Жанна д'Арк.

Глава XX.

Утром я был уже на своем служебном посту, – на одном из помостов высотою в рост человека, воздвигнутом на кладбище у стен церкви святого Уэна. На этом же помосте толпились представители духовенства, знатные горожане и несколько юристов. Перед ним, на небольшом расстоянии, был воздвигнут другой помост пошире, с красивым навесом от дождя и солнца, устланный дорогими коврами; там. стояло много удобных стульев и среди них в центре два тронных кресла, роскошных и высоких. Одно из них занимал представитель английского короля, принц крови, его высокопреосвященство кардинал Винчестерский, другое – Кошон, епископ города Бовэ. Рядом с ними и вокруг сидели три епископа, вице-инквизитор, восемь аббатов и шестьдесят два монаха и благочестивых законника, входивших в состав суда на процессе Жанны.

Шагах в двадцати перед этими двумя помостами находился третий, построенный из камня в виде усеченной пирамиды со ступеньками. В центре этого безобразного сооружения торчал позорный столб; у столба были навалены дрова и вязанки хвороста. У подножия пирамиды стояли три фигуры в ярко-красных одеждах – палач и его подручные. Перед ними – жаровня с кучей раскаленных угольев, а в стороне неподалеку – большая поленница сухих дров и хвороста, доставленных сюда не менее чем на шести возах. Как странно! На вид, кажется, мы так тщедушны, так беспомощны; и все же легче превратить в пепел гранитную статую, чем сжечь человеческое тело.

Вид приготовленного костра вызывал во мне острую физическую боль, болезненно трепетал каждый нерв в моем теле, но как я ни отворачивался, взор мой все время устремлялся туда: такова притягательная сила ужасного и необычного.

Пространство, занимаемое помостами и костром, было оцеплено английскими солдатами, стоявшими плечом к плечу плотной стеной, угрюмыми и величественными, в начищенных до блеска стальных доспехах; а за ними, во все стороны – море человеческих голов; всюду и везде, насколько можно было охватить глазом, в окнах и на коньках крыш расположились зрители.

Ни движения, ни шороха; казалось, все вымерло. Зловещая тишина усугублялась полумраком. Свинцово-серое небо было покрыто грозовыми тучами, низко нависшими над землей; на горизонте время от времени вспыхивали бледные зарницы, и глухое ворчание грома доносилось издалека.

Наконец, тишина была нарушена. Где-то за площадью послышались неясные, но такие знакомые звуки – грубая, отрывистая команда, и я увидел, как человеческое море расступилось и показалась группа людей, мерно двигающаяся к нам. Я вздрогнул, напряженно всматриваясь. Неужели Ла Гир со своими молодцами? Нет, не их шаги, не их выправка. Это под усиленной охраной вели Жанну д'Арк. Надежда моя угасла, сердце заныло в тоске. Слабую, измученную, ее все-таки заставили идти; они старались вымотать из нее последние силы.

Расстояние было невелико – всего несколько сот ярдов, но как бы ни был краток этот путь, он был не легким для человека, пролежавшего неподвижно в оковах несколько месяцев и почти разучившегося ходить. Ведь на протяжении целого года Жанна знала лишь холодные стены сырого каземата, а теперь должна была тащиться пешком в предгрозовой духоте хмурого весеннего утра. Когда она входила в ворота, шатаясь от изнеможения, возле нее, нашептывая ей что-то на ухо, все время вертелся гнусный Луазелер. Впоследствии мы узнали, что он пробыл у нее в темнице все это утро, изводя своими наставлениями и соблазняя коварными обещаниями. Еще и теперь, у кладбищенских ворот, он продолжал свое мерзкое дело, уговаривая ее уступить всему, что от нее потребуют здесь, и уверяя, что если она последует его совету, все будет хорошо: она сразу же избавится от ужасных англичан и обретет приют и убежище под надежной защитой матери-церкви. Подлая тварь, кретин с холодным жабьим сердцем!

Поднявшись по ступенькам, Жанна присела на помост, закрыла глаза и уронила голову на грудь; и так сидела, сложив руки на коленях, отрешенная, безразличная ко всему, думая, очевидно, только об одном – покое. Она была бледна – бледна, как алебастровое изваяние.

Как оживилась вся эта многочисленная толпа, с каким жадным любопытством тысячи глаз рассматривали эту хрупкую девушку! И это естественно: люди понимали, что, наконец-то, они получили возможность хоть раз взглянуть на человека, которого они так давно мечтали увидеть, что перед ними та самая женщина, имя и слава которой наполнили всю Европу, затмив своим блеском имена и славу других; перед ними Жанна д'Арк – величайшее чудо своего времени, которому суждено быть чудом всех времен! Изумление было всеобщим, и я читал, как по книге, мысли народа: «Невероятно! Непостижимо! Может ли быть, чтобы это крохотное существо, эта девочка, прелестная девочка, милая, добрая девочка – брала Штурмом крепости и, возглавив войска, двигала их вперед к победе, сдувая, как пушинку, могущество Англии на всем пути своего следования, воевала без устали и выдержала длительный бой, одинокая и покинутая всеми, со сворой ученейших мракобесов Франции, и выиграла бы этот свой последний бой наверняка, если бы борьба была честной и справедливой!».

Очевидно Кошон все же побаивался Маншона, заметив его явное сочувствие Жанне, ибо на месте Маншона оказался другой протоколист; таким образом, мы с моим хозяином остались не у дел и должны были сидеть и смотреть на происходящее.

Мне казалось, сделано было все, что только можно было придумать, чтобы изнурить тело и душу Жанны, но я ошибся; придумали еще одно издевательство – стали читать ей длинное нравоучение. Духота и жара становились невыносимыми.

Когда проповедник начал, она взглянула на него так печально, так тоскливо! – и снова опустила голову. Этим проповедником был Гийом Эрар, выдающийся оратор. Темой своей проповеди он избрал некоторые пункты пресловутых «Двенадцати наветов». Из этого мерзкого сосуда он черпал клевету и ложь и, смачивая их слюною бешенства, приукрашивая и преувеличивая, бесстыдно изрыгал на Жанну; он клеймил ее всеми оскорбительными именами и прозвищами, собранными в «Двенадцати наветах», и, по мере своего выступления, приходил во все большее и большее неистовство; но все его старания были напрасны. Жанна словно погрузилась в глубокую задумчивость и, казалось, ничего не слышала. Наконец, он разразился громовой тирадой:

– О Франция, как жестоко тебя обманули! Ты всегда была очагом христианства, а ныне Карл, именующий себя твоим королем и правителем, как еретик и вероотступник, возлагает свои упования на слова и деяния презренной и гнусной женщины!

Жанна подняла голову, и глаза ее сверкнули. Проповедник тотчас же обратился к ней: – Тебе я говорю это, Жанна, и повторяю еще раз: твой король вероотступник и еретик!

Ах, ее лично он мог поносить и оскорблять сколько угодно – она стерпела бы все, но и в свой смертный час она не могла допустить, чтобы кто-нибудь задевал честь этого неблагодарного пса, этого предателя – нашего короля, первейший долг которого – в эту минуту находиться здесь с мечом в руке, чтобы разогнать этих гадин и спасти человека, служившего ему верой и правдой, человека, которым мог бы гордиться любой король. И он бы, конечно, был здесь, не будь он таким, как я его только что назвал. Благородная душа Жанны была глубоко уязвлена, она повернула голову к проповеднику и бросила ему в лицо несколько слов с такой страстностью, которая сразу подтвердила толпе все то, что она знала о неукротимом духе Жанны д'Арк.

– Клянусь своей верой, – сказала она, – клянусь перед лицом смерти, что он благороднейший из всех христиан, честнейший и преданнейший сын веры и церкви.

Послышались бурные аплодисменты. Толпа приветствовала Жанну. Это разозлило проповедника, жаждавшего заполучить этот знак признания в свой адрес и теперь обманувшегося в своих лучших ожиданиях. Это что же такое? Он трудился в поте лица, а награда досталась другому! Он топнул ногой и крикнул шерифу:

– Заставьте ее прикусить язык! – Его крик вызвал общий смех.

Толпа не могла питать уважения к дюжему мужчине, призывающему полицейскую власть для того, чтобы защитить его от несчастной, истерзанной девушки.

Одной фразой Жанна повредила его усилиям больше, чем он помог черному делу сотней красноречивейших фраз. Проповедник был смущен, и ему нелегко было оправиться, чтобы продолжать свою проповедь. Впрочем, напрасно он так волновался: толпа, в подавляющем большинстве, поддерживала англичан. Она лишь на мгновение поддалась закону человеческой природы – непреложному закону откликаться и рукоплескать бойкому и меткому возражению, кто бы его ни сделал. В сущности, толпа была за проповедника и, пошумев немного, быстро успокоилась. Ведь эти люди собрались сюда поглядеть, как будут сжигать Жанну д'Арк, и если это свершится без большой задержки, они останутся довольны.

Но вот проповедник потребовал от Жанны безоговорочного подчинения церкви. Он предъявил это требование с большой уверенностью, ибо от Луазелера и Бопера получил заверения, что она истощена и измучена предельно и оказывать сопротивление больше не в состоянии. Действительно, глядя на нее, можно было с этим согласиться. Тем не менее, она еще раз попыталась защищаться и ответила слабым голосом:

– Что касается существа дела, то я уже предлагала моим судьям передать все сведения о моих словах и поступках нашему святейшему отцу папе, к которому, а прежде всего к богу, я и взываю.

Опять таки, по своей природной мудрости, сама того не сознавая, она сделала важнейшее заявление. Но теперь, когда готов был костер, а вокруг стояли тысячи врагов, ее слова уже ничем не могли ей помочь; и все же, услышав их, церковники побледнели, а проповедник, учуяв опасность, поспешил перевести речь на другое. И не удивительно, что эти злодеи испугались; ведь обращение Жанны к папе лишало Кошона его юридических прав и аннулировало все, что им и его судьями было состряпано до сих пор и могло быть сделано впредь.

Затем Жанна повторила, что все ее действия и высказывания определялись волею божьей, но потом, когда попытались вторично замешать в это дело короля и близких к нему лиц, она резко оборвала оратора:

– Ответственность за мои слова и поступки, – заявила она твердо, – не падает ни на моего короля, ни на кого-либо другого. Если в них и есть какая-либо ошибка, отвечаю за все я, и никто другой.

Ее спросили, согласна ли она отречься от тех слов и действий, которые ее судьями были признаны греховными и преступными. Ее ответ снова вызвал замешательство:

– Я взываю к богу, и пусть нас рассудит бог и папа.

Опять папа! Священники попали в тупик. Перед ними был человек, от которого требовали, чтобы он подчинился церкви, и он охотно соглашается, признает власть ее главы и законно апеллирует к этой власти. Чего же еще от нее требовать? И как отвечать на такое неожиданное предложение?

Озадаченные судьи, собравшись в кучу, начали шептаться, спорить и доказывать. Наконец они пришли к довольно неуклюжему предлогу, по-видимому лучшему, какой только могли найти при сложившихся обстоятельствах: они заявили, что папа чересчур далеко, что, во всяком случае, нет особой надобности обращаться к нему, ибо присутствующие здесь судьи облечены надлежащими полномочиями и достаточно авторитетны, чтобы довести дело до конца, и что они в полной мере олицетворяют церковь. В другое время и в другом месте они, возможно, сами бы посмеялись над подобным чванством, но теперь им было не до смеха.

Толпа начинала проявлять нетерпение. Положение становилось угрожающим. Людям надоело стоять, все изнемогали от жары, к тому же надвигалась гроза; на горизонте все чаще и чаще сверкали молнии, и все явственнее слышались отдаленные раскаты грома. Надо было поторапливаться. Эрар показал Жанне документ, заранее заготовленный, и потребовал от нее отречения.

– Отречения? Какого отречения?

Она не понимала этого слова. Судья Масье разъяснил ей. Истерзанная, измученная, она напрягала все свои силы, но никак не могла уловить смысл того, что от нее требовали. Все смешалось у нее в голове. И, отчаявшись, она воскликнула голосом, полным мольбы:

– Взываю ко вселенской церкви, должна я отречься или нет?

Эрар провозгласил:

– Ты должна отречься, сейчас же, или будешь сейчас же сожжена!

Услышав эти страшные слова, она подняла голову и только теперь впервые увидела костер и жаровню с раскаленными углями, казавшимися еще более красными, еще более жуткими в предгрозовом сумраке. Задыхаясь, она вскочила с места, бормоча что-то бессвязное и растерянно оглядываясь, ошеломленная, потрясенная, испуганная, словно ее внезапно разбудили и она не знает, где находится.

Священники, как стая воронов, сгрудились вокруг нее, умоляя подписать бумагу; со всех сторон раздавались голоса, требующие, просящие, умоляющие; в толпе послышались истерические крики.

– Подпиши, подпиши! – уговаривали священники.

– Подпиши, подписывай – и будешь спасена! – доносилось отовсюду.

А Луазелер, как дьявол, шептал ей на ухо:

– Делай, как я говорил тебе, не губи себя! Жанна посмотрела на окружающих, и голос ее прозвучал, как стон:

– Ах, нехорошо вы делаете, соблазняя меня.

Судьи присоединились к общему требованию и, желая показать, что сердцам их не чуждо сострадание, ласково обратились к Жанне:

– О, Жанна, нам так жаль тебя! Возьми назад свои показания, иначе мы будем вынуждены свершить приговор.

И тогда зазвучал еще один голос, с высокого помоста – голос торжественный и властный, прокатившийся по площади, как похоронный звон, – голос Кошона, читавшего смертный приговор.

Силы Жанны иссякли. Несколько мгновений она стояла, дико и бессмысленно озираясь, потом медленно опустилась на колени, склонила голову и сказала:

– Я повинуюсь.

Ей не дали опомниться, понимая, чем это грозит. Как только роковые слова сорвались с ее уст, судья Масье начал читать ей текст отречения, и она повторяла за ним каждое слово машинально, бессознательно и улыбаясь; ее мысли витали где-то далеко-далеко, в мире ином и прекрасном.

Затем этот краткий документ, всего в шесть строк, незаметно спрятали, а на его место подложили другой в несколько страниц, и она, ничего не заметив, поставила на нем свой крестик, при этом трогательно извинилась, что писать не обучена. Но секретарь" английского короля был тут как тут и любезно согласился помочь ее горю: он водил ее рукой, и она начертала свое имя: «Jehanne», Великое злодеяние было совершено. Она подписала – что? Этого она не знала; зато другие знали, хорошо знали. Она подписала бумагу, в которой признавала себя колдуньей, сообщницей нечистой силы, лгуньей, хулительницей бога и его ангелов, кровожадной бунтовщицей, сеятельницей смуты, гнусной посланницей сатаны; эта же подпись обязывала ее снова облечься в женскую одежду. Были там и другие обязательства, предусмотрительно придуманные, чтобы погубить ее.

Луазелер протиснулся вперед и похвалил ее за смирение и за «благостный труд сегодняшнего дня». Но она все еще была как во сне и едва слышала, что ей говорят.

Вслед за этим Кошон произнес слова, отменяющие вердикт об отлучении и возвращающие ее в лоно столь любимой ею церкви со всеми дорогими для нее привилегиями веры. О, это она расслышала! Лицо ее прояснилось, выражая глубокую признательность и даже радость.

Но как непродолжительно было это счастливое мгновение! Кошон без малейшего смущения добавил следующие убийственные слова:

– А дабы она могла раскаяться в своих грехах и не повторяла их впредь, она приговаривается к пожизненному заключению и будет питаться хлебом скорби и водой душевных страданий.

Пожизненное заключение! Ей это и не снилось, никогда ей не намекал на это ни Луазелер, ни кто-либо другой. Луазелер определенно говорил, что «все обойдется хорошо». А заключительные слова Эрара здесь на этом самом помосте, когда он убеждал ее отречься от своих заблуждений, были прямым и недвусмысленным обещанием: если она последует его совету, ее немедленно освободят.

Какое-то мгновение она стояла безмолвно, точно пораженная громом; потом ее вдруг осенила мысль: она с облегчением вспомнила, что было еще одно обещание, данное ей самим Кошоном, – обещание перевести ее в церковную тюрьму, под надзор милосердных монахинь вместо грубых иноземных солдат. И, покорная, грустная, она обратилась к собранию священников:

– Ну что же, служители церкви, ведите меня в вашу тюрьму, не оставляйте меня в руках англичан, – и с этими словами она подняла свои цепи и приготовилась идти.

Но, увы, последовало постыдное распоряжение Кошона, сопровождаемое наглой усмешкой:

– Отведите ее в ту тюрьму, откуда ее привели!

Бедная обманутая девушка! Она стояла пораженная, подавленная, убитая горем. Ее обманули, оклеветали, предали, – и теперь она ясно увидела это.

Бой барабанов нарушил гробовую тишину, и на какой-то миг она поверила в чудесное избавление, обещанное ей «голосами» – я прочел это на ее просиявшем лице, в ее взгляде; потом она поняла: явилась тюремная стража, чтобы забрать ее; она поняла все, и лучистые глаза ее погасли, погасли навсегда. Но вот она вздрогнула, голова ее закачалась, как у человека, терпящего невыносимую боль, или у обреченного, которому пронзили сердце; медленно, усталой поступью она удалялась от нас, закрыв лицо руками и горько рыдая.