Андрей Рублев.

Глава 17.

Отъезд Феофана Грека c дружиной иконописцев в Серпухов задерживался. Софья Витовтовна, молодая жена великого князя, насмотревшись в королевском дворце Вавеле в Кракове дивных росписей, украшавших стены и потолки залов и комнат, уговорила мужа и в Теремном дворце сотворить что-то похожее. Владимир Андреевич посоветовал племяннику призвать знатного живописца, Феофана Грека, чтобы тот уважил прихоть княгини. Когда тот явился в великокняжьи хоромы, Василий Дмитриевич, c любопытством глядя на мастера, прославившегося писанием образов Божьих, которого он видел впервые, спросил гречина без обиняков:

– Можешь ли ты расписать мои покои мирским суетным и забавным? Не будет ли это для тебя грехом?

Феофан ответил так же просто:

– Я мирянин, княже, за такую роспись меня ни Бог, ни люди не осудят. Что тебе угодно, дабы я сотворил?

Василий Дмитриевич просиял. Хотя он видел изображение Москвы, нарисованное художником в каменной казне дяди и в Архангельском соборе, но сомневался, возьмется ли он за безделицу. Одно дело – намалевать Москву, а другое – то, что хотела Софья.

– Есть у нас на Руси стародавняя былина, – сказал князь. – В ней повествуется о тереме, который построил и украсил богатырь Соловей Будимирович для своей возлюбленной жены, Забавы Путятишны. А в сказании том говорится:

«На небе солнце и в тереме солнце, На небе месяц и в тереме месяц, На небе звезды и в тереме звезды, На небе заря и в тереме заря, И все в тереме по-небесному».

Мог ли бы ты подобное сделать?

Феофан усмехнулся в бороду: может ли он?..

– Вестимо, могу, княже! Покажи мне место, где хочешь, чтобы сотворено это было.

Взяв его под руку, Василий Дмитриевич прошел с ним в парадную палату – большую светлицу, увешанную узорочьями и коврами. Художник подошел к стене, приподнял ткань, пощупал бревна.

– Вели звать плотников, дабы они бревна гладко стесали, – показал он на могучие дубовые колоды, из которых были сложены стены дворца. – Прочее мое дело.

– А сколько за такую работу спросишь? – полюбопытствовал рачительный молодой князь.

Феофан задумался, подсчитывая, наморщил высокий лоб под густой черной c проседью шапкой волос:

– Пятьдесят рублев в серебре.

Василий недовольно свел к переносице узкие белесые брови, но торговаться не стал.

Пока нанятые дворским плотники стесывали остро заточенными топорами дубовые бревна каменной твердости, дружина Феофана Грека изготавливала левкас-штукатурку. Делать ее было проще, чем ту, что предназначалась для фресок, левкас не надо было выдерживать зиму, только добавить к нему осетровый клей. Андрей и Даниил, поднаторевшие на этом в дружине Грикши, возглавляли работу. Симеон Черный, такой же смуглый, как брат, но постарше – густая седина сплошь убелила его темно-каштановые волосы и бороду, – c помощью своих учеников разводил нужные краски. Феофан набрасывал на пергаменте расположение и вид будущих рисунков. Он задумал расписать стены Теремного дворца еще и на библейские и сказочные темы.

Однажды, когда живописцы уже накладывали тонким, равномерным слоем левкас на стены, в палату явились великий князь c Софьей. Постояли, посмотрели, как ловко и споро идет работа, потом стали обсуждать c Феофаном, что и где будет написано. Когда знатные гости уже собирались покинуть светлицу, там неожиданно появился Федор Кошка, приблизившись к ним, расстроенно молвил:

– Весть печальная, Василий Дмитревич, преставился Захарий Петрович.

Великий князь, помрачнев, сочувственно покачал головой – он хорошо знал о верной службе Тютчева отцу, знал, что тот немало способствовал тому, чтобы вызволить его из ордынского полона.

– Когда и где отпевать будут Захария Петровича?

– Послезавтра, в Чудовом монастыре, коему он отписал угодья на помин души.

– Приду, Федор Андреич.

Андрей Рублев, услышав их разговор, насторожился. О Захарии Петровиче ему не раз говорил Лукинич, и он подумал, что если дядечка, которого он давно не видел, ныне в Москве, то непременно придет проститься с боярином.

Хоронили Захария Петровича Тютчева в пасмурный осенний день. В церковь Чудовой обители, где по просьбе Федора Кошки творил заупокойную литургию митрополит Киприан, собралось множество знатного люда. Явились великая княгиня-мать Евдокия Дмитревна, Василий Дмитриевич с Софьей Витовтовной, великие бояре Кошка, Белевут, Бяконтов, Всеволож. В задних рядах стояли бояре чином пониже, среди них Антон Лукинич с заплаканной женой своей, Марьей.

Пока владыка произносил молитву, которую тут же подхватывал басовитым голосом дьяк, и слышалось пение клирошан, Лукинич не отводил взгляда с примиренного смертью спокойного, полного достоинства лица благодетеля. Горечь, запавшая в сердце, едва он узнал о смерти Тютчева, все больше охватывала его, комком оседала в горле, наполняла влагой глаза. Похожее испытывал суровый воин только в отрочестве, когда увидел зарубленного врагами отца, и позже, когда скорбел по погибшей Аленушке.

Наконец гроб вынесли из церкви и установили возле вырытой могилы в ограде Чудова монастыря. Первой прильнула к дорогому челу вдова, Василиса Михайловна. Заголосила на миг истошно, но сразу умолкла; ее подняли под руки и посадили на стул. Потом попрощались дети и внуки. И тут же посторонились, чтобы позволить Федору Кошке, по морщинистым щекам которого стекали слезинки, отдать последний долг верному многолетнему другу и помощнику. Подошли Лукинич с Марьей, опустились на колени, поцеловали Захария Петровича в холодный лоб. У Марьи едва не вырвался горестный крик, но, памятуя строгий наказ мужа, сдержалась, лишь громко всхлипнула.

Застучали комья о дубовую крышку гроба, боярские холопы забросали землей могилу, установили на насыпанном холмике большой деревянный крест.

Все было кончено. Ушел из жизни еще один радетель земли родной, что, невзирая ни на недуги, ни на годы, трудился на ее благо.

Когда расходились, к Лукиничу подошел рослый молодец в армяке и круглой шапке.

– Признаешь, дядечка? – спросил он, улыбаясь русобородым, голубоглазым лицом.

Лукинич лишь на миг удивленно уставился на него, но тут же взгляд его просветлел:

– Андрейка, ты?

– Я самый, дядечка!

– Ну, не узнать тебя, мужик мужиком! Сколько годов прошло, как тебя не видел! – крепко прижав парня к груди, взволнованно говорил Лукинич.

– Много, почитай, более четырех.

– И вот где встретились… – печально покачал тот головой. – А почему тебя раньше не встречал в Москве?

– А я недавно в стольной. Хоромы великокняжьи c Феофаном Греком расписываю, – с гордостью произнес Андрей.

– Ну, рассказывай, как жил, как твое умельство иконописное? Только поначалу я тебя c женкой моей познакомлю. Мария! – позвал он стоявшую в сторонке молодку в куньей душегрейке и красного сафьяна сапожках, на голове повойник, в ушах сережки – боярыня, как никак. Только вот еще не привыкла – зарделась, поклонилась по-деревенски.

Много лет минуло после смерти Аленушки в лихой час Тохтамышева нашествия, затянулась тонкой кожицей рана на сердце сурового воина. Да и не век же вековать ему бобылем! И когда в пожалованном Лукиничу за верную службу великокняжьем селе встретил он молодую вдову тиуна, погибшего в Куликовскую битву, приглянулись они друг другу. Вот и взял он чернявую, кареглазую Марью в женки.

Лукинич усмехнулся в бороду:

– Вот, Марьюшка, это и есть Андрейка, о коем я тебе не раз говорил. А ныне он не Андрейка – Андрей, сын Савелов Рублев, знатный иконописец.

– Не знатный я еще вовсе, дядечка, а вот у впрямь знатного – Феофана Гречина – ученичествую.

– Пойдем к нам, Андрей, посидим, потолкуем.

– В другой раз, дядечка, сейчас не могу, работа. Может, в воскресенье? А?

– Добро, в воскресенье приходи. В Зарядье хоромы мои, почитай, напротив Богоявленской обители. Найдешь?

– Найду. А Данилку можно привести?

– Вестимо.

В воскресенье, принарядившись, Андрей и Даниил явились в новые хоромы Лукинича на Богоявленской улице. Собственно, какие это были хоромы – одноэтажный дом на подклете, правда, c двухскатной черепичной крышей, c коньком. Глухой стеной дом выходил к улице, а украшенные узорными наличниками оконца c частым переплетом, в которые вставлена слюда, и массивная дверь были со стороны двора, огороженного забором. Но там все еще было голо – ни деревца, ни кустика, одна земля, смешанная c золой пепелища. На входе в дом сени, за ними горница c большой русской печью, занимавшей добрую половину ее. Затем другая горница, поменьше, а за ней неотапливаемая холодная светлица, в которую вела одностворчатая дверь. Обычный московский дом, невидалью было лишь то, что в печи устроен дымоход, соединявшийся c трубой, так что топилось не по-черному.

Столы, накрытые белыми льняными скатертями, стояли в длинной холодной светлице. На них рыбные и мясные студни, икра, капуста c клюквой, соленые огурчики, пареная репа, жареные грибы, моченые яблоки и многое другое, всего не перечесть. И, как водится, кувшины c медами, бражкой и квасами между глиняными мисками и тарелками. За столами одни мужики, бабы – кто продолжал возиться возле печки в первой горнице, откуда доносились запахи варева и жарева, кто хлопотал возле столов.

Кроме мастеров-плотников Василька, Гордея, Зосима, рубивших хоромы, и столяра-умельца, украсившего дом резными наличниками и коньком, пришли Михал, Антип и несколько сотников из великокняжьей дружины, ходившие c Лукиничем в поход на Мавераннахр. Как только появились Андрей и Даниил, все, прочитав молитву, принялись за еду и питье. По слову Лукинича, первым стаканом помянули благодетеля-боярина Тютчева. Потом пили за новый дом, за хозяев, за гостей. Начались разговоры, воспоминания, шутки. Вначале c любопытством внимали сказам кметей об Орде, о сече c Темир-Аксаком, о невиданных городах, а затем каждый, уже не слушая других, стал рассказывать свое.

Управившись c хлопотами по хозяйству, подсели к столу бабы. Плясать было негде, на дворе сыпался занудный осенний дождь, зато пели так, что слышно было не только на улице, но и в расположенном напротив Богоявленском монастыре.

Андрей Рублев все приглядывался к сидевшему напротив мастеровому, где-то он его уже видел, но не мог вспомнить где. И вдруг мысленно перенесся в Радонеж. Дом Верки, незнакомый мужик, спрашивающий у хозяина о матери их подружек… Да, это был он! Теперь Андрей не сомневался. Надо спросить, может, он знает о них что-то? Но тот c жаром спорил с великокняжеским сотником, и парень не решался прервать их перепалку. А потом все, да и Андрей, так захмелели, что было уже не до того. Разошлись далеко за полночь, когда кремлевские ворота уже закрыли. Парней, по просьбе Лукинича, приютила женка мастерового, которого звали Гордеем, в своем доме.

Ранним утром Андрею и Даниилу надо было возвращаться в Кремль, а Гордею c другими плотниками идти рубить по подряду дом купцу-суконнику, но Андрей успел перемолвиться c ним несколькими словами. То, что он узнал, и обрадовало его, и посеяло тревогу: Веркина семья, которую Гордей, родной дядька девок, в конце концов нашел, поселилась в Озерах – городке неподалеку от Коломны. Параська, старшая сестра Верки, уже давно вышла замуж и детишек нарожала, а Верка, по словам Гордея, все еще была не замужем. Но c того времени, как тот наведывался к ним, прошел уже год.

«Должно, опоздал я, – c грустью думал Андрей по дороге в Кремль. – Ежели мне двадцать один, то ей восемнадцать, и так засиделась. А все ж надо найти ее, может, не запамятовала меня и все еще ждет… Как закончим хоромы княжьи расписывать, отпрошусь хоть на седмицу».