Мизери.

39.

— Мистер босс Йен, она?

— Ш-ш-ш! — зашипел Йен, и Езекия послушно умолк. Джеффри чувствовал, как сильно пульсирует жилка у него на горле. Снаружи доносился скрип мачт; легкий бриз, первый предвестник свежего морского ветра, заставлял хлопать паруса; кричали птицы. Джеффри слышал, как на нижней палубе распевают песню гортанные, сорванные мужские голоса. Но здесь, в каюте, три человека — два белых и один черный — молча выжидали, желая убедиться, будет Мизери жить, или…

Йен громко застонал, и Езекия сжал его руку. Джеффри, в последнее время пребывавший в почти истерическом напряжении, напрягся еще сильнее. Неужели теперь, когда все позади, Господь будет так жесток, что позволит Мизери умереть? Однажды он уже отверг такую возможность, причем был скорее весел, чем сердит. В те времена он отверг бы мысль о том, что Господь может быть жесток, как абсурдную.

Но его представление о Боге — как и представление о многих других предметах — переменилось. Перемены произошли в Африке. В Африке Джеффри осознал, что в мире не один Бог, что их много и среди них есть не просто жестокие — есть безумные боги, и это представление переменило его взгляды. Жестокость в конце концов объяснима. Противостоять же безумию не может ничто.

Если его любимая Мизери в самом деле мертва (а этого он всерьез боялся), он выйдет на верхнюю палубу и бросится в море. Он всегда знал и принимал как должное, что боги суровы; но он не желал жить в мире, где боги безумны.

Езекия резким, испуганным возгласом прервал его мрачные размышления:

— Мистер босс Йен! Мистер босс Джеффри! Смотрите! Она — глаза! Она — глаза — смотрите!

Глаза Мизери, ее глаза неуловимо василькового оттенка открылись. Посмотрели на Йена, на Джеффри, опять на Йена. Сначала Джеффри увидел в них только изумление, потом в них засветилось узнавание, и он почувствовал, как радость согревает его душу.

— Где я? — спросила она, зевая и потягиваясь. — Йен? Джеффри? Мы в море? Почему мне так хочется есть?

Смеясь и плача, Йен обнял ее, повторяя без конца ее имя.

Она была удивлена, но с радостью обняла его, и Джеффри, увидев, что она жива, понял, что сможет, отныне, и навеки, смириться с их взаимной любовью. Он, будет жить один, он сможет жить один, — в мире и покое.

Может быть, боги все же не безумны… По крайней мере безумны не все?

Он тронул Езекию за плечо.

— Старик, давай-ка оставим их одних.

— О, это правильно, босс Джеффри, — сказал Езекия, обнажая в широкой улыбке все семь золотых зубов.

Джеффри украдкой бросил на нее последний взгляд, и ее васильковые глаза согрели его, наполнили светом. Полонили его.

Люблю тебя, дорогая, подумал он… Ты меня слышишь?

И ответ пришел — возможно, рожденный его собственным опечаленным разумом, хотя вряд ли; слишком он был ясным, слишком узнаваем был ее голос.

Я слышу… Я тоже тебя люблю.

Джеффри закрыл дверь каюты и поднялся на палубу. Вместо того, чтобы броситься в море, как он намеревался сделать совсем недавно, он закурил трубку, глядя, как солнце садится, как оно скрывается на горизонте в далеком облаке, в которое превратился берег Африки.

А потом — он не мог поступить иначе. Он вынул из машинки последний лист и нацарапал ручкой самое любимое и самое ненавистное для писателя слово:

КОНЕЦ.