Почерк Леонардо.

24.

– …А который час? Ого! Неплохо же мы сидим с вами, Роберт… Я и не заметил, как стемнело. Пожалуй, закругляться пора… Вон, уже молодежь подваливает. От их музыки у меня голова раскалывается. Заговорил я вас сегодня, а? Вижу, что заговорил. У вас какое-то лицо… замороченное.

Постойте, а куда ж я сумку-то свою дел? В смысле, пакет такой небольшой, с эмблемой кондитерской этой, ну, что на Сан-Дени… А, вот! Я ж его, как вошел, на вешалку повесил. Так бы и забыл. Хотел кое-что передать вам, чего вы раньше не видели. Не могли видеть.

В тот раз мне казалось, что следствию это ничего не даст. Да и внутри у меня все противилось – чтобы кто-нибудь трогал это, читал… А сейчас думаю – пусть. Вы же меня не арестуете за сокрытие материалов, необходимых следствию, правда? Ладно. Вот. И вот.

Что вы смотрите? Письма это, можете убедиться. Сенины письма к ней – видите, какая увесистая пачка? Годами писал – у него, видать, были способности и тяга вот к этому, к писанию – в отличие от меня.

Погодите, объясню сейчас, как это ко мне попало.

Да, я знаю, вы обыскивали ее мансарду. Но я там был раньше. Помните, после ее исчезновения вы разыскали меня в Берлине – я там снимался.

Так вот, тем же вечером я выехал на поезде во Франкфурт. У меня был ключ от ее мансарды, иногда я останавливался там, когда она бывала в Монреале или еще где. Мне казалось, только я, именно я смогу обнаружить… напасть на след… понять – куда она могла деться… Я как безумный был! Ну, приехал… провозился всю ночь… Ничего не нашел. А потом отпер наш старый кофер… Это такой огромный цирковой чемодан, как сундук… Он с историей, почище «Титаника». Знаете, сколько городов с нами объездил? Анна его обожала. Она ведь, когда из больницы вышла и к троцкисту Блувштейну приползла, она в кофере ночевала. Исай Борисыч уже сдавал нашу бывшую каморку одной старой деве-библиотекарше, Анну класть было совсем некуда, разве что с собой валетом. Тогда ребята перевезли ей кофер, и – она ж маленькая была, как пацан, – так и спала в нем.

И вот открыл я его, значит… а там – фотографии, костюмы… вся наша жизнь! Все, кроме нее самой. Кроме Анны… Стою я над нашей жизнью и… ладно… Ладно! Вспомнил, как она раскрывала его стояком, становилась между двух половин и руки разбрасывала: будто ангел с пурпурными крыльями слетел на землю. И вдруг мне почудилось… ну, блажь такая в башку ударила, – что если сам я лягу, свернусь… все враз о ней и узнаю – где она, куда улетела?.. И лег я, и свернулся и, знаете… завыл, как бездомный пес. Даже самому сейчас странно вспоминать. Как это называется – «состояние аффекта», а? Короче, лежал я в нашем кофере, и выл о всей прошлой… да и всей будущей жизни.

Ну, и наткнулся там на толстенную пачку писем от Сени, аккуратно перевязанную резинкой. И знаете что? Они были нераспечатаны. Битый час сидел над этой пачкой в полном ступоре: что бы это значило? Почему она их не распечатывала? И до чего додумался? Только не примите меня за идиота. Так вот, думаю, ей и не надо было их распечатывать, понимаете? Нет? Да она просто знала, что в письме, едва конверт в руки брала…

В общем, не захотел я, чтоб кто-то с холодным носом в них совался, чтоб открывал их – вместо нее. Ну, и просто забрал эту пачку с собой. И Сене ничего не сказал – он тогда носился, как бешеный, по всей Канаде, летал из Индианаполиса в Бостон, из Бостона в Монреаль и далее везде, где хоть какая-то надежда его манила. Ему тоже казалось, что только он… только он… Ну, а потом и его не стало.

И вот этот зеленый блокнот… Постойте, не открывайте, я доскажу. Этот зеленый блокнот оказался у его друга, скрипача знаменитого, старика Мятлицкого. Сеня тогда как раз собирался переезжать на другую квартиру и оставил у скрипача свой саквояж, когда выехал на тот проклятый концерт… А я ведь потом тоже предпринял свой, так сказать, частный розыск. И у Мятлицкого был, дочь его видел – знаете, эту известную американскую тележурналистку, она в центре каждого политического скандала оказывается. Хорошо мы со стариком посидели, душевно. Он даже всплакнул. А дочь сказала: «Папа, я впервые вижу твои слезы! Ты не плакал, когда маму хоронили».

Короче, они отдали мне на память этот Сенин блокнот. Я сунулся было туда… и отшатнулся, как ошпарили меня: все о ней! Закрыл блокнот, так он и лежит. И пусть лежит. Я потом все у вас назад-то отберу, а пока читайте. Вдруг какая ниточка протянется. Хотя сам уже не надеюсь…

– Месье! Ле конт, силь ву пле![8].

Нет-нет, зачем же, мне эта встреча была, может, нужнее, чем вам. Позвольте мне рассчитаться… Ах вот как! Ну что ж… Очень милые служебные расходы, очень милые… Тогда, господин Керлер, разрешите отвалить, как говорили у нас в цирке? Рад был…

Да нет! Ничего я не был рад! Взбаламутили вы меня! Или я вас взбаламутил… Пойду я. Пожалуй, уже пойду. Всех благ!

…Извините. Не удивляйтесь, что вернулся… Нет, я ничего не забыл. Я решился! Вот вам еще одно письмо.

Это его последнее письмо к ней, уже пропавшей. Оно во внутреннем кармане пиджака у него оказалось. Так он и возил его с собой, возил повсюду… Мятлицкий мне отдал. И вот это его письмо – я его, единственное, прочел. Потому, что эти слова уже и не к живой обращены, а как бы… к ангелу. Я наизусть его знаю. Могу сказать, как начинается:

«Детка, тут какой-то следователь Интерпола нашел меня на репетиции и сказал, что ты исчезла. Что это значит?..».