Жанна д'Арк.

Глава VII.

Нам оставалось только терпеть, ждать и надеяться. Мы покорились своей судьбе и переносили невзгоды безропотно, отсчитывая томительно текущие дни и часы в надежде, что когда-нибудь и нам пошлет бог удачу. Единственным исключением был Паладин; только он чувствовал себя счастливым и не скучал. Отчасти это объяснялось удовольствием, которое доставлял ему новый наряд, приобретенный им сразу же по прибытии. Купленный из вторых рук, он все же еще имел приличный вид и напоминал полное снаряжение испанского рыцаря: широкополая шляпа с развевающимися перьями, кружевной воротник и манжеты, короткий камзол из полинявшего бархата и панталоны в обтяжку, короткий плащ, накинутый на плечи, высокие сапоги с раструбами, длинная рапира и прочее, – все это в общей сложности имело весьма живописный вид, вполне соответствующий статной фигуре Паладина. Освободившись от дежурства, он немедленно облекался в свой наряд и, когда проходил мимо, опираясь одной рукой на эфес рапиры, а другой молодцевато покручивая едва пробивающиеся усы, все останавливались и любовались им. И это вполне понятно: его высокая, могучая фигура резко выделялась среди низкорослых французских дворянчиков, затянутых в пошлые французские курточки, считавшиеся весьма модными в то время.

Щеголь Паладин сразу же стал общим любимцем маленькой деревушки, ютившейся под угрюмыми башнями и бастионами замка Кудре; он был признан героем таверны, находившейся внизу при гостинице. Стоило ему раскрыть рот, и вокруг него сразу же собиралась толпа зевак. Простодушные ремесленники и крестьяне слушали его, затаив дыхание: он много путешествовал и видел свет – по крайней мере тот, что находился между Шиноном и Домреми, – они же не надеялись увидеть и столько; он побывал в сражениях и умел великолепно описывать бой, полный драматических эпизодов и потрясающих неожиданностей; вымысла у него хватало с избытком. Словом, Паладин был павлином среди кур, постоянным героем дня и привлекал посетителей, как мед привлекает мух, за что и стал баловнем трактирщика, его жены и дочери, наперебой старавшихся ему угодить.

Большинство людей, обладающих даром красноречия – талант, встречающийся довольно редко, – как правило, имеют один существенный недостаток: рассказывая об одном и том же много раз, они часто повторяются и всегда испытывают страх показаться скучными и не понравиться публике. Но с Паладином дело обстояло иначе, – он обладал особым, утонченным даром красноречия. Слушать его рассказы о сражениях в десятый раз было даже интереснее чем в первый: он никогда не повторялся, а всегда выдумывал новое сражение, еще более эффектное, с большими потерями, разрушениями и бедствиями в стане врагов, со значительным количеством вдов и сирот, с невероятными страданиями местных жителей. А чтобы не перепутать разные сражения, он давал им определенные названия. И когда о каждом из них было подробно рассказано не менее десяти раз, он забывал о них, переходя к новому названию, так как для всех предыдущих просто не хватало места на территории Франции и рассказчик начинал чувствовать, что перехлестывает через край. Но аудитория не очень-то ему позволяла подменять старые сражения, считая их наиболее совершенными и никак не желая их улучшать, поскольку в этом нет никакой надобности. Таким образом, вместо того чтобы сказать ему, как сказали бы другому: «Дай что-нибудь посвежее, мы уже устали от твоих старых, побасенок», все в один голос заявляли: «Расскажи нам еще раз о победе под Болье – повтори это три или четыре раза!» Такому комплименту мог бы позавидовать любой краснобай со дня сотворения мира.

Когда Паладин услышал от нас впервые о великолепной аудиенции у короля, он чуть не лопнул с досады, сожалея, что не был приглашен. На другой день, немного успокоившись, Паладин заговорил о том, что бы он сделал, если бы ему удалось там побывать. А еще через день он уже вообразил, будто и в самом деле был на приеме у короля, рассказывая интересные подробности об этой встрече. Его мельница заработала вовсю, и ничто не могло ее остановить. На три вечера пришлось оставить в покое сражения, потому что поклонники Паладина, увлекшись его рассказами о королевской аудиенции, ни о чем другом и слушать не хотели. Если бы их лишили этого удовольствия, в таверне поднялся бы бунт.

Ноэль Ренгессон, спрятавшись поблизости, следил за Паладином и сразу же обо всем мне сообщил. Тогда мы вместе, подкупив хозяйку гостиницы, забрались в ее комнатушку, откуда сквозь щель в дверях можно было превосходно слушать и наблюдать.

Таверна находилась в большом зале и выглядела довольно уютно: на красном кирпичном полу в живописном беспорядке были расставлены заманчивые маленькие столики, а в огромном камине, потрескивая, пылал огонь. Тепло и приятно было сидеть там в ненастные мартовские вечера, и веселая компания, по-приятельски болтая между собой, охотно собиралась на огонек и потягивала вино в ожидании рассказчика. Хозяин с хозяйкой и их красивая дочь суетились у столиков, стараясь получше обслужить посетителей. В зале, площадью около сорока квадратных футов, в центре оставалось свободным небольшое пространство – почетное место для Паладина. В конце зала возвышался небольшой помост шириной в десять-двенадцать футов, на котором стояли столик и кресло; на помост вели три ступеньки.

В числе завсегдатаев таверны было немало знакомых лиц: сапожник, лекарь, кузнец, колесный мастер, оружейник, пивовар, ткач, булочник, подручный мельника в запыленной мукой куртке и другие. Но самым заметным и почетным лицом был, конечно, цирюльник, в случае необходимости заменявший зубного врача. Почти в каждом селе имеются такие люди, и все они похожи друг на друга. Вырывая клиентам зубы, давая им слабительное и пуская взрослым кровь для поддержания их здоровья, он знал всех наперечет и, благодаря беспрерывным контактам с людьми разных сословий, слыл знатоком этикета, умел вести себя в обществе и обладал незаурядным красноречием. Кроме него, здесь было много носильщиков, гуртовщиков, подмастерьев и прочих тружеников, жаждущих отдыха.

Когда в таверну неторопливо и с достоинством вошел Паладин, его встретили с распростертыми объятиями; цирюльник поднялся и приветствовал его тремя изящными светскими поклонами и даже прикоснулся губами к его руке. Затем он громогласно предложил подать Паладину пина, и когда дочь хозяина принесла на площадку вино и, раскланявшись, удалилась, цирюльник вернул ее и дополнительно заказал вина за свой счет. В зале раздались возгласы одобрения, что весьма понравилось цирюльнику, и его мышиные глазки заблестели. Такое одобрение и восторг вполне понятны, ибо, совершая красивый, благородный поступок, мы определенно можем рассчитывать, что он не останется незамеченным.

Цирюльник попросил всех встать и выпить за здоровье Паладина. Собравшиеся выпили с радостью и от всей души, чокаясь оловянными кубками и провозглашая тосты. Нельзя не удивляться, как мог этот молодой бахвал завоевать себе такую популярность в чужом краю и в такое короткое время. Он добился успеха только лишь своим языком и данной от бога способностью умело пользоваться им, – сначала просто способностью, которая, однако, со временем увеличилась по много раз, благодаря ловкости, опыту и наращиванию за счет чужих мыслей с правом применения их по собственному усмотрению со всеми вытекающими отсюда выгодами.

Публика уселась и застучала кубками по столам, выкрикивая: «Про аудиенцию у короля! Про аудиенцию у короля!» Паладин стоял в своей излюбленной позе, лихо сдвинув набекрень огромную шляпу с пером, перекинув через плечо плащ, опираясь одной рукой на эфес рапиры, а другой сжимая наполненный кубок. Когда шум утих, он отвесил полный достоинства поклон, которому неизвестно когда и где научился, затем поднес кубок к губам и, запрокинув голову, осушил его до дна. Цирюльник вскочил, снова наполнил кубок и поставил его на стол. А Паладин, выпятив грудь, начал расхаживать по помосту. Он был в отличном настроении и говорил на ходу, изредка останавливаясь и поворачивая лицо к публике. Так мы провели три вечера подряд. Видимо, было что-то привлекательное в рассказах Паладина, отличающее их от обыкновенного вранья, и эта привлекательность, по всей вероятности, заключалась в непосредственности рассказчика. Он лгал вдохновенно и сам верил своим выдумкам. Для него все сказанное являлось непреложной истиной, и если он иногда путался и преувеличивал, то и в таких случаях не терялся, а придавал сказанному видимость факта. Он вкладывал всю душу в свои удивительные истории, как поэт вкладывает душу в героическую поэму, и его искренность обезоруживала критику, – во всяком случае, обезоруживала настолько, насколько это было необходимо Паладину. Никто не верил его рассказам, но все знали, что он не сомневается ни в чем.

Он врал так убежденно, так спокойно и так искусно, что иногда со стороны даже трудно было заметить, в чем он неправ. В первый вечер он говорил о коменданте Вокулера просто как о коменданте; во второй вечер назвал его своим дядей, а в третий – родным отцом. Он даже не сознавал своей непоследовательности; слова непринужденно, сами по себе срывались с его языка. В первый вечер он говорил о том, что комендант просто включил его в отряд Девы. Во второй вечер он утверждал, что дядюшка комендант направил его в отряд Девы в качестве офицера охраны. А в третий вечер оказалось – любезный папаша отдал в его распоряжение весь отряд, включая и юную Деву. В первый вечер комендант говорил о нем, как о молодом человеке, без роду и племени, но подающем большие надежды. Во второй вечер милый дядюшка говорил о нем, как о последнем, наиболее выдающемся отпрыске, происходящем по прямой линии от одного из самых знатных, титулованных двенадцати паладинов Карла Великого. А в третий вечер дорогой отец неоспоримо доказал, что его сын – потомок всей этой дюжины. За три вечера граф Вандомский превращался сначала в близкого знакомого, затем – в школьного товарища и наконец – в шурина.

То же самое было и с рассказами об аудиенции у короля. Сначала о нашем шествии возвещали четыре серебряные фанфары, затем – тридцать шесть и, наконец – девяносто шесть. К этому времени количество литавр и барабанов возросло так, что зал, в котором происходила аудиенция, пришлось расширить с пятисот футов до девятисот, иначе они бы не вместились. В такой же степени увеличивалось и количество людей.

В первые два вечера Паладин ограничился тем, что с чудовищными преувеличениями описал главные драматические моменты приема, в третий вечер его рассказ сопровождался наглядными иллюстрациями. Для этого Паладин усадил цирюльника в кресло, стоявшее на помосте, предложив ему изображать мнимого короля; затем рассказал, как весь двор с огромным интересом и еле сдерживаемой насмешкой наблюдал за поведением Жанны, ожидая, что она легко попадется в расставленную ловушку и, под дружный хохот присутствующих, растеряется и опозорит себя. Эту сцену он разыграл так, что довел публику до состояния лихорадочного возбуждения, после чего приступил к исполнению лучшего номера своей программы. Обратившись к цирюльнику, он сказал:

– Но вы заметьте, что она сделала. Она пристально, посмотрела в лицо этому самозванному негодяю, вроде как я сейчас смотрю на вас, точно с такой же, как у меня, простой, но величественной осанкой. Затем она повернулась в мою сторону – вот так! – протянула руку – вот этак! – и, указывая на меня перстом, произнесла тем твердым, звучным голосом, каким обычно подавала команду войскам: «Убери-ка мне этого обманщика с трона!» Я рванулся вперед – смотрите, смотрите! – схватил его за воротник и поднял, как младенца. – Тут вся публика повскакивала с мест, крича, стуча, хлопая в ладоши, восхищаясь ловкостью и мощью Паладина; никто не смеялся, даже вид невзрачного, самодовольного цирюльника, повисшего над столом как щенок, схваченный за шиворот, не вызывал улыбки. – Потом, – продолжал рассказчик, – я поставил его на ноги – вот так! – и собирался схватить еще крепче, чтобы выбросить в окно, как вдруг вмешалась Жанна, попросила пощадить мерзавца и таким образом спасла его от смерти. Затем она повернулась кругом, обводя публику своими ясными, лучистыми глазами, сквозь которые, как сквозь окна, ее бессмертный ум взирает на мир, осуждая господствующую в нем несправедливость и озаряя его светом правды. И вдруг ее взгляд упал на молодого, скромно одетого человека, в котором она сразу узнала того, кого искала. «Ты – король, – воскликнула она, – а я твоя смиренная служанка!» Все были поражены; все шесть тысяч человек подняли в зале невообразимый шум; от криков и возгласов задрожали стены замка.

В заключение Паладин превосходно изобразил возвращение нашей делегации, преувеличивая до невозможности оказываемые нам почести; он снял с пальца медное кольцо от ручки хлыста, которое, насколько я знаю, дал ему утром конюх в замке, и закончил так:

– Король простился с Жанной весьма милостиво, в соответствии с ее заслугами, и, обратившись ко мне, сказал: «Возьми это кольцо, сын паладинов, и смело приходи ко мне с ним, когда будешь испытывать нужду. И смотри, – добавил он, коснувшись перстом моего лба, – береги эту голову: она еще понадобится Франции, и я предвижу то время, когда в один прекрасный день ее увенчает герцогская корона». Я взял кольцо, преклонил колени и, облобызав руку короля, воскликнул: «Ваше величество, мое призвание – война, моя стихия – опасность и смерть. Когда Франции и престолу потребуется моя помощь... Впрочем, я не хочу хвастать и терпеть не могу хвастунов, пусть лучше за меня говорят мои дела. Только об этом я и прошу». Так кончился сей памятный и счастливый эпизод, столь важный для будущего короны и нации. Возблагодарим же бога! Встаньте и наполните свои кубки! Выпьем за прекрасную Францию и ее короля!

Все осушили кубки до дна, и гром восторженных оваций продолжался не менее двух минут. Герой Паладин, торжествуя, стоял на подмостках и блаженно улыбался.