Жанна д'Арк.

Глава V.

Даю вам слово, что я не собираюсь искажать или приукрашивать факты, описывая это жалкое судилище. Нет, я изложу их вам добросовестно, со всеми подробностями, точь-в-точь так, как мы с Маншоном день за днем заносили их в официальный протокол суда, и в том виде, как об этом можно прочесть в опубликованных исторических документах. С одной лишь разницей: беседуя с вами откровенно, я буду пользоваться своим правом комментировать ход дела, пояснять некоторые обстоятельства, чтобы вы могли лучше все понять; кроме того, время от времени я буду останавливаться на некоторых частных моментах, представляющих интерес для меня и для вас, но не настолько значительных, чтобы попасть в официальный протокол [Он сдержал свое слово. Его отчет о Великом процессе, весьма точный и подробный, вполне соответствует неопровержимым историческим фактам. (Примечание М.Твена.)].

Теперь продолжим... На чем же я остановился?.. Да, мы услышали звон цепей и гулкие шаги по коридору – приближалась Жанна.

И вот она перед нами. По залу пробежал трепет, послышались глубокие вздохи. Два стражника неотступно следовали за ней. Она двигалась медленно, слегка потупив голову; видно было, что она слаба, а ее цепи тяжелы. На ней была мужская одежда, вся черная, из какой-то мягкой шерстяной ткани, совершенно черная, черная, как на покойнике, без единого светлого пятнышка. Широкий складчатый воротник из такой же черной материи облегал ее плечи и грудь; рукава ее камзола, широкие в плечах, от локтей были узки; ноги затянуты в узкое черное трико; на ногах и на руках – оковы.

Направляясь к скамье, она остановилась как раз в том месте, где яркий солнечный луч, пробившись сквозь решетку окна, упал ей на лицо. Жанна медленно подняла голову. И снова весь зал затрепетал, – ее лицо было смертельно бледным, белым как снег. Какой разительный контраст – белоснежное лицо и эта стройная неподвижная фигура в траурных одеждах! Каким девственно чистым и нежным, несказанно прекрасным, бесконечно грустным и милым было это лицо! Но, боже мой, когда пламенный взгляд ее неукротимых глаз устремился на судью и, воспрянув духом, она вся выпрямилась, как гордый воин перед сражением, мое сердце готово было выпрыгнуть от радости! Я сказал себе: все хорошо, все хорошо, ее не сломили, ее не покорили, она по-прежнему остается Жанной д'Арк! Да, теперь я знал: в ней все еще пылает огонь дерзаний, и этот грозный судья не в силах ни запугать, ни устрашить ее.

Она подошла к своему месту, поднялась на помост, села на скамью, собрав на коленях цепи и положив на них свои маленькие белые руки, и стала ждать спокойно и с достоинством; казалось, она была здесь единственным человеком, невозмутимым и безучастным. Какой-то загорелый, бронзоволицый, рослый английский солдат, стоявший в непринужденно воинственной позе в первых рядах городской публики, почтительно поднял руку и галантнейшим образом отдал ей честь; она приветливо улыбнулась и, привстав с места, ответила ему тем же; это маленькое происшествие вызвало у зрителей сочувственные аплодисменты, но судья сурово прервал их.

Начался всем известный суд инквизиции, именуемый в истории Великим процессом. Пятьдесят искусных законоведов против одной неопытной девушки, и никого, чтобы выступить в ее защиту!

Судья вкратце изложил обстоятельства дела, основанные на непроверенных слухах, измышлениях и догадках; затем он потребовал, чтобы Жанна стала на колени и дала клятву, что будет говорить только правду и отвечать на все задаваемые ей вопросы.

Разум Жанны не дремал. Она сообразила, что под этим внешне справедливым и безобидным требованием могла скрываться большая опасность. Она ответила с присущей ей простотой, которая так часто разбивала самые хитроумные планы ее врагов на процессе в Пуатье:

– Нет! – ведь я не знаю, что вы намерены спрашивать; вы можете задать мне такой вопрос, на который я не обязана отвечать.

Это очень не понравилось суду и вызвало взрыв гневных протестов. Жанна не смутилась. Кошон возвысил голос и средь общего шума продолжал свою речь; но епископ был так раздражен, что с трудом выговаривал слова:

– Именем нашего вседержителя, господа бога, мы требуем, чтобы ты исполнила веление суда для твоего же блага и очищения твоей совести. Поклянись, возложив персты на евангелие, что будешь правдиво отвечать на все задаваемые вопросы, – и, сказав это, он ударил своим жирным кулаком по председательскому столу.

Жанна спокойно возразила:

– Если вы пожелаете узнать о моих родителях, моей вере и о делах моих во Франции, я охотно отвечу; что же касается откровений, ниспосланных мне богом, то мои голоса запретили мне разглашать их кому бы то ни было, кроме моего короля...

Последовал новый взрыв негодующих возгласов; священники заерзали в креслах, публика заволновалась; Жанна умолкла, ожидая пока прекратится шум; но вот ее восковое лицо слегка зарумянилось, она чуть-чуть выпрямилась, пристально взглянула на судью и звонким голосом закончила начатую фразу:

– ... И я никогда не разглашу этого, хотя бы вы угрожали отрубить мне голову!

Вы, вероятно, знаете, как ведут себя экспансивные французы в собраниях. В одно мгновение председатель и добрая половина членов суда вскочили с мест и, потрясая кулаками, разразились неистовой бранью по адресу подсудимой. Они кричали, ревели и топали ногами так, что нельзя было разобрать не только чужих слов, но даже собственных мыслей. Столпотворение продолжалось несколько минут, и все это время Жанна оставалась равнодушной. Невозмутимость Жанны выводила судей из себя, и они бесновались еще больше. Только один раз она промолвила с проблеском былого озорства в глазах и движениях:

– Будьте любезны, высказывайтесь по одному, уважаемые господа, тогда я отвечу всем вам сразу.

Три часа длились яростные споры относительно присяги, а положение не изменилось ни на йоту. Епископ все еще настаивал на безоговорочной присяге, а Жанна в двадцатый раз отказывалась ее принять, повторяя вновь и вновь свои прежние доводы. Постепенно их боевой задор угас. Измученные бесплодными препирательствами, охрипшие, осунувшиеся, судьи уселись в свои кресла, тяжело дыша. Жалкие люди! Одна лишь Жанна сохраняла спокойствие и, казалось, нисколько не была утомлена.

Шум утих; все чего-то ждали. Наконец, председатель вынужден был уступить и не без горечи разрешил подсудимой принять присягу по своему усмотрению. Жанна сразу же опустилась на колени, и, когда она протянула руки к евангелию, все тот же бравый английский солдат высказал вслух свое мнение:

– Клянусь богом, будь она англичанка, ее бы не держали здесь и полсекунды!

Это был голос солдатской души, сочувствующей своему товарищу. Но какой это был язвительный упрек, какое порицание всему французскому народу и французскому королю! О, если бы он мог произнести эти слова так, чтобы их услыхал Орлеан! Я убежден, что этот благородный город, город, обожающий Жанну, поднялся бы весь – все мужчины и женщины – и двинулся бы на Руан. Есть слова, позорящие человеческое достоинство, – они врезаются в память и остаются там навеки. Мне не забыть тех слов английского солдата – они насквозь прожгли мое сердце.

После принятия присяги Кошон спросил у Жанны, как ее имя, где она родилась, задал несколько общих вопросов, касающихся ее родителей, а также спросил, сколько ей лет. Она на все ответила. Затем он спросил, чему она училась.

– Моя мать научила меня молитвам – «Отче наш», «Ave Maria» [Радуйся, дева Мария! (лат.)] и «Верую». Она была моим единственным учителем.

Несущественные вопросы подобного рода задавались еще долго, К концу заседания устали все, кроме Жанны. Судьи перешептывались, собираясь расходиться. Епископ Кошон счел нужным предупредить Жанну, запретив ей любую попытку побега из тюрьмы под страхом уголовной ответственности применительно к статьям о богохульстве и ереси. Какой ум, какая логика! На это она только ответила:

– Это запрещение, меня не касается! Если бы я смогла бежать, я бы не считала себя виновной. Я вам такого обещания не давала и не дам.

Потом она пожаловалась, что оковы слишком тяжелы, и просила, чтобы их сняли, так как и без того ее усиленно охраняют, и цепи совершенно не нужны. Но епископ отказал ей, напомнив, что она уже дважды пыталась бежать из тюрьмы.

Жанна д'Арк была слишком горда, чтобы настаивать. Поднявшись со скамьи, готовая следовать под конвоем в темницу, она промолвила:

– Это правда, я хотела бежать, и все время думаю о свободе. – И, вздохнув, она добавила с такой печалью, что, казалось, не выдержит и каменное сердце: – Это право каждого пленника.

Она удалилась среди всеобщего молчания, в котором еще резче, еще явственнее выделялся зловещий звон ее тяжелых цепей.

Какая сила духа! Казалось, ее невозможно было застать врасплох. Ноэля и меня она заметила в толпе сразу, как только села на скамью; мы вспыхнули до ушей от волнения и трепета, а на ее лице не отразилось ничего, она ничем не выдала своих мыслей. Глаза ее, быть может, десятки раз искали нас в этот день, но, едва они находили нас, она поспешно отводила их в сторону, и в них не промелькнуло даже намека, что она узнала нас. Другая на ее месте вздрогнула бы, проявила бы хоть чем-нибудь свою радость, и тогда – тогда бы, конечно, нам не поздоровилось.

Медленно брели мы с Ноэлем домой; каждый был глубоко погружен в свою печаль, и не было слов, чтобы ее выразить.