Жанна д'Арк.
Глава XXII.
Пятница и суббота были для нас с Ноэлем счастливыми днями. Мы погрузились в мечтания. Нашему взору представлялась Франция восставшая, Франция на коне, Франция в походе, Франция у ворот Руана. Ура!.. Руан обращен в пепелище, и Жанна освобождена. Наше воображение пылало, сердца наполнялись гордостью, в сладком восторге кружилась голова. Ах, юность, юность!.. Но об этом я, кажется, уже говорил.
Мы, конечно, ничего не знали о том, что происходило в тюремной башне в четверг после полудня. Мы полагали, если Жанна отреклась от всего и снова принята в лоно всепрощающей церкви, то теперь с ней должны обращаться хорошо и ее пребывание в тюрьме будет, по меньшей мере, сносным. Довольные и спокойные за будущее, мы строили всевозможные планы и горячо обсуждали свое участие в предстоящей борьбе за освобождение нашей дорогой узницы в эти радостные два дня, счастливейшие из всех памятных дней моей жизни.
Наступило воскресное утро. Я проснулся рано, наслаждаясь теплой, солнечной погодой и размышляя. Размышляя, как всегда, об освобождении Жанны – о чем же еще? Это была моя единственная мысль, единственная цель, и я уже предвкушал счастливый исход.
Вдруг откуда-то издали, вероятно с улицы, раздались голоса; вскоре они приблизились, и я отчетливо услышал:
– Жанна д'Арк снова твердит свое! Пора покончить с колдуньей!
Я оцепенел, кровь застыла в моих жилах. Хотя это случилось более шестидесяти лет тому назад, эти слова до сих пор звенят у меня в ушах, как и в то давно прошедшее светлое майское утро. Как странно устроен человек: воспоминания о том, что переполнило нас счастьем, исчезают бесследно, но как упорно держатся наши горькие воспоминания!..
Вскоре и другие голоса подхватили этот крик – десять, двадцать, сто, тысяча голосов; казалось, весь мир наполнился жестоким злорадством. Шум нарастал: топот и шлепанье бегущих, веселые приветствия, громкий смех, трескотня барабанов, гул и грохот духового оркестра, оскверняющего неуместной музыкой святость воскресного дня.
Около полудня Маншону и мне было приказано явиться к Жанне в тюрьму – приказано самим Кошоном. К этому времени подозрения среди англичан и их солдат вспыхнули с новой силой, и весь Руан был в крайнем раздражении. Мы могли видеть достаточно примеров этому из своих окон, мимо которых, потрясая кулаками, сновали взад и вперед разъяренные толпы людей с искаженными злобой лицами.
Вскоре мы узнали, что и в самой крепости обстановка была угрожающей; там у ворот собралась огромная толпа горожан, считавших, что версия о новых преступлениях Жанны – не что иное, как новая ложь, очередной подвох этой свиньи – Кошона. В толпе было немало полупьяных английских солдат, которые уже не ограничивались руганью и криками, а дали волю рукам. Они схватили нескольких ретивых святых отцов, пытавшихся проникнуть в замок; едва-едва удалось вырвать их и спасти от неминуемой расправы.
Маншон, услышав об этом, отказался идти. Он заявил, что не сделает ни шагу без личной охраны от графа Варвика. На следующее утро Варвик прислал десяток солдат, и мы отправились. За истекшие сутки волнения не только не улеглись, но еще больше усилились. Правда, солдаты защищали нас от телесных увечий, но когда мы пробирались сквозь толпу у стен крепости, нас буквально смешивали с грязью, оскорбляя всячески. Я терпеливо все выносил, а в душе, не без тайного удовольствия, говорил себе: «Ничего, ребята, через три-четыре дня ваши длинные языки начнут болтать иначе. Интересно будет послушать, как это получится».
По моему мнению, это были люди обреченные. Сколько из них уцелеет после того, как свершится предстоящее освобождение? Ведь их горстка – палачу работы на полчаса, не больше.
Но, как оказалось, слухи не были лишены оснований. Жанна нарушила взятое на себя обязательство. Она сидела в своей камере в цепях, одетая по-прежнему в мужское платье.
Она никого не винила, не жаловалась, не упрекала. Не в ее обычае было обвинять слугу за то, что он выполнил приказ своего хозяина; теперь ум ее прояснился, и она ясно сознавала, что преимущество, которое они возымели над ней со вчерашнего утра, исходило не от подчиненных, а от хозяина, от ее злейшего врага – Кошона.
А случилось вот что. Ранним утром, в воскресенье, пока Жанна спала, один из охранников выкрал ее женское платье, а на его место подложил мужское. Проснувшись, она увидела, что одежда не та, и попросила вернуть ей женское платье, но ей в этом отказали. Она заявила протест, ссылаясь на то, что ей запрещено носить мужскую одежду. Но стража упорствовала. Из простого чувства стыдливости она вынуждена была снова одеться в мужское, более того, она поняла, что ей уже не спасти свою жизнь, если на каждом шагу ей приходится бороться с таким неслыханным вероломством, и она оделась в мужскую одежду, заранее зная, чем это кончится. Она изнемогла в борьбе, бедняжка.
Мы проследовали за Кошоном, вице-инквизитором и другими священниками (их было шесть или восемь – не помню), и я увидел Жанну сидящей на своей кровати – измученную, подавленную, все еще в оковах. А ведь я надеялся найти ее совсем в. ином положении. И теперь я не знал, что мне делать, как быть. Удар был слишком велик. Я сразу же отбросил мысль, что она изменила своему обещанию. Возможно, я и верил слухам, но понять, как это произошло, не мог.
Победа Кошона была полной. Долгое время он ходил раздраженный, озабоченный, угрюмый, но теперь эта хмурость с него сошла, уступив место тупому, безмятежному самодовольству. Его багровое прыщеватое лицо расплылось в злорадной улыбке. Он шел, влача свою пышную фиолетовую сутану, и остановился перед Жанной, широко расставив ноги; и так стоял с минуту, вперив в нее хищный взгляд и явно наслаждаясь видом этого несчастного, загубленного создания, завоевавшего ему столь высокое место среди верноподданных слуг кроткого и милосердного владыки вселенной, спасителя мира – господа нашего Иисуса Христа, при условии, конечно, если англичане сдержат слово, данное этому выродку, этому живому олицетворению вероломства.
Судьи немедленно приступили к допросу. Один из них, некий Маргери, человек скорее наблюдательный, чем осторожный, заметив перемену в одежде Жанны, сказал:
– Тут что-то не так. Вряд ли это могло случиться без постороннего вмешательства. Не скрывается ли за этим нечто худшее?
– Тысяча чертей! – завопил Кошон в ярости. – Или вы заткнете свою глотку, или вам поставят кляп!
– Арманьяк! Предатель! – закричали солдаты охраны и, выставив алебарды, бросились на Маргери.
С трудом удалось их удержать. Прямодушный судья легко мог поплатиться жизнью. Бедняга отошел в сторону и больше не осмеливался помогать следствию. Допрос продолжался.
– Ты почему оделась в мужскую одежду?
Ответа Жанны я не расслышал, ибо в этот момент у одного из солдат алебарда выскользнула из рук и с грохотом упала на каменные плиты пола; но мне показалось, будто Жанна сказала, что таково было ее желание.
– Но ты же обещала и поклялась быть во всем послушной.
Я с трепетом ждал ее ответа, и, когда ответ последовал, он оказался таким, как я и предполагал. Она спокойно сказала:
– Не помню. Я не думала и не намеревалась давать такой клятвы.
Мои опасения подтвердились. Я ведь был уверен, что в четверг, стоя у костра, она говорила и действовала бессознательно, и ее ответ доказал это.
– Вы же сами дали мне право снова надеть мужскую одежду, – продолжала она. – Вы первые нарушили свое слово. Вы обещали допустить меня к мессе и к причастию, вы обещали избавить меня от цепей; но, как видите, они до сих пор на мне.
– И все же ты отреклась и дала клятву не облекаться больше в мужскую одежду.
Тогда Жанна, охваченная скорбью, простерла свои закованные руки к этим бесчувственным людям и промолвила с потрясающей искренностью:
– Лучше умереть, чем терпеть эти муки. Но если с меня снимут цепи, если мне разрешат слушать мессу, если меня переведут в монастырскую тюрьму и приставят надсмотрщицей женщину вместо мужчины, то я покорюсь и буду послушно выполнять все, что вы сочтете за благо.
Кошон лишь презрительно фыркнул. Оказать ей честь и соблюсти соглашение? Выполнить ее условия? К чему это? Игра стоила свеч, пока было выгодно; а теперь, когда дело выиграно, в расчет следует принимать другое, более важное. Она изобличена, она в мужской одежде, и этого достаточно. Но нельзя ли ее спровоцировать еще? Изобличить в новых нарушениях, дополнительно к содеянному? И Кошон, сурово напомнив ей об отречении, спросил, была ли у нее беседа с «голосами» после четверга, при этом он напомнил ей об ее отречении.
– Да, – ответила она.
Да, у нее была беседа с «голосами» и, как я полагаю, именно об отречении. Она чистосердечно заверила их еще раз, что ее миссия от бога, причем говорила все это совершенно спокойно, не допуская и мысли, чтобы она могла когда-либо сознательно отречься от этого. Таким образом, я еще раз убедился, что она не имела ясного представления о том, что она делала в четверг утром, стоя у костра. Наконец, она сказала:
– Мои голоса сказали мне, что я допустила большую ошибку, признав греховными все дела свои.
Она вздохнула и добавила с трогательной простотой:
– Но я так боялась огня и, вероятно, поэтому допустила ошибку.
Итак, боязнь огня заставила ее подписать бумагу, содержания которой она не понимала тогда, но поняла теперь по откровению «голосов» и по свидетельству своих гонителей.
Теперь она была в здравом рассудке, менее измучена; к ней снова вернулось ее мужество, а с ним и природная правдивость. Она спокойно и смело говорила правду, сознавая, что тем самым обрекает себя на мучительную смерть в том самом огне, которого так страшилась.
Ее ответ был пространен, откровенен, она ничего не утаивала и ничего не смягчала. Я вздрогнул, услышав ее исповедь, мне стало ясно: она сама себе выносит смертный приговор. То же почувствовал и бедный Маншон. И он написал на полях протокола:
«Responsio mortifera» – роковой ответ.
Да, ее ответ был роковым, и все это знали. Наступила гнетущая тишина, как в комнате умирающего, когда его близкие прислушиваются и, тяжело вздыхая, шепчут друг другу: «все кончено».
Здесь тоже все было кончено, но Кошон, желая вколотить еще один гвоздь в готовый гроб, обратился к Жанне со следующим вопросом:
– Ты все еще веришь, что тебе являлись святая Маргарита и святая Екатерина? Это были их «голоса»?
– Да, и они исходят от бога.
– Но ты же отреклась от них на эшафоте?
Тогда Жанна заявила во всеуслышание, что она никогда не имела намерения отрекаться от них и что если (я подчеркиваю это «если») она на эшафоте и отступила от истины, то лишь из боязни быть сожженной на костре.
Как видите, все вернулось к старому. Конечно, она не знала и никогда бы не вспомнила того, что говорила там, если бы ей не подсказали эти люди и ее «голоса».
И она закончила свою исповедь печальными, трогательными словами:
– Позвольте мне умереть. Покарайте меня сразу, чтобы я долго не мучилась. Я не могу больше выносить заточения.
Душа, рожденная для света и свободы, так истомилась в неволе, что готова была принять избавление в любой его форме, даже в такой.
Кое-кто из судей был смущен и даже опечален, но большинство не проявляло никакого сочувствия. Во дворе замка мы встретили графа Варвика и полсотни англичан, с нетерпением ждавших новостей. Не успев поравняться с ними, Кошон со смехом воскликнул – да, да, этот гнусный могильщик, погубивший невинную, беспомощную, покинутую всеми девушку, смеялся и радостно потирал руки:
– Можете быть спокойны – с ней все покончено!