Почерк Леонардо.
* * *
…Ее равнодушие к месту обитания всегда приводило меня в недоумение, а иногда и в настоящую растерянность. Особенно, если перед нашей встречей я старался, рыскал по Интернету в поисках какого-нибудь праздника, необычного, уютного местечка.
Нет, не так: не равнодушие, а совершенное благодушие, равно одобряющее любой угол. Цирковая бродячая покладистость. Если я гордо распахивал перед ней дверь в нашу комнату на очаровательной старой вилле под Флоренцией, c винодельней и конной фермой неподалеку, – и спрашивал:
– Ну, как?! – она с радостной готовностью отвечала, как послушный ребенок:
– Здесь великолепно! И с той же радостной готовностью произносила ту же фразу на пороге какого-нибудь случайного третьеразрядного мотеля на границе Бельгии и Голландии, где свалила нас дорожная усталость:
– Здесь великолепно!
– Что здесь великолепного, чудище?! – обиженно орал я. – Цыганенок, шушера цирковая!
Возможно, это город Гурьев поднимался во мне в полный рост в такие минуты?..
Хотя однажды мне повезло затащить ее и правда в волшебное место, которое привело ее в неописуемый детский восторг.
Это было в Карловых Варах. «Гранд-отель Пупп» – помпезный восемнадцатый век, пышное барокко, увитое лепниной, золочеными арабесками чугунных перил, ангелочками с арфами по фронтону.
Что-то у них не сложилось с моим заказом – относительно дешевым, хотя и все равно невероятно дорогим номером на двоих, – и извиняясь и улыбаясь, тасуя электронные карточки ключей, мне объяснили, что вынуждены поместить нас в гранд-свиту «Дворжак» – кивок на мой футляр, – по теме. Черт с вами, сказал я мысленно, свита так свита. Дворжак так Дворжак…
Это оказались две высоченные танцевальные залы.
По лепным небесам потолка вились гирлянды листьев и выпуклых алебастровых роз. Чьи-то попки перемежались с грудками, ленты и цветы вились меж чьих-то ножек, и вся эта небесная вакханалия крутилась вокруг низко свисающей хрустальной люстры…
Тонконогая танцевальная итальянская мебель хоть сейчас готова была пуститься в кадриль. Неплохие старые картины в золоченых рамах и рисованные портреты Мендельсона, Шопена и Сметаны меланхолично смотрели со стен.
В углу гостиной залы огромным кубом сливочного масла сияла обливными изразцами старинная печь с двумя навеки запертыми бронзовыми задвижками. Поверх ее крыши, прихотливо загнутой на манер китайских пагод, забавник-кондитер накрутил-навертел целые букеты изразцовых кремовых роз и лилий в плетеных корзинках. Отошел, оценил, прищелкнул языком и выдавил из тюбика последний трепетный листик…
Я распахнул высоченную дверь и вышел на балкон: выпуклая его корзина сплетена была из чугунных разлапистых листьев, а из двух колонн по краям плавно вырастали две кариатиды мужеска и женского полу. На головах у них покоились две кудрявых капители, как корзины с фруктами. Оба, закинув руки за голову, заглядывали себе подмышку: мужик – с несколько брезгливой гримасой на бородатом лице, а греческая девушка в тунике, между крутым подбородком которой и острым соском небольшой груди уже колыхалась нежная паутинка, – застенчиво и даже виновато.
Я облокотился на перила. Внизу по променаду вдоль дымящейся Теплы медленно шествовали сразу пять задраенных в черные платья и черные платки арабских жен, и через плечо я обронил, что сам пророк Мухаммад, очевидно, велит устраивать на здешних водах грандиозный трах.
Мы бродили по двум просторным залам, поверженные всем этим дворцовым великолепием, включая и выключая торшеры и лампы, рассматривая рисунки, заглядывая в платяной шкаф, обнаруживая то специальный сейф, то еще какое-нибудь дополнительное таинственное приспособление – для чего?
Напоследок заглянули в ванную.
Она оказалась под стать апартаментам – огромной, мраморной, чуть мрачноватой, стилизованной под римскую купальню. Вдоль длинной комнаты тянулись зеркала, пригвожденные к стенам бронзовыми светильниками.
– О, – сказал я, – вот тут, после письма Цезаря, надо со вскрытыми венами отходить к вечному сну…
Она остановилась перед мраморной панелью с двумя мозаичными умывальниками, на которой стояли корзинки, полные пахучей банной дребедени, и свечи в бронзовых подсвечниках. Взглянула в зеркало и весело, возбужденно воскликнула:
– Боже! Что там творится! Какой разврат! Ты представить не можешь!..
Я обнял ее сзади, привалил к себе, и тихо спросил:
– Что? Римские утехи?
Она засмеялась:
– Да! – едва-едва, как бы рассеянно отзываясь в такт моим поглаживающим рукам, воровато и быстро стянувшим с нее свитерок…
И, как всегда, внезапно теряя силы, как в обморок падала:
– Да!
– И вот это? – спросил я, губами ощупывая горячую голую шею, а руки мои уже привычно, как по клапанам фагота, бежали по пуговице и «молнии» ее джинсов.
– Да-а-а-а… – поплывшим, зыбким стоном.
– И это?
– Да! Да!
– А вот это?
…И температурным своим, пересохшим голосом, вновь, и вновь, и все ритмичней и яростней:
– Да! Да! Да! Да! – мгновенная, с полузвука, настройка двух инструментов в годами слаженном дуэте: краткая перекличка, два-три нащупывающих такта, и – понеслась аллегро виваче мелодия сладостная, проникновенно прекрасная, даже если знаешь ее назубок…
…В этом она всегда была необычайно музыкальна… и дирижирование всей пьесой я оставлял на откуп ее чутким бедрам, которые едва заметно могли указать струнным замедлить и перейти на ада-ажио, или даже на ла-арго… а тут широкими свободными штрихами, где стаккато, а где легато обыграть эту неожиданную тему у духовых… и дать отыграть виртуозное соло фаготу… и пусть он подержит фермату… невесомо длящийся миг… особенно перед кодой, которая… которая, ты знаешь, накатывается уже стремительно и неудержимо, и… вот… вот… и вот сейчас… на заключительных тактах тутти всего оркестра…
В этот миг я перевел взгляд с ее немыслимо прогнутой смычковой спины в зеркало… и вдруг понял, что играем мы не дуэтом. О, нет! То был квартет, и пара в зеркале двигалась чуть иным ритмом, запаздывая на долю мгновения, как бы зеркальным эхом повторяя и запоминая малейшие движения наших рук, животов, бедер, сосков… Так значит, партитура была сложнее, чем я думал… И даже кажется, музыкант в зеркале, наглый сатир, в распахнутой впопыхах на седой груди, недорасстегнутой рубашке подмигнул мне в партнерском рвении попасть в такт…
…Но изнурительно долгое рондо уже мчалось к финалу; дыхание, физическое напряжение музыкантов сосредоточены были на последнем, мучительно блаженном восходящем пассаже…
Фанфарные удары медных!
Мощь заключительного аккорда, томительно угасавшего в ядрах тел еще несколько мгновений…
Затем – краткий миг тишины…
И я включил шум аплодисментов в великолепном, итальянской сантехникой оборудованном душе…