Народные русские сказки А. Н. Афанасьева в трех томах.
* * *
А. Н. Афанасьев родился 11 июля 1826 г. в уездном городке Богучары Воронежской губернии в семье мелкого судейского чиновника[836]. Года через три после его рождения отец получил назначение на новое место службы — в город Бобров той же Воронежской губернии, куда переехала и вся семья. Здесь прошли детские годы Афанасьева, здесь он научился грамоте, приобщился к книге, отсюда в 1837 г. уехал в Воронеж, чтобы продолжить образование в тамошней гимназии. Жизнь до гимназии Афанасьев впоследствии живо изобразил в своих воспоминаниях, напечатанных в «Русском архиве» (1872, № 3—4, стб. 809—852)[837].
Из этих воспоминаний видно, что несомненным и заслуженным авторитетом в семье Афанасьева пользовался отец (мать скончалась вскоре после рождения маленького Саши). Воспитанный «на медные деньги», он «уважал образование в других», любил читать, постоянно интересовался журналами того времени («Библиотекой для чтения», «Отечественными записками», «Москвитянином» и др.) и некоторые из них выписывал. По словам Александра Николаевича, его отец «справедливо почитался за самого умного человека в уезде, и к нему многие обращались в важных юридических случаях за советами»[838].
После того, как Саша научился дома читать и писать, он вместе со старшим братом и другими детьми уездных чиновников продолжил учение поочередно у двух попов, и того и другого звали Иваном. «И первый, и второй отцы Иваны, — вспоминает Александр Николаевич, — были люди вовсе не злые; но, воспитанные в семинарии, они были знакомы только с суровым духом воспитания и вполне поясняли нам, что корень учения горек»[839].
С детства он любил слушать сказки и читать книги. «Чтение это, — вспоминал Александр Николаевич, — сменило для меня сказки, которые бывало, с таким же наслаждением и трепетом слушал я прежде по вечерам, в углу темной комнаты, от какой-нибудь дворовой женщины»[840]. Страсть к чтению, однако, не изгладила ярчайшего впечатления от народных устных сказок, и любовь к ним Афанасьев сохранил до конца своей жизни.
В 1837 г. Афанасьев поступает в воронежскую гимназию и проходит полный семилетний курс обучения. О пребывании в гимназии он вспоминает дважды — в цитированных автобиографических записках и в статье «Кольцов и воронежские педагоги», напечатанной за подписью «И. М-к»[841].
Воронежская гимназия конца 30-х — начала 40-х годов XIX в. мало чем отличалась от других подобных учебных заведений России того времени. Казенщина и схоластика сковывали ум и творческую инициативу учащихся. «Розги и своеручная расправа, не щадившая ни ушей, ни волос виновного, — пишет Афанасьев, — почитались необходимыми атрибутами учения: корень его действительно был горек и старинное правило Домостроя: «учащай раны и сокрушай ребра» представлялись единственною мерою изгнать дух непокорства и лености»[842]. И нет ничего удивительного в том, что для инспектора редкий день проходил без того, чтобы он не водил человек по 15 гимназистов в канцелярию «кормить березовой кашей»[843].
Страстное стремление к знаниям побуждало юношу к усиленным самостоятельным занятиям, особенно по русской словесности, преподавание которой в гимназии никак не могло удовлетворить развитого и любознательного ученика. Как и в ранние детские годы, чтение оставалось любимейшим его делом. Однако и выбор книг, и сама направленность чтения теперь существенно изменились. Легкое чтение отошло на задний план, а на первый выдвинулась серьезная художественная литература.
Приезжая во время школьных каникул в город Бобров, он погружался в мир книг. Библиотека деда, периодические издания: «Библиотека для чтения», постоянно выписываемая отцом, «Отечественные записки», «Москвитянин», «Пантеон», «Репертуар русской сцены», которые доставал у знакомых, — все это было «обильным источником для утоления его страсти к чтению, которому он посвящал все свое время, уделяя для отдыха лишь непродолжительные вечерние часы на какой-нибудь час после обеда. Чтением занимался он, очевидно, не ради простого только развлечения или приятного препровождения времени, потому что всегда имел при себе бумагу и карандаш и аккуратно записывал свои заметки и все такие записи тщательно оберегал»[844].
В 1844 г. Афанасьев одним из первых оканчивает гимназию и в том же году, сдав, по его выражению, «с грехом пополам» вступительные экзамены, поступает в Московский университет на юридический факультет[845]. Выбор факультета, по всей видимости, произошел не без влияния отца, авторитет которого в глазах А. Н. был всегда высок и неколебим. В начале пребывания в Москве Афанасьев глубоко переживает чувство одиночества юноши, впервые очутившегося в большом городе без родных и знакомых. «Но скоро, — признается он, — я свыкся с Москвою и с юношеским жаром привязался к университету. Для меня в эту эпоху все было погружено в жизни университетской, ею одною была полна и моя собственная жизнь»[846].
Четыре года пребывания в Московском университете (1844—1848) прошли для Афанасьева в неустанном повседневном труде. Жажда знаний, любовь к науке помогли ему самоотверженно переносить многочисленные трудности и невзгоды напряженной студенческой жизни. Особенно одолевали его материальные лишения. И хотя отец из своего скромного заработка стряпчего и выделял сыну немного денег, их едва-едва хватало на пропитание. Несмотря на это, молодой человек, экономя во всем, еще умудрялся часть денег тратить на книги, закладывая тем самым в студенчестве основу своей будущей уникальной библиотеки, и даже покупает билеты в театр.
Московский университет той поры представлял собой один из центров духовной жизни не только Москвы, но и всей России. В нем сохранялись традиции герценовского и других политических кружков 20—30-х годов, шла острая идейная борьба между славянофилами и представителями официальной народности, с одной стороны, и западниками — с другой.
О том, что Афанасьев в студенческие годы не стоял в стороне от передового общественного движения свидетельствует «Дневник», который он начал тогда вести. Соглашаясь с Белинским, осуждавшим Гоголя, — автора «Выборных мест из переписки с друзьями», — Афанасьев 26 октября 1848 г. отметил в «Дневнике»: «Рассказывают о нем, что наконец-то образумился и сам недоволен своей «Перепискою». Дай-то бог, а плохо верится»[847]. Летом 1848 г. Афанасьев в «Дневнике» выразил возмущение тем, что русская пресса не почтила память «неистового Виссариона» некрологом, и сочувственно отозвался о нелегально распространявшемся «Письме к Гоголю»: «Белинский умер, и никто не посмел написать в память ему критического некролога. По смерти друзья его пустили в ход его письмо к Гоголю, по поводу «Переписки», и письмо это в рукописях проникло в разные слои и в самые отдаленные края»[848].
Университетские преподаватели Афанасьева подробно и красочно охарактеризованы в его «Воспоминаниях». Ближе всего он сошелся с молодым адъюнктом К. Д. Кавелиным, впервые приступившим к чтению лекций на юридическом факультете в 1844 г. Афанасьев был в числе его первых слушателей. «Кавелин излагал живо и просто, — вспоминает Афанасьев, — лекции его, хотя далеко не представляли подробного собрания фактов, нравились нам потому, что были исполнены мысли»[849]. Привлекали Афанасьева в Кавелине и человеческие качества — ум, живой характер, умение сблизиться с людьми, благородство, доброта, увлеченность...
За год до окончания университета Афанасьев впервые выступил в печати с большой статьей «Государственное хозяйство при Петре Великом» («Современник», 1847, № 6—7), а в самый канун выпуска — в сентябре 1848 г. — по поручению кафедры истории русского законодательства в числе лучших студентов прочитал лекцию «О влиянии государственного (самодержавного) начала на развитие уголовного права в XVI и XVII столетиях на Руси»[850]. Лекция была прочитана в присутствии министра народного просвещения графа Уварова, ревизовавшего Московский университет с главной целью — предупредить просачивание в его стены «крамольных» идей французской революции 1848 г. и направить учебный процесс исключительно в рамки официальной идеологии.
Вряд ли прав А. Е. Грузинский, утверждая, что «не имеется положительных оснований приписывать Афанасьеву в это время виды на кафедру профессора: во всяком случае, ему прежде всего нужно было материальное обеспечение». Такое противопоставление не может быть принято всерьез: научно-педагогическая деятельность явилась бы для Афанасьева, пожалуй, самым верным и надежным выходом из материальных затруднений. Мы не исключаем также желания самой кафедры истории русского законодательства видеть в своем составе способного кандидата. Дело было не только в том, что Афанасьев «не догадался сейчас же согласиться» с несколькими замечаниями графа Уварова по прочитанной лекции. Но и в явно неприязненном отношении к нему реакционной профессуры в лице Погодина и Шевырева. В упоминавшемся отзыве на лекцию Афанасьева Погодин писал: «Афанасьев явился полным представителем новых, как говорят, воззрений на русскую историю. «Москвитянин» имеет мнение о ней почти противоположное, известное читателям, а потому удерживается говорить о чтении, как судья, может быть, пристрастный»[851]. Несмотря на кажущуюся объективность, этот отзыв не мог не насторожить того же Уварова, склонного усматривать за всем «новым» нечто такое, что идет вразрез с официальной политикой, и не сделать соответствующих выводов.
По поводу лекции Афанасьев записал в «Дневнике»: «Шевырев и с собратией нашли в ней [лекции] то, чего в ней не было и быть не могло. Весьма благодарен, что печатно отозвался он о моей лекции с равнодушным хладнокровием[852], а в непечатных отзывах, по слухам, куда [как] не доставало этого хладнокровия».
Утратив надежду стать преподавателем университета, Афанасьев пытается, но неудачно, занять место учителя законоведения в Московской практической академии коммерческих наук, а затем поступает в частный пансион Эннеса, где преподает русскую историю и русскую словесность. Близкое участие в судьбе Афанасьева принимал К. Д. Кавелин. И когда его хлопоты об устройстве Афанасьева в Лазаревский институт восточных языков не увенчиваются успехом, он обращается к нему с письмом, в котором советует заняться историей допетровской Руси и дает ряд практических советов[853].
Грузинский, почти полностью воспроизводя письмо Кавелина[854], заключает: «Но Афанасьев не вышел на эту дорогу, на которую звал его Кавелин: «склонность стать археологом [археографом], которую замечал в нем последний и которую считал противоречащей натуре Афанасьева, стала в это время брать верх, и Афанасьев делается если не археологом быта, то археологом народного творчества и верований»[855].
В 1849 г. ему удается при содействии Кавелина поступить на службу в Московский Главный архив министерства иностранных дел и уже в 1855 г. занять должность правителя дел Комиссии печатания государственных грамот и договоров, в каковой он и пробыл до 1862 г. Тринадцатилетний период службы Афанасьева в Архиве был для него самым счастливым и плодотворным. Служба обеспечивала его и его семью материально и оставляла достаточно свободного времени для научных занятий и активного общения с московскими деятелями науки и культуры. В московских, петербургских и некоторых других «толстых» журналах («Современник», «Отечественные записки», «Русский вестник», «Библиотека для чтения», «Книжный вестник», «Филологические записки», «Русская речь», «Библиографические записки»), альманахах («Комета», «Атеней»), специальных научных изданиях («Временник общества истории и древностей российских», «Архив историко-юридических сведений о России, изд. Калачева», «Известия Академии наук по отделению русского языка и словесности», «Чтения в обществе истории и древностей российских», «Древности археологического общества»), столичных газетах («С.-Петербургские ведомости», «Московские ведомости») одна за другой появляются его многочисленные статьи, рецензии, критические и полемические заметки на исторические, историко-литературные и фольклорно-этнографические темы, а также указатели статей к отдельным периодическим изданиям («Северный архив», «Отечественные записки» Свиньина).
Содержание большинства этих работ составляет экскурсы в далекое и близкое прошлое России. Заслуживают особого внимания его статьи о сатирической журналистике XVIII в.[856], о литературной и издательской деятельности Н. И. Новикова, о сатирах Кантемира, о Фонвизине, Батюшкове, Пушкине, Лермонтове, Полежаеве, Кольцове, Лажечникове (об исторической верности в романах Лажечникова), о государственном хозяйстве при Петре I, нравах XVIII столетия, «Записках» М. С. Щепкина. Из периодических изданий наибольшее количество статей — подписанных и анонимных — Афанасьев опубликовал в «Современнике» (около 50) и «Отечественных записках» (свыше 30). Почти все они имеют критико-библиографический характер. И в «Современнике», и в «Отечественных записках» Афанасьев рецензировал по преимуществу исторические и историко-юридические труды. Его обращения к такого рода литературе диктовалось как собственным глубоким интересом к ней, так и прямой заинтересованностью в этом самих редакторов-издателей, видевших в Афанасьеве добросовестного и знающего дело исполнителя. Весьма примечательно, например, что Н. А. Некрасов, который находил, «что работы по русской истории — есть самое лучшее, самое главное и самое характерное в нашей литературе последних двух или трех лет»[857], добивался, чтобы систематический критический обзор их в журнале вел Афанасьев[858].
Историческими исследованиями Афанасьев занимался до конца своих дней. В 60-е годы он увлеченно работал над эпистолярным наследием Петра I, изучал по архивным документам дипломатическую деятельность Антиоха Кантемира. Однако, судя по перечню трудов Афанасьева, составленному им самим[859], нельзя не заметить, как с начала 50-х годов его внимание все больше и больше сосредоточивается на вопросах славянской мифологии, изучению которой он и посвящает ряд своих статей[860]. На 50-е годы падает и самая интенсивная деятельность Афанасьева по собиранию и публикации русского фольклора. В 1855—1863 гг. выходит его знаменитый сборник «Народные русские сказки» (1—8 выпуски), а в 1859 г. — «Народные русские легенды». Наряду со сказками Афанасьев собирал произведения и других жанров фольклора, в том числе песни, пословицы и притчи. Песни, преимущественно записанные им самим в Московской и Воронежской губерниях, он передал П. В. Шейну, и они были напечатаны в сборнике последнего[861], пословицы и притчи общим числом около 500 номеров в сопровождении небольшой заметки опубликованы в одной из книг «Архива Н. Калачева»[862].
Все труды Афанасьева — и его научные статьи и фольклорные сборники подвергались жесточайшей цензуре. Это получило подробное освещение в трех специальных работах советских исследователей — В. В. Данилова («Сказка перед судом цензуры 70-х годов (По неопубликованным материалам)»[863], В. И. Чернышева «Цензурные изъятия из «Народных русских сказок» А. Н. Афанасьева»[864] и А. О. Шлюбского «К истории русской этнографии. Цензурные мытарства А. Н. Афанасьева»[865].
Публикуя народные сказки, он принимал во внимание положительный опыт и просчеты составителей многих сборников сказок — восточнославянских и других европейских народов — немцев (В. и Я. Гримм), сербов (В. Караджича), чехов (Б. Немцовой), словаков (П. Добшинского), датчан (Ю. М. Тиле), норвежцев (П. К. Асбьернсона и Й. И. Му), французов (П. Себийо), румын (А. Шотта) и др. Ссылки на сюжетные параллели из разных сборников имеются в примечаниях к «Народным русским сказкам» и «Народным русским легендам». Взыскательное отношение к текстологической работе, связанной с изданием народных сказок, проявил Афанасьев в своих замечаниях на 1-й выпуск сборника И. А. Худякова «Великорусские сказки» (М., 1860): «Здесь недавно явился сборник народных сказок Худякова (студента); к сожалению, текст многих запутан и записаны они весьма слабо: язык книжный, не весьма правильный»[866]. Высоко оценил Афанасьев научное и воспитательное (педагогическое) значение сборника «Детские и семейные сказки» («Kinder-und Hausmärchen») братьев Гримм, называя его «превосходным собранием», выдержавшим в Германии несколько изданий, которому и в будущем «суждено долгое и прочное существование». По его словам, книга эта «сделалась и любимым чтением народа, и необходимым спутником детского образования». Как одно из достоинств выдающихся немецких собирателей он отмечал их художественный такт, позволивший из многочисленных вариантов выбрать для сборника записи «наиболее совершенные и замечательные как поэтическими образами, так и чистотою нравственных мотивов».
Эти слова, характеризующие отношение Афанасьева к братьям Гримм и их книге сказок, взяты нами из его рецензии, написанной по поводу перевода «Kinder-und Hausmärchen» на русский язык[867]. Отмечая в рецензии, что перевод сборника братьев Гримм «заслуживает полной симпатии и признательности», автор в то же время обращает внимание на качество перевода. Перевод сказочного эпоса, предупреждает рецензент, «работа вовсе не легкая, требующая добросовестного изучения и особенного таланта; здесь важен каждый эпитет, каждое слово»[868]. Для придания должной выразительности стиля сказкам, переводимым с немецкого языка на русский, Афанасьев, как видно, вменял в «прямую обязанность» переводчику учитывать древние связи сказок германских и славянских народов и использовать меткие обороты и «картинные выражения русского сказочного языка», конечно, «умеючи и там, где требует подлинник»[869].
Глубокий интерес Афанасьева к народной поэзии не отделим от чуткого восприятия ее художественности, от понимания ее значения для воспитания эстетических чувств и обогащения содержания, формы художественной литературы. «Истинная поэзия не умирает, — пишет он в статье «Кольцов и воронежские педагоги», — что может быть более младенчески-незрелого, чем народная песнь и сказка? а между тем у самых образованных народов и та и другая чтится не только как предание старины, но и как произведения, от которых веет искренней, неподдельной поэзией»[870].
Первостепенной задачей своих занятий народной поэзией он считал отыскание ее мифологических корней. Это определилось научными позициями так называемой мифологической школы сравнительной фольклористики, впервые теоретически обстоятельно обоснованными в трудах братьев В. и Я. Гримм. Разделяя и развивая, наряду с такими русскими учеными его времени, как Ф. И. Буслаев и О. Ф. Миллер, данные позиции, Афанасьев усматривал в мифах истоки стихийного древнего миросозерцания, поэтического познания — мышленья, образности народного языка и возводил к мифотворчеству жанры сказки героического эпоса, легенды обрядового фольклора. Увлечение его славянской мифологией было связано с живым интересом к древнему язычеству, противоположному христианской религии, и не имело ничего общего с консервативной славянофильской приверженностью к патриархальной старине. В трудах братьев Гримм, Ф. И. Буслаева и других крупных представителей мифологической школы его особенно привлекал широкий охват сравнительного фольклорно-этнографического материала, пределы которого Афанасьев в своих славистических исследованиях сумел весьма значительно раздвинуть.
Научная самостоятельность Афанасьева проявлялась в его настойчивом стремлении выяснить происхождение и характер развития мифов, проследить постепенное их раздробление и низведение на землю, прикрепление к известной местности и памятным событиям, установить закономерности слияния и расхождения в народном создании мифологических представлений с историческими на разных этапах жизни народа. В древних мифологических сказаниях он обращал внимание не только на их коренную основу, но и на отпечаток («клеймо») исторического времени. Вместе с тем гипотетически проницательно освещались им связи процессов мифологического мышления и изменений в языке народа, а также жанровые отношения сказок и былин, имеющих, по убеждению Афанасьева, общую мифологическую основу, но различные судьбы в условиях, когда средоточием духовной жизни становятся государственные центры и новые идеи, историческое движение жизни овладевают старым мифическим материалом. Немало интересных, метких суждений было высказано при этом исследователем, например, относительно происхождения образных выражений народного языка, метафоричность которых со временем утратила свой поэтический смысл, свою «живописующую силу» вследствие забвения древних корней слов. Впервые пытался он проследить возникновение некоторых народных примет, верований из древних славянских и древнерусских метафор.
В работах Афанасьева отразились разные современные ему теории, возникшие в русле мифологической научной школы, и обнаружились их слабости, особенно в толковании сюжетов и образов сказок как прямолинейного отражения мифических представлений о громе, молнии, тучах, солнце и о борьбе стихийных сил природы (согласно «метеорологической» теории А. Куна, М. Мюллера и В. Шварца) или отражения культа демонических существ (согласно «демонологической» теории В. Маннгардта). Однако, придерживаясь этих теорий в крайних их проявлениях, Афанасьев в то же время пытался учитывать исконный социальный характер народного творчества, его мировоззренческую направленность. В известной мере это ему удавалось.
Анализируя древнейшие истоки народной поэзии, Афанасьев считал ее не только одним из важных источников познания прошлой жизни народа. Фольклор для Афанасьева важен в равной степени для познания и прошлого и настоящего народа. Так, например, во вступлении к публикуемым пословицам и притчам он подчеркивал, что они — богатый источник для определения «логических приемов и моральных убеждений русского человека» и «уяснения различных сторон его жизни современной (курс. наш. — Л. Б. и Н. Н.) и прошедшей»[871]. В том же вступлении автор обращается с призывом к современным писателям учиться языку у народа. Собиратель и исследователь народных сказок и легенд, он прекрасно сознавал их идейную роль в современности — прежде всего во взаимоотношениях мужика и барина, мужика и попа. Уже то, что он видел непримиримые антагонистические противоречия между мужиком и барином, мужиком и попом (церковью) и стремился к изданию сборника — «Русские заветные сказки» — сборника сатирического, с явно антипомещичьей и антицерковной направленностью — говорит о многом. Оно убедительно свидетельствует об активном восприятии Афанасьевым общественной жизни и о его сочувствии угнетенному русскому крестьянству.
Социальную направленность фольклорных произведений Афанасьев связывал с эстетической силой их воздействия, поучительной для литераторов, и утверждал: «Самый слог писателей нигде не может воспринять столь крепкую силу и научиться столь метким оборотам, как при изучении языка народного и устной народной литературы в сказках, песнях, пословицах, поговорках, загадках, присловьях, присказках и прозвищах. Этим приобретается та сжатость и вместе та пластичность выражения, о которых много говорено, но для чего мало сделано, хотя, впрочем, даже и тем, что сделано, еще не воспользовались»[872]. Такие высказывания Афанасьева предвосхищали известные советы М. Горького писателям учиться на образцах народного творчества.
Особенное пристрастие питал Афанасьев к устным, рукописным и печатным материалам антикрепостнического и антицерковного содержания. Такого рода материалы он не только старательно разыскивал, но при возможности публиковал и определенным образом истолковывал. Детальному разбору подвергает он так называемую «Адскую газету» — рукописный сатирический памятник, известный по спискам первой половины XIX в. Однако, сравнивая «Адскую газету» с аналогичными народными рассказами, Афанасьев отдает предпочтение последним: «Вообще в сатире этой довольно грубых выражений, но мало соли; она чужда той меткой наблюдательности, которая умеет охватывать типические стороны людских отношений и которую не раз мы замечали в чисто народных сатирических рассказах»[873].
Не только в исторических и фольклорно-этнографических, но и в литературоведческих работах Афанасьева проявлялась его демократическая позиция ученого-просветителя, живо интересовавшегося духовной жизнью народа и проблемами народной жизни. Решительно выступил он на стороне Белинского в защиту А. В. Кольцова, когда воронежский краевед М. Ф. Де-Пуле опубликовал свою статью, где неодобрительно отзывался о поэте[874]. На заявление автора статьи, что он имел целью «поставить Кольцова на историческую почву», Афанасьев отвечает: «Мысль прекрасная, но чтобы достойно и правдиво выполнить ее, необходимо ближе ознакомиться со всеми подробностями жизни поэта, необходимо основательно собрать как можно более новых материалов и с должною осторожностью проверить их критически»[875].
В биографическом очерке об А. Н. Афанасьеве А. Е. Грузинский, подробно перечислив использованные им разнообразные источники, предупреждал, что «предлагаемый труд отнюдь не исчерпывает всего, что можно сказать об А. Н. Афанасьеве на основании вышеуказанного материала. Здесь читатель найдет лишь небольшой биографический очерк. Цели издания и ряд внешних условий (курс. наш. — Л. Б. и Н. Н.) помешали нам представить личность и деятельность А. Н. Афанасьева здесь и теперь же в возможно полном виде»[876]. Не оставляет сомнения, что под «внешними условиями» Грузинский имел в виду царскую цензуру, не позволившую ему сколько-нибудь подробно коснуться общественных позиций Афанасьева. Впрочем, в самой общей форме он все же мог сказать об Афанасьеве как о человеке «совершенно определенного образа мыслей и полной самостоятельности в суждениях», в котором «общественный интерес проявлялся ярко в течение всей жизни» и который «горячо откликался на всякий важный вопрос текущей действительности»[877]. О том, что Афанасьев принимал «к сердцу живые вопросы общественной жизни», несколькими годами ранее Грузинского говорил и А. Н. Пыпин[878].
Однако признание живой связи Афанасьева с действительностью — ценное само по себе — еще не решение вопроса содержания этой связи, ее идейной и социальной направленности и активности. Грузинский утверждал, что Афанасьев «стоял значительно в стороне от главного потока, идейного и общественного» и, будучи солидарен с «западниками» по всем крупным тогдашним вопросам, «не принимал деятельного участия в выработке и проведении в литературе и жизни основ миросозерцания, к которому примыкал; в нем не было задатков борца и проповедника»[879]. И Пыпин, и Грузинский усматривали в Афанасьеве общественного деятеля либерального толка, труды которого по археологии «не сделали его ни консерватором, ни национальным мистиком»[880].
Кабинетный ученый либерального толка, замкнутый в узком кругу научных интересов, человек, далеко стоящий от политики, от злобы текущей жизни, — этот довольно устойчивый взгляд на Афанасьева дожил до наших дней среди некоторой части фольклористов и этнографов[881]. Сторонники этого взгляда главным своим аргументом выставляли научные интересы Афанасьева, будто бы лежащие исключительно в далеком прошлом, в разработке древнейшей славянской мифологии. При этом не учитывались другие стороны его деятельности.
В советское время первую попытку определить общественные воззрения Афанасьева предпринял Ю. М. Соколов во вступительной статье к первому тому пятого издания «Народных русских сказок» Афанасьева. Он намечает два этапа в духовном формировании личности Афанасьева: первый (конец 40-х годов, студенчество) — «умеренное западничество и сдержанный либерализм», второй (50-е — 60-е годы) — «умеренный либерализм». Общей же чертой для первого и второго этапов, по его мнению, является демократизм, усиливающийся в 60-е годы[882]. Полная зависимость Соколова от фактического материала, содержавшегося в биографическом очерке Грузинского, отказ от дополнительного привлечения печатных и рукописных источников, в том числе «Дневника» собирателя, известного еще Грузинскому, но не использованного им, безусловно помешал исследователю по-иному взглянуть на Афанасьева. Ознакомившись со статьей Соколова до того, как она была напечатана, М. К. Азадовский упрекал его в том, что он не обратился к новым материалам об Афанасьеве, а ограничился традиционными сведениями[883].
Первую попытку отказаться от термина «либерал» применительно к Афанасьеву сделал В. А. Тонков в статье «Александр Николаевич Афанасьев (К 120-летию со дня рождения)»[884]. «Разночинец..., с детства усвоивший неприязнь к барам-крепостникам и служителям культа, Афанасьев тянулся к наиболее передовым по своим взглядам профессорам и демократически настроенной части студенческой молодежи», — таков по определению автора статьи был общественный облик молодого Афанасьева[885]. Что касается 60-х годов, то, приветствуя освобождение крестьян, он в то же время «не был всецело захвачен реформистскими иллюзиями», хотя до конца не понял «революционной возможности изменения существующего строя»[886].
Нельзя представить целостный мировоззренческий облик Афанасьева — разностороннего научного и общественного деятеля — во всей значительности, не обратившись к рассмотрению его роли в журналистике, его дружеских связей, его высказываний по злободневным политическим вопросам в «Дневнике» и письмах.
Склонный к библиографическим разысканиям, Афанасьев, обладая большой эрудицией, острым чувством критицизма и публицистическим темпераментом, относился резко отрицательно к кабинетным библиографам, далеким от общественных проблем. В одном из писем он сетовал: «... увы, с нашими библиографами, каковы Соболевский, Ундольский и прочие таковые, далеко не уедешь. У меня давным-давно свербят руки взяться за перо и составить едкого свойства заметку о бесполезности библиографов, не видящих ничего далее формата книги и места их печатания...»[887].
В 1858 г. Афанасьев с Н. Щепкиным, сыном знаменитого артиста М. С. Щепкина, приступил к изданию собственного журнала «Библиографические записки». Журнал выходил в 1858 (вышло 24 номера), 1859 и 1861 гг. (по 20 номеров в год) — незначительным тиражом: в 1859 г. имел всего 250 подписчиков[888]. Официально редактором-издателем сначала числился Н. М. Щепкин (до 1860 г.), а фактическим был Афанасьев (в 1861 г. он передал редактирование В. И. Касаткину): служба в министерском Архиве считалась несовместимой с самостоятельной издательской деятельностью. Афанасьев участвовал в нем как автор. Статьи и заметки свои он редко подписывал полной фамилией; они шли или без подписи или под псевдонимом «И. М-к»[889]. В журнале принимали участие многие видные литературоведы, историки и библиографы.
За пять лет до начала издания «Библиографических записок» в Лондоне была открыта Вольная русская типография, и Герцен обратился «Ко всем свободомыслящим русским» с призывом доставлять ему для напечатания «все писанное в духе свободы», в том числе «Ходящие по рукам запрещенные стихотворения Пушкина, Рылеева, Лермонтова, Полежаева, Печерина и др.»[890] «Быть вашим органом, вашей свободной, безцензурной речью, — писал Герцен, — вся моя цель. Не столько нового, своего хочу я вам рассказывать, сколько воспользоваться моим положением для того, чтобы вашим невысказанным мыслям, вашим затаенным стремлениям дать гласность, передать их братьям и друзьям, потерянным в немой дали русского царства»[891]. В объявлении о предполагаемом выходе первого тома «Полярной звезды», которая должна была стать «убежищем всех рукописей, тонущих в императорской цензуре, всех изувеченных ею», призыв Герцена был повторен[892]. Он нашел горячий отклик в среде передовой интеллигенции России.
В исследованиях Н. Я. Эйдельмана «Тайные корреспонденты «Полярной звезды» (М., 1966) и «Герцен против самодержавия» (М., 1973) на основе архивных данных установлено, что А. Н. Афанасьев и его наиболее деятельные сотрудники по изданию «Библиографических записок» — В. И. Касаткин, Н. М. Щепкин, Е. И. Якушкин, П. А. Ефремов, М. И. Семевский, Н. В. Гербель и П. П. Пекарский являлись тайными корреспондентами Герцена, главными «поставщиками» для герценовских и огаревских изданий конца 50-х — начала 60-х годов — «Полярной звезды», «Исторического сборника», «Русской потаенной литературы XIX столетия», «Свободных русских песен», материалов по истории русского освободительного движения и запрещенных цензурой литературных произведений.
В «Библиографических записках» и в бесцензурных лондонских сборниках публиковались сходные материалы, — например, относящиеся к жизни и творчеству Н. И. Новикова, А. Н. Радищева, Пушкина, декабристов; причем напечатанное в журнале Афанасьева в изувеченном цензурой виде появлялось иногда затем в «Полярной звезде» без сокращений. «Но цензура, цензура! — восклицает Афанасьев в письме к Де-Пуле от 12 ноября 1858 г. — не знаю, как улажу с нею...»[893] В другом письме — к Г. Н. Геннади — Афанасьев жалуется, что «Библиографические записки» с трудом проходят «в узкие райские врата православной ценсуры»[894]. Рукописные потаенные тексты переправлялись деятелями круга «Библиографических записок» Герцену довольно регулярно.
Не только корреспондентом, но и непосредственным помощником Герцена в организации Вольных типографий, нередко выполнявшим роль связного между ним и редакцией «Библиографических записок», был друг Афанасьева В. И. Касаткин. В 1858—1859 гг. он жил за границей и несколько раз приезжал в Россию, вел по поручению Герцена переговоры со своими друзьями относительно его издательских планов, доставлял ему оттуда рукописи. Об этом свидетельствуют письма Касаткина, хотя о самом существенном в них сообщалось намеками. Только что прибыв от Герцена в Москву, Касаткин пишет П. А. Ефремову 5 января 1858 г. в Петербург, что «возвратив товар, едва успел воротиться», просит, «не имея возможности известить теперь, что сделано для изучения Гейне... не бросать поисков ни коим образом», рассчитывать на «издание, затеянное Михайловым». Под «товаром» подразумеваются рукописи, доставленные Герцену; под «изданием Гейне» — предполагаемое издание нелегальных политических стихотворений Пушкина; Михайловым именуется Герцен[895].
В 1859 г. несколькими месяцами раньше, чем в Москве, был издан в Лондоне сборник «Народные русские легенды, собранные А. Н. Афанасьевым. Издание полное»[896]. Вероятнее всего рукопись, по которой печаталась эта книга в Вольной типографии, была доставлена Герцену Касаткиным. Судя по тому, что все страницы «Народных русских легенд», изданных в Москве, текстуально совпадают с соответствующими страницами бесцензурного издания, набор в московской типографии производился по печатному тексту данного издания, а не по рукописи. Выход в свет афанасьевского сборника легенд с разрешения цензуры вызвал негодование и протесты высшего духовенства. В донесении, направленном московским митрополитом Филаретом в Святейший синод и его оберпрокурору графу А. П. Толстому, этот сборник назван «полным кощунства и безнравственности», а в отзыве петербургского митрополита Григория, напечатанном в журнале «Духовная беседа», утверждалось, что «книга собрана человеком, забывшим действие совести, а издана раскольником, не ведающим бога»[897]. По настоянию церковников шеф жандармов В. А. Долгоруков уже в апреле 1860 г. отдал приказ о запрещении книги, которая, однако, была к тому времени распродана. Цензор Д. И. Наумов, разрешивший ее печатать, был уволен. Цензурные гонения усилились и вынудили тогда Афанасьева и Н. М. Щепкина временно прекратить издание «Библиографических записок». С чувством горечи Афанасьев сообщал 21 мая 1860 г. в письме к М. Ф. Де-Пуле, одному из своих воронежских сотрудников: «Легенды мои запрещены III Отделением, во власти которого очутилась наша цензура, сделавшаяся в последнее время (особенно в Москве) крайне стеснительною. Порядочных цензоров здесь разогнали, а на место их набрали идиотов и скотов в образе Прибыля и Росковшенко. Первый из них объявил крестовый поход против слова: разумный (подчеркнуто Афанасьевым. — Л. Б. и Н. Н.); эта черта лучше всего обрисовывает его личность. «Православному Обозрению» также запретили печатать апокрифы; «Московские Ведомости» стали украшаться в большом количестве точками, целые страницы останавливаются цензором. При таких условиях я не мог бы издавать «Библ. записок» и рад, что обстоятельства заставили приостановить их. С одной стороны, я имел в виду поездку за границу, с другой, надо покончить издание сказок, а после того можно будет подумать и о возобновлении «Библ. записок». Авось к тому времени прекратятся и цензурные гонения»[898].
Запрет, наложенный на народные легенды, не был для Афанасьева непредвиденным: направляя ранее рукопись сборника легенд для издания в Лондон, он не надеялся на публикацию с разрешения цензуры, о которой писал в письме к П. П. Пекарскому от 23 сентября 1858 г. как о главном препятствии на пути публикации сборника[899]. Когда же книга легенд вышла в свет из Вольной герценовской типографии, Афанасьев приложил все усилия, чтобы тексты ее пропустить через цензуру, полагая, что медлить с изданием их в России никак нельзя, особенно в неожиданно сложившихся благоприятных условиях. «В настоящее время я сижу за легендами, — сообщал он в конце 1859 г. Е. И. Якушкину, — половина уже в ценсуре (у Наумова) и пропущена весьма хорошо; на днях отдам и остальную, а там и за печать. Должно пользоваться обстоятельствами и ковать железо, пока горячо, а то с Николою, Ильей Пророком и другими святыми чего доброго и застрянешь где-нибудь»[900]. Опасения, что можно и «застрянуть», подтвердились, когда, воспользовавшись обстоятельствами, Афанасьев успел выпустить сборник.
Запоздавший цензурный запрет имел все же для составителя немалые неприятные последствия, давшие о себе знать не только в гонениях на его журнал, но и в гораздо более строгом отношении цензуры к двум последним выпускам «Народных русских сказок», чем к изданным до 1860 г. четырем: «Пятый и шестой выпуски должны были появиться вместе на божий свет, но... цензура задержала одну книжку, — жаловался он в октябре 1861 г. Пекарскому, — только на днях получил половину рукописи, израненную и обагренную кровавыми чернилами. Все, что искалечено, я вынужден был выбросить вовсе и затем приступил к печатанью уцелевшего...»[901].
Лето 1860 г. ознаменовалось для Афанасьева радостным и долгожданным событием: наконец-то исполнилась его заветная мечта о поездке за границу. Вместе со своим родственником, художником-пейзажистом В. Ф. Аммоном он три с небольшим месяца пробыл в Германии, Швейцарии, Италии и Англии, посетил Штеттин, Неаполь, Флоренцию, Пизу, Лондон. Свои впечатления о поездке Афанасьев изложил в письмах к родным, отрывки из которых приводит А. Е. Грузинский в биографическом очерке о собирателе.
«Несмотря на туристский характер поездки и неизбежную беглость впечатлений, — замечает он, — письма эти читаются с интересом: в них сказалась недюжинная личность Афанасьева с его сильным здравым смыслом, живой наблюдательностью и метким остроумием. Здесь просто, но свежо переданы искренние впечатления швейцарской и итальянской природы, а также памятников искусства, которым Афанасьев умел наслаждаться во всех его формах; верно и метко подмечены черты нравов и быта»[902]. Из самых волнующих событий для Афанасьева во время заграничной поездки были торжества по случаю победы национальной революции в Италии и встречи ликующим народом в Неаполе ее вождя Гарибальди, когда там находился Афанасьев, и особенно его личная встреча с Герценом, к которому он тайком пробрался в Лондон в сентябре[903].
Новейшие исследования показали, что встреча Афанасьева с Герценом состоялась не случайно. К ней редактор «Библиографических записок» готовился в Москве при участии своих сотрудников: «Поездка А. Н. Афанасьева в Лондон в 1860 г. — пишет Н. Я. Эйдельман, — сопровождалась появлением в «Полярной звезде», «Историческом сборнике» и других герценовских изданиях многих материалов, собранных редакцией и сотрудниками «Библиографических записок». Вероятно, Афанасьев доставил Герцену также документ под названием «О праве государственном. Рассуждение о непременных государственных законах»[904]. К составлению этого документа был причастен Д. И. Фонвизин, и рукописная копия его нелегально распространялась среди декабристов племянником писателя — М. А. Фонвизиным.
Возвратился Афанасьев осенью 1860 г. на родину, «отдохнувший, бодрый и веселый, набравшись сильных и освежительных впечатлений»[905], приступил к обычным своим служебным и научным занятиям, готовил к печати последние выпуски сказок и теперь, когда цензурные репрессии усилились, стал теснее сотрудничать с лондонским изгнанником. В 1861 г. в герценовском «Историческом сборнике» и других изданиях Вольной типографии появился ряд документов из Архива Комиссии печатания государственных грамот и договоров, которым ведал Афанасьев[906]. Как уже отмечалось, эти документы, обличающие самодержавие, могли быть пересланы в Лондон с Касаткиным, ездившим туда вскоре после Афанасьева.
С 1861 г. было возобновлено издание «Библиографических записок». Все редакционные дела Афанасьев передал Касаткину, который был тогда одним из организаторов революционных кружков «Земли и воли» в Москве, налаживал связь Герцена и Огарева как с ними, так и с сотрудниками журнала. Известно, что Герцен и Огарев принимали участие в разработке плана подпольной организации «Земля и воля». В письме к Пекарскому от 9 ноября 1860 г. Афанасьев характеризует нового редактора «Библиографических записок» как «прекрасного и весьма умного господина» и просит по-прежнему присылать в журнал статьи[907]. В тот же день Афанасьев пишет в письме А. Ф. Бычкову: «Позвольте рекомендовать Вам хорошего моего знакомого В. И. Касаткина — пламенного любителя библиографии. Он прекрасно образован, знает много языков и много путешествовал по Европе и теперь намерен возобновить «Библиографические записки», оставленные мною для других работ. Я, разумеется, с радостью передал это издание в его руки. К Вам же обращаюсь с покорнейшей просьбой помочь этому предприятию»[908]. Рекомендует Афанасьев Касаткина в качестве «новейшего редактора „Библиографических записок“ также в письме к В. И. Ламанскому от 12 февраля 1861 г., обращаясь с просьбой «замолвить доброе словечко за это, конечно, полезное издание»[909]. Эти письма свидетельствуют о стремлении Афанасьева сыскать «Библиографическим запискам» поддержку академических кругов.
Весной 1862 г. «Библиографические записки», как сообщил об этом Афанасьев в одном из писем, «опять приостанавливаются — до более удобного времени»[910]. Уехавший тогда за границу Касаткин больше не вернулся, хотя не имел намеренья эмигрировать: привлеченный заочно по процессу 32-х», он был приговерен к лишению всех прав и изгнанию из России навсегда. Привлеченный по этому же делу Афанасьев за недостаточностью улик в отношении с революционными эмигрантскими кругами был оправдан. Касаткин поселился в Швейцарии. Он занимался делами, связанными с объединением Лондонской и Бернской Вольных русских типографий и другой издательской деятельностью совместно с Огаревым, который переехал из Лондона в Швейцарию. Последняя книга «Полярной звезды» (8-я на 1869 г.) вышла в Женеве. Огарев стал сближаться с местной молодой революционной эмиграцией, чему способствовал игравший в ее среде значительную роль Касаткин[911].
Есть основания предполагать, что Касаткин доставил в 1862 г. за границу рукопись Афанасьева, послужившую источником для книги «Русские заветные сказки», и был причастен к ее анонимному изданию в Швейцарии, хотя по определению библиографических справочников оно было осуществлено в 1872 г., пять лет спустя после смерти Касаткина. О том, что Касаткин имел самое непосредственное отношение к изданию «Русских заветных сказок», свидетельствует в своих неизданных воспоминаниях Ф. И. Буслаев. Этот сборник он называет изданием Касаткина: «...Надобно упомянуть его издание непристойных сказок, доставленных ему Афанасьевым, получившим их вместе с множеством других разнообразных материалов по русской народности из Русского Географического общества. Вот загадочный лист касаткинского издания: «Русские заветные сказки. Валаам, типографским художеством монашествующей братии. Год мракобесия»[912].
Рукопись же этого сборника была завершена Афанасьевым в год отъезда Касаткина в эмиграцию — об этом говорит заглавие в ее экземпляре, писанном собственноручно Афанасьевым и хранящемся ныне в ОР ИРЛИ (Пушкинского дома) АН СССР: «Народные русские сказки не для печати. Из собрания А. Н. Афанасьева. 1857—1862. Собраны, приведены в порядок и сличены по литературным спискам А. Н. Афанасьевым»[913]. В конце 60-х годов Касаткин был одним из влиятельных издательских деятелей швейцарской русской эмиграции и вряд ли мог стоять в стороне от издания книги своего друга. Замечательное предисловие к «Русским заветным сказкам» подписано: «Филобибл»[914]. Кто скрывался под этим псевдонимом, не установлено. Судя по проявленной автором эрудиции, им мог быть сам Афанасьев, но, возможно, предисловие написал Касаткин. Оно отличается также публицистическим пафосом, свойственным агитационным предисловиям в ряде книг Вольной русской печати, напоминает воззвания Герцена и Огарева против царской цензуры. Сличение полиграфического оформления «Русских заветных сказок» и других бесцензурных изданий русских заграничных типографий начала 70-х годов говорит, что книга, вероятно, издана в цюрихской типографии Большого общества пропаганды революционной группы чайковцев, имевших контакт с Огаревым. Эта типография действовала в 1871—1874 гг.
Нити, шедшие к Герцену и Огареву от редакционного кружка «Библиографических записок» в конце 50-х — начале 60-х годов, переплетались со связями, которые имел с ними так называемый «Московский кружок».
К нему до своего отъезда из России в январе 1847 г. принадлежал сам Герцен. В этот тесный дружеский кружок были приняты Афанасьев и деятельный сотрудник его журнала сын ссыльного декабриста И. Д. Якушкина, Евгений Иванович Якушкин, с которым особенно дружил Афанасьев. Вероятно, короткое знакомство их произошло еще на университетской скамье в конце 40-х годов. Они были ровесниками и учились на одном факультете, но Е. И. Якушкин поступил в университет на год раньше Афанасьева и окончил его в 1847 г. Не исключено, что именно Е. И. Якушкину Афанасьев обязан знакомством в 1847 г. с М. С. Щепкиным, а через него — с остальными участниками так называемого «Московского кружка» — Е. Ф. Коршем, Н. Х. Кетчером, Т. Н. Грановским. Е. И. Якушкин и Афанасьев составили младшее поколение участников этого кружка.
Из его членов наиболее яркий след в биографии Афанасьева оставил М. С. Щепкин. Спектакли с участием Щепкина он начал посещать еще в студенческие годы. В течение многих лет наблюдая великого актера в различных ролях на подмостках Малого театра и на домашней сцене, Афанасьев не переставал восхищаться его талантливой игрой[915]. Восторженные отзывы о Щепкине-актере встречаются и в «Дневнике» Афанасьева[916]. В гостеприимном доме Щепкина, двери которого были широко распахнуты для друзей и знакомых, Афанасьев был своим человеком, он постоянно и охотно посещал его, принимал участие в многочисленных дружеских встречах и даже в домашних спектаклях[917]. Здесь он встречался со многими видными современниками — деятелями литературы и искусства, в том числе с Н. В. Гоголем, Т. Г. Шевченко, С. Т. Аксаковым[918].
Щепкин пленял Афанасьева «своим умом, добротой и прямодушием»; он видел в нем «человека без претензий, милого рассказчика, талантливого художника, гостеприимного хозяина», «остроумного и находчивого» в спорах оппонента[919]. Афанасьев записал от него целый ряд коротких рассказов-воспоминаний, представляющих значительный историко-литературный и общественный интерес[920]. Эти устные рассказы соответствовали той общей атмосфере, которая царила при дружеских встречах в доме Щепкина.
На первый план выступал крестьянский вопрос, господствовали антикрепостнические настроения, не умолкали сочувственные разговоры и воспоминания о декабристах, Герцене, Белинском; критиковали царскую цензуру, горячо обсуждали вопросы текущей театральной и литературной жизни, высмеивали мракобесие деятелей русской церкви. Как отметил Герцен, в щепкинских рассказах «пробивается какая-то sui generis струя демократии и иронии»[921]. Так, в «Дневнике» с пометкой 1862 г., август, Афанасьев поместил рассказ Щепкина, как он исповедовался, с таким заключением рассказчика «... и всем тем, что я сделался лучше, нравственнее, признаюсь — я обязан не церкви, а театру»[922].
М. С. Щепкин и его сын Николай Михайлович, ездивший в 1857 г. к Герцену, и некоторые из их близких знакомых находились под наблюдением полиции. Об этом свидетельствует документ, доставленный неизвестным осведомителем в 1858 г. московскому губернатору графу Закревскому[923].
Преклоняясь перед Щепкиным как артистом и демократом, противником крепостного права, Афанасьев не был равнодушен к его политическим колебаниям и заблуждениям, проявлявшимся в 1862—1863 гг. во взглядах на такие события, как польское восстание, пожары и аресты, «студенческие беспорядки». В связи с этим мы находим запись в «Дневнике» Афанасьева: «Пошли писать против Герцена и Катков и Павлов; а увлеченный этим М. С. Щепкин изъявил желание напечатать свое письмо, которое писал к Герцену, кажется, в 49 году, с наставлениями, как ему вести себя. Странный человек. Артист, и талантливый, сердце у него доброе, но ведь образования, а особенно политического у него никогда не бывало. К чему же соваться туда, где едва ли что понимаешь?»[924]. Кроме дома Щепкиных, члены «Московского кружка» время от времени встречались у Кетчеров, а по субботам регулярно у общего знакомого известного московского доктора П. Л. Пикулина, завзятого театрала и драматурга. Афанасьев в своем «Дневнике» от 12 марта 1859 г. записал: «Пекулин человек добрый, благородных убеждений и в настоящее время один, около которого собирается кружок порядочных людей. Не будь его суббот, пожалуй бы, с иными и в полгода не увиделся бы ни разу»[925]. Несколько раз Пикулин ездил к Герцену. В связи с возвращением Пикулина в начале 1856 г. из Лондона Афанасьев писал тогда Е. И. Якушкину в Иркутск: «Пекулин воротился из-за границы и привез много рассказов о нашем приятеле, у которого прогостил две недели»[926]. Под «приятелем» подразумевался не кто иной, как Герцен.
Как и все члены «Московского кружка», Афанасьев преклонялся перед революционным героизмом декабристов. В августе 1857 г. он писал в «Дневнике» по поводу смерти отца Евгения Ивановича — декабриста И. Д. Якушкина: «Жаль его; в этом старике так много было юношески-честного, благородного и прекрасного... Еще теперь помню, с каким живым одушевлением предлагал он тост за свою красавицу, то есть за русскую свободу, и с какою верою повторял стихи Пушкина: «Товарищ, верь, взойдет она, заря пленительного счастья»[927]. В Дневнике проявились также симпатии Афанасьева к петрашевцам[928].
Особенно большой интерес представляют имеющиеся в «Дневнике» Афанасьева суждения о реформе 1861 г. и связанных с нею крестьянских восстаниях. В условиях революционной ситуации конца 50-х — начала 60-х годов, когда произошло резкое размежевание между либералами и революционными демократами по крестьянскому вопросу, он отрицательно отнесся к либеральным реформаторам типа Б. Н. Чичерина, С. М. Соловьева, И. К. Бабста и М. И. Дмитриева, о которых насмешливо отозвался в письме к Пекарскому от 31 октября 1861 г.[929] В «Дневнике» он язвительно замечает и об умеренном проекте К. Д. Кавелина: «Кавелин слишком уж заботится о помещичьем освобождении»[930]. Иронизируя по поводу того, что в мировые посредники назначают не таких, каких следовало бы, Афанасьев пишет Е. И. Якушкину: «Вообрази, что в число их попал Павел Кавелин — крепостник и закостенелый фанатический поклонник всего отсталого. Хорошо станет он действовать»[931]. Разделяя позиции радикального крыла русского общества, Афанасьев полагал, что крепостные должны получить свободу вместе «с землею и с усадьбами»[932].
Явно сочувствуя взбунтовавшимся крестьянам, подробно, с мрачной иронией описывает Афанасьев в «Дневнике» жуткую картину расправы в 1861 г. карательных войск над жителями деревни Масловка Воронежской губернии: «Одиннадцать человек остались убитыми, человек 60 насчитывается раненых, лица и головы их безобразно исковерканы. Во время этой свалки бабы пришли с ухватами, рогачами и проч. на пикет, поставленный у расправы, сняли его. Одному солдату прокололи брюхо. Других ранили. После того начался военный суд и наказание сквозь строй ... Губернатор получил за эти успешные меры высочайшее благоволение»[933]. Весьма сходные с имеющимися в афанасьевском дневнике сведениями корреспонденции о происходивших в России крестьянских волнениях и студенческих «беспорядках» печатались тогда в герценовском «Колоколе». Вместе с тем в «Колоколе» и в пятой книге «Полярной звезды» печатались революционные листовки и воззвания «К молодому поколению», отрывки из которых приводит Афанасьев в «Дневнике», так же как революционные песни Рылеева и Н. Бестужева («Ах, тошно мне», «Царь наш немец русский», «Уж как шел кузнец») и другие нелегальные стихотворения[934].
Все это наводит на предположение, что Афанасьев был причастен к доставке Герцену не только исторических, литературно-художественных материалов, но и сведений о современных революционных событиях. В. И. Порудоминский обратил внимание, что как раз «вскоре после возвращения Афанасьева из путешествия» в изданиях лондонской Вольной типографии появились материалы, которые прежде хранились в тетрадях и дневниках Афанасьева[935].
Придерживаясь твердых демократических воззрений, убежденный противник крепостников и «крикунов-либералов», ставших «более чем умеренными»[936], Афанасьев тяготел к Герцену, но настороженно и весьма предвзято относился к Чернышевскому. В «Дневнике», выражая свои впечатления от поездки в Петербург весной 1862 г. он отрицательно отозвался о влиянии Чернышевского на молодежь[937].
Летом 1862 г. Чернышевский был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, а вскоре затем было возбуждено судебное преследование подозреваемых в личных связях с Герценом, и разразилась беда над Афанасьевым. Хотя учиненный на квартире Афанасьева обыск ничего предосудительного с точки зрения властей не обнаружил и они вынуждены были не привлекать его к суду по делу 32-х, обвиненных в сношениях с революционной эмиграцией, — последовали представление председателя следственной комиссии по данному делу А. Ф. Голицына на имя царя и высочайшее указание, касавшееся лично А. Н. Афанасьева. Сообщая царскую резолюцию министру иностранных дел, Голицын отметил: «... чиновник этот, т. е. Афанасьев, по месту своего служения может содействовать неблагонамеренным людям к приобретению из архива таких документов, которые без разрешения правительства открыты быть не могут. Я предоставлял это обстоятельство на высочайшее государя императора благоусмотрение и полагал обратить на оное внимание непосредственно начальства над Архивом. Его Величеству на всеподданнейшем докладе благоугодно было написать «необходимо»[938].
Согласно этой царской резолюции, Афанасьев был уволен с государственной службы, что по-разному толковалось в научной литературе. Одни утверждали причастность его к какому-то политическому делу, не раскрывая при этом, о каком деле шла речь[939], другие склонялись к тому, что Афанасьев пострадал случайно[940] и, по-видимому, по чужой вине[941], третьи объясняли его увольнение причинами, «от него независящими»[942]. П. А. Ефремов это увольнение связывал исключительно с «назойливостью» нелегально прибывшего в Россию от Герцена Кельсиева, который «нежданно-негаданно на несколько минут» появился у Афанасьева[943].
Первые 3—4 года Афанасьев не находил какой-либо постоянной работы. Он перебивался случайными заработками, которых не хватало для самого необходимого. Чтобы выйти из бедственного положения и как-то добиться для себя и семьи сносного существования, ученый решает расстаться со своим любимым детищем — обширной библиотекой, собранной в течение многих лет огромными жертвами и лишениями и теперь сложенной из-за тесноты квартиры в сарае. Вначале, как видно, он предложил продать ее целиком создаваемой в 1863 г. Де-Пуле Воронежской Публичной библиотеке, но, как пишет Де-Пуле, «предложение это не могло быть принято, по специальности библиотеки»[944]. В конце концов Афанасьев вынужден был продать ее за бесценок по частям, случайным людям.
О том, в каких невероятно стесненных домашних условиях приходилось жить и трудиться Афанасьеву, поведал его хороший знакомый, известный книгопродавец и издатель Д. Е. Кожанчиков одному из авторов «Русской старины»: «Теснясь в холодной квартире, не зная, чем прикрыть пол, из-под которого страшно дуло, Афанасьев употребил вместо ковра все экземпляры недвижимой своей собственности — «Библиографические записки», для чего растрепал их по листам и ими толстым слоем покрыл пол; когда же листы через некоторое время истерлись, то были выметены как сор»[945].
В конце концов Афанасьеву удалось все же поступить на службу — сначала секретарем в городскую думу, потом перейти в мировой съезд и за год до смерти — в коммерческий банк. Стоически преодолевая жизненные невзгоды и материальные лишения, Афанасьев и после 1862 г. не прекращает напряженной и целеустремленной творческой деятельности. Правда, участие его в периодических изданиях намного сокращается, сужается и тематический диапазон его статей и заметок. Работы же по мифологии и народному творчеству выдвигаются на первый план и становятся особенно интенсивными и доминирующими.
После того, как в 1863 г. выходом в свет 8-го выпуска было закончено издание «Народных русских сказок», Афанасьев занимался составлением сборника «Русские детские сказки» (1-е издание — М., 1870), нелегко прошедшего цензуру, и подготовкой второго, заново систематизированного, дополненного, значительно улучшенного, издания своего основного сказочного сборника. Он вышел в 1873 г., после смерти составителя — почти одновременно с «Русскими заветными сказками». В течение 1864—1865 гг. Афанасьев публикует четыре статьи на мифологические темы[946].
В 1865 г. выходит первый, а в 1869 — третий том его фундаментального труда по мифологии «Поэтические воззрения славян на природу», до сих пор поражающего исследователей богатством фактов, огромной эрудицией автора. Впервые в истории фольклористики Афанасьев исследовал прозаическое и песенное мифотворчество всех восточных, западных и южных славянских народов на основе общих для них устно-поэтических традиций, учитывая изменения в процессе исторического развития. Он при этом привлек весьма широкие параллели из мирового фольклора. Есть сведения, что Афанасьев полагал свой многолетний концептуальный труд, подготовленный предшествующими его статьями, а также комментариями к сказкам и легендам, недовершенным: за изложением «поэтических воззрений» должно было следовать изложение «древностей бытовых»[947].
Предвосхищая работы, посвященные славянской мифологии исследователями нашего времени, Афанасьев усмотрел в русских духовных стихах и заговорах своеобразное переплетение древних славянских языческих представлений с христианскими, поставил их в определенную связь с еще более древними поверьями индоевропейской древности и, в частности, гимнами индийских «Вед»[948]. Вместе с тем в «Поэтических воззрениях славян на природу» он предпринял значительную и во многом оправданную попытку реконструировать утраченные древнейшие поверья и обычаи славян[949].
В рецензии на этот трехтомный труд Афанасьева английского этнографа-слависта, исследователя и переводчика русского фольклориста, литератора В. Р. Ролстона, напечатанной в 1871 г. в № 315 журнала «The Academy», отмечалось: «Это богатый рудник для всех, кто желает изучить настоящий предмет, узнать множество легенд, рассказываемых в разных славянских землях о небе и земле, солнце и луне, о горах и реках, громе и ветре, кто желает составить некоторые понятия о той точке зрения, с которой древние славяне глядели на жизнь и смерть, кто хочет ознакомиться с понятиями славянских крестьян нашего времени об окружающей их физической природе и о том духовном мире, какой они себе представляют»[950].
Уже с конца 50-х годов прошлого столетия трудами Афанасьева по мифологии пользовались не только исследователи, но и писатели — Ф. М. Достоевский[951], П. И. Мельников-Печерский[952], А. Н. Островский[953], поэты — А. Блок[954], В. Хлебников[955], С. Есенин[956], Б. Пастернак[957] и другие художники слова. Придавая большое значение литературной учебе на материале фольклора, Максим Горький в некоторых письмах начинающим писателям советовал читать Афанасьева, — его сборники сказок, легенд и трехтомную монографию, чтобы глубоко вникнуть в народную поэзию, прочувствовать прелесть народной речи. «Если попадется Вам в руки книга Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» — хватайте и читайте внимательно», — писал он в 1911 г. П. Х. Максимову[958]. А в письме к Л. А. Никифоровской, написанном годом ранее, он особенно подчеркнул значение для демократических литераторов этой монографии: «Так как наш герой — народ, что бы там ни кричали модники, то для знакомства с его духом, с его творчеством хорошо знать книгу Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» — старая, но добрая книга и сделана с любовью»[959].
Особенно значительно и своеобразно творчески использован материал «Поэтических воззрений славян на природу» в романе-эпопее П. И. Мельникова (А. Печерского) «В лесах» и в поэзии Велимира Хлебникова и Сергея Есенина.
С концепцией Афанасьева в романе Печерского «В лесах» мифологические сюжеты, например, о солнечном боге Яриле, возлюбившем Мать Сырую землю и с нею породившем земнородных, которая имеет своим источником главы «Небо и земля» и «Ярило» третьего тома «Поэтических воззрений славян на природу», нераздельно связаны изображения народных празднеств, магических обрядов, бытования поверий, песен и раскрытие чувств, морального облика и житейских представлений персонажей. Страницы монографии Афанасьева получили в романе Мельникова развернутое яркое художественное воплощение. Одним из источников фольклоризма романа Мельникова наряду с монографией Афанасьева служил и его сборник «Народные русские сказки». Так, например, оригинально развиваемый в романе мотив сказки о чудесных детях восходит, как установлено Г. Виноградовым в названной выше его работе, к курскому варианту сборника Афанасьева (текст № 283).
В. В. Хлебников на протяжении всей своей литературной деятельности использовал материал «Поэтических воззрений славян на природу» для словотворческих экспериментов, преображал его в новую мифологическую символику, выражавшую субъективную философию жизни, ощущение связи древней и грядущей эпох. Некоторые кажущиеся заумными строки его стихов проясняются в свете славянских мифологических представлений, исследованных Афанасьевым. Талантливым поэтическим развитием этих древних представлений (о древе жизни, борьбе молниеносного света и грозовых туч, о сродстве душ людей и демонических существ и т. п.) являются фантастические мотивы и образы таких произведений Хлебникова, как «Скуфья скифа», «Сестры-молнии», «Перун», «Вила и леший», «Лесная тоска». Вдохновляясь мечтой об единой культуре Запада и Востока, поэт сплавлял иногда славянские мифы с мифами других народов, — например, в поэме «Дети выдры».
Увлечение С. А. Есенина славянской мифологией, знакомой ему по монографии Афанасьева, проявилось в статье «Ключи Марии» и отразилось в варьируемых им поэтических образах небесной вербы, облачного дерева, радуги-лука, тучи-корабля, колеса-солнца и т. п. Материал «Поэтических воззрений славян на природу» получил переосмысление в есенинской метафорике «Кобыльих кораблей» («грабли зари по пущам веслами отрубленных рук выгребетесь в страну грядущего»), «Песни о хлебе» («режет серп тяжелые колосья, как под горло режут лебедей ... Перевязана в снопы солома, каждый сноп лежит, как желтый труп...») и других поэм, стихотворений.
Как отметил в биографическом очерке Грузинский, положение Афанасьева в 60-е годы «в ученом кругу и уважение к его заслугам в это время достигает своего апогея»[960]. Труды ученого четырежды отмечаются высокими наградами Русского географического общества и Академии наук[961]. С открытием в 1864 г. Московского археологического общества он принимает в его работе деятельное участие в качестве избранного члена редакционной комиссии, а в 1866—1869 гг. — товарища секретаря[962]. Вообще в Москве Афанасьев пользовался «высокой ученой и личной репутацией, которая давно за ним установилась; он был в приязненных или дружеских отношениях со всеми лучшими представителями образованного общества и университета, особенно по предметам его занятий»[963]. Афанасьев был знаком также со многими учеными Петербурга и других городов России. С ним встречались и о нем сохранили «прекрасную память» Л. Н. Майков, А. Н. Пыпин; дружеские связи он поддерживал с П. П. Пекарским[964] и П. А. Ефремовым.
Научные заслуги Афанасьева снискали глубокое уважение и признание не только видных представителей отечественной, но и зарубежной науки[965]. О заочном знакомстве его с Я. Гриммом свидетельствует П. В. Шейн. Во время поездки за границу (конец 50-х годов) в Берлине Шейн встречался с Я. Гриммом. Об этой встрече он рассказал А. Е. Грузинскому. Я. Гримм говорил с собирателем о народной поэзии, радовался появлению сказок Афанасьева и удивлялся тому, что Шейн живет в Москве и не знаком с Афанасьевым: «Непременно познакомьтесь с ним, — сказал Гримм. — Вы передайте от меня приветствие и благодарность за его сказки»[966].
Афанасьев поддерживал связи с известными фольклористами и этнографами Ю. Фейфаликом, В. Маннгардтом, А. Патером, В. Р. Ролстоном и др. О характере этих связей можно судить по нескольким сохранившимся письмам, опубликованным А. Е. Грузинским[967]. Ученые чрезвычайно высоко отзываются в них о трудах Афанасьева, с глубоким уважением говорят о нем как об авторитетном знатоке русской народной жизни и обращаются к нему за советами и помощью в разыскании данных о русском фольклоре и литературе, необходимых для их исследовательских занятий. При обмене научной литературой Фейфалик получает от Афанасьева 3 и 4 выпуски первого издания «Народных русских сказок» — «интересных сказок» (письмо от 17 ноября 1860 г.), а Маннгардт «Поэтические воззрения славян на природу» — «хороший и ценный подарок», «превосходную книгу» (письмо от 15 сентября 1866 г.). Присылка 3-го и 4-го выпусков сказок Фейфалику последовала за его письмом от 14 сентября 1858 г.
«Раз уж я заговорил о Ваших прекрасных народных русских сказках, — говорится в письме, — которые я знаю два выпуска, я не могу высказать Вам своей искренней радости по поводу этой в высшей степени интересной книги. Я позволил себе говорить о ней в одном немецком периодическом издании и воздал ей должную честь. Некоторые же из сказок я поместил в переводе в журналах, разумеется, с обозначением моего источника. Было бы очень желательно, чтобы Вы позволили перевести всю книгу на немецкий язык, и я попросил бы Вас на этот случай указать Ваши условия»[968].
В 1867 г. во время славянского съезда в Москве Афанасьев познакомился, а затем обменивался дружескими письмами с А. Патером. В. Р. Ролстон лично посетил Афанасьева в 1870 г. на его московской квартире. Об этой встрече он рассказал так: «Я провел с ним очень короткое время в его совершенно русском доме, стоявшем посреди такого обширного двора (даже можно сказать пустыря), что легко можно было подумать, будто находишься в деревне, а не в столичном городе. Комната его со всей ее обстановкой была именно в таком роде, в каком можно было надеяться встретить в доме такого истинного ученого — повсюду книги и везде следы и указания на литературный труд. Да и самою личностью своей он выражал идею высокого труженика, труженика не из материальных выгод, но из сердечной любви к своему предмету и из благородного желания извлечь из тьмы и вывести на свет литературные сокровища, так долго скрывавшиеся в малочитаемых хрониках и других неизвестных памятниках, или же кроющиеся в памяти народа, к которой ученые обращаются еще менее. В то время, как я его видел, он казался исполненным жизни и сил; в его наружности не было никаких признаков слабости или недуга, которые бы грозили ему смертью»[969].
Осенью в год посещения его Ролстоном Афанасьев заболевает чахоткой. Летом следующего года он предпринимает лечебную поездку на кумыс под Самару, а через два месяца по возвращении в Москву, 23 сентября 1871 г. умирает. Похоронен А. Н. Афанасьев в Москве на Пятницком кладбище рядом с могилами Т. Н. Грановского, М. С. Щепкина, Станкевича, Кетчера, Коршей. В 1874 г. на его могиле на собранные по подписке деньги воздвигнут памятник работы скульптора В. С. Бровского[970].
Современники Афанасьева, все, кто коротко был знаком с ним, высоко отзывались о его личных качествах как человека и ученого. Подчеркивалось его огромное трудолюбие и исключительная работоспособность, неподкупная честность, преданность науке, принципиальность и твердость убеждений, независимость суждений. Высокий ум сочетался в нем, как свидетельствует автор одного из некрологов (П. Бартенев?), с редкими душевными качествами — прямодушием, остроумием и веселостью, что позволяло ему быть «душою общества». При этом, — дополняет автор, — Афанасьев, был «не всегда, может быть, осторожный, иногда чересчур горячий и невоздержанный на язык»[971]. Известие о кончине А. Н. Афанасьева было помещено, еще до появления некрологов в русской печати, в английском журнале. Автором его был Ролстон. Он писал: «Несколько недель тому назад русская литература лишилась одного из наиболее достойных своих деятелей. Преждевременная смерть Афанасьева оставила в рядах славянских ученых пробел, не легко пополняемый ... В специальной области его деятельности его никто не превосходил. Как собиратель и комментатор русских народных сказок он не имел соперников, и никто не сделал для общей пользы так много, как он»[972].
И. С. Тургенев в письме к А. А. Фету от 8 января 1872 г. горестно размышлял: «Недавно А. Н. Афанасьев умер буквально от голода, а его литературные заслуги будут помниться, когда наши с Вами, любезный друг, давно уже покроются мраком забвения»[973].