Жанна д'Арк.

КНИГА ПЕРВАЯ. В ДОМРЕМИ.

Глава I.

Сьер Луи де Конт своим правнучатным племянникам и племянницам.

Теперь год 1492. Мне восемьдесят два года. То, о чем я собираюсь вам рассказать, я сам пережил и видел собственными глазами в детстве и в юности.

Во всех рассказах, песнях и исторических трудах о Жанне д'Арк, которые вам и всему миру доводилось слушать, читать и изучать по книгам, напечатанным позднее более усовершенствованными способами, упоминается и обо мне, сьере Луи де Конте. Я был ее пажом и секретарем. Я был при ней от начала до конца.

Вырос я в одной деревне с нею. Я играл с ней каждый день, когда мы оба были еще детьми, точно так же, как и вы играете со своими сверстниками. Теперь, когда мы сознаем ее величие, когда ее шля гремит во всем мире, может показаться странным, что все, о чем я рассказываю, сущая правда; это похоже на тусклую, ничтожную свечку, рассуждающую о вечно сверкающем солнце: «Оно было моим сверстником и закадычным другом, когда мы оба были свечками».

Но все же это сущая правда, как я и сказал. Я был ее товарищем в играх, а на войне сражался рядом с нею. До сегодняшнего дня отчетливо и ярко сохранились в моей памяти ее прекрасный, светлый образ, ее изящная маленькая фигурка; вот она, с отброшенными назад волосами, в серебряной кольчуге, прильнула грудью к шее коня и мчится в атаку во главе французской армии, все дальше и дальше врезается в гущу боя и порою почти исчезает из вида, скрываясь за головами коней, за поднятыми мечами, за развевающимися на ветру перьями шлемов и за преграждающими путь щитами. Я был с нею до конца, и когда наступил тот черный день, который ляжет неизгладимым пятном на ее убийц в сутанах {5}, этих французских рабов Англии, и на Францию, оставшуюся безучастной и не предпринявшую ни малейшей попытки к ее освобождению, – моя рука была последней, которой Жанна д'Арк коснулась при жизни.

Проходили годы и десятилетия, и образ чудесной девушки, промелькнувшей метеором на военном горизонте Франции и исчезнувшей в дыму инквизиторского костра, отодвигался все дальше и дальше в прошлое и становился все более поразительным своей необычностью, священным, трогательным и прекрасным. И только теперь я полностью понял и осознал, кем была она, – благороднейшим существом, когда-либо жившим на свете после Сына божьего.

Глава II.

Я, сьер Луи де Конт, родился в Невшателе 6 января 1410 года, то есть как раз за два года до рождения Жанны д'Арк в Домреми. Моя семья бежала в эти отдаленные районы из-под Парижа в начале столетия. По своим политическим убеждениям мои родители были арманьяками-патриотами {6}: они горой стояли за своего французского короля, хотя он не отличался ни умом, ни способностями. Бургундская партия, поддерживавшая англичан, обобрала моих родителей до нитки. Она отняла у нас все, кроме дворянского титула моего отца; поэтому, поселившись в Невшателе, он жил в бедности, печальный и одинокий. Но зато политическая атмосфера, в которой он очутился, пришлась отцу по вкусу, а это много значило. Покинув край, населенный фуриями, безумцами, дьяволами, где кровопролитие было одним из видов времяпрепровождения и где ни один человек не чувствовал себя в безопасности ни на минуту, отец попал в сравнительно спокойный уголок. В Париже по ночам бушевала чернь; она грабила, жгла, убивала беспрепятственно и беспрерывно. Солнце всходило над разрушенными, дымящимися зданиями, над изуродованными трупами, которые валялись везде на улицах, раздетые донага ворами: они довершали грязное дело черни. Ни у кого не хватало смелости подбирать эти тела для погребения; трупы разлагались, и это грозило вспышкой чумы.

И чума вспыхнула. Эпидемия уносила людей; они гибли, как мухи; похороны совершались втайне, только по ночам. Публичные похороны не разрешались, так как народ, узнав о количестве жертв чумы, мог лишиться мужества и впасть в отчаяние. Наконец, настала невероятно суровая зима, не виданная во Франции за последние пятьсот лет. Голод, мор, убийства, стужа и снег – все это сразу обрушилось на Париж. Мертвецы грудами лежали на улицах, и волки среди бела дня появлялись в городе и пожирали их.

Ах, как низко пала Франция, как низко! Более трех четвертей века английские клыки вонзаются в ее тело, а ее армия, испытывая беспрерывные неудачи и поражения, так пала духом, что говорили, будто одного появления английских войск было достаточно, чтобы обратить ее в бегство.

Когда мне исполнилось пять лет, ужасное бедствие постигло Францию при Азенкуре. И хоть английский король уехал домой праздновать свою победу, он оставил страну поверженной и отданной в жертву рыщущим бандам «вольных дружинников» {7}, которые находились на службе у бургундской партии. Однажды ночью одна из этих банд совершила набег на Невшатель, и при свете пылающей крыши нашего дома я увидел, как гибнет все, что мне было дорого на свете; кроме старшего брата, вашего предка, оставшегося при дворе в Париже, вся наша семья до единого человека была беспощадно вырезана. Я слышал, как они молили о пощаде и как убийцы смеялись над их мольбами и просьбами. Меня разбойники не заметили, и я счастливо ускользнул от них. А когда эти варвары удалились, я выбрался из своего укрытия и проплакал всю ночь, глядя на пылающие дома. Я был один-одинешенек, разве только тела убитых и раненые составляли мне компанию; все, кому удалось уцелеть, бежали и спрятались.

Меня отправили в Домреми к священнику, экономка которого заменила мне любящую мать. Вскоре священник научил меня читать и писать, и мы с ним вдвоем стали единственными грамотными людьми в селе.

В то время, когда дом этого доброго священника Гильома Фронта стал моим родным домом, мне уже было шесть лет. Мы жили возле деревенской церкви, позади которой находился небольшой огород родителей Жанны. Ее семья состояла из отца – Жака д'Арк, его жены – Изабеллы Роме, трех сыновей – десятилетнего Жака, восьмилетнего Пьера и семилетнего Жана, и двух дочерей – четырехлетней Жанны и маленькой годовалой Катерины. Я с ними дружил с детства. Были у меня и другие друзья, в особенности четыре мальчика – Пьер Морель, Этьен Роз, Ноэль Ренгессон и Эдмон Обре, отец которого был в то время мэром, а также две девочки почти одного возраста с Жанной, со временем ставшие ее подругами. Одну из них звали Ометтой, а другую – маленькой Манжеттой. Как и Жанна, они были простыми крестьянскими девочками и, когда выросли, вышли замуж за своих же деревенских парней. Как видите, они были невысокого звания, однако со временем, много лет спустя, ни один путешественник, каким бы знатным он ни был, не мог пройти мимо, не засвидетельствовав своего почтения двум смиренным старушкам, имевшим счастье в детстве быть подругами Жанны д'Арк.

Все мои сверстники были добрыми, славными, типично крестьянскими детьми, не слишком развитыми, конечно, – этого и нельзя было от них ожидать,

– Но добросердечными, дружественными, послушными своим родителям и священнику; подрастая, они проникались узостью взглядов и предрассудками, перенятыми от старших и принятыми на веру без сомнений и рассуждений, как нечто само собой разумеющееся. Религию они унаследовали от отцов, политику – также. Ян Гус и ему подобные могли не соглашаться с церковью, но в Домреми это ни у кого не подрывало веры; и когда начался раскол – мне было тогда четырнадцать лет – и у нас появилось трое пап сразу {8}, в Домреми никто даже не задумался над тем, кого из них выбрать: папу в Риме мы считали настоящим, а папу вне Рима мы вообще не считали папой. Каждый житель села был арманьяком-патриотом, и мы, дети, страстно ненавидели англичан и бургундцев вместе с их политикой.

Глава III.

В ту отдаленную эпоху наше Домреми было такой же скромной, глухой деревушкой, как и многие другие. Своими узенькими, кривыми улочками и переулками, окаймленными нависшими соломенными крышами крестьянских дворов, она напоминала лабиринт. Дома тускло освещались крохотными окошками, с деревянными ставнями, а вернее – дырами в стенах вместо окон. Полы – земляные, а мебели почти не было. Население занималось главным образом скотоводством, и вся молодежь пасла скот.

Деревня была расположена в живописном месте. В одном ее конце вплоть до реки Маас простирался широкий цветущий луг; в другом – отлогий травянистый холм, на вершине которого зеленел дубовый лес, густой, темный, дремучий, полный таинственной прелести для пас, ребятишек, так как в давние времена там было совершено разбойниками немало убийств, а еще раньше там нашли себе приют чудовищные драконы, изрыгающие пламя и яд из своих ноздрей. И в самом деле, там жил один из таких драконов и в наше время. Он был ростом с высокое дерево, толстый, как бочка, весь покрытый чешуей, похожей на огромные черепицы, у него были выпуклые рубиновые глаза величиной с человеческую голову и такое якореобразное раздвоение на хвосте, что даже передать невозможно, слишком большое даже для драконов – это утверждал каждый, кто имел представление о подобных чудовищах. Думали, что этот дракон был ярко-голубого цвета с золотыми крапинками, но никто никогда его не видел, а поэтому трудно доказать, что он был именно таким; все это только предположение. Но это не мое предположение: я считаю, что не следует делать предположений, когда для этого нет никаких данных. Если бы вы создали человека без костей, то на первый взгляд он бы не отличался от нормального человека, однако он никогда бы не встал на ноги. И я считаю, что этот пример вполне объясняет причины возникновения предположений. Но я подробнее коснусь этой темы в другое время и постараюсь привести более веские доказательства. Что же касается того дракона, то я всегда думал, что его цвет должен быть золотым, без примеси голубого, так как именно такого цвета и бывают обычно драконы. То, что этот дракон лежал одно время на опушке леса, подтверждается тем фактом, что Пьер Морель, как-то оказавшись там, слышал его запах, по которому и узнал его. Это наводит на страшную мысль: как близко может нам угрожать смертельная опасность, и мы даже не подозреваем об этом.

В былые времена сотни рыцарей из многих отдаленных уголков земли один за другим отправились бы туда, чтобы убить дракона и получить награду, но в наше время такой метод устарел, и за истребление драконов взялись священники. В данном случае это сделал отец Гильом Фронт. Он устроил процессию со свечами и хоругвями, которая, воскурив фимиам, прошла по опушке леса и заклинаниями изгнала дракона. О нем потом никто ничего не слышал, хотя многие все-таки придерживались мнения, что специфический запах дракона полностью никогда не исчезал. По сути, никто этого запаха никогда не чувствовал, это было всего лишь мнение, лишенное оснований, как видите. Я знаю, что чудовище до заклятия находилось в лесу, но осталось ли оно там и после – об этом я ничего определенного сказать не могу.

На плоскогорье вблизи Вокулера, на красивой открытой поляне, устланной зеленым травянистым ковром, стоял величественный, развесистый бук; он всегда бросал вокруг себя широкую тень, а под ним пробивался прозрачный, холодный родник. Летом туда приходили дети – таков уж был обычай на протяжении более пятисот лет, – целыми часами они пели песни и устраивали вокруг дерева пляски, освежаясь иногда ключевой водой. Им было так приятно, так весело. Они плели венки из цветов, развешивали их на дерево и раскладывали их около источника в угоду феям, жившим там; ведь феи, эти воздушные, невинные создания, любили все нежное и красивое, и, конечно, полевые цветы и венки из них. В ответ на такую внимательность феи старались отплатить детям не меньшей любезностью: они заботились о том, чтобы родник был всегда наполнен холодной, чистой водой, отгоняли змей и вредных насекомых. Таким образом, никогда не возникало ссор между феями и детьми на протяжении более пятисот лет – предание даже гласит, более тысячи лет; напротив, между ними всегда были любовь и взаимное доверие. Если кто-либо из детей умирал, феи оплакивали покойника не меньше, чем его сверстники, и это всегда можно было заметить: на рассвете того дня, в который должны были состояться похороны, они вешали венок из бессмертников над тем местом под деревом, где ребенок обычно сидел при жизни. Я знаю, что это правда, так как сам был очевидцем; я не пользуюсь слухами, А думать, что это делали именно феи, заставляет то обстоятельство, что венки были всегда из черных цветов неизвестного во Франции вида.

С незапамятных времен все дети, выросшие в Домреми, назывались «детьми Волшебного дерева», Им нраИИ.10П1 это прозвище, так как в нем заключалось для них какое-то таинственное преимущество перед всеми другими детьми. Что же это за преимущество? Когда наступали последние минуты жизни ребенка, тогда над смутными, бесформенными образами, мелькавшими в его мутнеющем уме, вставало нежное, дивное, прекрасное видение Волшебного дерева, – и душа ребенка обретала покой. Так говорили многие. Другие же говорили, что видение являлось дважды: один раз как предостережение за год пли за два до смерти, когда душа была в плену грехов, и тогда Дерево являлось в своем унылом зимнем одеянии, повергая душу в ужас; если же приходило раскаяние и жизнь обретала чистоту, видение являлось снова, на этот раз в прекрасном летнем наряде; но если же душа оставалась грешной, то видение более уже не появлялось, и грешная душа, обреченная на смерть, уходила из жизни. Наконец, третьи говорили, что видение являлось лишь один раз, и только тем, чьи души не были запятнаны грехом, кто одиноко умирал в дальних краях и страстно жаждал увидеть хоть что-нибудь дорогое, напоминающее родину. А какое напоминание могло быть более отрадным для их сердец, как не видение Дерева, бывшего их любимцем, соучастником в радостях и утешителем в детском горе в чудесную пору ушедшей юности?

Итак, как я уже сказал, было несколько мнений: одни верили одним, другие – другим. Но я знаю, что только одно из них истинно – последнее. Я не возражаю и против остальных: думаю, они тоже не лишены истины, но я знаю, что наиболее истинно последнее. По-моему, если человек отстаивает то, что он знает, и не беспокоит себя тем, что вызывает сомнения, то этим самым он укрепляет свой ум и делает полезное дело. Я знаю, что когда «дети Волшебного дерева» умирают и дальних краях, и если они в мире с богом, они обращают свои страждущие взоры в сторону родины, откуда, как из лучезарной дали, как сквозь просвет в тучах, заволакивающих небо, им является видение Волшебного дерева в золотом сиянии; перед их взорами простирается цветущий луг, отлого спускающийся к реке, и они полной грудью вдыхают сладостный аромат цветов своей родины. Затем видение меркнет и исчезает. Но они знают, и по их преобразившимся лицам вы тоже знаете – вы, совершенно посторонние люди, – что в этот момент их осенило небесное благословение.

Мы вдвоем с Жанной одинаково верили в это. Но Пьер Морель, Жак д'Арк и многие Другие верили в то, что видение появляется дважды, и только грешнику. Как и многие другие, они даже уверяли, что знают это наверняка. По-видимому, в это верили их отцы и свою веру передали им; не всегда то, о чем мы узнаем, приходит к нам из первоисточника.

Все же есть одно обстоятельство, говорящее в пользу тех, кто верил, что Дерево является человеку дважды: с самых древних времен, если кому случалось увидеть своего односельчанина с побледневшим от страха лицом, то обычно в таких случаях увидевший шептал соседу: «Вот, он в чем-то согрешил и получил предупреждение». А сосед при мысли об этом вздрагивал всем телом и отвечал также шепотом: «Да, бедняге, вероятно, привиделось Дерево».

Подобные доказательства имеют вес; от них так легко не отмахнешься. Все, что вытекает из накопленного опыта столетий, вполне естественно, все больше и больше становится доказательством и со временем приобретает значение авторитета, а авторитет – непоколебим как скала, он вечен.

За свою долгую жизнь я знал несколько случаев, когда Дерево являлось, предвещая смерть, хотя и далекую; но в каждом из этих случаев человек, которому оно являлось, был безгрешен. Явление Дерева в этих случаях было выражением особой благодати; уведомление об искуплении грехов не откладывалось до дня смерти, – видение заранее извещало об этом и тем самым приносило успокоение – вечный мир господень. Я сам, дряхлый старик, жду смерти в блаженстве душевном, ибо мне являлось чудесное Дерево. Я видел его и доволен этим.

Давно уж так повелось: когда дети, взявшись за руки, плясали вокруг Волшебного дерева, они всегда пели песню, особую песню о Бурлемонском волшебном дереве. Они пели ее тихо и нежно, на старинный мотив, задушевный и простой, который всегда утешал меня в тяжелые, печальные минуты и всякий раз, в любую погоду и в любое время, переносил меня домой. Чужой человек не поймет и не почувствует, чем была эта песня на протяжении веков для «детей Волшебного дерева», очутившихся в изгнании, потерявших отчий дом, изнывающих и тоскующих на чужбине. Вам эта песня может показаться простой и неинтересной; но если вы представите, чем она была для нас, какие воспоминания она вызывала у нас, когда звучала в наших ушах, вы отнесетесь к ней с уважением. И вы поймете, почему слезы заливают наши глаза, и мы не видим и не слышим ничего вокруг, и голос наш так дрожит, что мы от волнения даже не можем допеть до конца последнюю строфу:

А в горький час тоски по ней.

Яви их взору сень ветвей, -

Земли родной виденье!

Вспомните, что эту песню пела вместе с нами под Деревом и Жанна д'Арк, когда была ребенком; она всегда любила ее. Это придает песне священную силу, и вы должны согласиться с этим.

ВОЛШЕБНЫЙ БУРЛЕМОНСКИЙ БУК.

Песня детей.

– Скажи, зеленый чародей.

Долины Бурлемона,

Чем поишь ты листву ветвей?

Скажи нам, бук могучий.

– Пою их не скупой росой,

А детской светлою слезой,

Обильной и горючей.

– Скажи, могучий чародей.

Долины Бурлемона,

Где силы брал? – В любви детей,

В их песнях, хороводах.

Они играли подо мной,

Как за отцовскою спиной,

И в зной и в непогоду.

– Так стой в веках и зеленей.

Под небом синим, ясным,

Пускай ростки в сердца детей.

Всей Франции прекрасной,

Шуми листвой, зови на бой,

О вестник пробужденья,

А в горький час тоски по ней.

Яви их взору сень ветвей, -

Земли родной виденье!

Феи все еще жили там, когда мы были детьми, но мы никогда их не видели, потому что еще за сто лет до нас один священник из Домреми отслужил молебен под деревом, осудив их как прислужниц нечистой силы, недостойных спасения; затем он приказал им никогда не появляться снова и не вешать больше венков из бессмертников под угрозой вечного изгнания из прихода.

Все дети заступались за фей, говорили, что они их добрые, дорогие друзья, никогда не причинявшие им зла. Но священник не слушал; он говорил: грешно и стыдно иметь таких друзей. Дети тосковали и долго не могли успокоиться; они дали обет всегда вешать венки на дерево в знак неизменной любви к феям и вечной памяти о них.

Но однажды ночью с феями стряслась большая беда. Мать Эдмона Обре, проходя мимо дерева, заметила, как они украдкой от людей кружились в танце; феи даже не подозревали, что кто-нибудь может их увидеть; они так были увлечены, так опьянены дикой радостью, так охмелели от выпитой росы, разведенной шмелиным медом, что ничего на замечали. А госпожа Обре стояла возле них, изумленная и восхищенная их фантастическими фигурками. Она, любуясь, смотрела, как они, взявшись за руки, кружились в веселом хороводе, кричали, хохотали, пели странные песни и в диком упоении подпрыгивали высоко вверх, – это была самая безумная, самая волшебная пляска, какую когда-либо приходилось видеть этой женщине.

Но спустя несколько минут бедные слабые создания обнаружили присутствие постороннего. Раздался душераздирающий вопль горя и ужаса, и, вытирая маленькими кулачками мокрые от слез глаза, феи разбежались и скрылись.

Бессердечная женщина, – нет, скорее глупая женщина, она не была зла, а только глупа, – пошла сразу домой и разболтала обо всем соседкам, а мы, маленькие друзья фей, в это время спали сном праведников, не подозревая, какая беда нависла над нами, и не чувствовали, что нам следовало бы встать и пресечь злую болтовню. Наутро все уже знали о случившемся, и беда стала неотвратимой: ведь если что-нибудь знает вся деревня, то об этом узнает, конечно, и священник. Мы все помчались к отцу Фронту, плакали и умоляли его; он тоже прослезился, видя наше горе, так как по своей натуре был человек добрый и мягкосердечный. Ему не хотелось вторично изгонять фей; он сам в этом признался, он добавил, что другого выхода у него нет: ведь феям было велено никогда не показываться, и они должны были исчезнуть навсегда. Все это произошло в очень неудачное для нас время: Жанна д'Арк лежала больная, в горячке и почти без сознания. А что мы могли сделать, не обладая ни силой ее убеждения, ни ее умом? Мы все прибежали к ее постели и закричали: "Очнись, Жанна! Встань, нельзя терять ни минуты! Будь заступницей маленьких фей и спаси их! Только ты одна можешь это сделать.

Но она лежала в бреду, не постигая ни смысла наших слов, ни глубины нашего отчаяния. Так мы и ушли ни с чем, считая, что все погибло. Да, все погибло, все и навсегда. Ведь прекрасные феи, верные друзья детей в течении пяти столетий, должны были исчезнуть и никогда не появляться вновь.

Это был ужасный день для нас – день, когда отец Фронт совершил богослужение под деревом и изгнал наших милых фей. Мы не могли носить по ним траур, – нам бы этого не разрешили. Поэтому мы довольствовались маленькими кусочками черных тряпок, повязав их себе на одежду в наименее заметных местах. Но в своих сердцах мы носили глубокий траур: ведь сердца были нашей собственностью, и никто не мог вторгнуться в них, чтобы помешать нам оплакивать фей.

Величественное дерево – Волшебное дерево Бурлемона, как его красиво называли, – никогда уже не было для нас тем, чем прежде, хотя все-таки оставалось дорогим и родным. Оно дорого мне и теперь, когда я хожу туда один раз в год, уже стариком, чтобы посидеть в тени его ветвей, вспомнить ушедших из жизни сверстников моей юности, мысленно собрать их вокруг себя, посмотреть сквозь слезы им в лица и дать волю сердечным порывам. О боже!..

Да и само место это претерпело со временем большие изменения. Оно изменилось в двух отношениях: феи больше не покровительствовали роднику, и он утратил свою прежнюю свежесть и прозрачность, а также более двух третей своего объема; изгнанные прежде змеи и ядовитые насекомые вернулись и размножились в таком количестве, что и сегодня являются бедствием.

Когда умная маленькая девочка Жанна поправилась, мы все поняли, как дорого обошлась нам ее болезнь. Мы убедились в правдивости своих предположений о том, что только она могла спасти фей. Узнав о случившемся, Жанна страшно рассердилась. Трудно было поверить, что такое кроткое существо способно на это. Она побежала прямо к отцу Фронту, вежливо поклонилась ему и сказала:

– Феям приказано было исчезнуть, если они когда-нибудь покажутся людям. Не так ли?

– Так, милая.

– А если кто-то чужой врывается к человеку в спальню среди ночи, когда этот человек раздет, неужели вы будете настолько несправедливы, что скажете: раздетый человек показывается людям?

– Конечно, нет. – Добрый священник казался несколько смущенным и, отвечая, чувствовал себя неловко.

– Разве грех остается грехом, если он совершен непреднамеренно?

Отец Фронт всплеснул руками и воскликнул:

– Ах, дитя мое, я вижу теперь свою вину!

Он привлек ее к себе, приласкал, стараясь примириться с ней, но она была в таком сильном возбуждении, что не могла сразу успокоиться, прильнула лицом к его груди и, заливаясь слезами, сказала:

– В таком случае феи совсем не виновны – ведь у них не было злого умысла. Они не знали, что кто-то проходит мимо. А поскольку эти крошечные создания не могли постоять за себя и напомнить, что закон не должен карать невиновных, а только злоумышленников, и так как у них не нашлось ни одного друга, который бы вспомнил и сказал за них такую простую вещь, – за это их навсегда лишили их жилища. Это несправедливо, слишком несправедливо.

Добрый старик еще крепче прижал ее к своей груди и сказал:

– Устами младенцев осуждаются неосторожные и легкомысленные. Да простит мне господь, но я желал бы вернуть назад бедных малюток – ради тебя! И ради себя также, потому что я был несправедлив. Ну, полно, не плачь– никто не сочувствует твоему горю так, как я, твой бедный, старый друг. Не плачь же, милая...

– Но я не могу удержаться: мне слишком больно. Ведь то, что вы сделали,

– Не пустяк. Разве сожаление – достаточное наказание за такой проступок? Отец Фронт отвернулся, иначе она обиделась бы, увидев на его лице улыбку.

– Ах ты, безжалостный, но праведный судья! – сказал он. – Нет, такого наказания недостаточно. Я надену власяницу и посыплю пеплом голову. Ну, ты до-вольна?

Рыдания Жанны стали утихать, вскоре она глянула ни старика сквозь слезы и со свойственной ей простотой сказала:

– Да, этого будет достаточно. Это очистит вашу душу.

Отец Фронт, видимо, засмеялся бы снова, если бы вовремя не вспомнил, что дал обещание, не особенно приятное, но требующее исполнения. Он встал и подошел к очагу. Жанна наблюдала за ним с большим любопытством. Священник взял горсть холодного пепла и уже было собрался посыпать им свою седую старую голову, как вдруг его осенила другая мысль.

– Ты не откажешься помочь мне, милая?

– Чем же, святой отец?

Он опустился на колени, низко склонил перед ней голову и сказал:

– Возьми пепел и сама посыпь мне голову.

Этим дело, конечно, и кончилось. Победа была на стороне священника. Легко себе представить, что лишь одна мысль о таком унижении старого человека должна была поразить Жанну, как и всякого ребенка в селе. Она бросилась к нему, упала рядом на колени и сказала: – Ах, это ужасно! Я даже не знала, что значит надеть власяницу и посыпать голову пеплом. Пожалуйста, встаньте, святой отец.

– Но я не могу, пока не буду прощен, Ты прощаешь меня?

– Я? Да ведь вы мне ничего плохого не сделали, святой отец. Вы сами должны простить себя за несправедливость, допущенную в отношении бедных маленьких фей. Встаньте, святой отец, прошу вас.

– В таком случае я попал в еще худшее положение, чем прежде. Я думал, что должен заслужить твое прощение, а что касается моего собственного, то к самому себе я не могу быть слишком снисходительным. Это мне не к лицу. Что же мне делать? Придумай что-нибудь своей умной головкой.

Священник продолжал неподвижно стоять на коленях, несмотря на мольбу Жанны. Она уже чуть было не расплакалась снова, как вдруг ей пришла в голову спасительная мысль, – она схватила совок, обильно осыпала собственную голову пеплом и, задыхаясь и кашляя, проговорила:

– Вот и все. Ну, встаньте же, святой отец! Старик, растроганный и довольный, обнял, ее крепче.

– О, несравненное дитя! – сказал он. – Это приятное мученичество, а не такое, каким его рисуют на картинах. В нем есть много прекрасного и возвышенного. Я утверждаю это.

Затем он смахнул пепел с ее волос, помог ей вытереть лицо, шею и привести себя в порядок. Он был опять в хорошем настроении, готовый продолжать беседу. Он уселся в кресло, снова привлек к себе Жанну и сказал:

– Жанна, ты тоже имела обыкновение плести венки под Волшебным деревом с другими детьми. Не так ли?

Это была его обычная манера. Когда отец Фронт собирался поставить меня в тупик или поймать на чем-нибудь, он всегда начинал разговор таким мягким, как будто безразличным тоном, обезоруживающим человека и незаметно толкающим его в хитро расставленную ловушку, и человек идет, сам не зная, пока не попадется. Это забавляло старика. Я знал, что он собирается теперь сделать то же самое с Жанной.

– Да, святой отец, – ответила она на его вопрос.

– И ты вешала их на Дерево?

– Нет, святой отец.

– Почему же?

– Так, не хотела.

– Неужели не хотела?

– Да, святой отец.

– Что же ты делала с ними? – Я вешала их в церкви.

– Почему же ты не хотела вешать их на Дерево? – Потому что говорили, будто феи сродни нечистой силе и оказывать им почести грешно.

– И ты верила в то, что оказывать им почести грешно?

– Да. Я думала, что это грешно.

– Значит, если оказывать им почести грешно и если они сродни нечистой силе, то они могли быть опасны для тебя и для других детей. Не так ли?

– Думаю, что так. Да, именно так.

Он минуту размышлял. А я ждал, что ловушка вот-вот захлопнется, и не ошибся.

– Значит, дело обстоит так, – продолжал он, – феи были существами проклятыми, нечестивыми и опасными для детей. Так дай же мне убедительное доказательство, милая, – если ты сможешь найти такое, – почему было несправедливо подвергать их изгнанию и почему тебе так хочется спасти их? Словом, какую ты видишь в этом потерю?

Как глупо было с его стороны говорить такие вещи и вредить самому себе! Будь он мальчиком, я с досады надрал бы ему уши. До этого все шло хорошо, но он придал разговору неумный, роковой оборот и этим испортил все дело. Какой вред это могло причинить? Как будто он не знал особенностей характера Жанны д'Арк. Как будто он не знал, что она меньше всего думала о личной выгоде. И как он не мог понять такую простую вещь, что Жанна страдает и раздражается больше всего именно тогда, когда видит, что кто-либо другой должен пострадать? Получилось так, что он сам попался в расставленную им ловушку.

Не успел он закончить, как Жанна вспыхнула негодованием и, залившись слезами, разразилась страстной речью, которая удивила старика, но не удивила меня, так как я понимал, что своим неудачно выбранным доводом он взорвал бомбу.

– Ах, святой отец, как вы можете так говорить? Скажите, кому принадлежит Франция?

– Богу и королю.

– А не сатане?

– Что ты, дитя мое! Франция подвластна только всевышнему, и сатана не владеет даже пядью ее земли.

– В таком случае, кто же дал приют этим бедным созданиям? Бог. Кто покровительствовал им столько веков? Кто позволял им плясать и играть сотни лет, не находя в этом ничего плохого? Бог. А кто пошел вразрез с волей божьей, изгоняя их? Человек. Кто нарушил их безвредные занятия, дозволенные самим богом, и изгнал этих бедных крошек из жилища, которое дал им сам бог в своем милосердии и сострадании, посылая им дождь, росу и солнечный свет на протяжении пяти столетий? Это было их жилище, их собственный дом, данный им божьей милостью, и никто в мире не имел права отнять его у них. Они были самыми дорогими, самыми верными друзьями детей, оказывали им приятные, дружеские услуги за все эти пять долгих столетий и никогда не – причиняли им ни малейшего зла. В свою очередь, и дети любили их, а теперь горюют о них, и горе их безутешно. А что сделали дети, чтобы навлечь на себя такой жестокий удар? Вы говорите, бедные феи могли быть опасными для детей? Да, но они никогда такими не были, а что они могли быть опасными – это совсем не доказательство. Сродни нечистой силе? И что с того? Ведь и феи имеют свои права, а у детей тоже были свои права, и если бы не моя болезнь, то я бы заступилась за фей и за детей, остановила бы вашу руку и спасла их. А теперь... О, теперь все погибло! Все погибло, и ничему нельзя помочь!

Жанна выразила свое негодование по поводу того, что феям, как существам, близким к нечистой силе, закрыт путь к спасению и что их следует презирать и. ненавидеть. А ведь казалось бы, люди должны жалеть фей и делать все возможное, чтобы заставить их забыть горькую участь, уготованную им случайностью рождения, а не личной виной.

– Бедные крошки! – говорила она. – Если сердце человека способно жалеть христианское дитя, то почему бы ему не пожалеть и вас, детей дьявола, в тысячу раз более нуждающихся в этом?

Она отвернулась от священника Фронта и заплакала, зажав кулачками глаза и топая в гневе ногами. Затем она выбежала из дома и исчезла, прежде чем мы могли опомниться в этом потоке слов и водовороте страсти.

Отец Фронт, озадаченный и смущенный, наконец поднялся и долго стоял, потирая ладонью лоб; потом он повернулся и медленно побрел в свою маленькую рабочую комнату. Я слышал, как на ходу он смущенно бормотал:

– Ах, боже мой! Бедные деточки, бедные волшебницы! У всех нас есть свои права. Об этом я и не подумал. Прости меня, господи, согрешил я, несчастный!

Услыхав это, я еще раз убедился в правильности своей прежней догадки: он действительно сам попался в расставленную им ловушку. Да, именно так, вы видите это. Лично мне это придало столько смелости, что я даже возмечтал уличить его в чем-нибудь. Но, поразмыслив, я решил лучше не пробовать – не моего ума это дело.

Глава IV.

Говоря обо всем этом, я вспоминаю множество случаев и происшествий, о которых тоже мог бы рассказать, но сейчас лучше умолчу. Мне гораздо приятнее рассказать нам о нашей мирной жизни в родном селе в то доброе старое время, особенно зимой. Летом мы, дети, с утра до вечера пасли стада на холмах, и нам мало оставалось времени для игр и проказ. Зато зимой наступало самое веселое, самое шумное время. Мы часто собирались в старом просторном доме Жака д'Арк, с земляным полом, перед пылающим очагом, и тут мы играли в разные игры, пели песни, загадывали о будущем и до полуночи слушали сказки, случаи из жизни и незатейливые выдумки стариков.

Однажды, зимним вечером – это было как раз в ту зиму, которую потом долго называли лютой, – мы собрались как обычно. В тот вечер погода была особенно ненастной: на дворе бушевала вьюга и уныло завывал ветер. Но мне было приятно слушать завывание ветра, сидя в уютной, теплой горнице. Нам всем было приятно. Перед нами пылал огонь, и в него с веселым шипеньем падали через трубу комочки снега и капли воды. В горнице царило радостное возбуждение; мы пели, болтали и смеялись до десяти часов, потом нам подали ужин: горячую овсяную кашу, бобы и лепешки с маслом. Мы набросились на еду с волчьим аппетитом.

Маленькая Жанна сидела на ящике в сторонке, перед нею миска и хлеб на другом ящике, а вокруг нее в ожидании пищи вертелись ее любимцы. У нее было их много: сюда приходили бродячие кошки; разные бездомные и никому не нужные животные, будто прослышав о ее доброте, спешили к ней; ее не боялись птицы и всякие пугливые лесные жильцы – они чувствовали в ней своего друга и шли к ней. Ее удивительные знакомства заканчивались приглашением в дом, напоминавший собой зверинец. Жанна относилась к ним с большой нежностью, у нее всякое животное заслуживало любви и было дорого ей независимо от породы и внешности. Она не признавала ни клеток, ни ошейников, ни привязей, и звери могли свободно приходить и уходить, когда им вздумается. Это им очень нравилось, и они приходили. Но они не хотели уходить и своим присутствием нарушали спокойствие в доме, и Жак д'Арк часто проклинал их. Зато жена его говорила, что сострадание дано ребенку от бога, а бог знает, что делает, и поэтому не следует чинить препятствий, так как неблагоразумно вмешиваться в дела господни, не имея соизволения всевышнего. Животных не трогали. И теперь они окружили Жанну. Тут были и кролики, и птицы, и белки, и кошки, и разная мелкая тварь; они с интересом следили, как ужинала Жанна, и с усердием подбирали то, что им перепадало. На плече у Жанны на задних лапках сидела маленькая белочка, вертела в передних лапках кусочек черствой каштановой лепешки, нащупывая в нем зубами менее твердые места, и от удовольствия, в знак благодарности, кокетливо играла пушистым хвостом; она вгрызалась в корку двумя рядами белых резцов, которые и даны ей для этого, а совсем не для украшения, ибо красоты в них мало, в чем каждый, кто видел белку, может легко убедиться.

Все шло отлично, дружно и весело, как вдруг чей-то неожиданный стук в дверь привел всех в замешательство. Это был один из тех странников и нищих, которых постоянные войны лишили крова, заставив блуждать во большим дорогам страны. Он вошел, запорошенный снегом, потоптался у порога, отряхнулся, закрыл дверь, снял с головы свою изодранную шапку, раза два хлоп-пул ею по колену, смахивая снег, и обвел глазами всех присутствовавших с довольным выражением на исхудалом лице. Он бросил голодный взгляд на нашу снедь, затем смиренно и заискивающе поздоровался с нами и сказал, что не знает большего счастья, как сидеть у очага в такую ненастную погоду, иметь над головой кров, наслаждаться вкусной пищей и беседовать с хорошими друзьями, – да, это истинная благодать! И да поможет бог бездомным бродягам, вынужденным скитаться по дорогам в такое ненастье!

Никто не сказал ни слова. Несчастный нищий смущенно стоял, присматриваясь к собравшимся и не находя ни в ком привета; выражение его лица мало-помалу менялось, улыбка исчезла. Наконец, он опустил глаза, щеки его стали вздрагивать, и он поднес руку к лицу, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.

– Садись, дочь! – сказал громовым голосом старик Жак д'Арк, обращаясь к Жанне. Незнакомец вздрогнул и отнял руку от глаз. Перед ним стояла Жанна с протянутой миской каши. Человек сказал:

– Будь ты благословенна вовеки, милая крошка! – Слезы хлынули у него из глаз и потекли по щекам, но он не решался взять миску.

– Ты слышишь? Сядь на свое место, говорят тебе!

Не было, кажется, на свете ребенка, которого так легко можно было бы убедить, как Жанну, но не таким способом. Отец никогда не умел с ней ладить. Жанна сказала:

– Отец, я же вижу, он голоден.

– Пусть работает, чтобы прокормить себя! Такие, как он, могут разорить нас и выгнать из нашего собственного дома. Я говорю, что не потерплю этого, и сдержу свое слово! У него даже на лице написано, что он – негодяй и плут. Садись, тебе говорят!

– Я не знаю, негодяй он или нет, но он голоден и пусть возьмет мою кашу – мне есть не хочется.

– Ты что, не слушаешься? Вот я тебе... Негодяи не имеют право объедать честных людей, и ничего они не получат в этом доме... Жанна!

Она поставила свою миску обратно на ящик, подошла к разгневанному отцу и сказала:

– Отец, если ты не позволишь мне, то, конечно, будет по-твоему. Но мне хотелось бы, чтобы ты хорошенько подумал. Тогда ты увидел бы сам, что несправедливо наказывать одну часть этого человека за то, в чем виновата другая часть его. Ведь у этого несчастного согрешила голова, а не желудок, но голод чувствует не голова, а желудок, никому не делающий вреда, ни в чем неповинный и неспособный совершить даже малейшее зло. Так позволь же...

– Что за выдумки! Большей глупости я никогда не слыхал.

Но в разговор вмешался Обре, наш мэр. У него всегда были в запасе веские доводы, – это признавали все. Поднявшись из-за стола и, подобно оратору, обводя присутствующих величественным взглядом, он начал свою умную, убедительную речь:

– Я не соглашусь здесь с тобой, Жак, и докажу честной компании, – при этом он посмотрел на нас и поощрительно кивнул головой, – что в словах девочки есть доля здравого смысла. Ведь и тебе должно быть понятно, и это вне всякого сомнения, что у человека голова управляет и руководит всем телом. Правильно? Разве кто-либо не согласен с этим? – Он опять посмотрел на всех, но никто не пытался ему возражать. – А если так, то ни одна из остальных частей тела не отвечает за приказания, которые дает голова. Следовательно, только голова ответственна за преступления, совершенные руками, ногами или желудком человека. Вы понимаете мою мысль? Разве я не прав?

Все согласились с восторгом, а некоторые заметили, что мэр сегодня в ударе и говорит великолепно. Это замечание весьма понравилось мэру, глаза его засверкали от удовольствия, и он продолжал с прежним блеском и убедительностью:

– Теперь посмотрим, что означает термин – ответственность и в какой степени он применим к данному случаю. Ответственность делает человека виновным лишь в тех вещах, за которые он должен отвечать. – Здесь мэр сделал широкий жест ложкой, как будто для того, чтобы наглядно очертить границы этой ответственности, и многие воскликнули одобрительно: «Он прав! Он внес ясность в эту путаницу. Молодец!» После небольшой паузы, чтобы еще больше заинтересовать присутствующих, мэр продолжал:

– Прекрасно! Предположим, кочерга падает человеку на ногу, причиняя жестокую боль. Неужели вы будете утверждать, что кочерга заслуживает наказания? На этот вопрос может быть только отрицательный ответ, и по вашим лицам я угадываю, что другой ответ вы бы посчитали нелепостью. А почему? Да потому, что кочерга лишена мыслительной способности, то есть у нее нет способности самоконтроля. Следовательно, она не несет ответственности за то, что с нею происходит, а раз нет ответственности, то не может быть и речи о наказании. Не так ли? – В ответ раздался взрыв горячих аплодисментов. – Вот мы и подошли к вопросу о человеческом желудке. Заметьте, как схоже, как одинаково его положение с положением кочерги. Прошу вас внимательно выслушать меня и сделать соответствующие выводы. Может ли человеческий желудок замышлять убийство? Нет. Может ли он замышлять кражу? Нет. Может ли он замышлять поджог? Нет. Теперь ответьте мне на вопрос: а кочерга способна на это? – Раздались восторженные возгласы: «Нет!», «Случаи совершенно одинаковы!», «Он рассуждает правильно!» – Итак, друзья и соседи, если желудок не способен замышлять преступление, то он не может и принимать в нем участия. По-моему, это должно быть для всех ясно. Но можно еще более уточнить вопрос. Послушайте: может ли желудок участвовать в преступлении по собственному желанию? Отвечаю: нет, так как в нем отсутствует воля, рассудок – точно так же, как в случае с кочергой. Надеюсь, вы убедились теперь, что желудок совершенно неповинен в преступлениях, совершаемых его владельцем. – Снова грянули рукоплескания. – К какому же выводу, наконец, мы пришли? Для нас стало совершенно ясно следующее: виновных желудков на свете нет и быть не может, в самом закоренелом негодяе может находиться самый невинный желудок и, несмотря на поступки этого негодяя, желудок остается в наших глазах священным и непорочным. А так как господь дал нам ум для добрых и милосердных мыслей, то этим самым он наделил нас привилегией и обязанностью не только питать голодный желудок, находящийся внутри какого-нибудь негодяя, но и делать это с радостью, с благодарностью, признавая его чистоту и непорочность, сохраняемые им даже в мире соблазнов и в среде, противной его натуре. На этом я кончил.

Вы не можете себе представить, какой эффект произвела его речь! Все повскакивали, захлопали в ладоши, закричали, поздравляя мэра и превознося его до небес. А потом, один за одним, продолжая хлопать и кричать, все бросились вперед с блестящими от слез глазами, пожимали ему руки и наговорили ему столько похвал, что он был весь подавлен гордостью и счастьем и не мог вымолвить ни слова от умиления. Зрелищем этим нельзя было не восторгаться. Все говорили, что такой речи он никогда не произносил в жизни и вряд ли произнесет такую когда-нибудь еще. Да, красноречие – большая сила, ничего не скажешь. Даже старик Жак д'Арк впервые в жизни сдался и крикнул:

– Ну ладно, Жанна, отдай ему свою кашу!

Девочка была смущена и не знала, что сказать. Да и говорить-то было нечего – ведь она уже успела отдать бродяге кашу, которую он почти всю съел. А когда ее спросили, почему она не подождала решения старших, она ответила, что желудок у человека испытывал острый голод и что неразумно было ждать, тем более, что решение старших могло оказаться и не в его пользу. Вот почему она сочла необходимым поступить именно так. Для ребенка ее лет это было мудро, не так ли?

А пришелец совсем не оказался негодяем. Напротив, он был славным малым, но ему просто не повезло в жизни, – что было немудрено по тем временам во Франции. Теперь, когда было доказано, что желудок его не виновен, ему разрешили расположиться как дома, а раз желудок насытился и ни в чем больше не нуждался, человек дал волю своему языку и рассказал нам много интересного. Странник долгие годы провел в войнах; его рассказы пробудили у всех присутствующих патриотизм и заставили усиленно биться сердца. Затем, во мгновение ока, он повел нас триумфальным маршем сквозь былые славные подвиги Франции, и в нашем воображении восстали из тумана двенадцать паладинов {9} седой старины, идущих на смертный бой. Мы слышали топот неисчислимых войск, спешивших преградить им путь; мы видели прилив, отлив и исчезновение этого людского потока перед маленькой кучкой героев; перед нами мелькали все подробности самого поразительного, самого катастрофического и вместе с тем самого дорогого, самого славного дня из легендарной истории Франции; мы видели, как на обширном поле, усеянном убитыми и ранеными, неустрашимые паладины отважно сражались и один за другим падали в неравном бою; как остался только один, которому не было равного – рыцарь без страха и упрека, герой, давший свое имя песне песней, той песне, которую ни один француз не может слышать без чувства умиления и гордости за свою страну. Наконец, перед нами воскресла последняя, самая величественная и самая трогательная сцена – смерть героя. Тишина, воцарившаяся в комнате в то время, когда мы, затаив дыхание, слушали рассказы незнакомца, напоминала нам ту тишину, которая царила над полем битвы, когда отлетала душа последнего героя.

И вдруг, среди этой торжественной тишины, незнакомец погладил Жанну по голове и сказал:

– Да хранит тебя господь, милая девочка! Сегодня ты спасла меня от голодной смерти. Вот тебе за это награда – слушай! – И в эту напряженную минуту общего возбуждения раздался благородный, берущий за душу голос незнакомца – он запел дивную «Песнь о Роланде».

Подумайте, каково было ее слышать французам, и без того уже возбужденным и разгоряченным! Что перед ней словесное красноречие! Каким прекрасным, каким величественным, каким вдохновенным стоял странник перед нами, очаровывая нас могучим голосом, словно преобразившийся в своих жалких лохмотьях!

Все встали и, затаив дыхание, с раскрасневшимися лицами и сверкающими глазами слушали его пение; все покачивались в такт песне, у всех по щекам текли слезы, грудь каждого содрогалась от глубоких вздохов, в тишине раздавались тихие стоны и одобрительные восклицания. Когда певец дошел до последнего стиха, в котором говорится о том, как умирающий Роланд лежал один среди груды трупов, обводя взглядом поле брани, и как он, сняв перчатку, простер ее к небу слабеющей рукою и бледными губами шептал свою страстную проникновенную молитву, – люди не выдержали и разразились рыданиями. Когда же замер последний звук песни, все как один, воодушевленные любовью к певцу,

– Любовью к Франции и гордостью за ее великие дела и древнюю славу, – бросились к нему и стали сжимать его в объятиях. Жанна первая прижалась к его груди и в благоговейном восторге осыпала его горячими поцелуями.

На дворе продолжала бушевать вьюга, но – что за беда! Незнакомец нашел себе надежное убежище и мог оставаться в нем столько, сколько хотел.

Глава V.

У всех детей бывают прозвища; были они и у нас. Нас наделяли ими сызмала, так они и оставались за нами. Но больше всего было кличек у Жанны. С течением времени мы по разным случаям присваивали ей разные клички, которых набралось у нее с полдюжины. Некоторые из них сохранились за ней навсегда. Крестьянские девушки от природы застенчивы и легко краснеют, но Жанна настолько превзошла в этом отношении остальных и так краснела в присутствии незнакомых, что мы прозвали ее «Алым цветочком». Все мы были патриотами, но ее одну прозвали «Патриоткой», так как наши самые пламенные чувства любви к родине были холодны по сравнению с ее чувствами. Ее звали также и «Прекрасной». Эту кличку она получила не только за необыкновенную красоту лица, но и за красоту души. Сохранилась за ней также и кличка – «Храбрая».

Мы воспитывались и росли в этой трудолюбивой, мирной среде и становились подростками настолько сознательными, что начинали разбираться не хуже старших в войнах {10}, беспрерывно свирепствовавших на западе и на севере страны. Вести с поля битвы нас волновали не меньше, чем взрослых. В моей памяти запечатлелся такой случай. Однажды во вторник мы играли и пели под Волшебным деревом, украшая его гирляндами в память об изгнанных друзьях наших – феях, как вдруг маленькая Манжетта закричала:

– Смотрите! Что это там?

В ее словах было столько удивления и испуга, что мы невольно насторожились. Запыхавшиеся, с раскрасневшимися лицами, мы сбились в кучу и устремили свои взоры в одну сторону – на обращенный к деревне склон холма.

– Какой-то черный флаг.

– Неужели? Не может быть!

– Конечно. Разве не видно?

– Да, это черный флаг. Видел ли его кто-нибудь раньше?

– Нет. А что он означает?

– Что-нибудь ужасное. Что же он может означать еще?

– Не в этом дело. Ясно, что он означает что-то плохое. Но что?

– Давайте подождем и спросим у того, кто его несет.

– Смотрите, человек с флагом бежит сюда! Кто бы это мог быть?

Мы стали гадать, но вскоре убедились, что это бежал Этьен Роз, прозванный «Подсолнухом» за рыжие волосы и круглое рябое лицо, – предки Этьена были немецкого происхождения. Он быстро взбирался на пригорок, размахивая время от времени траурным флагом, с которого мы не сводили глаз, о котором мы спорили, с замиранием сердца ожидая, какие вести несет с собой Этьен. Наконец, он подбежал к нам и воткнул древко флага в землю.

– Вот! – проговорил он. – Стой здесь, будь эмблемой Франции, пока я отдышусь. Теперь ей не нужен иной флаг.

Все сразу умолкли, словно он объявил о чьей-то смерти. В наступившей тишине не слышно было ни звука, только сдавленное дыхание запыхавшегося мальчика. Отдохнув немного, Этьен Роз снова обрел дар речи:

– Получены мрачные вести. В Труа заключен мирный договор между Францией с одной стороны, англичанами и бургундцами – с другой. По этому договору Франция предана, связана по рукам и ногам и отдана врагу. Это дело рук герцога Бургундского и этой ведьмы – королевы французской. Генрих Английский вступает в брак с принцессой Екатериной.

– А ты не врешь? Разве может быть брак между дочерью французского короля и убийцей при Азенкуре? Это невозможно! Ты, видно, ослышался.

– Если ты не хочешь верить этому, Жак д'Арк, ты не сможешь подготовить себя к еще большим неприятностям – ведь худшее еще впереди. Ребенок, рожденный от этого брака, даже если это будет девочка, станет наследником обоих престолов – английского и французского, и оба государства будут во власти его потомства навеки.

– Вот это уж наверняка ложь! Такое положение противоречит нашему Салическому закону и не может иметь силы, – возразил Эдмон Обре, прозванный нами «Паладином» за воинственные склонности характера. Он говорил бы и дальше, но голос его был заглушен криками остальных: возмущенные тем, что сулит Франции этот договор, все сразу зашумели, не слушая друг друга, пока маленькая Ометта не урезонила разбушевавшихся ребят.

– Нехорошо прерывать его! – сказала она. – Дайте ему закончить. Вы не верите его рассказу потому, что он кажется вам выдумкой. Тогда, наоборот, вы должны были бы радоваться, а не возмущаться. Продолжай, Этьен!

– Остается сказать только одно: наш король, Карл VI, будет править нами в течение всей своей жизни, а после его смерти регентом Франции сделается Генрих V Английский, покуда не подрастет ребенок...

– И этот человек, этот мясник будет управлять нами? Все это ложь, явная ложь! – закричал Паладин. – Тогда что же станет с нашим дофином? Что о нем сказано в договоре?

– Ни слова. Он лишается престола и превращается в отверженного.

Снова поднялся шум. Все кричали, что это ложь, успокаивая и подбадривая себя словами: «Наш король мог подписать только хороший договор. Он не подписал бы договор, ограничивающий права его родного сына».

Вдруг раздался голос Подсолнуха:

– Скажите мне, согласилась бы королева подписать договор, по которому ее родной сын лишается престола?

– Эта ехидна? Конечно, согласилась бы. Нет такого вероломства, на которое она не пошла бы в своих коварных замыслах. Она ненавидит своего сына. К счастью, ее подпись не имеет значения. Подписать должен король.

– Скажите мне еще одну вещь. Как здоровье короли? Он сумасшедший, правда?

Да, но, тем не менее, народ любит его. Страдания сближают его с народом, а жалость к нему порождает любовь.

– Это верно, Жак д'Арк. Но чего можно ждать от этого безумца? Понимает ли он, что делает? Нет. Самостоятельно он действует или по наущению других? По наущению других. Вот теперь судите сами, почему он подписал договор.

– Кто же его заставил?

– Вы и без меня знаете, – королева. Ребята снова зашумели, осыпая проклятьями королеву. Наконец Жак д'Арк сказал:

– Бывает много ложных слухов. Но такого постыдного, как этот, более унизительного, более оскорбительного для Франции, видимо, не было никогда. Поэтому хотелось бы надеяться, что это только ложный слух. Откуда ты узнал об этом?

Вся краска сбежала с лица его сестры Жанны. Она боялась ответа, и предчувствие не обмануло ее.

– Эту новость привез священник из Максе. Все ахнули. Мы знали его как человека надежного, внушающего доверие.

– А сам он верит этому?

Затаив дыхание, все ожидали ответа. И ответ последовал:

– Конечно, верит. И не только верит. Он ручался, что все сказанное – правда.

Некоторые девочки заплакали; мальчики онемели от горя. На лице Жанны было выражение безмолвного страдания, как у животного, пораженного насмерть. Животное молча переносит удар. Точно также переносила его и Жанна; она не промолвила ни слова. Ее брат Жак положил ей руку на голову и нежно гладил по волосам в знак сочувствия. Она поднесла его руку к губам и, не говоря ни слова, с благодарностью поцеловала. Но вот наступил перелом – мальчики начали говорить. Первым заговорил Ноэль Ренгессон:

– Ах, когда же, наконец, мы станем взрослыми? Мы растем так медленно, а Франция никогда еще так не нуждалась в солдатах, чтобы смыть с себя это позорное пятно.

– Как противно быть ребенком! – заметил Пьер Морель, прозванный «Кузнечиком» за выпуклые глаза. – Приходится ждать, ждать и ждать без конца. Бесконечные войны опустошают все вокруг, а ты жди своей очереди. Ах, если бы я мог стать солдатом сейчас же!

– Что касается меня, то я не намерен долго ждать, – сказал Паладин, – и уж когда я пойду на войну, вы услышите обо мне. Клянусь! Штурмуя крепость, некоторые предпочитают быть в тылу. Но это не в моем характере. Я буду сражаться всегда в первых рядах и никого не пущу вперед, разве только офицеров.

Даже девочек охватил воинственный дух, а поэтому одна из них, Мари Дюпон, сразу же заявила:

– Жаль, что я не мужнина! Я бы сию минуту отправилась на фронт. – Сказав это, она приняла гордый вид, ожидая похвал.

– И я тоже! – поддержала ее Сесиль Летелье, раздувая ноздри, как боевой конь, почуявший битву. – Уверяю вас, что я бы никогда не струсила, даже если бы против меня выступила вся Англия.

– Вздор! – не выдержал Паладин. – Девчонки только и умеют хвастать, в этом их призвание. А попробуйте поставить тысячу их против горсти солдат, и вы увидите, что такое паника и бегство. Чего доброго, и маленькая Жанна начнет сейчас говорить, что станет солдатом.

Шутка показалась такою забавной, что вызвала всеобщий хохот. И Паладин, решив ею воспользоваться, продолжал:

– Да. Представьте себе нашу Жанну врезающейся в колонны врага, как старый ветеран! Здорово, правда? И не в чине какого-то простого, жалкого солдатишки, как все мы, а в чине офицера! Понимаете, – офицера, закованного в броню, в железных латах и в стальном шлеме с забралом, под которым можно скрыть растерянность и краску стыда на лице в случае, если придется отступить перед превосходящими силами противника. Офицер? А что же! Она будет у нас капитаном! Слышите, – будет командиром, станет во главе целого отряда, может быть, тоже из девчонок. Ей только и быть командиром. И – боже мой! – как налетит она, как начнет рубить направо и налево – словно ураган пройдет по полю битвы.

Паладин продолжал и дальше в том же духе, да так уморительно, что все мы покатывались со смеху; И в самом деле, разве не забавно было представить это хрупкое создание, которое даже мухи не обидит, не выносит одного вида крови, представить совсем еще девочку, застенчивую и ласковую, мчащуюся в бой во главе отряда воинов? Бедняжка, она сидела сконфуженная и смущенная. А между тем, в эту самую минуту случилось нечто такое, что должно было изменить взгляд на вещи и доказать этим юнцам, что победа часто остается за тем, кто смеется последним. Как раз в эту минуту из-за Волшебного дерева показалось лицо, всем нам знакомое, всех нас приводившее в ужас, и все мы были поражены одной и той же мыслью: сумасшедший Бенуа вырвался из своей клетки, и теперь все мы пропали! Оборванное, всклокоченное, страшное чудовище выскочило из-за дерева и замахнулось топором. Мы все разбежались в разные стороны, девочки – с криком и плачем. Нет, не все, – Жанна осталась на месте. Она стояла, пристально глядя в лицо этому человеку. Добежав до опушки леса, окаймляющего зеленую поляну, и найдя там надежное убежище, мы оглянулись назад, чтобы убедиться, не гонится ли за нами Бенуа. И что же мы увидели? Жанна по-прежнему стоит неподвижно, а этот сумасшедший приближается к ней с поднятым топором. Зрелище было ужасное! Мы оцепенели от страха и не могли двинуться с места. Я не хотел смотреть, как убивают человека, и вместе с тем я не мог отвести взгляд. Вдруг я увидел, как Жанна шагнула вперед, навстречу сумасшедшему. Я не поверил своим глазам и подумал, что меня обманывает зрение. Но я видел, как Бенуа остановился, погрозил топором, предостерегая ее, но она, не обращая внимания, все продолжала идти вперед, пока не очутилась совсем рядом с ним – под самым топором. Наконец, она остановилась и, кажется, что-то пыталась ему сказать. Мне сделалось дурно, голова закружилась, в глазах потемнело, и на какое-то время – не знаю, как долго, – я утратил способность видеть. А когда это прошло и я открыл глаза, Жанна уже спокойно шла рядом с сумасшедшим по направлению к деревне, ведя его за руку. В другой руке она держала топор.

Один за другим ребята выползали из кустов и стояли с разинутыми ртами, пока они не вошли в село, где скрылись из виду. Вот тогда-то мы и прозвали Жанну «Храброй».

Мы оставили черный флаг исполнять свое печальное назначение, так как сами были озабочены другим. Все помчались в село, чтобы предупредить людей и избавить Жанну от опасности, хотя страшнее того, что я видел, уже ничего не могло быть; топор в руках Жанны, сумасшедший обезврежен. Когда мы прибежали в деревню, опасность уже миновала, сумасшедшего водворили в клетку. Люди толпились на небольшой площади перед церковью, толковали о случившемся, позабыв даже о мрачных вестях, полученных два-три часа тому назад.

Женщины обнимали и целовали Жанну, расхваливали ее и плакали; мужчины гладили ее по головке, высказывая сожаление о том, что она не мужчина, иначе она пошла бы на войну и несомненно прославила бы себя ратными подвигами. Она вынуждена была, наконец, уйти и спрятаться – так тягостны были для застенчивой девочки все эти похвалы.

Конечно, люди выпытывали у нас подробности. Мне до того стало стыдно, что я улизнул от первого любопытного и незаметно отправился обратно к Волшебному дереву, чтобы уклониться от докучливых расспросов. Там я нашел Жанну, прибежавшую туда, чтобы избавиться от обременительных похвал. Один за другим и остальные ребята отделались от любопытных и присоединились к нам. Мы окружили Жанну и стали просить ее рассказать, как она могла решиться на такой смелый поступок. Она отвечала нам со свойственной ей скромностью:

– Вы делаете из этого нечто необыкновенное и глубоко ошибаетесь. Ничего особенного здесь нет. Этому человеку я не чужая. Я давно знаю его, он тоже знает меня и любит. Много раз я подавала ему пищу сквозь решетку его клетки. А в декабре прошлого года, когда ему отрубили два пальца, чтобы он не хватал прохожих и не царапал их, я каждый день делала ему перевязки, пока раны не зажили.

– Все это прекрасно, – сказала маленькая Манжетта, – но ведь он сумасшедший, милая моя, и его расположение к тебе, благодарность и дружественные чувства не спасут тебя, если он придет в ярость. Ты совершила опасный поступок!

– Конечно, опасный, – подтвердил Подсолнух. – Разве он не грозил убить тебя топором?

– Да, грозил.

– Он угрожал несколько раз?

– Угрожал.

– И ты не боялась?

– Нет. Вернее, боялась, но не очень.

– Почему же?

Она на мгновение задумалась, а потом ответила просто:

– Сама не знаю.

Ее ответ всех рассмешил. А Подсолнух сострил, сказав, что это напоминает ягненка, который пытался съесть волка, но потом раздумал.

Сесиль Летелье спросила:

– Почему ты не убежала вместе с нами?

– Потому что нужно было запереть его в клетку, иначе он мог убить кого-нибудь или причинить себе вред.

Следует отметить, что эти слова Жанны, свидетельствующие о том, насколько она забывала о себе и о грозившей ей опасности и заботилась о других, не только не вызывали возражений, критики и плохих толкований с нашей стороны, но были всецело одобрены и поддержаны нами. Из этого можно заключить, как ясно определился ее характер и как прочно, непоколебимо утвердилось среди нас такое мнение о ней.

Наступило тягостное молчание, и, вероятно, в это время мы все думали об одном и том же, а именно: какую жалкую роль мы сыграли в этом приключении по сравнению с поступком Жанны. Я пытался придумать объяснение своему бегству и тому, что я оставил маленькую девочку на милость сумасшедшего, вооруженного топором, но все объяснения, которые приходили мне на ум, казались такими ничтожными и вздорными, что я даже и не пытался высказать их вслух. Однако другие были менее благоразумны. Ноэль Ренгессон, например, немного поколебавшись, сделал замечание, вполне характеризующее его душевное состояние в то время:

– По правде говоря, я был захвачен врасплох. И нет ничего удивительного, что я испугался. Если бы у меня было время на размышления, я бы не думал о бегстве. Ведь, в конечном счете, кто такой Теофиль Бенуа, чтобы его бояться? Фу! Мне противна даже мысль об этом. Пусть бы он попался мне сейчас, я бы показал ему!

– И я также! – воскликнул Пьер Морель. – Я мог бы заставить его карабкаться на это дерево быстрее белки. Вы бы посмотрели, что бы я сделал с ним! Захватить человека врасплох таким образом, как захватил нас он, – легко. Но все же я не думал убегать; во всяком случае, не думал всерьез. Такое желание возникло в шутку. Но когда я увидел Жанну рядом с сумасшедшим, занесшим над ней топор, я еле удержался, чтобы не броситься к нему и не растерзать его. Мне так хотелось это сделать, и в следующий раз я обязательно это сделаю! Пусть он только попробует когда-нибудь напугать меня – я ему покажу!

– Ах, замолчите вы! – сказал презрительно Паладин. – Вы говорите так, будто есть что-то героическое в поступке Жанны. Что же в этом героического – стоять и глядеть в упор на ничтожного человека? Ничего! Какая в этом слава? Удовольствия ради я бы хотел встретиться с сотней таких, как он. Если бы он сейчас появился здесь, я бы прямо подошел к нему, будь у него хоть тысяча топоров...

И он долго фантазировал на тему – что бы он ему сказал и каких бы чудес натворил; другие тоже изредка вставляли словечко, описывая свои боевые подвиги при воображаемом столкновении с сумасшедшим; ведь к встрече с ним они уже подготовились; они показали бы ему, где раки зимуют, – захватить врасплох можно раз, но не дважды.

Итак, наконец им удалось не только восстановить самоуважение, но еще кое-что и прибавить к нему; да, расходясь, каждый из них уносил самое лестное мнение о себе.

Глава VI.

Мирно и тихо текли дни нашей юной жизни, и все потому, что мы были далеко от театра военных действий. Но иногда шайки бродячих дезертиров приближались к нам настолько, что мы могли видеть по ночам зарево пожаров: это горел какой-нибудь хутор или деревня. И тогда все мы знали, а вернее, предчувствовали, что рано или поздно они еще больше приблизятся и настанет наш черед. Этот смутный страх лежал тяжелым грузом на наших сердцах и особенно усилился через пару лет после заключения договора в Труа.

Более мрачного времени не знала Франция. Как-то у нас разыгралось одно из обычных наших сражений с ненавистными бургундскими мальчиками из деревни Максе; нам здорово досталось, избитые и усталые, мы возвращались в сумерках домой и вдруг услышали набат. Мы бросились бежать, а когда примчались на площадь, то увидели, что она заполнена возбужденными поселянами и мрачно озарена дымящимися факелами.

На церковной паперти стоял незнакомец, бургундский священник, и держал перед народом речь, от которой народ ревел, неистовствовал и бранился. Священник говорил, что наш старый полоумный король умер и что теперь все мы – Франция и корона – принадлежим английскому младенцу, лежащему в своей колыбели в Лондоне. Он уговаривал нас дать клятву верности этому ребенку, быть его доброжелателями и покорными слугами. Он уверял, что отныне у нас, наконец, будет сильная и твердая власть и что в скором времени английское войско двинется в свой последний поход, который будет кратким и молниеносным, ибо остается покорить лишь небольшой клочок нашей родины, находящейся под сенью этой жалкой, забытой тряпки, именуемой французским флагом.

Народ бушевал, придя в ярость от слов незнакомца; можно было видеть, как многие потрясали кулаками над сплошным морем освещенных факелами голов. На это дикое зрелище страшно было смотреть; фигура священника заметно выделялась; он стоял ярко освещенный и смотрел вниз на разъяренную толпу равнодушно и спокойно; даже те, которые с удовольствием сожгли бы его в пламени этих факелов, не могли не удивляться его необыкновенному хладнокровию. Но самым возмутительным было то, что он сказал в заключение. Священник сказал, что на похоронах нашего старого короля французский главнокомандующий сломал свой жезл «над гробом Карла VI и его династии» и громко воскликнул: «Дай бог долгой жизни Генриху, королю Франции и Англии, нашему августейшему повелителю!» Затем священник попросил присутствующих скрепить эти слова искренним «аминь!».

Люди побледнели от гнева; у всех на мгновение как бы отнялись языки; никто не мог произнести ни слова. Одна Жанна, стоявшая недалеко от паперти, смело взглянула в лицо священнику и сказала серьезно и рассудительно:

– Голову бы с тебя снять за такие слова! – Помолчав, она перекрестилась и добавила: – Если бы только на то была воля божья!

Это стоит запомнить, и я скажу вам почему: это были единственные резкие слова, когда-либо сказанные Жанной за всю ее жизнь. Когда я раскрою перед вами картину пережитых ею бурь, несправедливостей и преследований, вы сами будете удивляться тому, что за всю свою многострадальную жизнь она никогда не произнесла более грубых слов.

С того дня, как была получена эта мрачная весть, начались дни ужасов. Мародеры появлялись чуть ли не на порогах наших домов, и мы жили в постоянной тревоге, хотя пока что настоящего нападения на нас они, к счастью, не предпринимали. Но вот, наконец, настал и наш черед. Это было весной 1428 года. Воспользовавшись темной ночью, бургундцы шумной толпой ворвались в наше село, и мы вынуждены были спасаться бегством. Все бросились на дорогу, ведущую в Невшатель, и бежали сломя голову. Каждый старался очутиться впереди, не обращая внимания на товарищей. Единственным человеком, не потерявшим разума, была Жанна: она взяла на себя команду и навела порядок в этом хаосе. Жанна действовала быстро и решительно и вскоре смогла превратить панически бегущую толпу в организованно отступающий отряд. Согласитесь, что для такой юной девушки это был настоящий подвиг.

В то время ей было всего шестнадцать лет. Она была стройна, грациозна и сняла такой необыкновенной красотой, что, рисуя ее даже самыми пышными красками, я не погрешу против истины. На ее лице отражались ясность, кротость и чистота – все качества ее возвышенной души. Она была очень набожна, что часто придает лицам оттенок уныния, но этого не замечалось у Жанны. Набожность наполняла ее внутренней радостью и счастьем, и если по временам ее лицо выражало печаль или озабоченность, то это потому, что она грустила о своей родине; ее грусть не имела ничего общего ни с набожностью, ни с унынием.

Значительная часть нашей деревни была разрушена, и когда, наконец, настал удобный момент и можно было вернуться домой, все мы поняли, сколько страданий перенесли люди в разных уголках Франции за эти годы или, вернее, десятилетия. Впервые мы увидели разоренные, обгорелые хижины, улицы и переулки, сплошь заваленные трупами варварски убитых животных, особенно телят и ягнят – любимцев детей; больно было смотреть, как дети оплакивали их.

А тут еще подати, непосильные подати! Мысль о них никому не давала покоя. Особенно тяжелым бременем они были для общины теперь, после разгрома, и одна мысль о них бросала каждого в дрожь. По этому поводу Жанна однажды сказала:

– Платить подати, когда нечем платить, – такова участь Франции в последние годы. Но мы еще никогда не испытывали на себе этого. А теперь испытаем и мы.

Задумчивая и озабоченная, она и дальше развивала свою мысль, и можно было заметить, какое глубокое возмущение охватывало ее.

Наконец, мы наткнулись на нечто страшное. Это был сумасшедший, зарубленный насмерть в своей железной клетке на углу площади. Ужасное, кровавое зрелище! Вряд ли кто-нибудь из нас, юношей, когда-либо видел насильственную смерть. Вот почему этот труп имел для нас какую-то таинственную притягательную силу. Мы все не могли оторвать от него глаз. Все, кроме Жанны. Она с ужасом отвернулась от него, и никто не мог убедить ее подойти ближе. Вот вам разительный пример того, какую силу имеют привычки и воспитание. Вот вам разительный пример того, как иногда странно, безжалостно, грубо распоряжается нами судьба. Ведь получилось так, что те из нас, кто больше всего интересовался этим изуродованным, окровавленным трупом, прожили всю свою жизнь мирно и тихо, а той, которая почувствовала прирожденный, глубокий ужас при виде его, суждено было видеть подобные зрелища ежедневно на поле битвы.

Вы сами легко согласитесь с тем, что теперь у нас действительно было о чем поговорить. Нападение на нашу деревушку казалось нам самым важным происшествием из всех, ибо, хотя наши темные крестьяне и воображали, что они понимают грандиозность мировых событий, едва доходивших до их умов, в действительности же они ничего не понимали. Один маленький факт, видимый глазу и испытанный ими на самих себе, сразу стал для них важнее любого отдаленного события мировой истории, о котором они знали лишь понаслышке. Теперь мне смешно вспоминать, как рассуждали в то время наши старики. Они возмущались до глубины души.

– Да-а, – говорил старый Жак д'Арк, – странные дела творятся на белом свете! Нужно поставить об этом в известность короля. Пора ему очнуться от лени и взяться за дело.

Он имел в виду нашего молодого, лишенного престола короля, преследуемого изгнанника, Карла VII.

– Ты говоришь истинную правду, – подхватил мэр. – Короля нужно поставить в известность, и немедля. Постыдно допускать такие вещи. Ведь мы не можем спокойно спать в своих постелях, а он там живет припеваючи. Надо, чтобы все узнали об этом, пусть вся Франция узнает!

Слушая их, можно было подумать, что все предшествовавшие десятки тысяч случаев грабежей и поджогов по всей Франции – сущие небылицы, и только один этот факт действительно имел место. Оно и всегда так: чужую беду пальцем разведу, а вот когда сам в беде, тогда зови на помощь короля, – дескать, спасай!

О происшествии было много толков и среди нас, молодежи. Присматривая за стадами, мы не умолкали ни на минуту. Теперь и мы начинали осознавать свое значение: мне уже исполнилось восемнадцать лет, а другие были и того старше – кто года на два, кто на три, а кто и на четыре. Мы уже считали себя вполне взрослыми.

Однажды Паладин принялся резко осуждать патриотически настроенных французских генералов:

– Посмотрите на Дюнуа {11}, бастарда Орлеанского, – а еще генерал! Поставьте меня на его место хоть на одну минуту. Не ваше дело, что я предприму, не мне об этом говорить. Для болтовни у меня не приспособлен язык, я люблю действовать. Пусть болтают другие. Но если бы я был на месте Дюнуа, все пошло бы по-иному. Или посмотрите на Сентрайля {12} – тьфу! Или на этого бахвала Ла Гира {13} – тоже мне генералы!

Такие развязные отзывы о великих людях всех нас возмутили, – все эти заслуженные воины казались нам чуть ли не полубогами. В нашем воображении они вставали во всем своем блеске, загадочными и могущественными, величественными и храбрыми, и для нас было ужасно неприятно, когда о них судят, как о простых смертных, подвергая их действия несправедливой критике. Лицо Жанны вспыхнуло от возмущения, и она сказала:

– Не понимаю, как можно так непочтительно говорить о таких великих людях. Ведь они – опора Франции; они держат ее на своих плечах и проливают за нее свою кровь. Что касается меня, то я сочла бы за великую честь хоть мельком, хоть издали взглянуть на них. Мне кажется, я даже недостойна приблизиться к ним.

Паладин на мгновение смутился, заметив по лицам окружающих, что Жанна выразила общее мнение, но, не желая отступать, он опять взялся за критику. Тогда Жан, брат Жанны, сказал:

– Если тебе не нравятся действия наших генералов, то почему ты не идешь сам на войну, чтобы показать, как нужно действовать? Ты ведь только болтаешь, что пойдешь на войну, а на деле и не собираешься.

– Послушай, – возразил Паладин, – говорить легко. Сейчас я объясню, почему я пребываю в бездействии, которое, как известно, противно моей натуре. Я не иду на войну потому, что я не дворянин. В этом вся причина. Что может сделать простой солдат в такой борьбе? Ровно ничего. А до офицерского чина ему выслужиться не дадут. Если бы я был дворянином, разве я оставался бы здесь? Ни минуты! Я мог бы спасти Францию. Вы смеетесь? Но я знаю, что скрывается во мне, что заключено в голове под этой крестьянской шапкой. Я мог бы спасти Францию и готов взяться за дело хоть сейчас, но при иных условиях. Если я нужен, пусть пошлют за мной, а не хотят – пусть справляются сами. Я не отправлюсь иначе как в чине офицера.

– Увы! Бедная Франция! Погибла Франция! – насмешливо сказал Пьер д'Арк.

– Вот ты подтруниваешь над другими, а почему же сам не идешь на войну, Пьер д'Арк?

– О, ведь и за мною не присылали. Во мне ровно столько же дворянской крови, сколько и в тебе. А все-таки я пойду, – обещаю, что пойду. Я пойду рядовым под твоим началом, когда за тобою пришлют.

Все рассмеялись, и Кузнечик заметил:

– Так скоро? В таком случае начинайте собираться. Кто знает, – лет через пять могут прислать! Да, по-моему, раньше чем через пять лет вы не пойдете.

– Он пойдет раньше, – промолвила вдруг Жанна. Голос ее прозвучал задумчиво и тихо, но все его слышали.

– Откуда ты знаешь, Жанна? – удивленно спросил Кузнечик, но в это время вмешался Жан д'Арк.

– Я тоже хочу пойти на войну, – заявил он, – но я еще слишком молод. Мне придется подождать. Пока пришлют за Паладином, я успею подрасти, и мы пойдем вместе.

– Нет, – сказала Жанна, – он пойдет вместе с Пьером.

Она сказала это так, будто говорила сама с собою, не сознавая, что говорит громко. Ее никто и не услышал, кроме меня.

Я взглянул на нес и увидел, что вязальные спицы замерли у нее в руках, а лицо приняло какое-то мечтательное, рассеянное выражение. Губы ее шевелились, словно она произносила про себя обрывки фраз. Но звуков не было слышно. Я был всех ближе к ней и ничего не слышал. Но я насторожился, так как ее предыдущие замечания вселили в меня страх. Я был суеверен и принимал близко к сердцу разные пустяки, имевшие хотя бы малейший оттенок таинственности и необыкновенности.

– Существует только одна возможность спасти Францию, – заявил Ноэль Ренгессон. – В нашей компании все же есть дворянин. Это Школяр. Почему бы ему не одолжить свое имя и звание Паладину? Он тогда смог бы стать офицером. Франция позовет его, и он сметет эти английские и бургундские полки в море, как дохлых мух.

«Школяр» – это я. Меня так прозвали за то, что я умел читать и писать. Раздались возгласы единодушного одобрения, и Подсолнух добавил;

– Вот это как раз то, что нам нужно. Все затруднения теперь устраняются. Господин де Конт должен согласиться. Он двинется в поход вслед за полководцем Паладином как простой солдат и падет в битве, покрыв себя вечной славой.

– Он пойдет вместе с Жаном и Пьером и доживет до той поры, когда об этих войнах не останется и воспоминаний, – прошептала Жанна. – Наступит время – и Ноэль с Паладином в последний миг примкнут к ним, но не по своей воле.

Голос Жанны звучал так тихо, что я скорее догадывался о смысле ее слов, чем слышал их, и от ее предсказаний у меня мороз прошел по коже.

– Теперь за дело! – продолжал Ноэль свое. – Все решено. Нам осталось только создать отряд под командованием Паладина и идти спасать Францию. Все согласны?

Все ответили утвердительно, кроме Жака д'Арк, который сказал:

– Я прошу вас извинить меня. Мне нравится ваша воинственность, и моя душа будет с вами там, на полях сражений. Я всегда мечтал, что когда-нибудь стану солдатом. Но вид нашей разоренной деревни и изуродованный, окровавленный труп того сумасшедшего убедили меня, что я не создан для военного дела. Я никогда бы не смог быть полезным в этом деле. Звон мечей, грохот пушек и смерть, смерть... нет, я этого не вынесу, На меня не рассчитывайте. Да и вдобавок я – старший сын, опора и защита семьи. Если уйдут на войну Жан и Пьер, то ведь кто-то же должен оставаться дома, чтобы ухаживать за Жанной и нашей второю сестренкой, Я останусь дома и доживу до старости в мире и тишине.

– Он останется дома, но не доживет до старости, – тихо прошептала Жанна.

Разговор продолжался в веселом и беспечном духе, свойственном молодежи. Мы слушали, как Паладин осуществлял планы своих кампаний, давал сражения, одерживал победы, истреблял англичан, сажал нашего короля на престол и короновал его. Потом мы спросили его, что бы он ответил, если бы король пожелал узнать, какая ему за это нужна награда. Паладин уже давно обдумал это и ответил, не моргнув глазом:

– Я попросил бы его дать мне титул герцога, звание первого пэра {14} и назначить меня наследственным великим коннетаблем Франции {15}.

– И заодно, чтобы он предложил тебе руку какой-нибудь принцессы? Неужели ты упустил это из виду? Паладин слегка покраснел и резко ответил:

– Пусть принцессы остаются принцам. Я женюсь на девушке, любезной моему сердцу.

Он намекал на Жанну, хотя об этом никто из нас не подозревал в то время. Если бы кто-нибудь об этом догадался, Паладина высмеяли бы за тщеславие. В нашей деревне для Жанны не было подходящего жениха. Никто не сомневался в этом.

Затем мы спрашивали друг у друга поочередно, чего бы каждый из нас потребовал у короля на месте Паладина за те подвиги, которые он намеревался совершить. Ответы давались в шутливом тоне, и каждый из нас старался перещеголять товарищей необычностью наград, на которые претендовал. Но когда очередь дошла до Жанны и она была оторвана от своих мечтаний, мы должны были объяснить ей, о чем шла речь, так как, погруженная в собственные мысли, она не слыхала конца нашего разговора. Она предположила, что от нее требуется серьезный ответ, и, подумав, ответила совершенно серьезно:

– Если бы наследник престола в своем великодушии и милости сказал мне: «Теперь, когда я снова богат и могуч, требуй от меня, чего хочешь», я бросилась бы перед ним на колени и попросила бы его издать указ, чтобы с нашей деревни никогда больше не взимали податей.

Это было сказано просто, от всего сердца и тронуло нас до глубины души; никто из нас не засмеялся, все призадумались. Нет, мы не рассмеялись. И настал день, когда мы вспомнили эти слова с печальной гордостью и радовались тому, что не посмеялись тогда, поняв, сколько благородства заключалось в них и как честно Жанна сдержала слово, спустя некоторое время попросив у короля именно этой милости и отказавшись принять хоть что-нибудь для себя.

Глава VII.

В детстве, до четырнадцатилетнего возраста, Жанна была самым веселым, самым жизнерадостным ребенком в деревне. В играх она быстро бегала и заливалась приятным звонким смехом. Эта черта ее характера, в соединении с нежным, добрым сердцем и мягкими, подкупающими манерами, делала ее всеобщей любимицей. Она всегда была пламенной патриоткой. Иногда печальные вести с войны терзали ее душу и сердце, исторгали у нее слезы, но потом, когда эти впечатления проходили, к ней опять возвращалось хорошее настроение, и она становилась прежней Жанной.

Однако за последние полтора года она стала сосредоточенной и серьезной. Нельзя сказать, чтобы она сильно грустила, скорее всего, она погружалась в мечту, предавалась думам и размышлениям. Она носила в своем сердце тоску по Франции, а это было нелегкое бремя. Я хорошо знал, что ее больше всего беспокоило, но Другие объясняли эту странную сосредоточенность религиозным экстазом, ибо Жанна не делилась своими мыслями с односельчанами и частично доверялась только мне, – поэтому-то я и знал лучше других, что больше всего волновало ее. Не раз мне приходила в голову мысль о том, что у Жанны есть какая-то тайна, которую она хранит в себе, не раскрывая ее ни мне, ни кому-либо другому. Эта мысль возникла у меня потому, что я заметил, как несколько раз Жанна обрывала свою речь на полуслове и мгновенно меняла тему – видимо, боясь, что вот-вот раскроет что-то. И только некоторое время спустя мне было суждено узнать ее тайну.

На другой день после описанного мною разговора мы пасли в поле скот и по обыкновению рассуждали о бедствиях Франции. Не желая расстраивать Жанну, я всегда рисовал будущее Франции в розовых красках, но это было только притворство, ибо безнадежность положения нашей родины не вызывала сомнений. Теперь мне стало так больно лгать ей, так стыдно обманывать эту невинную, чистую, доверчивую девушку, что я решил впредь отказаться от всякой лжи. Запинаясь почти на каждом слове, я начал излагать ей свои новые политические взгляды и опять, конечно, не смог не солгать – в силу привычки, от которой не так-то легко отделаться.

– Жанна, я размышлял об этом всю ночь и пришел к выводу, что мы все время ошибались. Положение Франции ужасно. Оно было таким еще со времен Азенкура, а сегодня стало совсем безнадежным и отчаянным.

Говоря это, я старался не смотреть ей в глаза – ведь она не ожидала услышать от меня подобных слов. Разбить ее сердце, сокрушить лучшие ее надежды такой откровенно-грубой, беспощадной речью, – это было слишком бесчеловечно. Но, высказав все, облегчив свою душу и очистив совесть, я заглянул Жанне в лицо, чтобы видеть, какое впечатление произвели мои слова.

Но ее лицо ничего не выражало. В серьезных глазах Жанны сквозило едва заметное удивление – и только. Она заговорила просто и спокойно.

– Дело Франции безнадежно? Почему ты так думаешь? Скажи мне.

Радостно видеть, что удар, который, как вы опасались, должен был сокрушить дорогого для вас человека, не имел рокового действия. Я сразу же успокоился и мог высказать все без утайки и смущения.

– Оставим в стороне патриотические иллюзии и наши личные чувства, – начал я, – и посмотрим в глаза фактам. О чем они говорят? Они говорят так же ясно, как цифры в приходо-расходной книге торговца. Стоит только подвести итог, чтобы убедиться, что Франция обанкротилась: одна половина ее владений уже в руках английских шерифов, а другая тоже не принадлежит французам, так как на нее беспрерывно посягают различные банды разбойников, не признающих над собой ничьей власти. Наш нищий король заперт со своими фаворитами и шутами в маленьком уголке королевства, где предается праздности, не располагая никакой властью; у него нет ни денег, ни армии; он не сражается, не намерен сражаться, не думает оказывать никакого сопротивления. В сущности, он хочет только одного: бросить свою корону в сточную канаву и бежать в Шотландию. Таковы факты. Разве они не верны?

– Да, они верны.

– В таком случае я сказал правду. Стоит только сопоставить эти факты, чтобы прийти к правильному выводу.

– К какому выводу? Что дело Франции безнадежно? – спросила она спокойно.

– Разумеется. Перед лицом таких фактов сомнений быть не может.

– Как ты можешь это говорить? Как ты можешь так чувствовать?

– Очень просто. Разве я могу при подобных обстоятельствах говорить и чувствовать иначе? Жанна, неужели перед лицом этих очевидных фактов ты все еще питаешь какие-то надежды на возрождение Франции?

– Надежды? О, больше, чем надежды! Франция обязательно обретет свободу и сохранит ее. В этом не может быть ни малейшего сомнения.

Мне показалось, что ее ясный ум сегодня помутился, иначе она не возражала бы против таких убедительных фактов. А что, если я еще раз попытаюсь разъяснить их ей? Возможно, она поймет.

– Жанна, – снова начал я, – твое сердце, слепо обожающее Францию, подводит тебя. Ты не постигаешь всей серьезности положения. Смотри: я палочкой сделаю тебе наглядный чертеж на земле. Вот эта ломаная линия – граница Франции. Пересекая ее по центру, я провожу другую линию: это – река.

– Да, Луара.

– Видишь – вся эта северная часть страны уже в когтях англичан.

– Да.

– А вот эта южная часть, в сущности, никому не принадлежит, как признает и сам король, замышляющий бегство в чужие края. Здесь находятся английские войска; сопротивления им никто не оказывает, и они в любое время могут овладеть остальной частью страны. Говоря откровенно, Франции нет, Франция погибла, Франция перестала существовать. То, что было когда-то Францией, стало сегодня английской вотчиной. Разве неправда?

Голос ее был еле слышен, чуть-чуть дрожал, но я отчетливо различил слова:

– Да, это правда.

– Хорошо. Теперь добавим сюда еще один убедительный факт – и картина будет полной. Разве французские войска одерживали победы? Шотландские солдаты под французским флагом, правда, победили в двух-трех сражениях несколько лет тому назад, но ведь я говорю о французах. После того как двенадцать лет тому назад восемь тысяч англичан почти истребили под Азенкуром шестьдесят тысяч французов, французскому мужеству пришел конец. Теперь уже почти стало поговоркой: британцы еще собираются в бой, а наши уже наступают спиной.

– Больно сознаваться, но и это правда.

– Вот почему питать надежды бессмысленно.

Я думал, что теперь ей все стало ясным, не могло не стать ясным, и что она сама признает полную безнадежность положения. Но я ошибся, глубоко ошибся. Без малейшего сомнения она проговорила:

– Франция еще воспрянет. Вот увидишь.

– Воспрянет? С таким грузом английских войск на плечах?

– Она сбросит их и растопчет! – с воодушевлением ответила Жанна.

– Не имея солдат, чтобы сражаться? – переспросил я.

– Их созовет барабан. Они явятся на его зов и пойдут в бой.

– Или начнут отступать, как прежде.

– Нет! Они пойдут вперед, только вперед! Вот увидишь.

– А несчастный король?

– Он возвратит свой трон и получит корону.

– Ну, право же, у меня кружится голова. Если бы я мог поверить, что через тридцать лет английское иго будет свергнуто, а французский король увенчает свою голову короной...

– Все это случится не позже чем через два года.

– В самом деле? Но кто же сделает возможным это невозможное?

– Бог.

Она сказала это тихо и внятно, – голосом, полным благоговения.

Откуда эти странные мысли в ее голове? Этот вопрос не давал мне покоя в течение нескольких дней. Вполне естественно, что я усомнился в нормальности ее рассудка. Иначе чем можно объяснить подобную уверенность? Возможно, переживания и размышления о бедствиях Франции пошатнули ее здравый ум и наполнили его фантастическими призраками, – да, я допускал и это.

Но наблюдая за ней, испытывая ее, я убедился, что мои опасения беспочвенны. Взор ее был чист и ясен, поведение безупречно, речь спокойна и разумна. Нет, рассудок ее был в порядке, по-прежнему ее ум – самый ясный, самый проницательный в нашем селе. Она продолжила думать о других, заботиться о других, постоянно жертвуя собой, как и прежде. Она продолжала посещать больных, оказывать помощь бедным и готова была в любую минуту уступить свою постель странникам, довольствуясь сном на полу. Было нечто таинственное во всем этом, но только не расстройство души и ума. Я хорошо понимал это.

Ключ к ее тайне скоро попал в мои руки, и случилось это вот как. То, о чем я собираюсь вам рассказать, видимо, вы знаете из исторических сочинений, но вы никогда не слышали показаний очевидцев, современников Жанны.

Однажды спускался я с горы, – это было 15 мая 1428 года. Очутившись на опушке дубового леса, я уже собирался выйти на открытую поляну, на которой рос наш Волшебный бук, как вдруг остановился, притаившись в густой листве. Дело в том, что я заметил Жанну и вздумал подшутить над ней. Представьте, это пустое, вздорное намерение граничило почти непосредственно, так сказать, вплотную с событием, которому суждено было навсегда войти в песни и предания.

День был пасмурный, и поляна, где стоял Волшебный бук, была покрыта мягкой, густой тенью. Жанна сидела на естественном возвышении, образуемом узловатыми корнями дерева. Сложенные руки она держала на коленях, а голову немного наклонила вперед. У нее был вид человека, который полностью ушел в свои мысли, погрузился в глубокие мечтания и забыл все на свете. И вдруг я увидел нечто странное, поразительное: по направлению к дереву по траве медленно скользил белый призрак. Он был огромных размеров, в одеждах, у которых вместо рукавов были крылья, и такой необыкновенной белизны, словно всю поляну озарила молния; но даже сравнение с молнией неудачно, потому что на молнию можно все же смотреть, а этот свет был так ослепителен, что у меня заболели и стали слезиться глаза. Я обнажил голову, сознавая, что являюсь свидетелем чего-то таинственного, потустороннего. Я еле дышал, охваченный ужасом и священным трепетом.

И еще одно странное явление. Сначала в лесу было тихо; он был охвачен той глубокой тишиной, которая обычно наступает перед грозой, когда птицы и звери в страхе прячутся кто куда. Но теперь все птицы вдруг громко запели с такой радостью, восторгом и воодушевлением, что невозможно описать; их пение было таким возвышенным и захватывающим, словно они совершали таинство божественного преклонения. С первыми звуками птичьих голосов Жанна упала на колени, низко склонила голову и скрестила руки на груди.

Она еще не видела призрака. Или о его приближении возвестило пение птиц? Мне казалось, именно так. Возможно, ей и раньше являлось это. Да, возможно, вполне возможно.

Лучезарное видение медленно приближалось к Жанне; краем своим оно коснулось ее, охватило, окутало неземным великолепием. И в небесном свете лицо ее, до сих пор лишь человечески прекрасное, стало ангельским; залитая дивным сиянием, ее простая крестьянская одежда стала подобна одеянию ангелов, какими они представляются нам у подножия престола господня в наших мечтах и сновидениях.

Неожиданно Жанна поднялась и остановилась, слегка склонив голову, опустив руки, с вытянутыми вперед и молитвенно сложенными пальцами; она стояла в ореоле дивного сияния, сама не сознавая этого; казалось, она к чему-то прислушивалась, но я ничего не слышал. Немного погодя, она подняла голову и взглянула так, будто смотрела в лицо великану; затем сложила руки, в божественном экстазе возвела их к небу и заговорила с мольбой. Отдельные слова долетали до моего слуха. Я слышал, как она сказала:

– Но я так молода! Я слишком молода, чтобы покинуть свою мать и свой дом и пойти в неизвестный мне мир свершать такое великое, трудное дело! Ах, смогу ли я разговаривать с мужчинами, быть соратником воинов? Я рискую подвергнуть себя оскорблениям, грубостям и презрению! Смогу ли я пойти на войну и командовать войсками? Ведь я – девушка, ничего не знающая в военном деле, никогда не державшая в руках оружия и не умеющая даже оседлать коня и ездить верхом... Однако, если такое повеление...

Ее голос ослабел и был прерван рыданиями; больше я не расслышал ни слова. Тогда я пришел в себя. Я сообразил, что насильственно вторгаюсь в божественную тайну и могу быть за это наказан. Я испугался и углубился в лес. Там я вырезал метку на коре дерева: мне хотелось убедиться, что все это свершилось не во сне, и что я действительно был свидетелем видения. У меня было намерение прийти сюда еще раз и убедиться по сделанной мною зарубке, что все это я видел не во сне, а наяву.

Глава VIII.

Внезапно меня окликнули. Это был голос Жанны. От неожиданности я вздрогнул: откуда она могла знать, что я нахожусь рядом? Я перекрестился и прошептал «свят-свят», дабы развеять чары. Я знал, что никакие чары не устоят против моей молитвы. Меня окликнули вновь, и я вышел из укрытия. Передо мной действительно была Жанна, но уже не такая, какой являлась мне в чудном видении. Она больше не плакала и имела такой же вид, как и полтора года назад, когда ее сердце ничем не было удручено, а душа была по-детски беззаботна. К ней вернулись прежняя энергия и задор, а в глазах у нее светилась какая-то восторженность. Казалось, она все время была в забытьи и только теперь проснулась. В самом деле, можно было подумать, что, побывав в мире ином, она опять вернулась в наш мир. Я так обрадовался, что готов был кричать, звать сюда всех, чтобы приветствовать Жанну. В радостном порыве я подбежал к ней и заговорил:

– О Жанна, если бы ты знала, что я хочу тебе сказать! Ты даже не представляешь. Я только что видел чудный сон и во сне – тебя: ты стояла именно здесь, где стоишь сейчас...

Она подняла руку и ответила:

– Это был не сон.

Ее ответ меня так поразил, что мне опять стало жутко.

– Не сон? – проговорил я. – Откуда ты знаешь, Жанна?

– А теперь тебе что-нибудь снится?

– Думаю, что нет. Уверен, что нет.

– Конечно, нет. Я это вижу. Это. не было сном и тогда, когда ты делал зарубку на дереве.

Я почувствовал, как у меня по спине пробежали мурашки. Теперь я нисколько не сомневался, что это был не сон, а нечто страшное, сверхъестественное. Затем я вспомнил, что мои грешные стопы попирают священную землю в том месте, где явилось небесное видение. Я быстро отошел, объятый страхом. Жанна последовала за мной.

– Не бойся, – сказала она, – бояться нечего. Пойдем со мною. Мы сядем у родника, и я открою тебе свою тайну.

Но я задержал ее и спросил:

– Сперва объясни мне. Не могла же ты видеть меня в лесу. Как же ты узнала, что я сделал на дереве зарубку?

– Подожди немного, дойдет и до этого. Узнаешь все.

– И еще хочу спросить: что означает это страшное видение?

– Я все скажу, только ты не бойся – никакая опасность тебе не грозит. Это было видение архангела Михаила, предводителя небесного воинства.

Я осенил себя крестным знамением, трепеща от ужаса при мысли, что осквернил своими стопами священную землю.

– А ты не боялась, Жанна? Ты видела его лик, его фигуру?

– Да, но я не боялась, потому что это для меня не впервые. Я боялась только вначале.

– Когда это было, Жанна?

– Около трех лет тому назад.

– Так давно? И сколько раз он являлся тебе?

– Много раз.

– Вот почему ты так изменилась, стала задумчивой и не похожей на себя. Теперь я все понимаю. Почему же ты не сказала нам об этом?

– Мне было запрещено. А теперь я получила дозволение и скоро всем расскажу. Но пока я открылась тебе одному, и несколько дней пусть все остается тайной.

– А кроме меня никто не видел этот лучезарный призрак?

– Никто. Он являлся мне и раньше в присутствии тебя и других, но никому из вас не было дано видеть его. Сегодня все было иначе, и мне объяснено почему. Но теперь видение больше не появится.

– В таком случае оно было знамением и для меня – знамением, имеющим особое значение?

– Да, но я не смею говорить об этом.

– Странно, что такой ослепительный свет мог сосредоточиться в поле человеческого зрения, а источник света все же оставался невидимым.

– Призрак не был безмолвным. Мне являются многие святые, сопровождаемые ангелами, и разговаривают со мною. Я одна слышу их голоса, а другие не слышат. Мне очень дороги эти мои «голоса», как я их называю.

– О чем же они тебе говорят, Жанна?

– О многом, больше всего о Франции.

– Что именно о Франции?

– Они говорили о ее бедствиях, несчастьях и унижениях. Что же другое они могли предсказать?

– Они предсказывали это заранее?

– Да. Поэтому я всегда знала, что должно произойти. Моя печаль и задумчивость объясняются этим. Иначе и быть не могло. Но мои голоса никогда не оставляли меня без надежды и утешения. Более того, они предсказывали, что Франция будет спасена, станет снова великим и свободным государством. Но как и кто это свершит, мне не дано было знать. – При этих словах в ее глазах вспыхнуло какое-то яркое таинственное сияние, которое я не раз наблюдал впоследствии, когда ратные трубы призывали к атакам. Я называл это сияние «боевым огнем». Грудь ее вздымалась, яркая краска заливала лицо. – Но сегодня я все узнала, – продолжала она. – Господь избрал смиреннейшее из своих созданий для свершения великого подвига. Таково веление всевышнего, и под его охраной, опираясь на его могущество, я поведу войска в бой, освобожу Францию и возложу корону на голову его слуги – дофина, который станет королем {16}.

Изумленный, я мог только спросить:

– Ты, Жанна? Ты, дитя, поведешь войска?

– Да. Сначала и я была подавлена этой мыслью. Действительно, я еще ребенок, несведущий в" военном деле, неприспособленный к суровой лагерной жизни и ратному труду. Но минуты слабости и неверия в себя миновали и никогда не вернутся вновь. Я призвана, и с помощью божьей я не отступлю, пока не разрублю английский кулак, сжимающий горло Франции. Мои голоса никогда не обманывали меня; не солгали они и сегодня. Они сказали, чтобы я пошла к Роберу де Бодрикуру, коменданту Вокулера, – он даст мне солдат для охраны и пошлет к королю. Через год англичанам будет нанесен удар, который явится началом конца, а конец не замедлит последовать.

– Где же он будет нанесен?

– Мои голоса не сказали мне; не сказали они и того, что произойдет в этом году, прежде чем будет нанесен удар. Я знаю только одно-мне предназначено нанести его. Потом последуют другие удары, молниеносные и сокрушительные, и в десять недель будет уничтожено все, что стоило Англии долгих лет упорного труда, и, наконец, будет возложена корона на голову дофина, – такова воля божья. Мои голоса сообщили мне это, – могу ли я сомневаться? Нет! Будет так, как они сказали, ибо они всегда говорили мне только правду.

Это были невероятные слова, недоступные моему разуму, но сердце чуяло, что это именно так. Мой разум сомневался, а сердце соглашалось – верило и придерживалось этой веры с того самого дня.

– Жанна, – проговорил я, – я верю всему, что ты сказала, и буду рад пойти с тобой на войну. За тобой я готов хоть сейчас броситься в битву.

Лицо ее выразило удивление, и она сказала;

– Это правда, ты будешь со мной, когда я отправлюсь на войну. Но откуда ты узнал о моем решении?

– Не только я, – Жан и Пьер пойдут также с тобой. Дома останется один Жак.

– Это правда. Однако мое решение созрело только сегодня, после откровения. Прежде я не знала, что должна идти и что вообще когда-нибудь пойду. Как же ты узнал об этом?

Я сказал ей, что она сама об этом говорила. Но она ничего не помнила. Тогда я догадался, что Жанна в то время была словно во сне, в состоянии необыкновенного экстаза. Она попросила меня сохранить пока в тайне все эти откровения. Я обещал и сдержал свое слово.

Каждый, кто встречался с Жанной в этот день, не мог не заметить происшедшей в ней перемены. Она двигалась и говорила с энергией и решимостью, глаза блестели каким-то странным, не известным прежде блеском, и было что-то особенное, непривычное в ее манере держаться. Этот новый блеск ее глаз и новое в ее поведении исходили от сознания важности задачи, возложенной на нее богом; они красноречивее всяких слов говорили о грандиозности предстоящего дела, которое Жанна готовилась совершить с присущей ей скромностью. Это спокойное проявление уверенности не покидало ее все время, пока она не выполнила свою великую миссию.

Как и все другие жители деревни, Жанна всегда относилась ко мне почтительно, учитывая мое дворянское происхождение; но теперь, по молчаливому согласию, мы поменялись ролями; она отдавала приказания, а я принимал их как должное и выполнял беспрекословно. Вечером она сказала мне:

– Завтра на рассвете я ухожу. Кроме тебя, никто об этом не будет знать. Я отправляюсь на переговоры с комендантом Вокулера, как мне приказано. Он отнесется ко мне с презрением, встретит грубо и, быть может, на этот раз откажет в моей просьбе. Сперва я пойду в Бюре, чтобы уговорить моего дядю Лаксара сопровождать меня – так будет лучше. Ты можешь понадобиться мне в Вокулере: если комендант не примет меня, я отправлю ему письмо, а поэтому должна иметь при себе кого-нибудь, кто бы обладал искусством писать и сочинять. Приди туда завтра после обеда и оставайся там, пока ты мне не понадобишься.

Я ответил, что исполню ее приказание, и она отправилась. Вы видите, как она была умна и какой у нее был здравый рассудок. Она не приказывала мне идти с нею вместе. Нет, она не хотела подвергать свое доброе имя злословию. Она знала, что комендант, сам дворянин, даст мне, как дворянину, аудиенцию, но она, как видите, и этого не хотела. Бедная крестьянская девушка, подающая прошение через дворянина, – как бы это выглядело?

Она тщательно охраняла свою скромность от злословия и всегда носила свое доброе имя незапятнанным. Я знал теперь, что мне делать, чтобы угодить ей: отправиться в Вокулер, держаться в стороне и быть наготове на случай, если я ей потребуюсь.

Я отправился на следующий день после обеда и остановился в маленькой гостинице. Через день я посетил замок и засвидетельствовал свое почтение коменданту, который пригласил меня пообедать с ним завтра. Он был воплощением идеального воина того времени: высокий, статный, мускулистый, седовласый, грубоватый, обладающий странной привычкой пересыпать свою речь разными прибаутками и сальностями, собранными им в военных походах и свято хранимыми, как знаки отличия. Он привык жить в лагере и считал войну лучшим даром божьим. Комендант был в стальной кирасе, в сапогах выше колен и вооружен огромным мечом. Глядя на эту воинственную фигуру и слушая его избитые шутки, я пришел к выводу, что он лишен поэзии и сочувствия с его стороны ожидать не следует, что молоденькая крестьянская девушка не попадет под обстрел этой батареи, а будет вынуждена обратиться письменно.

На другой день после обеда я снова явился в замок и был проведен в большой обеденный зал, где меня усадили рядом с комендантом за отдельный столик, поставленный двумя ступенями выше общего стола. За нашим столом, кроме меня, сидело еще несколько других гостей, а за общим – старшие офицеры гарнизона. У входной двери стояла стража из латников, с алебардами, в шишаках и панцирях.

Разговор наш вращался вокруг одной общей темы – безнадежного положения Франции. Ходили слухи, что Солсбери готовится к походу на Орлеан {17}. Это подняло бурю горячих споров; высказывались разные мнения и предположения. Одни считали, что он выступит немедленно; другие – что он не сможет так быстро завершить окружение; третьи – что осада будет длительной и сопротивление отчаянным. Но в одном мнения всех совпадали: Орлеан должен пасть, и с ним падет вся Франция. На этом споры закончились, и наступило тягостное молчание. Казалось, каждый из присутствующих погрузился в собственные размышления и забыл, где он находится. В этом внезапном, глубоком молчании, наступившем после оживленного разговора, было что-то знаменательное и торжественное. Вдруг вошел слуга и о чем-то тихо доложил коменданту.

– Она желает говорить со мною? – удивленно спросил тот.

– Да, ваше превосходительство.

– Гм... Странная вещь! Впустите их.

Это была Жанна со своим дядей Лаксаром. При виде такого знатного общества бедный старый крестьянин совсем растерялся, стал как вкопанный посреди зала и не мог двинуться с места; он вертел в руках свой красный колпак и смиренно раскланивался на все стороны. Но Жанна смело прошла вперед и, выпрямившись, решительно, без тени смущения, остановилась перед комендантом. Она узнала меня, но не подала виду. В зале раздался гул восхищения; даже сам комендант был тронут, и я слышал, как он пробормотал: «Клянусь богом, она красотка!» Он критически рассматривал ее некоторое время и, наконец, спросил:

– Ну, что же тебе нужно, дитя мое?

– У меня есть дело к тебе, Робер де Бодрикур {18}, комендант Вокулера, и заключается оно в следующем: пошли людей сказать дофину, чтобы он не спешил давать врагам сражение, ибо господь собирается оказать ему помощь.

Эти странные слова изумили всех присутствующих, и многие прошептали: «Бедная девочка, она не в своем уме!» Комендант нахмурился и вымолвил:

– Какая чушь! Король, или дофин, как ты его называешь, не нуждается в подобного рода предупреждениях. Он и так будет ждать, можешь на этот счет не беспокоиться. Что еще ты хочешь мне сказать?

– Я прошу дать мне военную охрану и проводить меня к дофину.

– Зачем?

– Чтобы он назначил меня предводительницей войск, ибо мне указано свыше изгнать англичан из Франции и возложить корону на его голову.

– Что? Тебе? Да ведь ты еще совсем ребенок!

– И тем не менее, мне суждено это свершить.

– В самом деле? И когда же все это случится?

– В следующем году он будет коронован и станет властелином Франции.

Раздался громкий, дружный взрыв хохота, а потом комендант спросил:

– Кто тебя прислал сюда с такой чепухой?

– Мой повелитель.

– Какой повелитель?

– Царь небесный.

Одни шептали: «Ах, бедняжка, бедняжка!», а другие: «Да она совсем сумасшедшая!» Комендант окликнул Лаксара:

– Эй, ты! Отведи эту безумную девчонку домой и всыпь ей как следует! Это будет лучшим лекарством от ее болезни.

Уходя, Жанна обернулась и сказала со своей обычной простотой:

– Ты отказываешься дать мне солдат. Я не знаю почему, – ведь я выполняю веление бога. Да, это он повелел мне идти на врага. Поэтому я вынуждена буду обратиться к тебе еще и еще, пока не получу необходимую охрану.

После ее ухода раздались удивленные восклицания. Стража и слуги разболтали о случившемся всему городу, а из города слухи проникли в деревню. Все Домре-ми только и говорило об этом, когда мы вернулись домой.

Глава IX.

Человеческая натура везде одинакова: люди любят успех и презирают неудачи. Жители деревни решили, что Жанна опозорила их своим нелепым поступком и постыдным провалом. Все языки работали до того усердно, с такой злобой и желчью, что если бы они были зубами, то за безопасность Жанны нельзя было бы ручаться. Те, кто не бранил ее, поступали еще хуже: они смеялись над ней, издевались, дразнили, не оставляя в покое ни днем ни ночью. Только Ометта, маленькая Манжетта и я оставались на ее стороне; прочие ее друзья, не выдержав града издевательств и острот, избегали ее, стыдились быть с ней вместе, потому что она стала всеобщим посмешищем, и жало злых языков донимало всех, кто ей сочувствовал. Наедине с собой Жанна заливалась слезами, но от людей скрывала свое горе. При людях она была ясна, спокойна, не проявляла ни тревоги, ни раздражения. Казалось, такое ее поведение должно было бы смягчить отношение к ней, но этого не случилось, Ее отец пришел в такое негодование, что не хотел и слышать о ее дикой затее идти на войну, подобно мужчине. Он уже догадывался о ее намерении несколько раньше, но терпел, а теперь терпение его иссякло; он говорил: пусть лучше братья утопят ее, чем позволят осрамить свой пол и идти с войсками; если же они откажутся, он готов сделать это сам, своими собственными руками.

Но ничто не могло поколебать намерений Жанны. Родители зорко следили за тем, чтобы она не ушла из деревни. Она же говорила, что время для этого еще не настало, а когда настанет, она сразу об этом узнает, и сторожить ее будет бесполезно.

Прошло лето. Увидев, что в своих намерениях она непоколебима, ее родители обрадовались случаю покончить со всеми ее планами, выдав ее замуж. Паладин имел наглость утверждать, что она дала ему слово несколько лет тому назад, и теперь требовал выполнения данного ему обещания.

Она ответила, что его утверждения ложны, и наотрез отказалась выйти за него замуж. Ее вызвали в церковный суд в Туль держать ответ за свое вероломство. Когда она отказалась от защитника и предпочла защищать себя сама, родители и все ее недоброжелатели обрадовались, заранее считая ее побежденной. И в этом нет ничего удивительного: разве можно было ожидать, чтобы неграмотная, шестнадцатилетняя крестьянская девушка не испугалась и не смутилась, представ впервые перед опытными юристами, окруженная холодной торжественностью судебной обстановки? Однако все ошиблись. Собравшись в Туль, чтобы насладиться ее испугом, смущением и пораженном, они не увидели ни того, – ни другого, ни третьего. Жанна была скромна, спокойна и держала себя весьма непринужденно. Она не вызвала ни одного свидетеля, сказав, что ее вполне удовлетворят показания свидетелей обвинения. Когда они закончили свои показания, Жанна встала, сделала краткий анализ всему, что услышала, и признала их показания смутными, сбивчивыми и необоснованными. Затем она попросила снова вызвать Паладина и учинила ему допрос. Его предыдущие показания разлетелись в пух и прах от ее искусных доводов, и, наконец, он оказался уничтоженным и разоблаченным, хотя явился в суд во всеоружии лжи и клеветы. Его защитник начал было речь, но суд отклонил ее и прекратил дело, сказав в заключение несколько лестных слов по адресу Жанны и назвав ее «чудо-ребенком».

После такой победы, да еще вдобавок и похвалы таких ученых мужей, легкомысленные деревенские насмешники сразу же отступили, окружив Жанну вниманием, заботой и больше не раздражая ее. Мать Жанны снова стала с нею нежна, даже отец смягчился и заявил, что гордится ею. Но время тянулось для Жанны в мучительном ожидании, ибо осада Орлеана уже началась, мрачные тучи над Францией опускались все ниже и ниже, а «голоса» приказывали ей ждать и не давали прямых указаний. Настала зима, тягостная и жестокая; и вот, наконец, пришла желанная перемена.