Андрей Рублев.

Глава 21.

В Серпухове монастырский гостинник поселил Андрея в одной из келий Высоцкой обители вместе c Даниилом, которого наконец отпустил из Москвы Феофан Грек. Здесь, в каменной церкви монастыря, трудился со своими учениками Симеон Черный. Поправляли поврежденные во время Тохтамышева нашествия фрески и творили новые образа деисусного чина, основу которого составляли несколько поясных икон, привезенных из Византии.

Разглядывая лики Христа, Богоматери, Иоанна Предтечи и архангелов, мастерски созданные цареградцами, Андрей успокаивался. Настроение его становилось не таким безысходным, но непроходящая горечь потери родителей и брата, а теперь еще – своей первой любви по-прежнему не оставляла его. Андрей все чаще задумывался над тем, чтобы принять иноческий чин, вверить себя Господу и своим даром живописца звать людей к добру, смягчению нравов и единству.

Симеон, а особенно Даниил, немало дивились перемене, произошедшей c Андреем, ставшим немногословным и задумчивым. Хотя друзья жили в одной келье, они теперь редко разговаривали друг c другом. На расспросы о Вере Андрей скупо ответил: вышла замуж и уехала. О Параське и ее муже рассказал подробнее, и больше они к этому не возвращались. Андрей всегда любил читать, но книги, которые он брал в монастырском хранилище, еще больше удивляли Даниила.

Стихотворные сложения архиепископа Андрея Критского «Великий Канон», писания Симеона Нового Богослова, аввы Дорофея, недавно умершего византийца Григория Паламы, ярого радетеля чистого православия. Книги были переведены на древнерусский в разное время, их собрал в Высоцкой обители и сохранил в пору татарского нашествия игумен Афанасий, почитатель не только византийской живописи, но и богословской литературы Византии.

«Любовь к стяжанию, – прочел как-то вслух Даниил в книге Григория Паламы, – корень всех зол. Сия несчастная страсть не от бедности, а скорее чувство бедности от нее. Это страсть Иуды».

– Ну, мы, Андрей, этой страсти не подвержены! – заметил он и, перевернув страницу, продолжал:

«Весьма трудноискоренимая страсть, это есть слава. Слава – самая тонкая из всех страстей, ибо связана c гордыней».

– А так ли оно? Хотеть славы за умельство творить росписи, мыслю, не есть гордыня. А как ты считаешь?

Андрей ненадолго задумался, потом ответил:

– Как сказать. Должно, все же прав Палама. Славу видеть в похвальбе других и хотеть ее – это и есть гордыня.

– Может, так, но я не согласен! – упрямо сказал тот и, взяв другую книгу, сочинения Андрея Критского, спросил:

– А кто он, Андрей Критский?

– Был он великим праведником и стихотворцем знатным, жил на острове Крит, может, тыщу лет тому.

– Никогда ты к стихотворным книгам интереса не знал. Не тезоименинника ли себе выбираешь? А? Может, постриг уже надумал принять?

– Надумал, Данила! Так оно вернее будет, ближе к Господу, без мирских помыслов и искушений.

– Неужто замужество Верки тебя к тому подвигло? – бросил тот и дернул себя за бороду.

Андрей, взглянув в добродушное лицо друга, густо обрамленное черными волосами, в которых уже пробивалась седина, кивнул:

– Ничего ты не уразумел, Данила, хоть уже до седых волос дожил. Не раз я о том думал. Кто мы? Иконники бродячие без кола, без двора. Все помыслы коль не о работе, то о животе. Где б поесть да на что! Где б заночевать, да найдешь ли? Вот так свой дар Божий по мелочам меняем. Приму постриг, буду ближе к Богу, творить станет легче, да и, чего греха таить, корм и крыша всегда будут.

– А ежели б Верку незамужней застал, по-другому бы мыслил? – не унимался Даниил и, усмехнувшись, добавил: – Должно, по-другому.

– Может, по-другому, – вздохнул Андрей. Хотя надежду на это давно уже потерял.

– А может, какую другую встретишь?

– Нет, Данила, решение мое твердое!

– И когда же? Где?

– Еще не знаю. Хочу в Троицу к преподобному податься. Пущай благословит. Да и ему лестно будет, коли приму постриг под его рукой… – И, помолчав, спросил: – А ты как? Ведь еще в обители, когда послушниками были, ты меня уговаривал.

– То уже быльем поросло. А ныне, после слов твоих, и о себе подумаю. Только надо ли? Может, повременим?

Андрей отрицательно покачал головой.

– Тогда давай в Троицу вместе пойдем, как собор распишем. Только, сказывают, больно хвор преподобный. Можем и не успеть. Все во власти Божьей, но хочется еще раз c ним свидеться, благословение на постриг получить.

Проездом в Серпухове неожиданно объявились тарусский удельный князь Владимир Иванович c Лукиничем; их сопровождал Антип c десятком дружинников и одетый в суконный плащ человек средних лет c костлявым лицом. Остановились они в детинце в хоромах воеводы – наместника князя Владимира Серпуховского. Для маленького городка это было событие, о котором сразу стало известно и жителям, и монахам Владычного и Высоцкого монастырей. Узнав, что среди приехавших Лукинич, Андрей и Даниил направились в детинец.

О многом хотелось Андрею переговорить c дядечкой. Как в Орду съездил? Что в Москве слыхать? А главное, обсудить c ним, единственно близким, не считая Данилки, человеком, свое намерение постричься в монахи.

Князь Владимир и Лукинич, переночевав в Серпухове, должны были на следующий день отправиться в Тарусу, а оттуда на порубежье.

Мастеров, что обновляли церковь Высоцкого монастыря, в Серпухове знали, и дворский сразу провел Андрея и Даниила в хоромы воеводы. Там как раз садились за стол обедать. Наместник был уже знаком c обоими, а тарусский князь, узнав, кто такие, воспринял их приход за должное – художники чтились на Руси в одном ряду c первыми людьми княжества и церкви. Но в таком месте не очень-то поговоришь о том, что волнует. Когда все встали из-за стола, Андрей, Лукинич и Даниил вышли из душной повалуши и, спустившись c холма, на котором стоял серпуховский детинец, направились к реке Наре.

Вечерело. Речка затягивалась туманом, становилось сыро и прохладно. Уже, казалось, обо всем рассказал дядечка, как его по-прежнему называли Андрей и Данила, а они о себе. Но о главном, о том, что он намерился покинуть мирскую жизнь и принять постриг, Андрей все не решался рассказать.

– Холодает, надо идти! – поднялся Лукинич со спиленного дерева, на которое они присели на берегу.

Они зашагали вдоль берега Нары к Высоцкому монастырю и, когда уже должны были расстаться, Андрей глухим от волнения голосом сказал:

– Надумал я, дядечка, принять постриг, а вот Данилка сомневается. Верно ль надумал?

Лукинич не сразу ответил. За воеводским столом Данила шепнул ему о намерении Андрея и о причине молвил. Но вправе ли он судить? В какой-то мере Лукинич и себя считал виновным в том, что у парня не сложилась мирская жизнь, ведь он вмешался тогда – посоветовал, чтобы увезли девку Андрейки. Вмешался, потому что иначе отец Сергий прогнал бы отрока из обители, тот нарушал то и дело строгий монастырский устав. Лукинич по-прежнему считал, что он поступил тогда правильно, ибо, кто знает, как бы сложилась судьба Андрейки, какой бы удел был ему уготован!

– Вестимое дело, Андрей, тебе решать, ты уже не отрок. Но, по-моему, ты верно надумал. Творить Божьи образа в обители лучше. Что же до Данилы… Но вы же такие други, водой не разольешь, а тут врозь. Нельзя так, мыслю….

Они подошли к ограде монастыря, колокол ударил к вечерне, парни, трижды расцеловавшись c Лукиничем, вошли в ограду, а он, направляясь в хоромы воеводы, стал спускаться c холма.

Князь Владимир и Лукинич, переночевав в Серпухове, должны были на следующий день отправиться в Тарусу, а оттуда на порубежье. Ехали туда не от хорошей жизни. Тарусский князь хоть и считался удельным владетелем, но после Тохтамышева нашествия постоянно жил в Москве. На Зарубе в Кремле он построил двухъярусные хоромы, а вскоре женился на дочери великого боярина Белевута. Князь вспоминал о Тарусе, только когда от волостелей привозили подати. Уцелевшие после татарского набега сироты и горожане кое-как обустроились и более или менее исправно платили ордынскую дань и княжеские сборы.

Однако после разгрома у Кундурчи – притока Волги – шуракальцы Бека Хаджи и другие крымцы стали часто набегать на беззащитную Тарусщину. Порубежные остроги татары сожгли еще десять лет назад во время Тохтамышева нашествия. Так их и не отстроили. Предупреждать об ордынских чамбулах, что появлялись изгоном, хватали людей, грабили, жгли, – было некому.

Владимир Иванович со своим княжеством был бы рад оказаться под рукой Москвы, не раз говорил о том c Дмитрием Ивановичем, а после его смерти – c Василием Дмитриевичем. Но великий хан не давал Москве ярлык на Тарусу, и она все больше обезлюдевала.

Великий князь Московский посоветовал князю Владимиру заново построить остроги на порубежье и поставить там сторожевые станицы, для чего дал Тарусскому денег из казны. В помощь ему он отрядил городового боярина Антона Лукинича, бывшего порубежника. Тот вспомнил про Василька, который тоже когда-то служил на тарусском порубежье. С трудом уговорил его поехать – в плотницкой артели дел, как всегда, было невпроворот. Василько скрепя сердце согласился. Любаша, его женка, тоже просилась, надеясь побывать в Гоновой деревеньке, увидеться c родственниками, которые там остались, но муж отказал: на кого дом и малолеток оставить?

Наконец, в день Параскевы-льняницы, двадцать второго октября, в Серпухов приехал по осеннему бездорожью Феофан Грек. Едва вырвался, в Москве от заказчиков отбоя не было. После инициалов в Евангелии Федора Кошки последовал заказ от Данилы Бяконта – подписать новый Псалтырь. Работа хоть небольшая – нарисовать Давида не как царя иудейского, а как пророка, а с ним одного из царских приближенных Асафа, но время заняла.

Ехать, когда начались осенние дожди и распутица, Феофану не хотелось, но по просьбе Киприана пришлось. Митрополит настоял, чтобы мастер прежде, чем начать расписывать Успенский собор в Коломне, который по договору надо было закончить до осени будущего года, сначала завернул в Серпухов. Он просил Грека посмотреть в Высоцком монастыре иконы, ранее привезенные игуменом Афанасием из Цареграда, а также оценить росписи, сделанные артелью Симеона, и, если что не так, подправить их.

Византийские иконы создавались в Цареграде, когда там был Киприан, он видел их. Икона, изображавшая Павла, привлекла внимание владыки. Феофана, который увидел эти иконы впервые, они тоже заинтересовали. Особенно долго стоял он перед образом апостола Павла. Хотя тот был выполнен до пояса, мастер легко представил себе всю фигуру святого в рост. Темно-вишневая одежда, жгучий черный цвет бороды и волос на голове впечатляли. Изображение на иконе апостола задумавшимся над Евангелием, которое он держал тонкими пальцами, наклон Павла к книге, а тем самым к Христу, расположенному в центре деисусного чина, понравилось художнику. А еще удивило мастера то, что часть фигур была одета в белые одежды. Это создавало необычное разноцветие, особенно выделяя Богоматерь, одетую в темное.

В ноябре, когда наконец установился санный путь, Феофан Грек вместе c дружиной иконописцев Симеона Черного, Даниилом и Андреем направились в Коломну расписывать Успенский собор.