянно заметила Анна. Но Сеня знал, что каждое его слово мгновенно откладывается на какие-то непостижимые для него полочки, откуда и достается по первому зову в любое время, в полной сохранности, включая интонацию, с которой было произнесено.

– Лучшие скрипки – это Гварнери, – продолжал он. – Тот за свою жизнь сделал их немного, и каждая на вес даже не золота, а бриллиантов… Видишь, что вытворяет этот идиот? Он даже не показывает, что намерен повернуть! Говорю тебе, это полный беспредел. Почти как в России. Да, прости. Страдивари Мятлицкого. Он как раз был замечательным, и вот его украли.

– Каким образом?

– Увели скрипку из артистической. Там две смежные комнаты, и из второй есть дверь в коридор. Пока Профессор выслушивал комплименты после концерта, инструмент просто вынесли. Детка… – Он виновато глянул на нее. – Прости, что потревожил. Но я подумал, вдруг тебе удастся…

– Увидим, – оборвала она. – И смотри на дорогу. Расскажи еще о нем. Ты к нему привязан.

– Да, – сказал Сеня. – Знаешь, он мне дорог. Я ведь закоренелый и вечный сирота. А он кое в чем напоминает деда. Какой-то естественной, врожденной значительностью… Это трудно объяснить… Я тебе и писал, и рассказывал. Родился Мятлицкий в Варшаве, но в детстве жил в России и хорошо говорит по-русски, даже настаивает, чтобы я с ним говорил по-русски: «тренировать мышцу». С ума сойти! Человеку девяносто три года! Вот на таких людях держится мир… «Тренировать мышцу», да… Так вот, в середине двадцатых шестнадцатилетний Анджей Мятлицкий поехал в Германию и поступил в класс знаменитого Карла Флеша. И поскольку уже тогда был изрядным виртуозом, очень скоро маэстро назначил его своим ассистентом. Во всяком случае, когда к Флешу однажды явилась маленькая девочка, восьмилетняя Ида Хенделл – а Флеш в свой класс детей не брал, – Мятлицкий, сжалившись, стал с ней заниматься сам… Она выступает до сих пор, скрывая возраст, всюду появляется со своим пудельком, который путается у всех под ногами и по вздорности характера может сравниться только с хозяйкой. Мятлицкий – единственный, кто помнит, сколько ей лет…

…Минут пятнадцать они ехали благочинными тишайшими улицами. Судя по могучим платанам и липам, район этот был старым и респектабельным уже лет сто назад. От дороги поднимался безупречный ворс зеленых косогоров и при каждом – роскошная усадьба. Каждый особняк на свой лад – с витражными вставками в окнах, с резными колоннами, с просторными деревянными террасами, на которых утренний ветерок пошевеливал пустые сети гамаков и легкие кресла-качалки. Оглушительный птичий гомон стоял здесь, совсем как в лесу.

Наконец, остановились у одного из домов: тот же гамак, та же качалка, на которой невозмутимая белка рассматривает какую-то добычу в цепких лапках.

– Тишина… – сказал Сеня, оглядываясь и захлопывая дверцу. – Мы приехали минут на десять раньше. Может, профессор еще не готов? Ну, пойдем…

– А это удобно?

– Пошли, я здесь привычен, как приходящая домработница… Однажды выступал неподалеку, не смог завести свой тарантас, дошел сюда пешком, довольно искусно проник в дом – было уже поздно, не хотел будить старика, – улегся на софе в гостиной и отлично переночевал. А утром меня невозмутимо покормили.

Шуганули белку, поднялись по деревянным ступеням, которые не мешало бы заново покрасить. Сеня толкнул дверь – она оказалась незапертой, – и они вошли в небольшой холл, заставленный очень старой потертой мебелью. Рогатая круглая вешалка была точно такой, какие в Аннином детстве стояли в приемной любого киевского учреждения.

В широком проеме распахнутой на обе створки двери видна была часть просторной гостиной с камином, заставленной резными и инкрустированными столиками, креслами, секретерами, козетками, застланной множеством разностильных и разномастных ковров и ковриков и по стенам увешанной картинами, рисунками и фотографиями. На стиль здесь плевали, и правильно делали.

– Профессор, ау! – крикнул Сеня. – Анджей Владиславыч!

Никто не отозвался, хотя слышно было, как где-то шумит вода.

– Неудобно, – сказала Анна. – И как это дверь открыта…

– Ну, в этом районе может быть открыта даже черепная коробка – никто ничего не украдет.

– А как же Гварнери? Он с ним моется?

Сеня расхохотался, хотя Анна почти не шутила. Он, бывало, так странно воспринимал многие ее вопросы – неизвестно чему улыбался, даже хохотал.

– Дай кое-что покажу, – сказал Сеня, приобнял ее за плечи и стал водить вдоль стен, то и дело натыкаясь на столики и секретеры, чуть не опрокидывая с них канделябры, шкатулки, серебряные кубки. Ему хотелось показать Анне множество фотографий, на которых Мятлицкий был запечатлен с таким количеством знаменитостей, что рябило в глазах.

Старые – коричневатые, зеленоватые – и новые, цветные: портретные, постановочные, случайные… Мимоходом сделанные на лестницах и в фойе концертных залов, с оркестром на сцене и в артистических комнатах, среди букетов. Летние, беспечно щелкнутые фото на кораблях – в шезлонгах и с сигарой в зубах; за рулем авто столь музейного вида – еще с клаксоном, – что не верилось глазам; в ресторанах и барах, за столиками на террасах парижских, мадридских, лондонских кафе; в холлах помпезных отелей, среди золоченного высокомерия огромных зеркал, в барочных креслах с львиноголовыми ручками, в студиях звукозаписи… И на трапах допотопных самолетов, и даже у открытого люка вертолета, уже готовый внутрь нырнуть, элегантный, в длинном сером пальто и мягкой фетровой шляпе, стоял, пригнувшись, с футляром в руке, виртуоз Анджей Мятлицкий…

– Девяносто три года, – заметил Сеня. – Было время запечатлеться…

Послышались медленные шаги, и на лестнице показались неторопливо сходящие ноги в домашних тапочках и пижамных брюках. Появился халат, свободно схваченный на животе пояском… майка под халатом… нарисовался профессор Мятлицкий целиком.

М-да… ожидая гостей, можно было надеть и что-нибудь поприличнее халата.

Но старый ссохшийся сгорбленный человек с седой всклокоченной гривой явно чувствовал себя и удобно, и превосходно.

– О, – проговорил он, сразу направляясь и обращаясь к Анне, протягивая ей руку. – Саймон, вы рассказывали о ней и даже хвастали ею, но не предупредили, что она такая…

– Какая? – уточнила Анна серьезно. Ей Мятлицкий сразу понравился.

– Глаза вот такие, милейшая, – не на каждый день! Такие глаза каждый день не носят!

Словом, старик оказался еще и галантным кавалером.

Выяснилось, что скоро должна появиться Юлия, дочь Мятлицкого, – она тоже хотела познакомиться с Анной, – а также внучка («О, вы увидите, какая красотка, я ее обожаю!»).

Да, вспомнила Анна, Сеня писал об истории усыновления китайской девочки.

– Но пока нам не возбраняется выпить кофе? – спросил Сеня.

– Конечно нет, если вам не лень его приготовить, – мгновенно отозвался профессор.

– Я так и знал, что обречен прислуживать всей компании…

Анна сразу расслабилась. Ей давно не было так уютно, как в этом доме, заставленном любимыми вещами, закруженном и согретом длинной, длинной жизнью…

Сеня ушел на кухню – она тут же располагалась, на первом этаже за гостиной – и словно в пинг-понг играл, продолжал оттуда перекидываться с Профессором колкостями, вполне домашними. Наконец, появился с подносом: чашки, сахарница, какие-то печенья в вазочке.

– Слушайте, Саймон! – воскликнул довольный Мятлицкий. – Я подозревал, что на моей кухне вы ориентируетесь лучше меня, но вам удалось невозможное: где вы нашли это супервредное вкуснейшее печенье – Юлия прячет его уже две недели!

– Я просто потянулся к верхней полке.

– Бросайте ваш фагот – ей-богу, в должности моей домработницы вы заработаете куда больше. А потом я устрою вам пенсию. Я же бессмертен, как старый попугай.

При упоминании о попугае Анна стала рассказывать о Говарде. Профессор смеялся, переспрашивал, вскрикивал:

– Как? Как? «Берегите попугая»? Очень остроумно…

Здесь было хорошо… хорошо… Легкий, заботливый к своим обитателям, улыбчивый дом. Зеркал нет – это неправильно! Над камином должно висеть большое квадратное зеркало, отводить и поглощать…

Анна поднялась, сама того не заметив, стала бродить по гостиной… Хорошо… хорошо…

Какая-то тревога и даже страх, связанные с обитателями этого дома, существовали не здесь, а извне. И тревога, и страх были отлакированы, как изящно вырезанные красноватые деки новой китайской скрипки.

– …Нет, в Варшаве мы жили на улице Медовой, 10. По-польски звучит на legato – «Миодова»… – говорил Мятлицкий. – Дом, так называемая «каменица» – солидный, с квадратным внутренним мощеным двором… А цвет фасада – охра, так любили в Варшаве… Я все отлично помню – видите, Саймон, как добротно прежде мастерили людей? Не за страх, а за совесть. Я и Россию помню отлично. После революции отец перебрался в Самару, а затем в Саратов… И там я продолжал учиться у профессора Зискинда. Был таким маленьким вундеркиндом-виртуозом… А время-то, представьте, – голод, холод… Жена учителя была модисткой женской обуви. И она сшила мне сапожки – но на женской колодке. С каблучком. Так что в возрасте восьми лет я ходил в сапожках на каблучках.

– Опасная шутка, сказали бы нынешние психологи, – заметил Сеня. – Вам сливок добавить?

– Да… каплю! не плещите от всей души!.. Шутка опасная, но ничего плохого со мной не произошло, что может подтвердить нескончаемый список моих возлюбленных… Анна, – сказал ей в спину Профессор, – еще каких-нибудь лет десять назад вы бы от меня не спаслись!

– А я бы и не особо старалась, – любезно отозвалась Анна, и Сеня умиленно подумал, как она всегда точно соответствует собеседнику, словно отражая его и сама отражаясь с ним в невидимых зеркалах.

– А вот это, – вдруг сказала она, указывая на одну из фотографий, – цирковая гардеробная! Вот, латунная заклепка на уголке кофера.

На фотографии молодой Мятлицкий стоял рядом с улыбчивым кудрявым молодым человеком.

– Правильно! – отозвался Профессор. – Варшавский цирк, двадцатые годы.

– А кто это?

Мятлицкий прищурился, помедлил.

– Вам вряд ли что-то скажет это имя… Впрочем, в России его должны еще помнить. А в довоенной Европе знала каждая собака… Но вот когда нас сняли рядом… я был уже известен, много выступал, а он, хотя и производил потрясающее впечатление, был мало кому знаком. Трупом работал… В цирке.

– Кем-кем? – засмеялся Сеня.

– Трупом, – охотно улыбаясь, повторил Профессор. – Умирал на публике, совершенно коченел, каждый сам мог потрогать. Я тоже вышел, потрогал… Потом он оживал…

– Только вы забыли назвать его имя.

– Да? Что вы говорите! Это и называется – старость. А вот он мое имя знал, уже когда я вошел в его артистическую. Он сидел, грим снимал. Бросил на меня взгляд в зеркале и сказал: «А вот и Джидек явился!» Я потерял дар речи.

– Ну, вас он мог знать и по афишам.

– Но он сказал – «Джидек». Так мое имя, «Анджей», переделывали только дома, сестры… А вот и Джидек явился! – голосом моей мамы… Это был легендарный Вольф Мессинг, который предсказал конец Гитлера и потому вынужден был бежать в Советский Союз, где погиб.

– Почему погиб? – возразил Сеня. – Он выступал в каких-то клубах до самой старости.

– Выс-ту-пал?! – презрительно воскликнул Мятлицкий. – Человек, который видел будущее, свободно читал мысли собеседника и… и бог знает на что еще был способен… он – выс-ту-пал? Вот я и говорю: погиб!

На улице хлопнула дверца машины, кто-то взбежал по ступеням, и властный женский голос крикнул по-английски:

– Папа! У тебя опять открыт гараж!

– Вот и Юлия, и с порога она должна дать мне указания по правильной жизни! – Профессор тоже перешел на английский, и дочь – высокая, худая, с отцовскими чертами некрасивого, угловатого и большеносого лица, немедленно подхватила, на ходу снимая плащ, вешая его на старинную круглую вешалку:

– А если не дать тебе указаний, ты станешь делать, что заблагорассудится.

– В мои несчастные девяносто три года, – добавил отец.

– В твои прекрасные девяносто три года!

Анна переглянулась с Сеней, и тот молча улыбнулся. Испытанный дуэт с годами обкатанной программой выступал на публике так слаженно, что никаких репетиций не требовалось: они начинали с любого места партитуры.

Юлия вошла, Анна была представлена, внимательно и придирчиво осмотрена и оценена почти явно, без всякого стеснения. Разве что скинуть обувь ее не попросили и не проверили, наподобие школьных дежурных, чистоту ногтей. Нет, эта хлесткая, с молниеносной реакцией женщина не излучала ни тревоги, ни страха. Она принадлежала этому дому, выросла в нем, любила отца и все, что с ним связано.

– А где Эдна? – спросил профессор.

– Эдна почему-то упрямилась, уверяла, что ужасно занята. Но я настояла, она придет. Попозже… Ну, вы тут совершенно проголодались без меня? Я привезла кучу деликатесов…

Она унесла сумку на кухню, отец пошел следом – присмотреть, их голоса продолжали звучать весело и резко, то взвиваясь, то слегка утихая… Раза два они одновременно и совершенно одинаково рассмеялись. И над этими семейными, в одной тональности, голосами напряженно подрагивая, зависло имя – Эдна.

…За обедом отец с дочерью продолжали общаться друг с другом и гостями чутким дуэтом. Один начинал фразу, другой подхватывал. Видно было, что эти двое обожали друг друга, хотя беспрестанно друг друга поддевали.

– Она вся в меня, начиная с костяного носа крупной птицы и невероятной выносливости в любой работе…

– И кончая ужасным характером, – подхватывала дочь.

– О да, характер у нее с детства милейший. Помню, когда ей было лет семь, мать вознамерилась устроить ее в особо престижную школу. Очень дорогую и очень престижную! Там даже требовалось пройти собеседование. Ну, с утра ее нарядили: завили кудри, надели белое пальтишко, белые ботиночки…

– И большой красный бант, так идущий к моим каштановым кудрям…

– Да. И большой красный бант. Но за все так называемое собеседование…

– …Когда надо было очаровывать послушанием трех селедок с законченным сроком годности…

– …Короче, все собеседование девчонка просидела, надувшись, и не выдавила ни слова! На обратном пути я спросил: «Что ж ты молчала, Юлия, когда тебе задавали вопросы?» Она важно ответила: «Я была нерасположена»… На это я промолчал, но когда…

– …Но когда мы проходили мимо ближайшей огромной лужи, он внезапно толкнул меня прямо в середину этой вонючей жижи! И я сидела там, очумевшая, по уши в грязи!

– Да-да!.. «Что ты сделал?! – возопила она из лужи. – Почему?!».

Рассказывая, Профессор вопил по-настоящему, округлив голубые глаза в глубоких морщинах, явно получая свежее удовольствие от давнего происшествия. В то же время, он не отнимал реплик у Юлии – тех реплик, которые, согласно партитуре, должны были принадлежать только ей. Вот и сейчас, проорав, умолк, а Юлия закончила:

– Отец пожал плечами и царственно ответил: «Я был расположен…».

Между тем, гнетущая тяжесть в залобном пространстве все усиливалась.

Пульсирующее кольцами зло истекало из имени Эдна.

Юлия позвонила опаздывающей дочери – та уже была в дороге.

Анна подняла на Сеню глаза. Он сидел в кресле напротив, почти все время молчал, посматривая на нее с тихой тревогой, и когда Профессор и Юлия с ожесточенным воодушевлением заспорили, надо или не надо поливать в зимние месяцы кактус на веранде («Что ты забеспокоилась – летом! – о зимнем самочувствии этого говенного кактуса?» – «Говенного?! Отличная аттестация редкого растения, которое я привезла тебе из Гватемалы, можно сказать, на собственной груди!!!» – «О, прости, я должен был помнить, что только твоя жестоковыйная грудь в состоянии перенести кошмарные колючки, о которые я дважды занозил свои драгоценные пальцы!») – Сеня украдкой послал ей одними губами умоляющий поцелуй, словно заранее прося прощения – за что?

Профессор успел еще рассказать очередную сплетню о старой жирной Филлис Лейн, которая не встает с кресла, но бесконечно колесит по странам и континентам, повсюду давая мастер-классы. Стучит клюкой, орет, выстукивая ритм. У нее столько учеников, что страны и города полностью смешались в ее голове. Говорят, недавно в поезде рядом с нею оказалась девушка со скрипичным футляром в руках.

– О! – сказала Филлис. – Вы тоже со скрипкой. Кто ваш учитель?

– Вы, мадам, – ответила юная ученица. С Филлис Лейн перешли на скрипки вообще, Юлия вскользь упомянула о пропаже. Наконец, было произнесено имя Страдивари. Смех умолк, Профессор помрачнел…

– Я был бы невероятно признателен вам, Анна… – проговорил он. – Семен Александрович как-то упомянул… Я знаю, что вы категорически отказываетесь выступать в роли оракула… но поверьте, мое отчаяние…

– Я понимаю, – перебила его Анна. – Я попробую. Она хотела попросить, чтобы на минуту ее оставили в покое. Зло приближалось, обретало все более определенные очертания, ломилось в затылок с такой ядовитой силой, что хотелось немедленно уйти. Анна боялась вглядеться в бликующий свод зеркал и удостовериться. А дальше? Как это все им, беднягам, выговорить?..

В последние месяцы ей становилось все труднее управлять своевольной зеркальной силой внутри лба. Все чаще отшатывалась от жгучих, как пощечины, ослепляющих всплесков, словно ее наказывали за непослушание.

В холле прозвенел звонок. Профессор с Юлией в один голос гаркнули, что открыто, господи, что ты, не знаешь… Хлопнула дверь, послышался чей-то мелодичный голосок, который, словно булочка, начинен был острым вонючим страхом испуганного скунса…

И вдруг в комнату вошла огромная скрипка!

Первая, поразившая Анну, мысль была: неким фантастическим образом девушка проглотила скрипку, и та разрослась внутри, и трепетала, и рвалась наружу.

И вдруг она все увидела: щуплая фигура… пошлые усики, характерный разрез глаз – латинос? – он мелькнул в коридоре, торопливо принял из рук Эдны обнаженную скрипку, завернул в куртку и бросился к служебному выходу концертного зала, мимо сонного черного охранника…

И сейчас оставалось только разломать этот светлый дом, расстроить бесконечно любящий дуэт отца и дочери, внести еще большее зло в жизнь подкидыша – хрупкой и невероятно женственной, подобранной у дороги молодой китаянки, чьи глаза затоплены страхом, а матка уже содержит крошечного малька-зародыша…

Анна прикрыла глаза, и все умолкли. В напольных старинных часах в углу гостиной невесомо пали одна за другой несколько медных секунд.

Два подкидыша в этой комнате молча глядели друг на друга… И ни в чем не виновная рыбка в еще крошечной, но уже напряженной матке вила и вила дальше сиротливую блудную нить…

Нет!

Нет, Ты не развлечешься мною!

– Не вижу! – хрипло и отрывисто произнесла Анна. – Простите… Ничего не вижу.