Жанна д'Арк.

КНИГА ТРЕТЬЯ. СУД И МУЧЕНИЧЕСТВО.

Глава I.

Мне больно, невыносимо больно останавливаться подробно на позорной истории лета и зимы, последовавших за пленением Жанны. Некоторое время я не особенно беспокоился, так как со дня на день ждал известия, что за Жанну потребуют выкуп и что король, нет, не король, а вся благодарная Франция поспешит внести его. По законам войны, ее не могли лишить привилегии быть выкупленной. Она не была мятежницей; согласно всем законам, она была воином, поставлена самим королем во главе французской армии и не была виновна ни в каком преступлении, предусмотренном военным кодексом; поэтому ее нельзя было задержать ни под каким предлогом, если бы только выкуп был внесен.

Но тянулись дни за днями, а никакого выкупа не предлагали! Трудно поверить, но это правда. Может быть, эта гадина Тремуйль наушничал королю? Нам известно только то, что король молчал, проявляя полнейшее равнодушие и не предпринимая ничего в пользу этой бедной девушки, которая для него так много сделала.

К несчастью, во вражеском стане усердия хватало с избытком. Весть о пленении Жанны дошла до Парижа на другой же день, и ликующие англичане вместе с бургундцами весь день и всю ночь оглашали окрестности колокольным звоном и громом артиллерийских салютов; а на следующий день главный викарий инквизиции прислал герцогу Бургундскому письмо с требованием выдать пленницу в руки католической церкви, которая намерена судить ее как еретичку.

Англичане усмотрели в этом удобный предлог, хотя в сущности здесь с самого начала действовала английская власть, а не церковь. Церковью они воспользовались как слепым орудием, как ширмой, и не случайно: церковь могла лишить Жанну д'Арк не только жизни, но и подорвать ее влияние, ее вдохновляющее воздействие на войска, тогда как англичане могли только казнить ее тело, а это не ослабило бы притягательной силы ее имени, напротив, это прославило бы и обессмертило ее на вечные времена. Жанна д'Арк была единственным авторитетом во Франции, который признавали англичане, единственной силой, с которой они считались. Они были уверены, что если удастся убедить церковь лишить ее жизни, объявив ее идолопоклонницей, еретичкой и колдуньей, посланной не небесами, а дьяволом, то тем самым английское господство легко было бы восстановить.

Герцог Бургундский ко всему прислушивался, но выжидал. Он не сомневался, что французский король или французский народ вскоре предложат выкуп покрупнее, чем англичане. Он держал Жанну в строгом заточении в надежной крепости и терпеливо ждал длительное время. Он был все же принцем французской крови, и в глубине души ему было совестно продавать Жанну англичанам. Однако его ожидания не оправдались: с французской стороны предложения не поступало.

Как-то раз Жанна ловко провела своего тюремщика: неожиданно выскользнув, она заперла его вместо себя. Но при попытке к бегству ее заметил часовой; Жанна была поймана и снова водворена в темницу.

После этого ее перевезли в замок Боревуар, укрепленный еще сильнее. Это было в начале августа – уже более двух месяцев Жанна находилась в плену. Там ее заточили на самом верху каменной башни высотой в шестьдесят футов. Там она снова томилась, томилась долго – около трех с половиной месяцев. И все эти тягостные пять месяцев ее мучило сознание, что англичане, под прикрытием церкви, торгуются за нее, точно за лошадь или рабыню, а Франция молчит, король безмолвствует, молчат все ее друзья. Поистине, это было ужасно!

Тем не менее, услыхав однажды, что Компьен осажден и вот-вот будет захвачен, а неприятель угрожает уничтожить всех жителей поголовно, не щадя и семилетних детей, она почувствовала непреодолимое желание сейчас же броситься к ним на помощь. Разорвав на полосы постельные принадлежности и связав их, ночью она стала спускаться по этой непрочной веревке; но слабая ткань порвалась, она упала, сильно расшиблась и три дня пролежала без сознания, не принимая ни пищи, ни воды.

Наконец, к нам на выручку подоспел французский отряд, возглавляемый графом Вандомским; Компьен отстояли, и осада была снята. Для герцога Бургундского это было настоящим бедствием. Он сильно нуждался в деньгах, и теперь было удобнее всего сделать ему предложение выдать Жанну д'Арк. Англичане немедленно послали французского епископа, того самого презренного Пьера Кошона из города Бовэ, – да будет он проклят! В случае успеха ему была обещана часть архиепископства Руанского, в то время вакантного. Он же требовал, чтобы его назначили председателем церковного суда над Жанной, поскольку место битвы, где она была взята в плен, находилось в пределах его епархии.

По военному обычаю того времени, выкуп принца королевской крови определялся в 10 000 ливров золотом, что составляет 61 125 франков; эта установленная сумма должна была быть принята, если ее предложат, – отказа быть не могло.

Кошон сообщил, что именно такую сумму предлагают англичане в качестве выкупа за бедную крестьянскую девушку из Домреми. Это с поразительной наглядностью свидетельствует о том огромном значении, которое ей придавали англичане. Предложение было принято. За эту сумму Жанна д'Арк, освободительница Франции, была продана, продана своим врагам, врагам ее родины, тем самым вратам, которые угнетали и разоряли Францию, вымолачивали и выколачивали все до зернышка из ее закромов, терзали и истязали ее живое тело в течение целого столетия, не давая отдыха даже в воскресные дни; врагам, которые давным-давно забыли, как выглядит в лицо живой француз, – настолько они привыкли видеть его дрожащую спину, видеть его бегущим в паническом ужасе; врагам, которых она беспощадно громила в открытом бою, устрашала, усмиряла и приучала уважать французскую доблесть, вновь возродившуюся в народе под влиянием ее великого примера; врагам, которые жаждали ее крови, ибо она была единственной силой, стоящей между торжеством англичан и унижением Франции; – продана французскому попу французским принцем при молчаливом попустительстве французского короля и французского народа, равнодушно взирающих на этот позор!

А она? Что говорила она? Ничего. Ни единого слова упрека не сорвалось с ее уст. Она была выше этого – она была Жанной д'Арк, и этим сказано все.

Ее воинская честь была незапятнанной. Привлекать ее к ответственности за боевые действия нельзя было никак. Требовалась более хитрая уловка, и, как видите, уловка нашлась. Жанну собирались судить церковным судом за преступления против религии. Если таковые не обнаружатся, их можно будет создать искусственно. Обделать это грязное дело и взялся негодяй Кошон.

Местом для ведения процесса был избран Руан – центр английского владычества; его население находилось под властью англичан на протяжении жизни нескольких поколений и теперь едва ли могло считаться французским, разве только по языку. Город сильно охранялся войсками. Жанну доставили туда примерно в конце декабря 1430 года и бросили в тюрьму. Да, эту свободную душу бросили в тюрьму и заковали в цепи!

И по-прежнему Франция бездействовала. Чем это объяснить? Мне кажется, здесь возможно лишь одно объяснение. Вы помните: всякий раз, когда Жанна не участвовала в походе, французы сдерживались и ничего не предпринимали; но всякий раз, когда она, встав во главе армии, вела ее за собой, французы сметали все на своем пути, сражались, как львы, до тех пор, пока могли видеть перед собой ее белые доспехи или ее знамя; и каждый раз, когда она падала раненной или проносился слух о ее гибели, – как это случилось под Компьеном, – они бросались в бегство, как стадо баранов. Из этого я делаю вывод, что они были еще далеки от настоящего возрождения, что в глубине их душ еще сохранялись следы страха и трусости, накопившиеся веками, как результат неудач, поражений, отсутствия доверия друг к другу и к своим вождям, ибо они знали из горького опыта, что всюду гнездится измена. Короли изменяли своим виднейшим вассалам и полководцам, а те, в свою очередь, предавали и главу государства и друг друга. Солдаты видели, что они могут полагаться только на Жанну и ни на кого больше. Не стало ее – и все пропало. Она была солнцем, под лучами которого пробуждались и бурлили замерзшие потоки; закатилось это солнце – и потоки опять затянуло льдом; армия и вся Франция опять стали тем, чем были прежде – сборищем мертвецов, неспособных ни к мысли, ни к надежде, ни к честолюбию, ни к действию.

Глава II.

Моя рана долго не заживала и беспокоила меня до половины октября, и лишь наступившее похолодание восстановило мое пошатнувшееся здоровье. Все это время ходили слухи, что король собирается выкупить Жанну. Я верил этому по молодости лет, не сознавая еще всей мелочности и низости жалкого рода человеческого, который так хвастливо кричит о себе и считает себя выше и лучше других живых существ.

В октябре я уже настолько оправился, что смог участвовать в двух вылазках, и во второй из них, 23 числа, снова был ранен. Как видите, счастье от меня отвернулось. В ночь на 25 октября осаждающие отступили; в стане врага поднялась суматоха, и один из пленников бежал, благополучно добрался до Компьена и приковылял ко мне в комнату, взволнованный и бледный как полотно.

– Как? Ноэль Ренгессон? Ты – жив?

Да, это был он. Вам нетрудно представить, какой радостной была наша встреча! Она была радостной и вместе с тем грустной. Мы не решались произнести имя Жанны. Наш голос обрывался, сдавленный спазмами. Мы хорошо понимали, что связано с этим именем; поэтому мы могли говорить лишь «она» или «ее», по дорогого имени не упоминали.

Заговорили о ее личном штабе. Старый д'Олон, раненный и взятый в плен, все еще находился при Жанне и служил ей с разрешения герцога Бургундского. С Жанной обходились почтительно, в соответствии с ее рангом и достоинствами, как с высокопоставленной пленницей, захваченной в честном бою. Так продолжалось до тех пор, – мы об этом узнали позже, – пока она не попала в руки подлого исчадия сатаны – Пьера Кошона, епископа города Бовэ.

Ноэль произнес прекрасную, прочувствованную речь в похвалу нашего добродушного хвастуна и весельчака, нашего богатыря знаменосца, который теперь уже умолк навсегда. Совершив все свои настоящие и воображаемые битвы, рассчитавшись с земными делами, он с честью закончил свой жизненный путь.

– А ведь подумать только, как везло человеку! – воскликнул Ноэль со слезами на глазах. – Всегда он был баловнем судьбы! Диву даешься, как счастье следовало за ним по пятам с первого и до последнего шага; на поле брани и всюду он выделялся своей статной фигурой, все его замечали, все за ним ухаживали, все тайно или явно ему завидовали; всегда ему представлялся случай отличиться, совершить что-то важное, благородное, и никогда он такого случая не упускал. Вначале его прозвали Паладином в шутку, а потом стали звать его так и всерьез, потому что он великолепно оправдывал это прозвище. Наконец ему выпало высшее счастье: он пал на поле брани в боевых доспехах, – пал, верный своему долгу, с боевым знаменем в руках, и закрыл свои глаза навеки – о, вы только подумайте! – под одобряющим ласковым взглядом самой Жанны д'Арк! Он осушил до последней капли чашу славы и, торжествуя, ушел на вечный покой, счастливо избежав тех бедствий, того позора, которые обрушились на нас потом. Какое счастье, какое счастье! А мы? За какие грехи мы осуждены оставаться здесь – мы, завоевавшие право лежать рядом со счастливыми мертвецами?

Немного помолчав, он продолжал:

– Они вырвали священное знамя из его мертвой руки и унесли с собой эту добычу, самую драгоценную после той, кому оно принадлежало. Но у них его теперь нет. Месяц тому назад мы рискнули своей жизнью: оба наших славных рыцаря – мои товарищи по плену – и я, мы выкрали знамя и переправили его в надежные руки в Орлеан; теперь оно там в безопасности, в хранилище казначейства.

Как я был благодарен Ноэлю за радостное известие! Впоследствии я видел это знамя не раз, когда ежегодно, 8 мая, приезжал в Орлеан в числе самых почетных гостей, чтобы занять первое место на банкетах и в процессиях (разумеется, после того, как скончались братья Жанны). Знамя и впредь будет храниться там, свято оберегаемое любовью всей Франции, может быть, тысячу лет, словом, – до тех пор, пока не истлеет его последний лоскуток [Знамя это хранилось там 360 лет и, наконец, было сожжено на костре вместе с двумя мечами, пернатым головным убором, одеждой и другими реликвиями Орлеанской Девы, уничтожено толпами народа во время революции. Ничего не осталось теперь из того, к чему, по преданиям, прикасалась рука Жанны д'Арк, за исключением немногих, свято хранимых, государственных и военных документов, подписанных ею, причем, – поскольку она сама писать не умела, – рукой ее водил писец, быть может, ее секретарь Луи де Конт. Остался еще камень, с которого, по преданию, она однажды садилась на коня, отправляясь в поход. Лет двадцать пять тому назад существовал еще один волосок с ее головы. Он был продет в восковую печать, прикрепленную к пергаменту государственного документа. Волосок этот был похищен вместе с печатью и документом каким-то вандалом, собирателем древностей, и исчез бесследно. Нет сомнения в том, что он существует, но где – это известно только вору. (Примечание М.Твена)].

Две или три недели спустя после этой беседы до нас дошла ошеломляющая, страшная весть, поразившая нас, как удар грома, – Жанна д'Арк продана англичанам!

Никогда ни на минуту мы не допускали мысли, что подобное случится. Мы были молоды, конечно, и, как я уже говорил, еще не знали, как жесток род человеческий! Мы так гордились своей родиной, так верили в ее благородство, в ее величие, в ее признательность! Мы малого ждали от короля, зато всего ждали от Франции. Каждому было известно, что во многих городах и селениях священники-патриоты устраивали церковные шествия, убеждая народ жертвовать деньги, имущество, все что можно, чтобы выкупить свою спасительницу, посланную небесами. В том, что необходимая сумма выкупа будет собрана, мы нисколько не сомневались.

Но теперь все кончено, все погибло. Настали тяжкие времена. Казалось, само небо покрылось мраком; надежда и радость покинули нас. Неужели этот мой добрый друг, сидящий у моей постели, это когда-то веселое, беззаботное существо, вся жизнь которого была сплошной шуткой, о котором по праву можно было сказать, что он больше смеялся, чем дышал, – неужели этот весельчак был тем Ноэлем Ренгессоном? Нет, нет! Тот прежний Ноэль исчез безвозвратно. Сердце его было разбито. Он как во сне блуждал по комнате, звонкий ручей его смеха иссяк в самом источнике.

Впрочем, может быть, это и лучше. У меня было такое же настроение. Мы были друзьями по несчастью. Он терпеливо ухаживал за мной в течение долгих томительных недель; наконец, в январе я окреп настолько, что мог выходить. Тогда он спросил меня:

– Ну что, пойдем?

– Да.

Объяснений не требовалось. Сердца наши были в Руане, туда мы и направлялись. Все самое дорогое для нас было там, в стенах руанского замка. Мы не могли ей помочь, но все же для нас было некоторым утешением находиться поблизости, дышать одним с нею воздухом и каждый день смотреть на крепостные стены, в которых она была заперта. А что, если нас там схватят? Ну что ж, мы готовы и на это, – пусть решает судьба. Чему быть, того не миновать.

И вот мы отправились. Сперва мы не представляли, какие перемены произошли в стране. Казалось, мы могли свободно выбирать направление и идти куда угодно без всяких препятствий. Пока Жанна д'Арк вела военные действия, повсюду царил панический ужас, но теперь, когда ее не было, страх исчез. Никто на вас не обращал внимания, никто вас не боялся; никто не интересовался ни вами, ни вашим делом; все были равнодушны.

Вскоре мы убедились, что в Руан удобнее добираться по Сене, водным путем, во всяком случае, менее утомительно. Так мы и сделали; примерно на расстоянии одного лье от Руана мы оставили лодку и сошли на берег, но не на холмистой стороне реки, а на левой, противоположной, где берег совершенно пологий. Никому не разрешалось входить в город или выходить из него без надлежащей проверки. Англичане боялись, как бы кто-нибудь не попытался освободить Жанну.

Мы прибыли без особых хлопот и поселились за городом в крестьянской семье среди полей и лугов. За стол и ночлег мы помогали хозяевам в работе и провели вместе с ними целую неделю, стараясь подружиться. Мы приобрели себе такую же одежду, как у них, и когда нам удалось, наконец, побороть их подозрительность и завоевать доверие, оказалось, что в груди у них бьются истинно французские сердца. Тогда мы стали действовать откровенно и рассказали им обо всем; выяснилось, что они готовы сделать все возможное, чтобы помочь нам. План составили быстро, и был он предельно прост. А именно: мы помогаем крестьянам гнать стадо овец на городской рынок.

Однажды рано утром, под моросящим дождем, мы решились рискнуть и без задержки прошли через мрачные городские ворота. У наших друзей были хорошие знакомые в городе, проживавшие над винной лавкой в высоком старинном доме в одном из узких переулков, идущих от собора к реке; у них мы и остановились. На другой день нам тайком принесли нашу настоящую одежду и другие личные вещи. Семья Пьерронов, приютившая нас, сочувствовала французам, и мы не скрывали от них своих намерений.

Глава III.

Мне прежде всего нужно было изыскать средства, чтобы прокормить себя и Ноэля, и когда Пьерроны узнали, что я умею писать, они от моего имени обратились к своему духовнику. Он пристроил меня к одному доброму священнику, по фамилии Маншон, который был назначен главным протоколистом на предстоящем большом судебном процессе над Жанной. Я попал в необычное положение: быть писцом у такого человека очень опасно, если узнают о моих симпатиях и прежних делах. Впрочем, для опасений не было веских причин. Маншон в глубине души сочувствовал Жанне и не выдал бы ни меня, ни моего настоящего имени, так как я выбросил из своей фамилии все дворянские признаки и выдавал себя за человека простого.

Я состоял при Маншоне весь январь и февраль и часто посещал вместе с ним тюремный замок, ту самую крепость, где находилась в заключении Жанна, однако в каземате, где она была заточена, я не был и видеть ее мне не пришлось.

Маншон рассказал мне о всех предыдущих событиях. С того самого дня, когда была продана Жанна, Кошон тщательно подбирал состав присяжных, замышляя физическое уничтожение Орлеанской Девы. Уже много недель он занимался своими гнусными поисками. Парижский университет прислал ему несколько ученых, способных и надежных духовных лиц именно такого образа мыслей, какой ему требовался; со своей стороны, он набрал из разных мест еще многих церковников того же направления и такой же репутации, пока, наконец, не укомплектовал всю коллегию грозного судилища, численностью до полусотни знаменитых мракобесов. Фамилии они носили французские, но их интересы и симпатии были целиком на стороне англичан.

Из Парижа был также прислан видный представитель инквизиции, ибо обвиняемая подлежала следствию и суду по законам инквизиции; но это был смелый и справедливый человек; он заявил напрямик, что данный суд неправомочен разбирать подобное дело, а посему он отказывается принимать в нем участие. Такое же честное заявление было сделано и еще двумя-тремя лицами.

Инквизитор был прав. Процесс, возобновлявшийся здесь против Жанны, проводился некогда в Пуатье, и суд вынес решение в ее пользу. Причем, то был трибунал более компетентный, ибо в нем председательствовал архиепископ Реймский, в подчинении которого был Кошон. Итак, здесь, как видите, суд низшей инстанции без всяких оснований, с вопиющей наглостью готовился пересматривать и вновь решать дело, уже рассмотренное и решенное судом высшей инстанции. Можете вы это себе представить? Нет, нельзя было беспристрастно разбирать это дело еще раз! Кошон не имел права быть председателем этого суда по многим причинам: во-первых, Руан не входил в пределы его епархии, во-вторых, Жанна не была взята под стражу по месту своего постоянного жительства, а таковым является Домреми, и, наконец, этот намеченный главный судья был заклятым врагом обвиняемой, а следовательно, по закону, подлежал исключению из состава суда. Однако всеми этими важными обстоятельствами пренебрегли. Местный капитул Руана в конце концов выдал территориальные полномочия Кошону, хотя и не без борьбы и прямого принуждения. Насилие было применено также и к инквизитору, и тот вынужден был уступить.

Итак, малолетний король Англии через своего представителя формально отдал Жанну в руки правосудия, однако С оговоркой: если же, паче чаяния, суд не сможет осудить преступницу, то обязан вернуть ему оную незамедлительно.

О боже мой, какие же шансы на спасение оставались у покинутого всеми дитяти, не имевшего там ни друзей, ни защитников? Забытого и покинутого всеми – это самые точные слова. Ибо Жанна была брошена в мрачное подземелье, окружена полудюжиной грубых и жестоких солдат, карауливших день и ночь тот каземат, в котором находилась ее клетка; да, да! – ее посадили в клетку, железную клетку, и приковали к постели за шею, за руки и ноги. Никогда возле нее не было ни одного знакомого лица, ни одной женщины. Это ли не покинутая, это ли не забытая всеми?

Жанну взял в плен под Компьеном какой-то вассал Жана Люксембургского, и этот бессовестный Жан продал ее герцогу Бургундскому. И этот же бессовестный Жан не постеснялся пойти лично взглянуть на Жанну в ее клетке. Его сопровождали два английских графа – Варвик и Стаффорд. И эта гадина Жан Люксембургский заявил Жанне, что выпустит ее на свободу, если она даст обещание больше не воевать против англичан. Она уже достаточно долго мучилась в своей клетке, но не настолько, чтобы пасть духом, и ответила своему обидчику с презрением:

– Свидетель бог! Ты насмехаешься надо мной! Я знаю, у тебя нет на то ни власти, ни желания.

Он настаивал. Честь и воинское достоинство Жанны были оскорблены; она подняла свои закованные в цепи руки и, с лязгом опустив их, сказала:

– Взгляни! Мои руки знают больше, чем ты, и могут лучше предсказать. Я знаю, что англичане собираются умертвить меня, надеясь, когда меня не станет, снова завладеть Францией. Но этого не будет! И сто тысяч ваших наемников не смогут поработить ее!

Этот вызывающий ответ привел Стаффорда в ярость, и он... (Вы только представьте – он, сильный, свободный мужчина, а она – закованная в цепи беззащитная девушка!) обнажил свой кинжал и бросился на нее с намерением убить. Но Варвик схватил его за руку и оттащил. Варвик был умен. Лишить ее жизни таким способом? Отпустить ее на небо чистой и неопозоренной? Да это сделало бы ее кумиром Франции! Вся нация поднялась бы и устремилась к победе, вдохновленная ее беспримерным геройством. Нет, ее надо было приберечь для иной участи.

Но приближалось время Великого процесса. Более двух месяцев Кошон всеми средствами выискивал и выуживал отовсюду подобия улик и свидетельств, предположений и догадок, которые можно было бы использовать против Жанны, и, наоборот, – тщательно отметал факты и доказательства, говорящие в ее пользу. У него были неограниченные возможности, средства и полномочия для подготовки и составления обвинительного акта, и он широко ими воспользовался.

А у Жанны не было никого, чтобы подготовить ее к защите; она была заперта в каменных стенах каземата и не имела друзей, к которым могла бы обратиться. Она не могла выставить ни одного своего свидетеля, ибо все они были далеко, под французскими знаменами, а здесь был английский суд; их схватили бы и перевешали, если бы они показались у ворот Руана. Никакой помощи! Подсудимая оставалась единственным свидетелем – свидетелем со стороны обвинения и свидетелем со стороны защиты, и смертный приговор ей был предрешен еще до начала судебного заседания.

Узнав, что судебная коллегия подобрана из духовных лиц, представляющих интересы англичан, она попросила, чтобы, справедливости ради, в состав суда было включено столько же священников и с французской стороны. Кошон поиздевался над ее просьбой и даже не счел нужным ответить.

По законам церкви, Жанна, как не достигшая совершеннолетия – двадцати одного года – имела право потребовать себе адвоката, который вел бы ее дело, давал сонеты, как отвечать на допросе, и ограждал бы ее от всевозможных ловушек, расставленных коварными обвинителями. Вероятно, она не знала, что имеет на это право и может законно настаивать на предоставлении ей защиты. Никто ей ничего не объяснил, однако она догадалась сама и обратилась в суд с соответствующей просьбой. Кошон отказал. Она молила, убеждала, ссылаясь на свою молодость, неопытность и незнание кодекса законов, многочисленных параграфов, пунктов и правил судебного производства. Кошон снова отказал, заявив, что ей надлежит выпутываться самой, как сможет и как сумеет. Ах, не сердце у него было, а камень!

Кошон подготовил обвинительный акт. Я назову его стряпню точнее: перечень частностей. Это был подробный перечень приписываемых ей преступлений, на основании которого суд должен вынести решение по совокупности. Преступлений? Нет, скорее это был список подозрений и обывательских слухов. В тексте этого чудовищного акта так прямо и говорилось: она подозревается в ереси, колдовстве и прочих подобных злодеяниях, направленных против религии.

Опять таки, по законам церкви, процесс такого рода мог быть начат только после завершения предварительного следствия, которое установило бы историю жизни и репутацию обвиняемого лица; существенно важно при этом, чтобы следственные материалы были присоединены к обвинительному заключению, как его неотъемлемая часть. Вы помните, что это условие было строго соблюдено на процессе в Пуатье. Теперь повторили то же самое. В Домреми был послан священник-следователь. Там и в близлежащих селениях он провел по делу Жанны тщательный опрос и розыск и вернулся назад со своими выводами. Они были ясны. Следователь доложил, что, по данным дознания, нравственный облик Жанны во всех отношениях безупречен, такой, какого он «пожелал бы своей родной сестре». Примерно такой же отзыв, как вы помните, был представлен и в Пуатье. И это была правда, чистая правда. Добродетели Жанны выдерживали любые испытания.

Заключение священника было веским доводом в пользу Жанны. То есть, было бы, если бы оно увидело свет; но Кошон не дремал, и отзыв следователя исчез из материалов обвинения еще до разбора дела. Из осторожности никто даже не спрашивал, куда он девался.

Можно было думать, что Кошон уже вполне подготовился к началу судебного процесса. Но нет, он затеял новую хитрость, желая во что бы то ни стало погубить бедную Жанну, и его замысел был смертельно опасен.

Одним из важных членов суда, присланных Парижским университетом, был священник Никола Луазелер. Это был высокий, статный мужчина с несколько печальным выражением лица, приятным мягким голосом и учтивыми, вкрадчивыми манерами. Глядя на него, казалось, что в этом человеке нет ни малейшего признака вероломства и лицемерия, а в сущности он был полон и того и другого. Ночью, под видом башмачника, его ввели в темницу Жанны; он прикинулся ее земляком и тайным патриотом и представился ей как лицо духовное. Ей было весьма радостно видеть пришельца с ее родных долин и холмов, столь дорогих ее сердцу; а еще более обрадовалась она возможности встретиться со служителем церкви и облегчить свою душу исповедью, ибо, измученная телом, она жаждала пищи духовной, которой также была лишена. Она открыла этой твари свое невинное сердце и, выразив ей сочувствие, лукавый священник дал ей такие советы, которые могли бы погубить ее на суде, если бы не врожденное благоразумие, всегда подсказывавшее ей правильный выбор.

Вы спросите, какое значение мог иметь этот план, если тайна исповеди священна и не подлежит разглашению? Это верно, но допустим, некто третий подслушал исповедь. Тогда этот третий не связан обетом сохранения тайны. Так и сделали. Кошон приказал заранее просверлить дыру в стене темницы и, самолично приложив к ней ухо, подслушал все. Горестно думать о подобной подлости! Удивляешься, как они могли так обращаться с несчастной девочкой! Она ведь не сделала им никакого зла.

Глава IV.

Вечером во вторник, 20 февраля, когда я сидел и работал у своего хозяина, он вошел опечаленный и сообщил, что первое заседание суда решено провести завтра в восемь часов утра и что я должен приготовиться помогать ему.

Разумеется, я давно ждал этого известия, но все же был так поражен, что задрожал как лист, и у меня захватило дыхание. В глубине души я все еще бессознательно надеялся на чудо: быть может, в последнюю минуту случится что-нибудь необычное, что помешает этому роковому процессу; быть может, Ла Гир прорвется через ворота в город со своими молодцами-рубаками или сам бог сжалится и протянет свою могучую десницу. Но теперь – теперь все надежды рухнули!..

Судебный процесс должен был вестись публично в капелле крепости. Печальный и угрюмый, побрел я к Ноэлю и предупредил его прийти туда как можно раньше и занять место. Ему предоставлялся случай взглянуть еще раз на ту, которую мы так уважали и так безгранично любили. По дороге к нему и на обратном пути мне приходилось проталкиваться сквозь радостные толпы оживленно болтающей английской солдатни и французских горожан, продавшихся иноземцам. Разговор шел только о предстоящем суде. И не раз я слышал, как, злорадно смеясь, они говорили:

– Наконец-то этот толстый епископ обтяпал дело так, как ему хотелось; он утверждает, что заставит чертову колдунью поплясать. Веселенький будет танец, да недолгий!

Впрочем, иногда попадались и огорченные лица, и не только у одних французов. Английские солдаты боялись Жанны и вместе с тем восхищались ее мужеством, храбростью и великими подвигами.

На следующий день мы с Маншоном вышли рано: тем не менее, приблизившись к воротам крепости, увидели многочисленные толпы народа, стекавшегося отовсюду. Капелла была переполнена, и никого из посторонних туда уже не впускали. Мы заняли указанные нам места. На возвышении, напоминавшем трон, восседал председатель суда Кошон, епископ города Бовэ, в парадном облачении, а перед ним в черных мантиях расположились рядами члены суда: пятьдесят именитых церковников, мужей высокого сана, благообразной внешности и великой учености, ветеранов стратегии и казуистики, весьма искушенных в искусстве ставить капканы и ловушки для доверчивых умов и неосторожных ног. Когда я взглянул на это сборище мастеров юридического фехтования, именуемого правосудием, на эту стаю воронов, собравшихся с целью вынести несправедливый приговор, и вспомнил, что Жанна должна защищать свое доброе имя и свою жизнь одна-одинешенька, – я с отчаянием спросил себя: на какую случайность может рассчитывать бедная, неученая девятнадцатилетняя деревенская девушка в такой неравной борьбе? Сердце мое болезненно сжалось. Когда же я взглянул еще раз на этого заплывшего жиром председателя, который пыхтел и сопел, как кузнечный мех, при каждом вздохе поднимая и опуская свое необъятное чрево, на его тройной подбородок – складка над складкой, на его угреватую, багровую физиономию, на этот шишковатый, как цветная капуста, приплюснутый нос, в его злые, холодные, трусливо бегающие глазки, – во все это жестокое, беспощадное и отталкивающее в его облике, – сердце мое сжалось еще больше. Когда же я заметил, что все боятся этого человека и беспокойно ежатся и трепещут под его сверлящим взглядом, – последний слабый луч надежды вздрогнул и угас в моем окаменевшем сердце.

В зале суда оставалось одно незанятое место, только одно, – у самой стены, на виду у всех. То была небольшая деревянная скамья, без спинки, стоявшая отдельно на невысоком помосте. Два рослых воина в латах, шишаках и стальных рукавицах неподвижно вытянулись, как и их алебарды, по обе стороны этого помоста, и больше там не было ни одной живой души. Меня так растрогала эта маленькая скамья: я знал, для кого она предназначалась; мои воспоминания перенеслись в другое место: в зал заседаний первого суда в Пуатье, где Жанна сидела на такой же точно скамье и спокойно сражалась в хитроумном поединке с изумленными докторами богословия и юристами и, одержав победу, встала с той скамьи под громовые рукоплескания и ушла, чтобы наполнить весь мир славой своего имени.

Какой прелестной она была тогда, какой кроткой, невинной, какой обаятельной и нежной в пышном расцвете своих семнадцати лет! То были незабываемые, славные дни. И, кажется, так недавно, – теперь ей ровно девятнадцать лет, – а сколько она видела и пережила с тех пор, какие чудеса она совершила!

Но теперь – о, теперь все изменилось! Почти девять месяцев она провела в темницах без воздуха и света, не видя ни одной дружеской улыбки, – она, дитя солнца, верная подруга птиц и всех вольных, счастливых созданий! Теперь она изнурена, измучена долгой неволей, силы ее надломлены; быть может, она даже пала духом, понимая, что надежды нет. Да, как все изменилось!

Все время слышался невнятный говор, шелест мантий и сутан, шарканье ног по полу, сдержанный шум, наполнявший капеллу. Вдруг раздался голос:

– Ввести подсудимую!

Я затаил дыхание. Сердце застучало, как молот. Наступила тишина – полная тишина. Звуки замерли, словно их никогда и не было. Тишина стала удручающей, гнетущей, будто какая-то тяжесть навалилась на всех присутствующих. Все лица повернулись к дверям – другого нельзя было и ожидать, ибо большинство здесь собравшихся, несомненно, почувствовало, что сейчас предстанет перед ними наяву та, которая была для них раньше лишь воплощением чуда, сказкой, мечтой, таинственным именем, прогремевшим на весь мир.

Безмолвие продолжалось. Но вот издалека, по вымощенному плитами коридору, послышались шаги, сопровождаемые лязгом железа: чок-чок-чок. Это шла Жанна д'Арк, – спасительница Франции, – в оковах!

В глазах у меня потемнело, мысли смешались... Я понял: это все!

Глава V.

Даю вам слово, что я не собираюсь искажать или приукрашивать факты, описывая это жалкое судилище. Нет, я изложу их вам добросовестно, со всеми подробностями, точь-в-точь так, как мы с Маншоном день за днем заносили их в официальный протокол суда, и в том виде, как об этом можно прочесть в опубликованных исторических документах. С одной лишь разницей: беседуя с вами откровенно, я буду пользоваться своим правом комментировать ход дела, пояснять некоторые обстоятельства, чтобы вы могли лучше все понять; кроме того, время от времени я буду останавливаться на некоторых частных моментах, представляющих интерес для меня и для вас, но не настолько значительных, чтобы попасть в официальный протокол [Он сдержал свое слово. Его отчет о Великом процессе, весьма точный и подробный, вполне соответствует неопровержимым историческим фактам. (Примечание М.Твена.)].

Теперь продолжим... На чем же я остановился?.. Да, мы услышали звон цепей и гулкие шаги по коридору – приближалась Жанна.

И вот она перед нами. По залу пробежал трепет, послышались глубокие вздохи. Два стражника неотступно следовали за ней. Она двигалась медленно, слегка потупив голову; видно было, что она слаба, а ее цепи тяжелы. На ней была мужская одежда, вся черная, из какой-то мягкой шерстяной ткани, совершенно черная, черная, как на покойнике, без единого светлого пятнышка. Широкий складчатый воротник из такой же черной материи облегал ее плечи и грудь; рукава ее камзола, широкие в плечах, от локтей были узки; ноги затянуты в узкое черное трико; на ногах и на руках – оковы.

Направляясь к скамье, она остановилась как раз в том месте, где яркий солнечный луч, пробившись сквозь решетку окна, упал ей на лицо. Жанна медленно подняла голову. И снова весь зал затрепетал, – ее лицо было смертельно бледным, белым как снег. Какой разительный контраст – белоснежное лицо и эта стройная неподвижная фигура в траурных одеждах! Каким девственно чистым и нежным, несказанно прекрасным, бесконечно грустным и милым было это лицо! Но, боже мой, когда пламенный взгляд ее неукротимых глаз устремился на судью и, воспрянув духом, она вся выпрямилась, как гордый воин перед сражением, мое сердце готово было выпрыгнуть от радости! Я сказал себе: все хорошо, все хорошо, ее не сломили, ее не покорили, она по-прежнему остается Жанной д'Арк! Да, теперь я знал: в ней все еще пылает огонь дерзаний, и этот грозный судья не в силах ни запугать, ни устрашить ее.

Она подошла к своему месту, поднялась на помост, села на скамью, собрав на коленях цепи и положив на них свои маленькие белые руки, и стала ждать спокойно и с достоинством; казалось, она была здесь единственным человеком, невозмутимым и безучастным. Какой-то загорелый, бронзоволицый, рослый английский солдат, стоявший в непринужденно воинственной позе в первых рядах городской публики, почтительно поднял руку и галантнейшим образом отдал ей честь; она приветливо улыбнулась и, привстав с места, ответила ему тем же; это маленькое происшествие вызвало у зрителей сочувственные аплодисменты, но судья сурово прервал их.

Начался всем известный суд инквизиции, именуемый в истории Великим процессом. Пятьдесят искусных законоведов против одной неопытной девушки, и никого, чтобы выступить в ее защиту!

Судья вкратце изложил обстоятельства дела, основанные на непроверенных слухах, измышлениях и догадках; затем он потребовал, чтобы Жанна стала на колени и дала клятву, что будет говорить только правду и отвечать на все задаваемые ей вопросы.

Разум Жанны не дремал. Она сообразила, что под этим внешне справедливым и безобидным требованием могла скрываться большая опасность. Она ответила с присущей ей простотой, которая так часто разбивала самые хитроумные планы ее врагов на процессе в Пуатье:

– Нет! – ведь я не знаю, что вы намерены спрашивать; вы можете задать мне такой вопрос, на который я не обязана отвечать.

Это очень не понравилось суду и вызвало взрыв гневных протестов. Жанна не смутилась. Кошон возвысил голос и средь общего шума продолжал свою речь; но епископ был так раздражен, что с трудом выговаривал слова:

– Именем нашего вседержителя, господа бога, мы требуем, чтобы ты исполнила веление суда для твоего же блага и очищения твоей совести. Поклянись, возложив персты на евангелие, что будешь правдиво отвечать на все задаваемые вопросы, – и, сказав это, он ударил своим жирным кулаком по председательскому столу.

Жанна спокойно возразила:

– Если вы пожелаете узнать о моих родителях, моей вере и о делах моих во Франции, я охотно отвечу; что же касается откровений, ниспосланных мне богом, то мои голоса запретили мне разглашать их кому бы то ни было, кроме моего короля...

Последовал новый взрыв негодующих возгласов; священники заерзали в креслах, публика заволновалась; Жанна умолкла, ожидая пока прекратится шум; но вот ее восковое лицо слегка зарумянилось, она чуть-чуть выпрямилась, пристально взглянула на судью и звонким голосом закончила начатую фразу:

– ... И я никогда не разглашу этого, хотя бы вы угрожали отрубить мне голову!

Вы, вероятно, знаете, как ведут себя экспансивные французы в собраниях. В одно мгновение председатель и добрая половина членов суда вскочили с мест и, потрясая кулаками, разразились неистовой бранью по адресу подсудимой. Они кричали, ревели и топали ногами так, что нельзя было разобрать не только чужих слов, но даже собственных мыслей. Столпотворение продолжалось несколько минут, и все это время Жанна оставалась равнодушной. Невозмутимость Жанны выводила судей из себя, и они бесновались еще больше. Только один раз она промолвила с проблеском былого озорства в глазах и движениях:

– Будьте любезны, высказывайтесь по одному, уважаемые господа, тогда я отвечу всем вам сразу.

Три часа длились яростные споры относительно присяги, а положение не изменилось ни на йоту. Епископ все еще настаивал на безоговорочной присяге, а Жанна в двадцатый раз отказывалась ее принять, повторяя вновь и вновь свои прежние доводы. Постепенно их боевой задор угас. Измученные бесплодными препирательствами, охрипшие, осунувшиеся, судьи уселись в свои кресла, тяжело дыша. Жалкие люди! Одна лишь Жанна сохраняла спокойствие и, казалось, нисколько не была утомлена.

Шум утих; все чего-то ждали. Наконец, председатель вынужден был уступить и не без горечи разрешил подсудимой принять присягу по своему усмотрению. Жанна сразу же опустилась на колени, и, когда она протянула руки к евангелию, все тот же бравый английский солдат высказал вслух свое мнение:

– Клянусь богом, будь она англичанка, ее бы не держали здесь и полсекунды!

Это был голос солдатской души, сочувствующей своему товарищу. Но какой это был язвительный упрек, какое порицание всему французскому народу и французскому королю! О, если бы он мог произнести эти слова так, чтобы их услыхал Орлеан! Я убежден, что этот благородный город, город, обожающий Жанну, поднялся бы весь – все мужчины и женщины – и двинулся бы на Руан. Есть слова, позорящие человеческое достоинство, – они врезаются в память и остаются там навеки. Мне не забыть тех слов английского солдата – они насквозь прожгли мое сердце.

После принятия присяги Кошон спросил у Жанны, как ее имя, где она родилась, задал несколько общих вопросов, касающихся ее родителей, а также спросил, сколько ей лет. Она на все ответила. Затем он спросил, чему она училась.

– Моя мать научила меня молитвам – «Отче наш», «Ave Maria» [Радуйся, дева Мария! (лат.)] и «Верую». Она была моим единственным учителем.

Несущественные вопросы подобного рода задавались еще долго, К концу заседания устали все, кроме Жанны. Судьи перешептывались, собираясь расходиться. Епископ Кошон счел нужным предупредить Жанну, запретив ей любую попытку побега из тюрьмы под страхом уголовной ответственности применительно к статьям о богохульстве и ереси. Какой ум, какая логика! На это она только ответила:

– Это запрещение, меня не касается! Если бы я смогла бежать, я бы не считала себя виновной. Я вам такого обещания не давала и не дам.

Потом она пожаловалась, что оковы слишком тяжелы, и просила, чтобы их сняли, так как и без того ее усиленно охраняют, и цепи совершенно не нужны. Но епископ отказал ей, напомнив, что она уже дважды пыталась бежать из тюрьмы.

Жанна д'Арк была слишком горда, чтобы настаивать. Поднявшись со скамьи, готовая следовать под конвоем в темницу, она промолвила:

– Это правда, я хотела бежать, и все время думаю о свободе. – И, вздохнув, она добавила с такой печалью, что, казалось, не выдержит и каменное сердце: – Это право каждого пленника.

Она удалилась среди всеобщего молчания, в котором еще резче, еще явственнее выделялся зловещий звон ее тяжелых цепей.

Какая сила духа! Казалось, ее невозможно было застать врасплох. Ноэля и меня она заметила в толпе сразу, как только села на скамью; мы вспыхнули до ушей от волнения и трепета, а на ее лице не отразилось ничего, она ничем не выдала своих мыслей. Глаза ее, быть может, десятки раз искали нас в этот день, но, едва они находили нас, она поспешно отводила их в сторону, и в них не промелькнуло даже намека, что она узнала нас. Другая на ее месте вздрогнула бы, проявила бы хоть чем-нибудь свою радость, и тогда – тогда бы, конечно, нам не поздоровилось.

Медленно брели мы с Ноэлем домой; каждый был глубоко погружен в свою печаль, и не было слов, чтобы ее выразить.

Глава VI.

В тот вечер Маншон сообщил мне, что, по распоряжению Кошона, в продолжение всего судебного заседания в оконной нише прятались писцы, которым было поручено составить отчет, заведомо подтасовав и извратив смысл ответов Жанны. О, это был поистине самый жестокий и самый бессовестный человек на земле! Но план его провалился. У писцов оказались добрые сердца, и это гнусное поручение возмутило их. Они честно и смело составили правильный отчет, за что Кошон обрушил на них свои проклятия и велел убираться прочь, пока их не утопили, – это была его самая любимая угроза. Проделка Кошона получила огласку и вызвала неприятные для него толки, так что прибегнуть вторично к подобной подлости он уже не мог. Это меня немного утешило.

На следующее утро мы обнаружили в крепости некоторые перемены. Капелла была слишком тесна для ведения процесса, и для судебных заседаний отвели одно из лучших помещений замка. Число судей было увеличено до шестидесяти двух, и лицом к лицу с такой силой – простая необразованная девушка, не имевшая возле себя никого, кто бы мог помочь ей.

Ввели подсудимую. Она была бледна по-прежнему, но не казалась более утомленной, чем в первый день своего появления в суде. Не удивительно ли! Вчера она просидела целых пять часов на жесткой скамье, в цепях, подвергаясь преследованиям, травле и всевозможным нападкам этого совета нечестивых, не получив ни глотка воды, чтобы утолить жажду, ибо ей никто ничего не предлагал, а сама она, как вы знаете, не могла унижаться и просить милости у этих людей; потом она провела ночь в своей клетке в холодном сыром каземате, прикованная к постели, и все же явилась в суд, как я уже сказал, решительной, собранной, готовой бороться до конца. Да, только она одна среди всех в этом зале не проявляла ни малейших признаков утомления после вчерашнего дня.

А ее глаза, – ах, увидели бы вы их – сердце ваше разорвалось бы от жалости! Вы когда-нибудь замечали этот затуманенный внутренний блеск, эту гордую скорбь оскорбленного достоинства, этот неукрощенный и неукротимый дух, что горит и сверкает во взоре орла, посаженного в клетку? Разве вы не чувствовали себя пристыженным и жалким под бременем его безмолвного упрека? Таковы были ее глаза! Как они были красноречивы, как прекрасны! Да, во все времена, при любых обстоятельствах они могли отражать всю сложность, все тончайшие оттенки ее чувств. В них таились и потоки яркого солнечного света, и мягкие спокойные сумерки, и грозовые тучи и молнии. Ее глаза несравнимы! Единственные в мире! И каждый, кто имел счастье видеть их, согласится со мною, я в этом убежден.

Судебное заседание началось. И чем началось, как вы думаете? Тем же, чем и вчера, – той же скучной процедурой, с которой, казалось, следовало покончить раз и навсегда после столь бурных препирательств. Епископ начал так:

– Теперь от тебя требуется, чтобы ты дала клятву, что будешь говорить правду и только правду, чистосердечно отвечая на все задаваемые тебе вопросы.

Жанна спокойно возразила:

– Я поклялась в этом вчера, ваше преосвященство, и этого вполне достаточно.

Но епископ не отступал и настаивал все с большим упорством; Жанна сидела молча и лишь изредка отрицательно качала головой. Наконец, она не выдержала:

– Я приняла присягу вчера, с меня хватит. – Потом, вздохнув, добавила:

– Если говорить правду, вы чересчур притесняете меня.

Епископ настаивал, требовал, приказывал, выходил из себя, но был не в силах заставить ее вторично принять присягу. Наконец, он сдался и передал допрос своему помощнику – опытнейшему мастеру в делах сутяжничества, крючкотворства, ловушек и придирок – некоему Боперу, доктору богословия. Теперь обратите внимание на форму, в какую этот хитрый ловец душ облек свой первый вопрос, брошенный небрежным тоном, способным усыпить бдительность всякого неосторожного человека:

– Так вот, Жанна, дело весьма простое: говори громко, внятно и отвечай правдиво на все вопросы, какие я стану тебе задавать, как ты и поклялась.

Но его постигла неудача. Жанна не зевала. Она сразу же подметила каверзу и сказала:

– Нет. Есть такие допросы, на которые я не могу и не должна отвечать.

Затем, поразмыслив над тем, как глупо и нагло, позоря свой священный сан эти служители бога стараются проникнуть в дела, совершенные по его велению и под печатью его великой тайны, она добавила предостерегающе:

– Если вы все обо мне знаете, вам бы лучше поскорее сбыть меня с рук. Все мои поступки определялись небесным откровением.

Бопер отказался от лобового удара и начал действовать в обход. Он хотел поймать ее из засады, прикрывшись невинными и ничего не значащими вопросами.

– Обучалась ли ты дома какому-нибудь ремеслу?

– Да, шить и прясть, – при этом непобедимый воин, победительница при Патэ, укротительница льва-Тальбота, освободительница Орлеана, национальный герой, вернувший корону королю, главнокомандующий французскими войсками гордо выпрямилась, слегка тряхнула головой и с наивным самодовольством добавила: – О, в этом занятии я могу соревноваться с любой женщиной Руана!

Толпа зрителей дружно зааплодировала, и это было приятно Жанне; кое-кто улыбался ей с явным сочувствием. Но Кошон гневно прикрикнул на народ, требуя соблюдения тишины и приличий.

Бопер задал еще несколько вопросов, а потом:

– А еще у тебя дома было какое-нибудь занятие?

– Да. Я помогала матери по хозяйству и гоняла на пастбище овец и коров.

Голос ее немного дрожал, но это не каждому было заметно. И мне припомнились прежние счастливые дни; образы прошлого нахлынули на меня, и некоторое время я не различал того, о чем писал.

Бопер прощупывал возможности приблизиться к запретной зоне при помощи разных вопросов и в конце концов повторил тот же вопрос, на который она отказалась отвечать незадолго до этого, а именно – принимала ли она святое причастие в другие праздники, кроме пасхи.

Жанна ответила просто: – Переходите к следующему, – иными словами: оставайтесь в границах своей компетенции.

Я услышал, как один из членов суда сказал своему соседу:

– Обыкновенно подсудимые и свидетели – это мелкая глупая рыбешка, раз-два – и они трепыхаются в руках опытного судья. Их нетрудно запутать и запугать, но эту девчонку, право, ничем не возьмешь.

Но вот все насторожились и стали внимательно прислушиваться, ибо Бопер перешел к так называемым «голосам» Жанны, – вопросу весьма интересному и вызывавшему всеобщее любопытство. Бопер стремился совратить ее на легкомысленные признания, которые могли бы указать, что эти «голоса» давали ей иногда дурные советы, а следовательно, они исходили от дьявола, – вот куда он метил!.. Признание, что она имела связь с дьяволом, быстро привело бы ее на костер, а это и нужно было суду.

– Когда ты впервые услышала эти «голоса»?

– Мне было тринадцать лет, когда я впервые услыхала глас божий, указавший мне путь к праведной жизни. Я испугалась. Он послышался мне в полдень, в саду моего отца, летом.

– Постилась ли ты в тот день?

– Да.

– А накануне?

– Нет.

– С какой стороны он послышался?

– Справа, со стороны церкви.

– Сопровождался ли он сиянием?

– О да! Он был озарен сиянием. Когда я позже прибыла во Францию {44}, я часто слышала голоса очень ясно.

– Как звучал этот «голос»?

– Это был величавый голос, и мне казалось, что он исходил от бога. В третий раз, когда я услышала его, я признала в нем голос ангела.

– И ты могла понять его?

– Весьма легко. Он всегда был чист и ясен.

– Какие сонеты он давал тебе для спасения души?

– Он говорил мне, что я должна жить праведно и аккуратно посещать церковь. И еще он сказал мне, что я должна отправиться во Францию.

– В какую форму облекался «голос», когда он являлся перед тобой?

Жанна подозрительно взглянула на священника, а потом спокойно ответила:

– Вот этого я вам и не скажу.

– Часто говорил с тобой «голос»?

– Да. Два или три раза в неделю, и неизменно твердил: «Оставь свое селение и иди во Францию».

– Знал ли отец о твоем намерении?

– Нет. Голос говорил: «Иди во Францию», и я не могла больше оставаться дома.

– Что еще он говорил?

– Чтобы я сняла осаду Орлеана.

– И это все?

– Нет, мне было велено идти в Вокулер, где Робер де Бодрикур должен был дать мне солдат, чтобы они следовали за мной во Францию, а я возражала и говорила, что я бедная девушка, что я не умею ни сидеть на коне, ни воевать.

Потом она рассказала, как ее задерживали и не пускали в Вокулер, но в конце концов она все же получила солдат и отправилась в поход.

– Как ты оделась в поход?

Суд в Пуатье определенно установил и оговорил в своем решении, что, поскольку сам бог определил ей исполнять мужскую работу, вполне допустимо и не противоречит религии, чтобы она носила мужскую одежду; но это ничего не значило: новый суд готов был использовать против Жанны любое оружие, даже сломанное и признанное негодным, и таким оружием пользовались все время, пока не закончился этот гнусный процесс.

– Я оделась, – отвечала Жанна, – в мужскую одежду и повязала меч, подаренный мне Робером де Бодрикуром, другого оружия у меня не было.

– Кто посоветовал тебе носить мужскую одежду? Жанна опять насторожилась. Ей не хотелось отвечать.

Вопрос был повторен. Она не отвечала.

– Отвечай, суд приказывает!

– Переходите к следующему, – вот все, что она сказала. И Бопер был вынужден временно перейти к другим вопросам.

– Что сказал тебе Бодрикур перед твоим отъездом?

– Он заставил солдат, которые отправлялись со мной, дать слово, что они будут охранять меня. Мне же он сказал: «Ступай, и будь что будет!» (Advienne que pourra!).

После разных расспросов, не относящихся к делу, у нее опять спросили об одежде. Она ответила, что ей было необходимо одеваться по-мужски.

– Так тебе советовали твои «голоса»?

– Я полагаю, мои голоса давали мне хорошие советы, – ответила Жанна спокойно.

Это все, чего можно было добиться от нее. Допрос пришлось переключить на другие обстоятельства дела. Наконец, речь зашла о ее первой встрече с королем в Шиноне. Она рассказала, что узнала короля, которого раньше никогда не видела, с помощью откровения, полученного от «голосов». После того как эта тема была исчерпана, Бопер спросил:

– Ты и теперь слышишь эти «голоса»?

– Я их слышу каждый день.

– Чего ты просишь у них?

– Я никогда не прошу у них земных благ, лишь молю о спасении души.

– Разве «голос» всегда настаивал, чтобы ты не отлучалась от войска?

Судья осторожно подползал к главному. Она отвечала:

– Он велел мне остаться в Сен-Дени. Я повиновалась бы, если бы могла, но я была ранена, беспомощна, и рыцари увезли меня насильно.

– Когда и где тебя ранили?

– Меня ранили во рву, перед Парижем, во время штурма.

Следующий вопрос выдал тайные намерения Бопера:

– В этот день был престольный праздник?

Вы поняли? Сущность уловки заключалась в том, что «голос», исходящий от бога, вряд ли посоветовал бы или разрешил нарушать святость праздника войной и кровопролитием.

Жанна смутилась и, немного помедлив, ответила:

– Да, это было в престольный праздник.

– Теперь скажи-ка мне вот что: ты не усматривала греха, предпринимая атаку в такой день?

Это был выстрел, который мог бы пробить первую брешь в стене, не имевшей до сих пор ни единой трещины. Судьи умолкли, зал притих в напряженном ожидании. Но Жанна разочаровала судей. Она сделала лишь легкое движение рукой, словно отмахнулась от мухи, и равнодушно промолвила:

– Переходите к следующему!

Даже самые суровые лица на мгновение озарились улыбкой; кое-где послышался смех. Западня была расставлена с большой осмотрительностью, – и вот она захлопнулась, ничего не поймав.

Суд встал. Сидеть часами без отдыха было весьма утомительно. Большую часть времени заняли казалось бы пустые и явно бесцельные расспросы о происшествиях в Шиноне, об изгнанном герцоге Орлеанском, о первом обращении Жанны к англичанам и так далее; но вся эта на первый взгляд безобидная болтовня была полна скрытых ловушек. Однако Жанна счастливо обошла их все: одни – благодаря удаче, которая часто сопутствует неведению и неопытности, другие – по счастливой случайности, а большинство – при поддержке своего самого лучшего, самого надежного помощника – ясного ума и безошибочной интуиции.

Эта ежедневная злобная травля, это жестокое преследование беззащитной девушки, пленницы в цепях, продолжались без конца. Достойная забава, нечего сказать! Свора кровожадных собак-волкодавов, преследующая котенка! Могу засвидетельствовать под присягой – это было так, именно так с первого и до последнего дня! Когда останки бедной Жаняы пролежали в могиле уже целую четверть столетия, папа римский снова созвал особый суд, чтобы пересмотреть это дело, и лишь тогда только справедливый приговор очистил ее прославленное имя от пятен и грязи и заклеймил приговор и поведение Руанского трибунала плевком вечного позора. Маншон и некоторые из судей, принимавших участие в Руанском процессе, предстали в качестве свидетелей перед папским судом, реабилитировавшим Жанну посмертно. Вспоминая о гнусных проделках, о которых я только-что рассказал, Маншон показал следующее (вы можете лично убедиться в этом, ознакомившись с данными официальной истории):

«Когда Жанна давала показания о своих видениях, ее прерывали чуть ли не на каждом слове. Ее мучили бесконечными допросами о всевозможных вещах. Почти ежедневно утренний допрос продолжался три-четыре часа; потом из протоколов утреннего допроса извлекали наиболее трудные и щекотливые пункты, и они служили материалом для последующих допросов в послеобеденное время, также длившихся два-три часа. Поминутно они перескакивали с одного предмета на другой; и несмотря на это, она неизменно отвечала с поражающей мудростью и необыкновенной точностью. Часто она поправляла судей, замечая: „Но я уже однажды отвечала вам на этот вопрос, потрудитесь заглянуть в протокол“, – и отсылала их ко мне».

А вот показания одного из судей Жанны; читая их, помните, что речь идет не о двух-трех днях, а о долгой веренице тяжелых, мучительных дней:

«Они задавали ей свои мудрые вопросы, и она превосходно отвечала. Иногда допрашивающие меняли тактику и, внезапно разорвав логическую цепь мыслей, переключали ее внимание на иной предмет, дабы убедиться, не будет ли она противоречить сама себе. Они изнуряли ее в течение нескольких часов беспрерывными допросами, которые даже для самих судей были утомительны. Из сетей, которые на нее набрасывали, с трудом выпутался бы самый искусный человек. Она же давала свои ответы с величайшей осмотрительностью, и ее эрудиция была совершенной в такой степени, что все эти три недели я думал, не действует ли она по вдохновению свыше».

Ну что, разве не была она одарена таким умом, как я описал? Видите, что показали эти священники под присягой, эти служители церкви, избранные для ужасного суда по заслугам своей учености, опытности, остроты практического разума и непримиримого предубеждения против подсудимой. Они приравнивают эту бедную деревенскую девушку, почти подростка, к целой коллегии из шестидесяти двух ученейших мужей; более того – они ее одну ставят выше их всех! А разве это не так? Они – из Парижского университета, а она – из овчарни и коровника! О да, она была велика, она была недосягаема! Понадобилось шесть тысяч лет, чтобы породить такое чудо, но и через пятьдесят тысяч лет оно не повторится. Таково мое мнение.

Глава VII.

Третье заседание суда происходило в том же просторном замковом зале на следующий день, 24 февраля. Как оно началось? Да так же, как и вчера. Когда все было подготовлено и шестьдесят два церковника в судейских мантиях уселись в кресла, а стража и блюстители порядка заняли свои обычные места, Кошон, обратившись к Жанне с высоты своего трона, приказал ей возложить руки на евангелие и поклясться говорить только правду, ничего кроме правды, и отвечать на все вопросы суда.

Жанна вся вспыхнула и поднялась; поднялась и стояла, величественная и благородная, повернувшись лицом к епископу.

– Побойтесь бога, что вы делаете, ваше преосвященство! – воскликнула она. – Вы – мой судья, а берете на себя такую ответственность! Вы слишком много себе позволяете.

Это вызвало всеобщее замешательство; Кошон, заикаясь от гнева, заявил, что если она не подчинится, приговор ей будет вынесен немедленно. Кровь застыла у меня в жилах, и я заметил, как побледнели многие присутствующие: ведь это означало сожжение на костре! Но Жанна держалась гордо и отвечала ему без малейшего смущения:

– Все духовенство Парижа и Руана не может осудить меня, вам не дано на это права!

Поднялся невероятный шум: крики, ругань, аплодисменты. Жанна опустилась на скамью. Разъяренный епископ требовал присяги. Жанна сказала:

– Я уже приняла присягу. Этого достаточно.

– Отказываясь дать клятву, ты навлекаешь на себя подозрения! – завопил епископ.

– Пусть будет так. Я поклялась – и этого достаточно.

Кошон продолжал настаивать. Жанна ответила, что будет «говорить лишь то, что знает, однако, не все, что знает».

Ее мучитель не сдавался. И тогда она тихо промолвила:

– Я пришла от бога, и здесь мне нечего больше делать. Возвратите меня к богу, пославшему меня.

Горько было это слышать; ее слова означали: вы хотите отнять у меня жизнь, – берите ее и оставьте в покое мою душу.

Епископ все еще бушевал:

– Еще раз приказываю тебе...

Жанна спокойно прервала его: «Переходите к следующему», – и Кошон вышел из борьбы; но на этот раз он отступил, соблюдая видимость приличий, и предложил компромисс. Жанна, быстро сообразив, усмотрела в этом некоторую защиту для себя и охотно приняла предложение. Она должна была поклясться говорить правду «касательно всего, записанного в обвинительном акте». Теперь ее уже не могли увлечь в сторону; отныне в безбрежном море вопросов был проложен какой-то курс – и она его будет держаться. Уступка была большей, чем показалось вначале епископу; он не мог ее честно выполнить и явно досадовал.

По его приказанию Бопер возобновил допрос. Поскольку в это время был великий пост, представлялся случай уличить Жанну в нарушении религиозного обряда. Я мог бы заранее предсказать ему неудачу. Еще бы, ведь ее вера была ее жизнью!

– Когда ты в последний раз пила или ела?

Если бы с ее уст сорвался хоть малейший намек, что она принимала пищу, то ни ее молодость, ни тот факт, что она изголодалась в тюрьме, не избавили бы ее от опасного подозрения в неуважении к уставу церкви.

– Я не ела и не пила со вчерашнего полудня. Священник снова перешел к «голосам».

– Когда ты в последний раз слышала «голос»?

– Вчера и сегодня.

– В какое время?

– Вчера он послышался мне утром.

– Что ты делала тогда?

– Я спала, и он разбудил меня.

– Как разбудил? Коснувшись плеча? – Нет, он не прикасался ко мне.

– Благодарила ты его? Преклонила колени?

Вы, вероятно, догадываетесь, что он имел в виду дьявола и, конечно, надеялся, что постепенно ему удастся доказать, что она поклонялась сатане и служила заклятому врагу господа бога и всего рода человеческого.

– Да, я поблагодарила его, и преклонила колени на жестком ложе, к которому была прикована, и сложила руки и умоляла его ходатайствовать перед престолом всевышнего, чтобы господь просветил меня и наставил, как отвечать на вопросы в суде.

– И что же сказал этот «голос»?

– Он сказал: «Не бойся, отвечай смело, и господь поможет тебе». – И, повернувшись к Кошону, она воскликнула: – Вот вы говорите, что вы мой судья. А я опять повторяю вам: будьте осторожны в своих действиях, ибо я поистине послана богом, и вы подвергаете себя большой опасности.

Бопер спросил:

– Всегда ли советы «голоса» были постоянными, не было ли в них противоречий?

– Нет, советы были неизменны. Сегодня он снова велел мне отвечать смело.

– А скажи, это он запретил тебе отвечать на часть вопросов?

– Об этом я умолчу. У меня есть откровения, касающиеся короля, моего повелителя, и я не могу разглашать их.

И, вся затрепетав, со слезами на глазах, она воскликнула с глубоким убеждением:

– Я верю, – столь же непоколебимо, как и в христианское вероучение, и в то, что спаситель являлся для искупления грехов наших, что сам бог говорит со мною через посредство таинственного голоса.

На дальнейшие вопросы относительно «голосов» она отвечала, что не вправе разглашать то, что ей запрещено.

– Ты думаешь, бог бы прогневался, если бы ты поведала нам всю правду?

– Голос повелел мне нечто открыть королю, а не вам, и кое-что совсем недавно – вчера вечером; и мне бы хотелось, чтобы он об этом узнал. Он бы чувствовал себя гораздо лучше за обедом.

– Почему же «голос» сам не обращается к королю, как это случалось раньше, когда ты была там? Разве он бы не внял твоей просьбе, если бы ты пожелала этого?

– Не знаю, угодно ли это было богу.

Она задумалась и сидела минуту или две, отрешенная от всего, углубившись в свой внутренний мир; потом высказала вслух одну мысль, и в ней Бопер, чуткий и настороженный, тотчас же усмотрел неожиданную возможность поставить Жанне ловушку. Не думайте, что он сразу же набросился на это, обрадовавшись удобному случаю, как это сделал бы какой-нибудь желторотый новичок в делах насилия и в умении хитрить. О нет, наоборот, он сделал вид, что ничего не заметил. Оценив всесторонне находку, он отошел от нее подальше и равнодушно стал расспрашивать о вещах, не имеющих отношения к делу, чтобы впоследствии подползти и одним прыжком напасть на свою жертву, так сказать, из-за угла; он задавал разные скучные и пустые вопросы, как например: поведал ли ей «голос», что она совершит побег из тюрьмы, подсказал ли он ей ответы для сегодняшнего заседания, сопровождался ли «голос» ярким сиянием, были ли у него глаза и так далее.

Вот эта опасная мысль, высказанная Жанной вслух: «Без благодати божьей я ничего не могла делать».

Судьи поняли азартную игру старого священника и наблюдали за его жертвой с жадным любопытством. Бедная Жанна отвечала рассеянно и безучастно; вполне возможно, что она устала. Жизнь ее находилась в большой опасности, а она и не подозревала этого. Но вот, улучив момент, Бопер бесшумно подкрался и быстро набросил сеть.

– Находишься ли ты под благодатью божьей?

Но все же в этой своре псов нашлось два-три честных, смелых человека, и один из них – Жан Лефевр, Вскочив с места, он крикнул:

– Это страшный вопрос! Обвиняемая не обязана отвечать на него!

Кошон побагровел от гнева, увидев человеческую руку, протянутую утопающему ребенку; он затопал ногами и завопил:

– Молчать! Садитесь на место! Обвиняемая ответит на этот вопрос!

Не было никакой надежды, не было никакого выхода; скажет ли она «да», скажет ли она «нет» – и в том и в другом случае ей угрожала гибель, ибо в писании сказано– этого знать никому не дано. Какие же надо иметь жестокие сердца, чтобы юную неопытную девушку с наслаждением гнать в роковой капкан, прикрываясь именем церкви! Это был жуткий, незабываемый миг. Секунды казались мне вечностью. Весь зал трепетал в возбуждении, многие злорадствовали. Жанна взглянула на эти алчные лица за судейским столом, окинула их невинным, светлым взором, потом смиренно и кротко произнесла те бессмертные слова, которые смели прочь ужасный капкан, как ветер сметает паутину:

– Если я не нахожусь под благодатью господней, то молю бога, чтобы он ниспослал ее мне; если же я нахожусь под его благодатью, то пусть господь бог и сохранит меня в ней.

Ах, если бы вы только видели, какой это произвело эффект! Но я слишком слаб, чтобы передать мои чувства. Воцарилась гробовая тишина. Люди в изумлении переглядывались, некоторые в ужасе крестились, и я услышал, как Лефевр прошептал:

– Ее ответ превзошел мудрость человеческую/Дитя глаголет, осененное вдохновением свыше.

Бопер снова взялся за свое гнусное дело, но позор поражения угнетал его; он никак не мог собраться с мыслями и продолжал допрос вяло и бессвязно.

Он задавал Жанне сотни вопросов о ее детстве, о дубовой роще, о феях-волшебницах, о детских играх и забавах под нашим милым Волшебным деревом Бурлемона. Это пробудило у Жанны воспоминания прошлого, и голос ее немного дрожал, на глаза набегали слезы, но в общем она успешно вышла из всех испытаний, отвечала толково и хорошо.

Заканчивая, священник снова спросил ее об одежде – вопрос, который никогда не упускался ими из виду на протяжении всей их преступной игры и всегда висел над ее головой очередной угрозой, чреватой печальными последствиями.

– Ты желала бы облечься в женскую одежду?

– По правде сказать, да, если бы я могла выйти из этой тюрьмы; но здесь – нет.

Глава VIII.

Следующее заседание суда состоялось в понедельник, 27 февраля. Нет, вы только подумайте – по-прежнему епископ не хотел признавать договоренности, ограничивающей ведение дела вопросами, включенными в обвинительный акт, и опять стал требовать, чтобы Жанна приняла присягу безоговорочно. Она ответила:

– Не пора ли вам успокоиться, ваше преосвященство, я уже достаточно присягала.

И она настояла на своем; Кошону снова пришлось отступить.

И опять ее стали расспрашивать о «голосах».

– Ты показала, что, услышав их в третий раз, признала в них голоса ангелов. Каких именно ангелов?

– Святой Екатерины и святой Маргариты.

– Откуда ты узнала, что это были именно эти две святые? Как ты могла отличить их одну от другой?

– Я знаю, что это были они. Я знаю, как их различать.

– По какому признаку?

– По их обращению и приветствиям. Семь лет они являлись мне, и я знаю, кто они, ибо они сами открылись мне.

– Чей был первый «голос», беседовавший с тобой, когда тебе было тринадцать лет?

– Голос архангела Михаила. Я видела его воочию, и он был не один, а в окружении сонма ангелов.

– Ты видела архангела и сопровождавших его ангелов во плоти или духовно?

– Я видела их наяву – точно так же, как вижу вас; и когда они скрылись, я заплакала, что они не взяли меня с собой.

И в моем воображении снова предстал тот величественный призрак в ослепительно белом сиянии, который явился ей в тот день под Волшебным деревом Бурлемона, и трепет объял меня, хотя это случилось так давно. Давно ли? Нет, недавно. Но с тех пор свершилось столько событий, что их хватило бы на целую вечность.

– В каком образе являлся тебе святой Михаил?

– Мне не дозволено об этом говорить.

– Что тебе возвестил архангел при первом явлении?

– Сегодня я вам ответить не могу.

Мне думается, это означало, что она хотела предварительно посоветоваться со своими «голосами».

После ряда вопросов относительно откровений, переданных при ее посредстве королю, она с сожалением отметила, что суд понапрасну теряет время:

– Я вынуждена повторить то, что говорила не раз на этих заседаниях. Я уже отвечала на все вопросы подобного рода на суде в Пуатье; и мне бы хотелось, чтобы вы распорядились доставить сюда протоколы этого суда и зачитали мои показания. Прошу вас, пошлите за ними.

Ответа на просьбу не последовало. Предмет был таков, что его лучше было обойти, и протоколы первого суда предусмотрительно упрятали подальше, ибо в них были изложены факты, которые здесь могли бы оказаться очень некстати. Между прочим, там было заключение суда, утверждавшее, что миссия Жанны исходит от бога, тогда как нынешний суд, суд низшей инстанции, силился доказать, что Жанна действует по наущению дьявола. Там было также постановление, разрешавшее Жанне носить мужскую одежду, тогда как данный суд пытался использовать это обстоятельство против нее.

– Почему ты решилась вдруг отправиться во Францию? Ты это сделала по собственному желанию?

– Да, и по указанию свыше. Без воли божьей я бы не пришла сюда. Я бы скорее согласилась, чтобы меня разорвали на части, привязав к лошади, чем нарушать волю всевышнего.

Бопер снова стал расспрашивать ее об одежде, как о чем-то особо важном и значительном; он говорил об этом торжественным тоном. Жанна потеряла терпение и прервала его:

– Это мелочь, не относящаяся к делу. Я носила мужскую одежду не по совету людей, а по указанию свыше.

– Робер де Бодрикур не заставлял тебя одевать ее?

– Нет.

– Думаешь ли ты, что поступила хорошо, облачаясь в мужскую одежду?

– Я думаю, что, повинуясь во всем воле божьей, я поступала хорошо.

– А в данном частном случае думаешь ли ты, что поступила хорошо, облачаясь в мужскую одежду?

– Я не делала ничего без указания свыше.

Бопер бросался на всевозможные уловки, чтобы заставить Жанну впасть в противоречие с собой и добиться хоть какого-нибудь несоответствия ее слов и действий словам священного писания. Но это была напрасная потеря времени. Он спрашивал о ее видениях, о сиянии, сопровождавшем их, о ее встречах с королем, о чем угодно, лишь бы запутать ее.

– Был ли ангел над головой короля в первый раз, когда ты встретилась с ним?

– Клянусь пресвятой девой Марией!.. – начала было она с жаром, но тут же сдержала себя и спокойно промолвила: – Если он и был там, то я не видела его.

– Было ли сияние?

– Там было более трехсот солдат и пятьсот факелов, сияния было много – в том числе и духовного.

– Что заставило короля поверить откровениям, которые ты поведала ему?

– Ему самому являлись знамения, кроме того, он пользовался советами духовенства.

– Какие откровения ты поведала королю?

– В этом году вы ничего больше не узнаете, – и, помолчав, она добавила:

– На протяжении трех недель меня подробно расспрашивали священники в Шиноне и Пуатье. Королю было знамение еще до того, как он поверил в мою миссию; а что касается священников, то, по их мнению, мои поступки хороши, а не дурны.

Короля на время оставили в покое. Бопер перешел к вопросу о чудотворном мече из Фьербуа, стараясь выискать здесь что-нибудь, уличающее Жанну в колдовстве.

– Как ты узнала, что существует древний меч, зарытый в земле под алтарем церкви святой Екатерины в Фьербуа?

На этот вопрос Жанна ответила откровенно:

– Я знала, что меч находится там, ибо об этом мне сообщили голоса; я послала за мечом и просила вручить его мне, чтобы пользоваться им в сражениях. Я знала, что он зарыт неглубоко. Служители церкви разыскали меч и извлекли из земли; потом его очистили, и ржавчина легко сошла.

– Скажи, когда тебя взяли в плен у Компьена, меч был при тебе?

– Нет. Но я носила его постоянно до тех пор, пока не покинула Сен-Дени после боев под Парижем.

Имелось подозрение, что этот меч, обнаруженный так таинственно и неизменно приносивший победу, был заколдован.

– Был ли сей меч освящен? От кого исходило благословение и в чем его сущность?

– Нет, его не освящали. Он был мне дорог потому, что был найден в церкви святой Екатерины, а я всегда любила и почитала эту церковь.

Она любила ее потому, что церковь была построена в честь одной из являвшихся ей святых.

– Не возлагала ли ты сей меч на алтарь, испрашивая о даровании победы? (Бопер имел в виду алтарь церкви Сен-Дени).

– Нет.

– Молилась ли ты, чтобы он приносил тебе удачу?

– А разве это дурно – желать, чтобы мое оружие приносило мне удачу?

– Так, значит, не этот меч был при тебе в сражении под Компьеном? Какой же меч ты носила тогда?

– Меч бургундца Франке из Арраса, захваченного мною в плен в стычке при Ланьи. Я сохранила его, потому что это был хороший боевой меч, весьма удобный для нанесения ударов противнику.

Она сказала это так естественно, так просто, и контраст между ее маленькой хрупкой фигуркой и суровыми воинскими словами, которые так легко слетали с ее уст, был так велик, что многие зрители невольно улыбнулись.

– Что же стало с прежним мечом? Где он теперь?

– Разве вопрос об этом включен в обвинительный акт?

Бопер не ответил. Он спросил:

– Что тебе дороже: твое знамя или твой меч? При упоминании о знамени глаза ее радостно заблестели, и она воскликнула:

– О, знамя мое мне дороже во сто крат! Иногда я носила его сама, когда бросалась в атаку, – мне так не хотелось никого убивать! – Потом она наивно добавила, и как-то странно было слышать из уст юной девушки эти слова: – Я никогда никого сама не убила.

Снова веселое оживление в зале, и это немудрено, – ее облик был воплощением женской невинности. Трудно было поверить, что она когда-либо участвовала в кровавых битвах, – до такой степени она казалась не созданной для этого.

– Во время последней битвы под Орлеаном говорила ли ты своим солдатам, что стрелы неприятеля, равно как и камни из его катапульт, не поразят никого, кроме тебя?

– Нет. И вот вам доказательство: более сотни моих солдат были поражены. Я говорила им только, чтобы они не поддавались ни сомнениям, ни страху, а твердо верили, что мы снимем осаду города. Я была ранена стрелой в ключицу во время штурма бастилии, господствовавшей над мостом, но святая Екатерина поддержала меня: я выздоровела через полмесяца, не покинув на это время ни седла, ни обычных занятий.

– Ты знала, что будешь ранена?

– Да, и я заранее предупредила об этом короля. Мне предсказали это мои голоса.

– Когда ты заняла укрепления в Жаржо, почему ты не назначила выкуп за коменданта этой крепости?

– Я предложила ему покинуть крепость и уйти невредимым вместе со своим гарнизоном; в случае его несогласия, я овладела бы ею штурмом.

– Что ты и сделала, я полагаю?

– Да.

– А скажи, твои «голоса» тебе советовали взять крепость штурмом?

– Я этого не помню.

Так безрезультатно закончилось это утомительное, долгое заседание. Были испробованы все средства уличить Жанну в нечестивых помыслах, дурных поступках или неуважении к церкви и даже в грехах, совершенных ею в раннем детстве дома и вне дома, – и никакого успеха. Жанна с честью выдержала все испытания.

И что же, суд был обескуражен? Ничуть. Конечно, он был удивлен, более того – поражен, видя, что его задача оказалась столь хлопотливой и трудной, а не простой и легкой, как это ожидалось; но у него были могущественные сообщники – голод, холод, усталость, интриги, ложь и вероломство; и против всего этого полчища бед стоял один-единственный человек – беспомощная, неграмотная девушка, которую систематически утомляли телесно и духовно, стараясь во что бы то ни стало загнать в одну из расставленных ловушек.

Но неужели все эти бесконечные заседания оказались столь бесплодными? Да. Суд ощупью выискивал путь, цепляясь то за то, то за это, и, наконец, отыскал один-два еле заметных следа, которые надеялся постепенно освежить и впоследствии использовать в качестве неоспоримых доказательств – мужская одежда, например, а также таинственные видения и «голоса». Разумеется, никто не сомневался в том, что Жанне являлись сверхъестественные существа, что они беседовали с ней и давали ей советы. Никто, конечно, не сомневался, что сверхъестественные силы помогли Жанне сотворить чудеса, например, узнать в толпе короля, которого она никогда раньше не видела, или найти меч, зарыты" под алтарем. Было бы нелепо сомневаться в этом, ибо всем известно, что вселенная наполнена бесами к ангелами, которые видимы либо колдунам, либо безгрешным праведникам. Но многие – пожалуй, даже большинство– сомневались в том, что ее видения, «голоса» и чудеса исходят от бога. Полагали, что со временем можно будет доказать, что сие есть не что иное, как проявление мощи дьявола и его присных. Отсюда вы легко можете заключить: если суд так настойчиво возвращался к этому основному предмету, любопытствуя и копаясь в его мельчайших деталях, он не тратил попусту время, а преследовал вполне определенную цель.

Глава IX.

Следующее заседание открылось в четверг, 1 марта. Присутствовало пятьдесят восемь судей, – остальные отдыхали.

Как обычно, от Жанны потребовали принять присягу, и опять же – без всяких оговорок. На этот раз она не проявила ни малейшего раздражения. Она считала свою позицию надежно подкрепленной условием не выходить за рамки обвинительного акта, – компромисс, от которого Кошон всячески хотел отвертеться; на этот раз она решительно и твердо отказалась от присяги.

– Что касается пунктов, включенных в обвинительный акт, – добавила она со всей искренностью и прямотой, – я готова говорить правду, говорить откровенно и исчерпывающе, как бы я говорила перед самим папой.

Наконец-то им представился случай! В то время у нас было несколько пап – два или три – и, конечно, только один из них мог быть настоящим. Рассуждать на эту тему было очень опасно, и благоразумные люди помалкивали. Теперь представилась возможность столкнуть неопытную девушку в пропасть, и недостойный судья незамедлительно воспользовался этим, С притворным равнодушием он, как бы мимоходом, спросил:

– Которого из, пап ты считаешь настоящим? Весь зал замер в ожидании ответа, предвидя, что тут-то Жанна неминуемо попадет в ловушку. Но последовавший ответ поверг судью в замешательство, а в публике многие рассмеялись, ибо Жанна спросила с такой беспредельной наивностью, что почти обманула меня, – ребенок, сущий ребенок!

– А разве их два?

Один из членов суда, сочетавший в себе ученость и крайнюю невоздержанность в божбе, заметил так громко, что услышала половина зала:

– Клянусь богом, – это мастерский удар!

Оправившись от этого мастерского удара, судья снова перешел в наступление, но был уже более осторожен и пропустил вопрос Жанны мимо ушей.

– Правда ли, – продолжал он, – что ты получила письмо от графа д'Арманьяка {45} с просьбой дать указание, которому из трех пап он должен подчиняться?

– Да, получила и ответила на пего.

Были зачтены копии писем. Жанна сказала, что ее письмо скопировано не совсем точно. Она утверждала, что получила письмо графа как раз в то время, когда садилась на коня, и добавила:

– Я успела продиктовать лишь несколько слов в ответ – я сказала, что постараюсь написать ему из Парижа или из другого места при первой возможности.

Ее снова спросили, которого из пап она считает настоящим.

– Я не имею права вмешиваться в дела церкви и не давала графу д'Арманьяку никаких указаний о папах. – Потом без всякого страха, что было так необычно в этом вертепе казуистов и приспособленцев, она сказала: – Что касается меня, я считаю, мы обязаны подчиняться его святейшеству папе, пребывающему в Риме.

С этим вопросом пришлось покончить. Затем была зачитана копия первого официального документа Жанны – ее обращение к англичанам, призывающее снять осаду Орлеана и покинуть Францию, – творение великое и поистине прекрасное для неопытной девушки в семнадцать лет.

– Ты признаешь подлинность документа, оглашенного судом?

– Да, за исключением тех ошибок, которые в нем имеются, – а именно: тех слов, которые преувеличивают мое значение. – Я понял, о чем пойдет речь, и сгорал от стыда. – Например, я не говорила: «сдайте Деве» (rendez a la Pucelle) – я говорила: «сдайте королю» (rendez au Roi); кроме того, я не называла себя «главнокомандующим» (chef de guerre). Все эти слова были, наверное, вставлены моим секретарем; возможно, он не расслышал меня или забыл, о чем я говорила.

Отвечая суду, Жанна не смотрела на меня; она чувствовала, в каком я затруднении. Я вовсе не ослышался и ничего тогда не забыл. Я умышленно изменил отдельные выражения, так как она действительно была главнокомандующим и имела право так называться, – это было правильно и уместно; и. кто бы сдал крепость ничтожному королю, который в то время был не более как пешкой? Капитуляция была возможна лишь перед благородной Девой из Вокулера, уже знаменитой и могущественной, хотя она еще и не нанесла по врагу ни одного удара.

Ах, какой трагический случай произошел бы тогда со мной, если бы эти безжалостные судьи узнали, что писец, которому было продиктовано это воззвание, личный секретарь Жанны д'Арк, присутствует здесь, и не только присутствует, но и помогает составлять протокол; более того, – ему суждено через много-много лет дать показания, изобличающие искажения и ложь, занесенные в судебный протокол по воле Кошона, и предать их действия вечному позору!

– Признаешь ли ты, что сама диктовала это воззвание?

– Признаю.

– Раскаиваешься ли ты? Отрекаешься ли от него? Она воскликнула с негодованием:

– Нет! Даже эти цепи, – она потрясла цепями, – даже эти цепи не смогут охладить надежд, выраженных мною в воззвании. Более того!..

Она встала и гордо выпрямилась; лицо ее сияло дивным светом, и слова потоком полились из ее уст:

– Предупреждаю вас, не пройдет и семи лет, как на англичан обрушится бедствие, – да, бедствие во много раз ужаснее, чем падение Орлеана! и...

– Молчать! Садись!

– ... И наступит время, когда они лишатся, всех своих завоеваний во Франции!

Учтите следующее. Французской армии уже не существовало. Дело освобождения Франции заглохло, король бездействовал, не было даже намека на то, что со временем коннетабль Ришмон выступит в поход, чтобы продолжить и довести до конца великое дело Жанны д'Арк. И несмотря на это, Жанна предсказывала с полной уверенностью, и ее предсказание сбылось!

Через пять лет, в 1436 году, Париж пал, и наш король вступил в него под развевающимися знаменами победы. Итак, первая половина пророчества сбылась; в сущности, сбылась и вторая половина, ибо, когда Париж оказался в наших руках, все остальное было уже обеспечено.

Двадцать лет спустя вся Франция стала нашей, за исключением одного лишь города – Кале.

Вспоминается более раннее предсказание Жанны. Собираясь взять Париж – и она легко могла это сделать, если бы король согласился, – она сказала, что теперь самая золотая пора; что, захватив Париж, мы овладеем всей Францией в шесть месяцев. Но если эта золотая пора будет упущена, понадобится двадцать лет, чтобы освободить Францию.

И она была права. После того как в 1436 году пал Париж, дело подвигалось медленно; приходилось брать город за городом, крепость за крепостью, и на все это ушло ровно двадцать лет.

Да, именно в первый день марта 1431 года здесь, на суде, публично, она произнесла свои знаменитые пророческие слова. Иногда бывает, что предсказания сбываются, но если всмотреться и разобраться поглубже, всегда возникает подозрение – а не записаны ли они задним числом. Здесь же совсем другое. Предсказание Жанны было занесено в официальный протокол в тот же час и в ту же минуту, то есть за много лет до его исполнения, и вы можете прочесть его там и сегодня. Спустя двадцать пять лет после смерти Жанны протокол этот был оглашен на Великом процессе по реабилитации и клятвенно удостоверен Маншоном и мною; оставшиеся в живых члены суда также подтвердили подлинность данного документа.

Поразительное пророчество Жанны в этот столь знаменательный день 1 марта вызвало большое волнение, и прошло немало времени, пока все успокоились. Волнение вполне естественное, ибо всякое пророчество вызывает суеверный страх, независимо от того, считают ли его исходящим из преисподней или от духа святого. Во всяком случае, эти люди были твердо убеждены в том, что вдохновение невозможно без вмешательства могущественных, таинственных сил, и готовы были пойти на все, чтобы узнать, из какого источника оно берет свое начало.

Допрос возобновился.

– Откуда ты знаешь, что все это так и будет?

– Мне было откровение. Я знаю это так же точно, как и то, что вы сидите здесь передо мной.

Такого рода ответ не смягчил накала страстей. Поэтому, задав еще несколько незначительных вопросов, судья оставил эту скользкую тему и перешел к другой, которая была ему более по вкусу.

– На каком языке говорят твои «голоса»?

– На французском.

– И святая Маргарита тоже?

– Конечно, а почему бы нет? Она стоит за нас, а не за англичан.

Итак, святые и ангелы – и те не желают говорить по-английски! Какое оскорбление! Их нельзя было привлечь к суду и покарать за неуважение к властям, но трибунал мог молчаливо принять во внимание замечание Жанны и, запомнив его, использовать против обвиняемой, что он впоследствии и сделал. Судьи не брезговали ничем.

– Скажи, носят ли твои святые ангелы драгоценности – диадемы, перстни, серьги?

Жанна считала подобные вопросы глупыми, вздорными, недостойными внимания; она отвечала на них с полным безразличием. Но в данном случае это ей нечто напомнило, и она обратилась к Кошону:

– У меня было два перстня. Их отняли у меня при взятии в плен. Один из них я вижу у вас. Это подарок моего брата. Возвратите его мне. А если не мне, то прошу вас пожертвовать его церкви.

У судей возникло подозрение, что эти перстни предназначались для волшебства и чародейства, и они сразу же ухватились за эту мысль.

– Где второе кольцо?

– Его отобрали бургундцы.

– Откуда ты его получила?

– Мне подарили его родители.

– Расскажи, какое оно.

– Оно простое и гладкое, на нем вырезана надпись: «Иисус и Мария».

Каждому было ясно, что это совсем неподходящее орудие для свершения дьявольских дел. След оказался ложным. Однако, чтобы еще раз убедиться в этом, кто-то из судей спросил Жанну, не лечила ли она больных прикосновением перстня. Она ответила: «Нет».

– Теперь расскажи нам о феях, обитавших возле Домреми, существование которых подтверждается многочисленными слухами. Говорят, однажды в летнюю ночь твоя крестная мать застала этих духов пляшущими под деревом, именуемым «Волшебным Бурлемонским буком». Скажи, быть может, твои мнимые святые и ангелы и есть те самые феи?

– А это включено в обвинительный акт? – спросила Жанна и умолкла.

– Ты не беседовала со святой Маргаритой и святой Екатериной именно под этим деревом?

– Не помню.

– Или у родника около дерева?

– Да, временами.

– Какие обещания они тебе давали?

– Только те, которые исходили от бога.

– Какие же именно?

– Этого нет в акте, но я вам отвечу: они сообщили мне, что король обретет власть в своем королевстве вопреки всем врагам своим.

– А еще что?

Никакого ответа. Потом она смиренно сказала:

– Они обещали ввести меня в рай.

Если лица действительно выражают то, что у людей на душе, то на лицах многих в эту минуту мелькнуло подобие раскаяния и страха: а не занимаются ли они здесь преступной травлей избранницы и вестницы божьей? Интерес еще более усилился. Движение и шепот прекратились; напряженная тишина почти угнетала.

Вы, вероятно, заметили, что почти с самого начала характер вопросов, задаваемых Жанне, показывал, что в значительной степени спрашивающий заранее знал то, о чем спрашивал. Вы также, должно быть, заметили, что они обычно знали, как и где именно выискивать ее секреты, что она в сущности так или иначе знали ее главные тайны – чего она никак не подозревала – и лишь стремились разными коварными методами заставить ее публично выдать их.

Вы помните Луазелера, этого лицемера, священника-предателя, пешку в руках Кошона? Помните, что на исповеди Жанна свободно и доверчиво призналась ему во всем, кроме лишь тех немногих божественных откровений, о которых «голоса» запретили ей сообщать кому бы то ни было, и что бесчестный судья Кошон, спрятавшись, все время подслушивал ее исповедь?

Вам понятно теперь, что эти инквизиторы могли придумывать бесчисленное множество мелочных, каверзных вопросов, – вопросов, тонкость, точность и изощренность которых были бы просто необъяснимы, если бы не был известен их источник – подлая проделка Луазелера.

Ах, епископ города Бовэ, как ты проклинаешь теперь свою жестокость и вероломство, пробыв столько лет в аду! Кто поможет тебе? Кто заступится за тебя? Лишь одна душа, среди душ, искупивших грехи свои, может пожалеть тебя и, протянув руку милосердия, извлечь тебя из геенны огненной – это душа благородной Жанны д'Арк! Быть может, она уже спасла тебя.

Но вернемся к процессу.

– Они давали тебе еще какие-нибудь обещания?

– Да, но этот вопрос не предусмотрен актом. Теперь я не могу этого сказать, но не пройдет и трех месяцев, как все станет известно.

Судья, по-видимому, знал то, о чем спрашивал; его выдал следующий вопрос:

– Сообщили ли тебе твои «голоса», что через три месяца ты будешь освобождена?

Жанна часто обнаруживала некоторое удивление при удачных догадках судей; она не скрыла своего удивления и на этот раз. Меня же приводило в ужас, что мой разум (который я не мог контролировать) критически относится к этим «голосам» и внушает мне: «Они тут как тут и советуют ей говорить смело, то есть делать то, что она сделала бы и без посторонней помощи, но когда следовало бы предостеречь ее, например, объяснить ей, как эти заговорщики умудряются так ловко проникать в ее дела, – их нет, они отсутствуют, оставляя ее одну». Я от природы богобоязнен, и когда такие мысли приходили мне в голову, я трепетал от страха, а когда случалась в ту пору гроза с громом и молнией, я чувствовал себя таким больным и разбитым, что с трудом мог принудить себя оставаться на месте и продолжать свою работу.

Жанна отвечала:

– Этого нет в обвинительном акте. Я не знаю, когда буду освобождена, но кое-кто из тех, кто желает, чтобы я покинула этот мир, сами уйдут из него раньше меня.

Это заставило некоторых судей вздрогнуть.

– Сказали тебе твои «голоса», что ты будешь освобождена из тюрьмы?

О, наверное они говорили, и судья хорошо это знал.

– Спросите меня об этом еще раз через три месяца, и тогда я отвечу вам точно.

Она умолкла, и лицо ее просветлело, озаренное счастьем – лицо измученной узницы! А я? А Ноэль Ренгессон, притаившийся там в углу? Да мы были просто захлестнуты волною радости, окатившей нас с ног до головы! Не знаю, как мы смогли усидеть и удержаться от роковой ошибки – неосторожным движением выразить свои чувства и выдать себя.

Через три месяца она выйдет на свободу. Таков был смысл ее слов; так мы ее и поняли. Так сказали ей «голоса», и сказали правду, даже сообщили день – 30 мая. Но теперь мы знаем, что они милосердно скрыли от нее, как именно она будет освобождена; и она пребывала в неведении. Вернется домой! – вот как мы с Ноэлем тогда поняли ее слова, об этом мы только и мечтали, и теперь мы готовы были считать дни, часы, минуты. Они пролетят быстро; не успеешь оглянуться – и все кончится. Мы на руках принесем домой наше божество, и там, вдали от суетного шумного света, заживем прежней счастливой жизнью, как некогда в детстве, – на свежем воздухе, согретые солнцем, в дружбе с кроткими овцами и добродушными людьми, в своем кругу, среди прелестных лугов, лесов и рек, в блаженном спокойствии. Да, об этом мы мечтали все эти три месяца, вплоть до страшной развязки, самая мысль о которой, мне кажется, убила бы нас, если б мы знали о ней раньше и если б нам пришлось хранить эту горькую тайну в своих сердцах хотя бы даже в течение половины тех тяжелых дней.

Мы толковали ее предсказание так. В душе короля все же заговорит совесть, и он вместе со старыми боевыми друзьями Жанны, ее соратниками – герцогом Алансонским, бастардом Дюнуа и Ла Гиром, решит спасти Жанну, и что ее освободят в конце этого трехмесячного срока. Итак, наши мысли были подготовлены, и мы надеялись принять в этом деятельное участие.

На нынешнем и на последующих заседаниях от Жанны требовали, чтобы она в точности назвала день своего освобождения, но этого она не могла сделать. Этого не разрешали ей «голоса». Более того, «голоса» не называли ей точной даты. Но после того как исполнилось пророчество, я всегда был убежден, что Жанна видела свое избавление в смерти. Но не в такой смерти! Исполненная божественного наития, неустрашимая в бою, она все же оставалась человеком. Она была не только святой, не только ангелом; она была также девушкой из плоти и крови, – такой же точно земной девушкой, как и всякая другая, полной нежности, чувствительности и любви. И вдруг – такая смерть! Нет, мне кажется, она не могла бы прожить те три месяца, предвидя такой исход. Вы помните, что когда она впервые была ранена, она испугалась и заплакала, – точно так же, как сделала бы всякая другая семнадцатилетняя девушка, хотя она и знала за восемнадцать дней вперед, что будет ранена в тот самый день. Нет, она не боялась обычной смерти, и, как мне думается, обычная смерть была в ее представлении лишь таинственной гранью перед просторами жизни вечной, ибо на лице ее было выражение радости, а не ужаса, когда она произносила свое пророчество.

Теперь объясню, почему я так думаю. За пять недель до ее пленения в сражении под Компьеном «голоса» уже предсказали ей то, что должно было случиться. Они не назвали ей ни числа, ни места, но сказали, что ее возьмут в плен и что это свершится накануне праздника святого Иоанна. Она просила: если смерть неизбежна – пусть она будет мгновенной, если плен неизбежен – пусть он будет недолгим, ибо душа ее возлюбила свободу и не приспособлена к ограничениям. «Голоса» не дали ей никаких обещаний, а лишь велели ей мужаться и твердо переносить все невзгоды и испытания. Но так как они не отказали ей в скоропостижной смерти, то такое полное надежд юное существо, как Жанна, естественно, удовлетворилось и этим, лелея свою мечту о жизни будущей. И теперь, когда ей внушили, что она будет «освобождена» через три месяца, мне кажется, она поверила, что умрет внезапно на своей постели в тюрьме; вот почему она была так счастлива и довольна – перед ней открывались врата рая, она навсегда избавится от бренных забот; и срок был так краток, и награда так близка... И это придавало ей силы, она выдержала и довела бой до конца, как и подобает солдату – спасай себя, защищайся, борись до последней возможности, а если ее нет, умри храбро, лицом к врагу.

Уже потом, когда она обвиняла Кошона в попытке отравить ее рыбой, убеждение (если только у нее было такое убеждение, а я уверен, что оно у нее было), убеждение, что ее «освободит» смерть в тюрьме, должно было значительно укрепиться, и это понятно.

Но я увлекся и отошел от главной темы. Жанну попросили точно назвать время, когда она будет освобождена из заключения.

– Я много раз повторяла, что мне не разрешено обо всем говорить вам. Меня освободят, но я должна испросить у моих голосов позволения сообщить вам, в какой именно день это будет. Вот почему я хотела бы, чтобы с этим не торопились.

– Так что ж, – твои «голоса» запрещают тебе говорить правду?

– Быть может, вам желательно узнать что-либо о короле Франции? Я повторяю еще раз, он вернет свое королевство. Я это знаю так же твердо, как и то, что нахожусь в вашем присутствии. – Она вздохнула и, после краткой паузы, добавила: – Меня бы уже не было в живых, если бы не это откровение, которое всегда утешает меня.

Ей задали еще несколько незначительных вопросов об одеждах снятого Михаила и его внешнем виде. Она отвечала на них с достоинством, но было заметно, что это ей причиняет обиду. Помедлив немного, она сказала:

– Я счастлива при его появлении; когда я вижу его, я чувствую, что пребываю вне смертного греха... Иногда святая Маргарита и святая Екатерина позволяют мне исповедоваться им, – добавила она совсем наивно.

Судьям опять представилась возможность расставить сети перед этой детской наивностью.

– Скажи, когда ты исповедовалась, думала ли ты, что находишься под бременем смертного греха?

Но ответ ей нисколько не повредил. Тогда судьи еще раз обратились к откровениям, ниспосланным королю, – к тем тайнам, которые они столь упорно пытались выведать у Жанны, но всегда безуспешно.

– Итак, королю явилось знамение...

– Я уже говорила, что ничего не скажу вам об этом.

– Знаешь ли ты, какое это было знамение?

– Не спрашивайте. Ответа не будет.

Речь идет о секретной встрече Жанны с королем; переговоры велись с глазу на глаз в присутствии лишь двух-трех посторонних. Стало известно – с помощью Луазелера, конечно, – что знамением этим явилась корона, удостоверившая истинность призвания Жанны.

Все это остается тайной и по сей день – я имею в виду происхождение данной короны – и тайна эта непостижима. Мы никогда не узнаем, настоящая ли корона спускалась на голову короля или только ее символ, чудесный образ, созданный воображением.

– Скажи, ты видела корону на голове короля, когда ему было откровение?

– Не могу вам сказать этого, я дала клятву.

– Не эта ли самая корона была предложена королю в Реймсе?

– Я полагаю, король возложил себе на голову ту корону, которая была в соборе; другая, более драгоценная, была ему доставлена позже.

– А ты ее видела?

– Я поклялась молчать об этом. Но, видела я ее или нет, я слышала, что она была драгоценна и великолепна.

Они терзали ее расспросами об этой таинственной короне до изнеможения, но так ничего и не выпытали. Заседание закончилось. Тяжелый это был день для всех нас.

Глава X.

Суд отдыхал день, потом снова приступил к работе в субботу, 3 марта.

Это было одно из самых бурных заседаний. Трибунал вышел из терпения, и не без причины. Эти пять дюжин выдающихся церковников, известных тактиков и столпов закона, покинули свои высокие посты, где требовалась их неусыпная бдительность, чтобы прибыть сюда из разных провинций и совершить простейшее и легчайшее дело: осудить и послать на казнь сельскую девушку девятнадцати лет, которая не умела ни читать, ни писать, не разбиралась в уловках и хитростях судопроизводства, не могла выставить от себя ни одного Свидетеля, которой не разрешили иметь ни защитника, ни советника и вынудили вести дело самой против хищного волка-судьи и стаи подтасованных заседателей. Не пройдет и двух часов, как она будет сбита с толку, безнадежно запутана, разбита и осуждена. Никто в этом не сомневался. Но они просчитались. Два часа растянулись на много дней; то, что обещало быть лишь мелкой стычкой, превратилось в длительную осаду; простое и легкое – в действительности оказалось поразительно трудным; жертва, которую собирались сдунуть, как перышко, стояла нерушимо, как скала; и в итоге получалось – если кто-либо и имел право смеяться, то только лишь эта деревенская девушка, а не судьи.

Однако она не смеялась: – это было ей несвойственно; зато смеялись другие. Весь город хохотал в рукав; суд знал об этом, и его достоинство было жестоко уязвлено. Церковники не могли скрыть своей досады.

Итак, как я уже сказал, заседание было бурным. Все видели, что эти люди задались целью вырвать сегодня у Жанны такие признания, которые должны были ускорить судебный процесс и привести его к желаемой развязке. Это свидетельствует, что, после всех своих многочисленных проб и экспериментов, они по-прежнему не знали ее. Начался жаркий бой. Вопросы задавались не одним лицом, а при активном участии всей коллегии. Жанну обстреливали отовсюду. Судьи засыпали ее вопросами, и она вынуждена была охлаждать их пыл и просить их вести огонь поочередно, а не всем взводом сразу. Начало было обычным:

– Мы еще раз требуем, чтобы ты принесла присягу – говорить только правду и отвечать на все вопросы.

– Я намерена отвечать на вопросы, предусмотренные обвинительным актом. Если же пожелаю сказать больше, скажу лишь то, что сама найду нужным.

– Сражение на прежних позициях возобновилось с небывалым ожесточением, дрались за каждый вершок, прибегали к угрозам и запугиваниям, но Жанна не сдавалась, и наступающие решили действовать в обход. Полчаса ушло на расспросы о видениях: во что они были одеты, какие у них волосы, каков их внешний облик и тому подобное, и все это в надежде выудить хоть что-нибудь такое из ее ответов, что могло бы ей повредить; результат был равен нулю.

Не забыли, конечно, и ее мужской одежды. Пережевав десятка два давно известных вопросов, выдвинули два-три новых.

– Просили ли тебя когда-нибудь король или королева снять мужскую одежду?

– Это к делу не относится.

– Думаешь ли ты, что совершила бы грех, если бы снова облеклась в одежды, приличествующие твоему полу?

– Я служу господу богу и повинуюсь его велениям. Немного погодя они стали расспрашивать о знамени Жанны в надежде приписать ей колдовство и магию.

– Носили ли твои солдаты подобие твоего знамени на своих флажках?

– Да. Копьеносцы моей личной охраны. Это делалось для того, чтобы отличить их от других войск. Причем не по моему желанию, а по их собственному.

– Эти флажки обновлялись?

– Да. Сломав копье, флажок обновляли. Цель этих вопросов сразу же выяснилась.

– А не говорила ли ты солдатам, что флажки с изображением твоего знамени приносят удачу?

Воинский дух Жанны был оскорблен этим наглым вопросом. Она гордо выпрямилась и, сверкнув глазами, дала достойный отпор: -Я им всегда говорила: «Бейте врагов, бейте англичан!» и сама показывала им пример.

Всякий раз, когда она бросала подобные изобличающие слова в лицо этим французским лакеям в английских ливреях, они приходили в бешенство. Десять, двадцать, тридцать человек вскакивали, как ужаленные, орали, топали ногами, но Жанна ничуть не смущалась. Так было и на этот раз.

Наконец, все успокоились, и допрос продолжался.

Теперь они пытались обратить против Жанны те многие почести, которые ей оказывались, когда она поднимала Францию из грязи и позора столетнего рабства.

– Ты не заставляла изображать себя на картинах и портретах?

– Нет. В Аррасе я видела картину, изображающую меня в доспехах, коленопреклоненной перед королем и вручающей ему пергамент, но сама я не заказывала ничего подобного.

– Служили ли в твою честь мессы и молебны?

– Если это делалось, то вовсе не по моему приказанию. Но если кто и молился за меня – я думаю, в этом нет ничего дурного.

– Верили французы, что ты послана богом?

– Не знаю, верили они этому или нет, но все же я его посланница.

– Если они верили, что ты послана богом, мыслишь ли ты, что это хорошо?

– Если они верили, их вера не была обманута.

– Как ты мыслишь, что побуждало людей целовать тебе руки, ноги и одежду?

– Им радостно было меня видеть, и они проявляли свою радость; я не смогла бы воспрепятствовать им при всем моем желании. Бедные люди приходили ко мне с любовью, – ведь я не причиняла им зла; напротив, я делала для них все, что было в моих силах.

Обратите внимание, как просто, с какой предельной скромностью рассказывала она об этом трогательном зрелище – ее шествии по дорогам Франции среди ликующей толпы: «Им радостно было меня видеть!» Радостно? Еще бы! Да они были вне себя от радости, увидев ее! Когда они не могли целовать ее руки или ноги, они падали на колени в грязь и целовали следы копыт ее коня. Они боготворили ее, а это и пытались доказать церковники. Бессовестные судьи не придавали значения тому, что она не ответственна за поступки других. Ее обожали – и этого достаточно: значит, она повинна в смертном грехе. Странная логика, не правда ли!?.

– Ты была крестной матерью младенцам, которых крестили в Реймсе?

– В Труа я крестила детей, и в Сен-Дени тоже; мальчикам я давала имя Карл, в честь короля, а девочкам – Жанна.

– Касались ли женщины своими кольцами твоих перстней?

– Да, многие; но я не знаю, зачем они это делали.

– Вносилось ли твое знамя в Реймский собор? Стояла ли ты у алтаря со знаменем в руке во время коронования?

– Да.

– Во время походов по стране ты когда-нибудь исповедовалась и причащалась в церквах?

– Да.

– В мужской одежде?

– Да. Только я не помню, были ли на мне доспехи.

Это была почти уступка; возможно, она забыла о разрешении, данном ей церковью в Пуатье. Коварный суд сразу же перешел к другим вопросам, отвлекая внимание Жанны от допущенной ею маленькой оплошности, ибо в силу своей природной сообразительности она легко могла догадаться и защитить себя. Бурное заседание притупило ее бдительность.

– Есть сведения, что ты оживила мертвого ребенка в церкви в Ланьи. Ты этого достигла своими молитвами?

– Право, не знаю. Много девушек молилось за ребенка, я присоединилась к ним, и мы молились вместе.

– Продолжай!

– Пока мы молились, ребенок ожил и заплакал. Он был мертв уже три дня и был черен, как мой камзол. Его немедленно окрестили, но он опять ушел из жизни и был похоронен в освященной земле.

– С какой целью ты пыталась бежать, прыгая ночью с башни в Боревуаре?

– Мне хотелось помочь осажденному Компьену.

Ей вменяли в вину попытку совершить тягчайшее преступление – самоубийство, чтобы избежать плена и не попасть в руки англичан.

– Не утверждала ли ты, что скорее готова умереть, чем быть отданной в руки англичан?

Жанна отвечала откровенно, не замечая ловушки:

– Да, я сказала: пусть лучше душа моя вернется к богу, чем ей томиться в неволе у англичан.

Теперь ее старались обвинить в том, будто она, возвратившись в тюрьму после неудачного побега, в раздражении поносила имя божье и будто она еще раз изрыгала на бога хулу, узнав об измене коменданта Суассона {46}. Возмущенная клеветой, Жанна воскликнула:

– Это неправда! Я не могла кощунствовать. Не в моих привычках говорить дурные слова.

Глава XI.

Объявили перерыв. Да и пора было. Кошон в этой битве терял под ногами почву. Жанна захватывала одну позицию за другой. Появились признаки, что и в самой судейской коллегии кое-кто из ее членов, увлеченный бесстрашием и находчивостью Жанны, ее моральной стойкостью, непреклонностью, благочестием, простотой и чистосердечием, ее невинностью, благородством характера, светлым умом и той справедливой, мужественной борьбой, которую она вела в одиночку, без друзей и защитников, при таком неравном соотношении сил, стал относиться к ней мягче. Были веские основания для опасений, что смягчение сердец будет продолжаться и рано или поздно поставит планы Кошона под угрозу.

Надо было что-то делать, и кое-что было сделано. Кошон не отличался добротой, но теперь и он доказал, что это качество не чуждо его натуре. Он пожалел бедных судей, уставших от длительных заседаний, и счел возможным ограничить их количество, ибо для ведения процесса было вполне достаточно нескольких человек. О милосердный судия! Но он не вспомнил о мучениях, которым подвергалась маленькая пленница!

Он разрешит всем членам суда, за исключением немногих, не присутствовать на заседаниях, но этих немногих он выберет сам. Так он и поступил. Конечно, он выбрал тигров. Если в эту стаю и затесалось случайно два-три ягненка, то только лишь по недосмотру; обнаружив их, он бы знал, как с ними обойтись.

Теперь он собирал коллегию в узком составе, и в течение пяти дней они тщательно анализировали многочисленные протоколы с показаниями Жанны. Они отбрасывали всю шелуху, все, с их точки зрения, бесполезное – то есть все то, что могло бы говорить в пользу Жанны; и, напротив, оставляли только то, что, собранное вместе, могло повредить ей. И эти материалы они положили в основу нового процесса, который и по форме и по содержанию явился продолжением прежнего. И еще одно новшество. Было ясно, что открытый процесс успеха не предвещал; о заседаниях суда толковали по всему городу, и многие сочувствовали несчастной пленнице. С этим надо было покончить. Отныне заседания стали закрытыми и публика в крепость не допускалась. Итак, Ноэль больше не сможет приходить. Я передал ему эту новость. У меня не хватило сил лично сообщить ему об этом. Мне хотелось, чтобы он хоть немного успокоился, прежде чем я увижусь с ним вечером.

10 Марта начались закрытые заседания. Прошла неделя с того дня, как я в последний раз видел Жанну. Ее вид испугал меня. Она выглядела усталой и ослабевшей. Она была апатична и рассеянна, и ее ответы показывали, что она подавлена и не может уследить за всем, что здесь делается и говорится. Всякий другой суд постыдился бы воспользоваться ее болезненным состоянием – здесь решался вопрос ее жизни – и, щадя подсудимую, отложил бы рассмотрение дела. Поступил ли так данный суд? Нет. Он изматывал ее часами, изматывал со злорадством и яростью, делая все, что было в его силах, чтобы использовать этот удобный случай до конца, первый такой случай за все время с начала процесса.

Ее брали измором до тех пор, пока она не стала давать противоречивые показания о «знамении» королю; на следующий день продолжалось то же самое, час за часом. В итоге она частично проговорилась о некоторых деталях, которые ей запретили разглашать ее «голоса». Я даже заметил, что в своих показаниях она выдавала за действительное то, что на самом деле являлось аллегориями и смесью фантастического с реальным.

На третий день Жанна чувствовала себя лучше и выглядела менее усталой. Она была почти в норме и хорошо вела свое дело. Было немало попыток втянуть ее в разговор об интимных вещах, но она разгадала замысел судей и отвечала умно и осмотрительно.

– Известно ли тебе, что святая Екатерина и святая Маргарита ненавидят англичан?

– Они любят тех, кого возлюбил господь, и ненавидят тех, кого ненавидит господь.

– А разве бог ненавидит англичан?

– Мне неизвестно, любит или ненавидит бог англичан. Но я твердо знаю, что бог пошлет победу французам и что все англичане, кроме разве мертвых, будут выброшены из Франции! – Последнюю фразу она произнесла звонким голосом, с прежней воинской отвагой.

– Был ли господь на стороне англичан, когда они преуспевали во Франции?

– Я не знаю, гневается ли господь на французов, но я думаю – это им божья кара во искупление грехов.

Конечно, было довольно наивно отчитываться за кару, которая длится более девяноста шести лет. Но никто не находил в этом ничего необычного. Здесь не было ни одного человека, который бы не был способен наказывать грешника девяносто шесть лет подряд, если бы он только мог это сделать, как и не было никого, кто бы допустил даже мысль о том, что божий суд может быть менее строгим, чем суд человеческий.

– Ты когда-нибудь лобызалась со святой Маргаритой и святой Екатериной?

– Да, с обеими.

Злое лицо Кошона передернулось от удовольствия.

– Когда ты развешивала венки на Волшебном дереве Бурлемона, ты делала это в честь своих видений?

– Нет.

Снова удовлетворение. Теперь, несомненно, Кошон будет считать доказанным, что она развешивала их там в знак преступной любовной связи с нечистой силой.

– Когда перед тобой являлись святые, воздавала ли ты им почести, становилась ли на колени?

– Да, я кланялась им и воздавала самые высокие почести, какие могла.

Снова удачная зацепка для Кошона на тот случай, если ему удастся доказать, что эти столь чтимые ею святые были вовсе не святыми, а дьяволами в образе святых.

Теперь суд начал выяснять, почему Жанна держала в тайне от родителей эту свою сверхъестественную связь с видениями. Отсюда вытекало многое, и это было подчеркнуто в особом замечании, записанном на полях обвинительного акта: «Она скрывала свои видения от родителей и от всех». Полагали, что факт сокрытия подобных действий может сам по себе служить доказательством сатанинского происхождения ее миссии.

– Считаешь ли ты, что поступила правильно, отправившись на войну против воли родителей? В писании сказано: чти отца своего и матерь свою.

– Я чту их и слушаюсь во всем, кроме этого, А за то, что ушла на войну, я просила у них прощения в письме, и они простили меня.

– Ах, ты просила у них прощения? Значит, ты сознавала свою вину и, стало быть, свой грех в том, что ушла без их согласия?

Жанна вздрогнула. Глаза ее сверкнули, и она воскликнула:

– Я была послана богом и ушла по праву! Будь у меня хоть сто отцов и сто матерей, если бы я даже была дочерью короля, – я все равно ушла бы.

– А ты никогда не спрашивала у своих «голосов» разрешения довериться родителям?

– Они, конечно, не возражали; но я ни за что на свете не решилась бы огорчить отца и причинить боль матери.

По мнению судей, такое упрямство проистекало от гордыни. А всякая гордыня может привести к кощунственному поклонению.

– Твои «голоса» не называли тебя дочерью господней?

В простоте души Жанна ответила, ничего не подозревая:

– Да, перед осадой Орлеана и после нее они несколько раз называли меня дочерью божьей.

Началось выискивание новых фактов проявления ее гордости и тщеславия.

– На каком ты ездила коне, когда попалась в плен? Кто тебе его дал?

– Король.

– У тебя были еще какие-нибудь ценные вещи от короля?

– Для личного пользования у меня были кони и оружие и, конечно, деньги для выплаты жалованья людям из моей свиты.

– А разве у тебя не было казны?

– Была. Десять или двенадцать тысяч крон. – Сказав это, она добавила с наивностью: – Не очень-то велика сумма для ведения войны.

– Стало быть, ты имела казну?

– Нет. Это были деньги короля, и хранились они у моих братьев.

– Отвечай, что за оружие ты пожертвовала на алтарь в церкви Сен-Дени?

– Мои серебряные доспехи и меч.

– Ты оставила эти предметы для поклонения?

– Нет. Я их с благодарностью пожертвовала. У военных людей, особенно у тех, кто был ранен, вошло в обычай дарить церкви свое любимое оружие. Меня ведь тоже ранили под Парижем.

Ничто не трогало эти каменные сердца, эти тупые головы, и даже эта умилительная, так просто нарисованная картина, как раненная девушка-воин вешает в церкви свои игрушечные доспехи по соседству с мрачными и запыленными панцирями исторических защитников Франции, не взволновала судей. Ревниво и злобно они хватались за малейшее доказательство, чтобы погубить невинную, и только это волновало их.

– Кто кому помогал: ты знамени, или знамя тебе?

– А разве это имеет значение? Победы исходили от бога.

– Стремясь к победе, ты надеялась на себя или на свое знамя?

– Ни на себя, ни на знамя. Я надеялась на бога.

– А разве не твоим знаменем осенили короля во время коронации?

– Нет, оно было в стороне.

– Как же случилось, что именно твое знамя, а не знамена других военачальников, было выставлено в Реймском соборе при короновании короля?

И негромко, почти шепотом, были произнесены те замечательные слова, которым суждено жить на всех языках и наречиях и волновать отзывчивые сердца везде, куда бы они ни проникли, с начала и до конца времен:

– За бранный труд была ему и почесть [То, что она сказала, переводилось много раз, но всегда безуспешно. Приведенная здесь строка – лишь безжизненный слепок с великолепного оригинала, не поддающегося точному переводу на наш язык. Мысль и форма оригинала непередаваемо свежи и изящны. Вот эти слова: «ll avait ete a la peine, c'etait bien raison qu'il fut a l'honneur». Прекрасно говорит об этом монсеньор Рикар, почетный викарии при архиепископе Экса, в своем трактате «Невинная Жанна д'Арк», стр. 197: «Этот бессмертный ответ входит в сокровищницу знаменитых изречений, как горестный вопль французской и христианской души, смертельно раненной за свой патриотизм и свою веру». (Примечание М.Твена.)].

Как просто и как прекрасно! Ученое красноречие мастеров ораторского искусства бледнеет перед этими словами! Красноречие было врожденным даром Жанны.

Д'Арк; слова лились из ее уст легко и свободно. Они были возвышенны, как ее дела, благородны, как ее натура, их источником было великое дело, а чеканщиком – великий ум.

Глава XII.

На этот раз ближайшим мероприятием этого закрытого судилища специально подобранных святейших убийц была такая подлость, что даже теперь, в старости, мне трудно говорить о ней без содрогания.

С самого начала общения с «голосами» в Домреми дитя Жанна торжественно посвятила свою жизнь богу, дав обет служить ему непорочно телом и душой. Вспомните, как родители Жанны пытались отвлечь ее от войны и с этой целью привели ее в суд в Туль, надеясь заставить вступить в брак, от которого она навсегда отказалась, с нашим бедным другом – славным, могучим, ветреным, долговязым воином-рубакой, светлой памяти знаменосцем Паладином, который пал смертью храбрых в честном бою и в бозе покоится вот уже более шестидесяти лет – мир праху его! Вспомните также, как шестнадцатилетняя Жанна предстала там перед почтенными судьями и провела все дело сама: разорвала жалкие домогательства бедного Паладина в клочки и развеяла их одним дуновением, и как изумленный престарелый судья назвал ее «чудо-ребенком».

Все это вы помните. Теперь представьте, что я чувствовал, видя, как эти вероломные служители церкви здесь, в трибунале, где Жанна, как и раньше, уже в четвертый раз за три года вела в одиночку неравный бой, умышленно все извратив, старались доказать, что сама Жанна потащила Паладина в суд под тем предлогом, что он якобы обещал жениться на ней, и хотела насильно заставить его выполнить взятое обязательство.

Поистине, кажется, не было такого грязного закоулка, который эти люди не постыдились бы обшарить в своем подлом намерении лишить жизни беззащитную девушку. Они стремились любыми средствами доказать, что она совершила тяжкий грех: отреклась от своего первоначального обета безбрачия и пыталась нарушить его.

Жанна подробно изложила истинную суть дела, но под конец вышла из терпения и заключила речь словами, адресованными самому Кошону, – словами, которых он не забудет никогда, независимо от того, влачит ли он свое жалкое существование в этом бренном мире или успел переселиться на жительство в ад.

Во второй половине этого дня и в начале следующего суд пережевывал старую тему – вопрос о мужской одежде Жанны; занятие низкое и недостойное серьезных людей, ибо им были хорошо известны причины, почему Жанна предпочитала мужскую одежду женской: спала ли она или бодрствовала, солдаты ее личной охраны всегда находились в ее комнате, и мужская одежда являлась лучшей защитой ее стыдливости, чем любая другая.

Суду было известно, что Жанна считала одной из важнейших своих задач вернуть из ссылки герцога Орлеанского, и ему хотелось узнать, как она намеревалась это осуществить. Ее план был деловит и прост, изложение – деловитым и кратким:

– Для его выкупа я бы захватила в плен нужное количество англичан; в том случае, если бы эта моя надежда не оправдалась, я бы вторглась в Англию и освободила его силой.

Таков был ее обычный метод. Поставив перед собой определенную цель, она увлекалась ею и немедленно, без всяких колебаний, начинала действовать. Вздохнув, она добавила:

– Была бы я свободной хотя бы три года, я бы его спасла.

– Тебе разрешали твои «голоса» бежать из тюрьмы при первой возможности?

– Я просила у них такого разрешения несколько раз, но они мне его не давали.

Мне думается, как я уже сказал, она надеялась, что избавление принесет ей смерть – смерть в стенах тюрьмы до истечения трехмесячного срока.

– Ты бы совершила побег, если бы дверь оказалась открытой?

Она не колеблясь ответила:

– Конечно, ибо я усмотрела бы в этом волю господню. Пословица гласит: «Помогай себе сам, поможет и бог». Но если бы я знала, что нет на то воли божьей, я бы не тронулась с места.

Именно в этот момент случилось нечто такое, что убеждает меня всякий раз, когда я думаю об этом, – я был поражен и тогда – убеждает в том, что на какой-то миг она обратила свои надежды к королю и у нее, точно так же как и у нас с Ноэлем, возникла мысль о побеге с помощью своих преданных соратников. Мне кажется, она страстно желала вырваться на волю, но эта мысль мелькнула и быстро исчезла.

Резкое замечание епископа заставило ее напомнить ему еще раз, что он пристрастный судья и не по праву председательствует здесь и что своим поведением он навлекает на себя большую опасность.

– Какую опасность? – спросил Кошон.

– Не знаю. Святая Екатерина обещала помочь мне, но я не знаю, когда и каким способом. Я не знаю, освободят ли меня из тюрьмы или, когда вы отправите меня на казнь, произойдут волнения и меня освободят по дороге. Не вдаваясь в подробности, скажу вам лишь то, что так или иначе, а избавление придет.

И, помолчав, она произнесла незабываемые слова, смысл которых, возможно, был ей непонятен, – мы этого не знаем и никогда не сможем узнать; слова, смысл которых, быть может, она постигла во всей глубине, – чего опять-таки мы никогда не узнаем; но это были слова, загадочность которых исчезла давным-давно, а их реальное значение открылось перед всем миром:

– Но яснее всего мои голоса сказали, что свободу принесет мне великая победа.

Она умолкла. Сердце мое трепетно билось, ибо для меня эта великая победа означала не что иное, как внезапное вторжение наших доблестных воинов, шум битвы, звон клинков и в финале – освобожденную Жанну д'Арк несут на руках под всеобщее ликование... Но – увы – недолог твой век, сладостная мечта!

Наконец, она вскинула голову и в заключение произнесла те величественные слова, которые так часто повторяются и теперь, – слова, повергшие меня в трепет, ибо они звучали как пророчество:

– И они всегда говорили мне: приемли все, что уготовано тебе, и не скорби о муках своих, ибо через них ты внидешь в царствие небесное.

Думала ли она в эту минуту о костре, о сожжении? Мне кажется, нет. Все это рисовалось лишь в моем воображении, она же, я уверен, думала только о длительных и жестоких мучениях, причиняемых ей цепями, заточением в темнице, глумлением и несправедливостью. Мученичество – какое это все-таки точное определение того, что она вынесла!..

Теперь допрос вел Жан де ла Фонтэн. Он старался извлечь наибольшую выгоду из прежних показаний Жанны:

– Поскольку твои «голоса» пообещали тебе райские блаженства, ты, стало быть, уверена, что это так и будет и что место в аду тебе не уготовано. Не так ли?

– Я верю тому, что они мне говорили. Я знаю, что буду спасена.

– Этот ответ чреват последствиями.

– Сознание того, что я буду спасена, для меня дороже любого сокровища.

– Не думаешь ли ты, что после такого откровения ты не сможешь совершить смертного греха?

– Этого я не знаю. Я надеюсь спастись, строго соблюдая обет держать в чистоте свою душу и тело.

– Поскольку ты наверняка знаешь, что будешь спасена, находишь ли ты для себя нужным исповедоваться?

Западня была подставлена дьявольски хитро, но простой и смиренный ответ Жанны обезвредил ее:

– Никто не может ручаться, что его совесть всегда чиста.

Итак, мы подошли к последнему дню второго этапа процесса. Жанна стойко выдержала все испытания. Это была долгая и утомительная борьба. Были испробованы все способы, чтобы доказать вину невиновной, и все они пока что оказались несостоятельными. Инквизиторы были крайне недовольны и раздражены. Но они решили проявить еще одно усилие, заставить себя потрудиться еще один день. Работа возобновилась 17 марта. С первых же минут утреннего заседания Жанне поставили явную ловушку.

– Согласна ли ты предоставить самой церкви судить о всех твоих словах и делах как хороших, так и дурных?

Задумано было неплохо. Жанна была на краю гибели. Если бы она, поспешив, сказала «да», судили бы не только ее, но и ее миссию, и каждый из судей ни минуты не колебался бы, какое решение принять относительно источника и сущности этой миссии. И наоборот: скажи она «нет», она тем самым дала бы повод для обвинения в ереси.

Но она выдержала и этот искус. Она провела резкую грань между властью церкви над ней как верующей и ее миссией. Она ответила, что любит церковь и готова всеми своими силами поддерживать христианскую веру, но что касается ее миссии, то она подлежит только божьему суду, так как выполнялась по велению всевышнего.

Судья продолжал настаивать, чтобы она согласилась передать все на рассмотрение церкви. Но она возражала:

– Я подчиняюсь только господу богу, пославшему меня. Мне кажется, что он и его церковь составляют одно целое и не может быть разных толкований. – Потом, обратясь к суду, она добавила: – Зачем вы создаете затруднения там, где для них нет никакого основания?

Жан де ла Фонтэн внес поправку в ее представление о единстве церкви. – Есть две церкви, – разъяснил он, – церковь торжествующая – бог, святые, ангелы и спасенные души, обитающие в небесах, и есть церковь воинствующая, в которую входят: святой отец наш папа – наместник бога, прелаты, священники и все верующие христиане-католики; местопребывание этой церкви на земле, она управляется духом святым и не может заблуждаться. Ну так как же, согласна ты подчинить дела спои суду этой воинствующей церкви? – спросил он в заключение.

– Я пришла к королю Франции по указу церкви торжествующей, что на небесах, и этой церкви подчиняются все дела мои. Для церкви воинствующей у меня нет пока иного ответа.

Суд принял к сведению этот прямо выраженный отказ, надеясь извлечь из него выгоду в дальнейшем; но покамест этот вопрос оставили открытым и возобновилась травля по давно проторенному следу – снова вспомнили волшебство, видения, мужскую одежду и все прочее.

После полудня сатана-епископ сам занял председательское кресло и вел заключительное заседание суда до конца. Незадолго до окончания прений одним из судей был задан и такой вопрос:

– Ты заявила его преосвященству епископу, что намерена отвечать ему, как отвечала бы перед самим святым отцом нашим папой, а между тем был ряд вопросов, на которые ты настойчиво отказываешься давать показания. Отвечала бы ты папе более полно и откровенно, чем ты отвечала его преосвященству нашему епископу? Не чувствовала бы ты себя обязанной отвечать более полно его святейшеству папе, божьему наместнику?

И тут грянул гром среди ясного неба:

– Доставьте меня к папе! Ему я отвечу на все, на что смогу ответить.

Багровое лицо епископа побледнело от ужаса. Если бы только Жанна знала, если бы она только знала! Случай дал ей возможность подвести мину под этих черных заговорщиков, мину, способную взорвать их всех вместе с епископом и развеять в пух и прах. А она об этом и не догадывалась! Она произнесла эти слова по наитию, не подозревая, какая страшная сила таится в их смысле, и никого не было, чтобы подсказать ей, как использовать эти слова. Я понимал это, понимал и Маншон, и если бы она умела читать, мы, быть может, сумели бы как-нибудь довести это до ее сведения; единственный способ – сообщить устно, но подойти к ней на близкое расстояние, чтобы сказать что-нибудь, было невозможно: никого не подпускали. И вот она сидела там, наша прежняя Жанна д'Арк – победительница, сама не сознавая этого. Она была очень измучена и истощена болезнью и продолжительной борьбой, которую вела в течение всего дня, иначе она непременно заметила бы, какой эффект произвели ее слова, и догадалась бы, в чем дело.

Много она наносила мастерских ударов, но этот был самым удачным. Обращение к Риму было ее неоспоримым правом. И если бы она настояла на нем, весь план Кошона рухнул бы, как карточный домик, и он убрался бы отсюда побитым, опозоренным так, как никто другой в этом столетии. Он был дерзок и крут, но не настолько, чтобы противиться высказанному требованию, если бы Жанна настаивала. Но нет, она была несведуща и, бедняжка, не понимала, какой удар она нанесла в борьбе за свою жизнь и свободу.

Одна Франция – это еще не вся церковь! Рим не был заинтересован в уничтожении этой божьей посланницы. Рим назначил бы над ней правый суд, а это как раз то, что было нужно ее делу. Из такого суда она ушла бы свободной, почитаемой и благословляемой.

Но ей было суждено другое. Кошон сразу же уклонился в сторону и поспешно стал заканчивать допрос.

Когда Жанна, шатаясь, еле побрела, влача за собой звенящие оковы, я чувствовал, что все во мне окаменело, разум словно помутился, и неотвязная мысль сверлила мой мозг: «Вот только-только она произнесла спасительные слова и могла бы выйти на волю, а теперь она идет отсюда на смерть; да, это смерть – я это знаю, я это чувствую. Они удвоят стражу, к. ней теперь никого не допустят, пока не вынесут приговор, если ей не сделать намек и если она снова не заговорит о том же».

О, это был самый горький для меня день за все это смутное время.

Глава XIII.

Итак, кончился и второй суд над Жанной. Кончился и – никакого определенного результата! Его особенности я описал вам. В одном отношении этот суд был гнуснее предыдущего: пункты обвинения не сообщались Жанне, следовательно, она вынуждена была бороться вслепую. У нее не было возможности обдумывать что-либо заранее, как и возможности предвидеть, какие ловушки ей могут расставить впереди, и приготовиться к ним. Поистине, это было постыдное преимущество над девушкой, лишенной всего.

Однажды опытному адвокату из Нормандии, некоему мэтру Лойе, случилось быть в Руане во время суда, и я приведу вам его мнение об этом процессе, чтобы вы убедились в честности и беспристрастности, моего изложения и что мои симпатии к обвиняемой не оказывали на меня никакого влияния, когда я говорил о непорядочности и неправомочности этого судилища. Кошон предъявил адвокату Лойе обвинительный акт и спросил, что он думает о процессе. Тот сказал, что вся процедура суда недействительна и незаконна по следующим причинам: 1) потому что разбирательство дела велось на закрытых заседаниях и не было обеспечено полной свободы слова и действия всем присутствовавшим; 2) потому что процесс касался чести монарха Франции, а между тем он не был приглашен в суд, чтобы защищать себя, и никто другой не был назначен в качестве представителя для защиты его интересов; 3) потому что подсудимой не были вручены материалы обвинения; 4) потому что обвиняемая, несмотря на молодость и неопытность, вынуждена была защищаться сама, без помощи адвоката, хотя на карту была поставлена ее жизнь.

Удовлетворил ли этот отзыв епископа Кошона? Нет, конечно. Он разразился дикими проклятиями и пригрозил утопить адвоката. Лойе бежал из Руана, а потом поспешно покинул Францию и тем самым спас свою жизнь. Итак, как я уже сказал, и вторичное рассмотрение дела не дало нужного результата. Но Кошон не уступал. Он мог выдвигать все новые и новые козыри, если понадобится. Ему была полуобещана великолепная награда – архиепископство Руанское, при условии, конечно, если ему удастся сжечь на костре тело и послать в ад душу этой юной девушки, никогда не причинявшей ему никакого зла; а подобная награда для такого человека, как епископ из Бовэ, стоила того, чтобы сжечь и заклеймить проклятием не только одну, но и полсотни безобидных девушек.

И вот на другой день он снова взялся за дело с еще большим рвением и злорадно хвастался, что на этот раз непременно добьется своего. Ему и другим его прихвостням потребовалось девять дней, чтобы из показаний Жанны и своих собственных измышлений выудить достаточно данных для нового обвинения. И действительно, акт оказался внушительным: шестьдесят шесть пунктов! Этот объемистый документ был доставлен в крепость 27 марта, и там, в присутствии дюжины тщательно подобранных судей, началось новое рассмотрение дела.

Принимая во внимание мнения сторон, суд решил, что на этот раз Жанна должна выслушать обвинительное заключение полностью. Быть может, учли, замечание Лойе или, возможно, рассчитывали, что само чтение утомит узницу до смерти, ибо, как потом выяснилось, чтение это заняло несколько дней. Решено было также, что от Жанны потребуют ясных ответов на каждый пункт, а в случае отказа она будет признана виновной. Как видите, Кошон умудрялся все теснее и теснее затягивать петлю, не давая подсудимой ни малейших надежд на опасение.

Ввели Жанну, и епископ из Бовэ открыл заседание, обратившись к обвиняемой с речью, за которую даже такой человек, как он, мог покраснеть, – так разило от нее лицемерием и ложью. Он сказал, что суд состоит из благочестивых священников, сердца которых исполнены доброжелательства и сострадания к ней, и что они не имеют никакого намерения нанести ей телесный вред, а только горят желанием просветить ее и вывести на путь истины и спасения.

Как вам это нравится: дьявол в образе человека – и расписывает себя и своих послушных рабов в таких хвалебных выражениях!

Однако худшее было впереди. И вот теперь, помня один из намеков адвоката Лойе, он с неслыханной наглостью сделал Жанне предложение, которое, мне думается, ошеломит вас" когда вы о нем услышите. Он сказал, что, учитывая ее неграмотность и неспособность справиться со сложным и трудным делом без защиты, суд из сострадания и милосердия решил позволить ей выбрать из состава самих судей одного или нескольких человек, которые помогали бы ей советом и руководством!

Вы представляете – суд, состоящий из Луазелера и подобных ему пресмыкающихся. Это то же, что овце просить помощи у волка. Жанна посмотрела на него, желая убедиться, серьезно ли он это говорит, и, убедившись, что он, во всяком случае, хочет быть серьезным, разумеется, отказалась.

Епископ и не ожидал иного ответа. Ему нужно было показать свою объективность, тем более что этот его жест будет занесен в протокол – следовательно, он был вполне удовлетворен.

Затем он потребовал от Жанны отвечать конкретно на каждый пункт обвинения и пригрозил отлучить ее от церкви, если она не выполнит его приказ или будет задерживаться с ответами сверх положенного времени. Да, он шаг за шагом все более и более ограничивал ее возможности.

Тома де Курсель приступил к чтению длиннейшего обвинительного заключения, пункт за пунктом. Жанна отвечала на каждый пункт по очереди, иногда просто отрицая его правдивость, иногда указывая, что ее ответ по существу можно найти в протоколах предыдущих допросов.

Какой это был странный документ, в каком искаженном виде представлял он сердце и душу человека – единственного существа, которое по праву могло гордиться, что создано по образу и подобию божьему! Всякий, кто знал Жанну д'Арк, хорошо знал, что она безусловно благородна, чиста, правдива, храбра, сострадательна, великодушна, благочестива, самоотверженна, скромна, невинна, как полевой цветок, – словом, натура прекрасная и безупречная, душа возвышенная и великая. Если же судить о ней по этому документу, то в нем она представлена с прямо противоположной стороны. Чем она была в действительности – об этом ни слова, и наоборот, все чуждое ей было расписано во всех подробностях.

Рассмотрим, в чем же ее обвиняли, и напомним некоторые из пунктов этого документа. Ее называли колдуньей, лжепророчицей, чародейкой, сообщницей злых духов, чернокнижницей, отступницей от католической веры, еретичкой; она – язычница, идолопоклонница, хулящая господа и его святых, клеветница, искусительница, соблазнительница, сеятельница мятежа и раздоров; она подстрекает людей к войне и кровопролитию; она нарушает приличия и целомудренность, подобающие ее полу, непристойно облачившись в мужскую одежду и занимаясь солдатским ремеслом; она обманывает и принцев и народ; она обкрадывает господа, присваивая себе его почести, и, уподобившись кумиру, заставляет боготворить себя, обожать себя, целовать свои руки и одежды.

Здесь каждый факт ее жизни извращен, искажен, выворочен наизнанку. В детстве она любила фей и заступалась за эти маленькие существа, когда их изгоняли из лесного убежища; она играла под их Волшебным деревом и возле их родника, – отсюда обвинение в преступной связи со злыми духами. Она подняла Францию из грязи, призвала ее бороться за свободу и повела от победы к победе, – отсюда вывод: она мятежница и нарушительница мира. Да, она нарушила спокойствие, спокойствие рабов и господ! Да, она сражалась с врагами родины! И за эти ее подвиги Франция будет гордиться ею, вспоминать о ней с благодарностью и прославлять ее имя в веках! Ее боготворили, – опять же она, бедняжка, виновата! Виновата в том, что ее любили. И закаленные ветераны, и необстрелянные новобранцы, – все черпали боевое вдохновение в ее сверкающих мужеством глазах; они касались своими мечами ее меча и, непобедимые, шли вперед, – отсюда вывод: она ведьма и чародейка.

Вот так истолковывали все этот документ с первой и до последней строки, превращая целительные источники жизни в отраву, золото – в уголь, доказательства жизни благородной и прекрасной – в свидетельства нечестия и мерзости.

Конечно, эти шестьдесят шесть пунктов обвинения были не чем иным, как перелицовкой старых вопросов, уже обсуждавшихся раньше, поэтому я лишь вскользь коснусь этого нового разбирательства. Жанна не считала нужным входить в подробности и обычно отвечала кратко: «Это неправда, переходите к следующему», или «Я отвечала на этот вопрос раньше, подымите протокол, справьтесь», или что-нибудь другое в таком роде.

Она отказалась дать согласие, чтобы ее миссия рассматривалась судом земной церкви. Отказ ее был принят к сведению и записан.

Она отвергла обвинение в идолопоклонстве, как и то, что она добивалась оказания ей каких-либо особых почестей.

По этому поводу она заявила:

– Если кто-либо и целовал мои руки и мои одежды, то это было не по моему желанию, и я делала все от меня зависящее, чтобы этого не было.

Она имела мужество заявить перед этим трибуналом убийц, что не считает безобидных фей духами зла. Она знала, что говорить здесь такое смертельно опасно, но раз она уже начала, не в ее натуре было отступать от правды. Грозящая опасность не вызывала у нее страха, Это ее заявление было также принято к сведению.

Как и прежде, она ответила отрицательно на вопрос: сменит ли она мужскую одежду на женскую, если ей дадут разрешение причаститься. Она сказала:

– Когда принимаешь святое причастие, не все ли равно, как человек одет? Разве это имеет значение в очах господа нашего?

Ее обвиняли в греховной привязанности к мужской одежде, столь упорной, что даже в храме, пред алтарем всевышнего, она не желает расстаться с ней. Жанна пылко ответила:

– Лучше умереть, чем изменить клятве, данной мною богу.

Ей бросили упрек, что на войне она выполняла мужскую работу, следовательно, занималась делами, несвойственными ее полу. Она ответила с легкой ноткой презрения:

– Что касается женских дел, то и без меня есть кому ими заниматься.

Мне всегда было приятно видеть, когда в Жанне пробуждался воинственный дух. Пока в ней он живет, она будет оставаться Жанной д'Арк, способной смотреть судьбе и невзгодам прямо в лицо.

– Оказывается, эта твоя миссия, которую ты считаешь ниспосланной от бога, была направлена на разжигание войн и пролитие человеческой крови.

Жанна кратко и просто разъяснила, что война была не первым ее ходом, а вторым – вынужденным:

– Сначала я предложила заключить мир, но, ввиду отказа, была вынуждена сражаться.

Судья, говоря о противниках Жанны, смешивал бургундцев и англичан. Жанна заявила, что различала их и в делах своих и в словах; бургундцы – это французы, а следовательно, и обращение с ними должно быть мягче, чем с англичанами.

– Что касается герцога Бургундского, – сказала она, – я потребовала от него письменно, а также устно через его послов немедленно заключить мир с королем. С англичанами же условия мира были таковы: покинуть нашу страну и убираться восвояси.

Дальше она пояснила, что даже по отношению к англичанам она не была настроена враждебно, ибо всякий раз предупреждала их письменно, прежде чем напасть на них.

– Если бы они послушались меня, – сказала она, – они поступили бы разумно. – И еще раз во всеуслышание она повторила свое пророчество: – Не пройдет и семи лет, как они сами в этом убедятся.

После этого судьи снова принялись изводить ее расспросами о мужской одежде, пытаясь во что бы то ни стало добиться добровольного отречения от нее. Я никогда не отличался особой проницательностью, поэтому не удивительно, что я был просто поражен их настойчивостью в таком, казалось бы, маловажном вопросе: я не мог понять, какими мотивами они руководствовались. Но теперь нам все известно. Теперь все мы знаем, какой это был коварный заговор против нее. Да, если бы только им удалось заставить ее формально отречься от своей мужской одежды, они бы так повернули игру, что Жанна в два счета была бы уничтожена. Итак, они продолжали свои злонамеренные усилия до тех пор, пока ее не взорвало:

– Довольно! Без разрешения божьего я не сниму ее, если бы вы даже грозили отрубить мне голову!

В один из пунктов обвинения она внесла поправку, заявив:

– Вы мне приписываете, будто я сказала, что все, что я ни делала, делалось мною по велению всевышнего. Я сказала так: "Все доброе, что я делала... ".

Под сомнение была поставлена и подлинность ее миссии, учитывая невежество и простое происхождение избранницы. Жанна только улыбнулась на это. Она могла бы напомнить этим людям, что господь, действуя нелицеприятно, выбирал для своих высоких целей людей низкого звания чаще, чем епископов и кардиналов; но она облекла свое возражение в более скромную форму:

– Право господа – избирать своим орудием того, кого он захочет.

Ее спросили, какой молитвой она пользовалась, испрашивая совета и помощи свыше. Она отвечала, что молитвы ее были просты и кратки; и тут же, обратив ввысь свое бледное лицо и сложив закованные руки, она произнесла:

– Милосердный господь, именем святых страстей твоих молю тебя, если ты любишь меня, поведай мне, как мне отвечать этим служителям церкви. Что же до одежд моих, мне ведомо, по чьей воле я облеклась в них, но я не знаю, каким образом я должна их оставить. Молю тебя, скажи мне, что делать.

Ее обвиняли в том, что она, вопреки заповедям господним и словам апостольским, в гордыне своей решилась принять на себя предводительство над людьми и стать главнокомандующим. Это оскорбило ее как воина. Она питала глубокое уважение к священникам, но, как воин, мало считалась с мнением церковников в делах войны. Она не извинялась, не оправдывалась, равнодушно взглянула на судей и ответила по-военному, вежливо и кратко:

– Я стала во главе войск лишь для того, чтобы разбить англичан!

Смерть пристально глядела ей в лицо, но что ей до этого! Ей доставляло удовольствие заставлять извиваться этих французских червей с английскими душонками, и она не пропускала ни одного удобного случая задеть их за живое. Эти небольшие эпизоды действовали на нее освежающе. Дни ее жизни были пустыней, а эти стычки – оазисами.

Ее пребывание на войне в обществе мужчин вменялось ей в вину, – она забыла женскую скромность! Она ответила:

– Везде и всюду, где только можно, – в городах и на квартирах – возле меня была женщина. В поле я всегда спала в доспехах.

Ей также вменялось в вину ее дворянское звание. Привилегии, пожалованные королем ей и ее родным, рассматривались как доказательство ее корыстолюбия и алчности. Она ответила, что никогда не добивалась этой награды, но такова была воля французского короля.

Наконец завершился и этот третий этап. И снова без определенного результата.

Быть может в четвертый раз удастся сломить эту все еще непобедимую девушку? И зловредный епископ энергично взялся за дело.

Он назначил комиссию с целью извлечь из шестидесяти шести пунктов обвинения самые главные и, сократив их до двенадцати, представить эти сгустки лжи суду как основу для нового разбирательства. Так и сделали. На это ушло несколько дней.

Тем временем Кошон вместе с Маншоном и двумя судьями – Изамбаром де ла Пьером и Мартином Ладвеню явился к Жанне в темницу с намерением обмануть ее и уговорить дать согласие на то, чтобы вопрос о божественности ее миссии решался церковью воинствующей– то есть той ее частью, представителями которой был он сам и его послушные ставленники.

Жанна еще раз наотрез отказалась. Изамбар де ла Пьер не был лишен сострадания; ему до такой степени стало жаль этой бедной гонимой девушки, что он отважился на весьма рискованный шаг: он спросил, не согласится ли она передать свое дело на рассмотрение Базельского совета {47}, пояснив при этом, что в совете столько же священников, преданных Франции, как и сторонников англичан.

Жанна воскликнула, что с радостью предстала бы перед столь справедливым трибуналом, но, прежде чем Изамбар успел ей ответить, Кошон яростно набросился на него:

– Заткните глотку, черт вас дери!

Тогда Маншон, в свою очередь, решился на смелый поступок, хотя и дрожал за свою жизнь. Он спросил Кошона, должен ли он внести в протокол согласие Жанны предстать перед Базельским советом.

– Нет! Незачем! – заорал епископ.

– Ах, вот как! – промолвила бедная Жанна. – Вы записываете все, что против меня, и пропускаете все, что говорит в мою пользу.

Эти слова, полные горькой обиды, тронули бы сердце зверя, но Кошон был хуже зверя.

Глава XIV.

Наступили первые дни апреля. Жанна была больна. Она слегла 29 марта, на другой день после окончания третьего этапа процесса, и ей стало еще хуже, когда разыгралась описанная мною сцена в тюрьме. Как это было похоже на Кошона: отправиться туда и попытаться воспользоваться болезнью узницы!

Укажем на некоторые особенности нового обвинительного заключения, этих коварных «Двенадцати наветов».

В первом пункте утверждалось, якобы Жанна говорила, что обрела себе спасение души. Никогда она не говорила ничего подобного. Там же утверждалось, что она отказалась подчиниться церкви. Неправда! Она согласилась передать дело на рассмотрение Руанского трибунала, за исключением того, что она свершила по велению бога во исполнение своей миссии; она оставляла за собой право представить эти свои деяния только на суд божий. Она отказывалась признавать церковь в лице Кошона и его сообщников, но согласна была предстать пред судом папы или Базельским советом.

В одном из этих «Двенадцати наветов» утверждалось, будто бы она, по ее собственному признанию, угрожала смертью тем, кто ей не подчинялся. Явная ложь! В следующем пункте говорилось, будто она провозглашала, что все ею содеянное она свершила по велению бога. В действительности же она сказала: «Все содеянное мною доброе...» И вы знаете, что по ее требованию исправление было в свое время внесено в протокол.

Дальше утверждалось, будто она заявляла, что никогда не грешила. Никогда она не говорила этого.

В следующем пункте ей вменялось в грех ношение мужской одежды. Если это и так, то на это она имела разрешение от весьма высоких и авторитетных деятелей католической церкви – архиепископа Реймского и всего трибунала в Пуатье.

Десятый пункт усматривал ее вину в том, что она якобы «оклеветала» святых угодниц – Екатерину и Маргариту, заявив, что они беседовали с ней не по-английски, а по-французски и высказались в поддержку французской политики.

Эти «Двенадцать наветов» должны были отправить сперва на просмотр и одобрение ученых богословов Парижского университета. Они были переписаны и готовы к вечеру 4 апреля. Тут Маншон совершил еще один смелый поступок: на полях чистовой копии он написал, что многие утверждения, приписываемые в этих двенадцати пунктах Жанне, прямо противоположны тому, что она фактически говорила. Но это свидетельство не могло показаться значительным Парижскому университету, как и не Могло повлиять на его решение или пробудить в нем гуманные чувства – конечно, если таковые имелись, – ибо человеческих чувств он никогда не проявлял, когда действовал в качестве политического орудия, как это и было в данном случае. Но как бы то ни было, добрый Маншон поступил мужественно.

«Двенадцать наветов» были посланы в Париж на другой день, 5 апреля. Во второй половине этого дня в Руане начались волнения; толпы народа запрудили все главные улицы, возбужденно толкуя о происшедшем и охотясь за новостями: прошел слух, что Жанна д'Арк больна и состояние ее безнадежно. Действительно, эти моральные пытки измучили ее до смерти, и она захворала. Главари английской партии были в смятении: ведь если бы Жанна умерла, не осужденная церковью, сошла в могилу незапятнанной, то жалость и любовь народа обратили бы все ее обиды и страдания, да и самую ее смерть, в святое мученичество, и после смерти она оказалась бы во Франции еще более могущественной силой, чем была при жизни.

Граф Варвик и английский кардинал Винчестерский {48} поспешили в крепость и немедленно послали за лекарями. Варвик был человек жестокий, грубый, черствый, человек безжалостный. Перед ним в железной клетке лежала больная девушка, закованная в цепи, – такое зрелище, казалось бы, могло удержать от непристойных речей; но Варвик без всякого стеснения громко начал поучать врачей, и она все слышала:

– Смотрите, ухаживайте за ней хорошенько! Король Англии вовсе не желает, чтобы она умерла своей смертью. Она ему дорога, – он дорого заплатил за нее и желает, чтобы она умерла не иначе как на костре. Делайте все! Приказываю вылечить ее во что бы то ни стало!

Врачи спросили Жанну о причине болезни. Она сказала, что епископ города Бовэ прислал ей рыбы и это, вероятно, от нее.

Тогда Жан д'Эстивэ закричал на нее, начал всячески поносить и оскорблять. Ему показалось, что Жанна обвиняет епископа в попытке отравить ее, а это ему очень не понравилось, ибо он был одним из самых раболепных и бессовестных холопов Кошона. Он выходил из себя при мысли, что Жанна компрометирует его господина в глазах этих могущественных английских владык: ведь эти люди могли уничтожить Кошона и сделали бы это немедленно, если бы убедились, что он способен избавить Жанну от костра, отравив ее и тем самым лишив англичан тех реальных преимуществ, которые они приобрели, выкупив ее у герцога Бургундского.

Жанну сильно лихорадило, и врачи предложили пустить ей кровь.

– С этим поосторожнее, – предупредил Варвик, – она догадлива и еще, чего доброго, убьет себя.

Он боялся, что Жанна, страшась костра, может сорвать повязку и умереть от потери крови.

Но врачи все же пустили ей кровь, и вскоре ей стало лучше.

Впрочем, ненадолго. Жан д'Эстивэ никак не мог успокоиться, – история с рыбой и намек на отравление сильно встревожили его ограниченный ум. Поэтому вечером он опять пришел к ней в каземат и распекал ее до тех пор, пока ее снова не начало лихорадить.

Уж будьте уверены – когда Варвик услыхал об этом, его гнев не знал предела: еще бы! – жертва опять может ускользнуть от них, и все благодаря чрезмерному усердию этого навязчивого дурака. Варвик осыпал д'Эстивэ отборнейшей бранью, я бы сказал, бранью удивительной по силе выразительности, ибо, как говорили люди культурные, хотя она была и самой низкой пробы, но весьма доходчива. После этого услужливый холоп больше не вмешивался.

Жанна хворала более двух недель; наконец ей стало лучше. Она все еще была очень слаба, но уже могла переносить краткие допросы без особой опасности для жизни. Кошон счел возможным возобновить свои занятия. Он созвал некоторых из своих богословов и отправился с ними в темницу. Мы с Маншоном последовали за ними для составления протокола, то есть для записи того, что могло быть выгодно для Кошона, опуская все остальное.

Вид Жанны испугал меня. Увы, от нее осталась только тень! Мне не верилось, что это тщедушное маленькое создание со скорбным лицом и согбенной фигуркой – та самая Жанна д'Арк, которую я так часто видел, – огонь, порыв, вдохновение; та самая Жанна д'Арк, что во главе своих отрядов мчалась в атаку на боевом коне, как молния, сквозь тучи смертоносных стрел, под грохот орудийных залпов. Я был потрясен. Сердце мое разрывалось на части.

Но Кошона это не тронуло. Он произнес свою очередную речь, как всегда лицемерную, коварную, полную лжи и обмана. Он сказал Жанне, что среди ее прежних ответов есть такие, которые кажутся противоречащими основам религии; а так как она неграмотна и незнакома со священным писанием, то он привел к ней ученых богословов, добрых и мудрых людей, чтобы просветить ее, если она этого пожелает.

– Мы, служители церкви, – говорил он, – всегда готовы как по доброй воле, так и по велению нашего долга радеть о спасении души твоей и тела твоего в такой же мере, как бы мы это сделали для своих ближайших родственников или для самих себя. И, думая о благе твоем, мы лишь следуем примеру нашей святой церкви, которая никогда не закрывает материнского лона своего, приемля всех, кто пожелает вернуться к ней.

Жанна поблагодарила его за эти слова и сказала:

– Болезнь моя, по-видимому, приведет меня к смерти; и если будет угодно богу, чтобы я умерла здесь, я бы просила позволения исповедаться и причаститься святых тайн, а также прошу похоронить меня в освященной земле.

Кошон сразу же ухватился за счастливую возможность; это ослабевшее тело трепещет перед муками ада, боится уйти из жизни без покаяния. Наконец-то этот неукротимый дух сдается! И он промолвил:

– Ну что ж, если ты желаешь вкусить святых тайн, поступай так, как все добрые католики: подчинись нашей матери-церкви.

Он с нетерпением ждал ответа. Но когда ответ последовал, в словах Жанны не было покорности, – она твердо держалась прежних позиций. Отвернувшись, она устало проговорила:

– Мне больше нечего сказать.

Кошон взорвался: он грозно возвысил голос и сказал, что чем ближе она к смерти, тем больше ей следовало бы стремиться исправить свою жизнь, и наотрез отказался выполнить ее просьбу, если она не подчинится церкви. Жанна ответила:

– Если я умру в этой тюрьме, я прошу вас похоронить меня в освященной земле. Если же и этого нельзя, я отдаю себя в руки моего спасителя.

Беседа продолжалась более спокойно, но Кошон не удержался и снова потребовал, чтобы она подчинила себя и все дела свои суду церкви. Его угрозы и запугивания не привели ни к чему. Тело ее было слабым, но дух, неукротимый дух Жанны д'Арк, не угасал, и от него исходили та ясность мысли, та решительность и непреклонность, которые были так хорошо известны этим людям и за которые они так искренне ее ненавидели.

– Будь что будет, а я не скажу ничего другого, кроме того, что было мной уже сказано на суде.

Тогда мудрые богословы пришли на помощь Кошону, и все вместе они замучили ее своими рассуждениями, аргументами и цитатами из священного писания; при этом они без конца твердили, что она обязана причаститься, и пытались соблазнить ее этим, надеясь, что она уступит и согласится передать свою миссию на суд церкви, то. есть на их суд, как будто они представляли собой всю церковь! Но и это не дало ничего. Если бы меня спросили, я мог бы предсказать им это заранее. Но они никогда меня ни о чем не спрашивали, – я был в их глазах слишком мелкой козявкой.

Беседа закончилась угрозой, – угрозой жестокой и ужасной, рассчитанной на то, чтобы заставить христианку-католичку почувствовать, как почва уходит у нее из-под ног.

– Церковь взывает к тебе – подчинись! Если ты ослушаешься, она отступится от тебя как от язычницы!

Вы представляете, что это значит – отлучить от церкви! Быть покинутой церковью – этой высшей властью, в руках которой судьба рода человеческого! Быть покинутой церковью, скипетр которой простирается выше самых дальних созвездий, мерцающих в небе, чье могущество господствует над миллионами живущих и над миллиардами усопших и дрожащих в чистилище в ожидании искупления или гибели! Быть покинутой церковью, чье благоволение открывает перед тобой врата рая и чей гнев ввергает тебя в неугасимое пламя адской бездны; быть покинутой властью, сила которой затмевает власть любого земного владыки настолько, насколько мощь и блеск земного монарха затмевает и подавляет пестроту деревенской ярмарки! Быть покинутой королем – о да, – это смерть, а смерть страшна, но быть покинутой Римом, быть отвергнутой церковью? Ах, перед этим ужасом смерть – ничто, ибо это означает осуждение на жизнь вечную, и на какую жизнь!

Мысленно я представлял себе красные, бушующие волны в безбрежном море огня, мне рисовались бесчисленные множества черных грешников, подбрасываемых языками пламени, стонущих, воющих и снова ввергаемых в пучину; я знал, что Жанна в своем воображении видела точно такую же картину, когда сидела молча в глубоком раздумье. И я поверил, что теперь она может уступить, и она непременно уступит, ибо эти люди способны были исполнить свою угрозу и предать ее на вечные муки; движимые злобой и ненавистью, они были способны на все.

Но какой же я был глупец, допуская подобные мысли и сомнения! Разве Жанна д'Арк такая, как другие? Верность принципу, верность истине, верность своему слову – все это было частью ее самой, ее плотью и кровью. Она не могла измениться, не могла отрешиться от этих прекрасных качеств. Она была олицетворением верности, воплощением стойкости. На чем она однажды остановилась, на том она и будет стоять до конца; и даже самый ад не сдвинет ее с места.

«Голоса» не разрешали ей подчиниться незаконным вымогательствам судей, и она не уступит никогда. Она будет терпеливо ждать, безропотно ждать, – и будь что будет.

Мое сердце изнывало в тоске, когда я выходил из темницы, а она оставалась безмятежной и ничем не озабоченной. Она поступила так, как велел ей долг, и этого достаточно; последствия – не ее дело. Прощальные слова ее были полны кротости и удовлетворенного спокойствия:

– Я родилась и крестилась доброй христианкой и такой же доброй христианкой хочу умереть.

Глава XV.

Прошло еще две недели, наступило 2 мая; в воздухе потеплело, в долинах и на полянах появились первые луговые цветы, в лесах защебетали птицы, природа сияла и нежилась под солнцем, всюду свежесть и обновление, сердца наполнились радостью, в мире пробудились надежды. Равнина за Сеной, бархатисто-зеленая, мягко простиралась вдаль; река была прозрачна и ласкова; островки, заросшие кустарником, были очаровательны, но еще более прекрасны были их нарядные отражения в сверкающих водах реки; и Руан, если смотреть с высокого обрыва над мостом, стал снова отрадой для глаз, представляя собой самую прелестную панораму города, какую можно где-либо видеть под прозрачным куполом голубых небес.

Сказав, что сердца наполнились радостью и надеждой, я подразумевал пробуждение природы и всего живого вообще. Но были исключения: мы – друзья Жанны д'Арк, и наша героиня – несчастная узница, брошенная в каменный склеп под мрачные своды огромной крепости, томящаяся без света и тепла, когда вокруг – лишь протяни руку – все залито солнцем, жаждущая увидеть хотя бы крохотный луч в своей темнице, – но, увы – ее лишили даже этого ничтожного блага мерзавцы в черных сутанах, готовившие ей гибель и поносившие ее доброе имя.

Кошону не терпелось продолжать свое грязное дело. Теперь он хотел испробовать новый план: нельзя ли чего-нибудь достичь путем убедительной аргументации и елейного красноречия, изливаемых на неисправимую пленницу устами опытного оратора. Таков был его план. Но читать ей «Двенадцать пунктов» нового обвинительного заключения он не посмел. Нет, даже Кошон стыдился показывать ей эту чудовищную клевету; червяк стыда, издыхавший в недрах его жирного тела, на этот раз проявил признаки жизни.

Итак, в погожий день второго мая вся черная свора собралась в просторном зале крепостного замка. Епископ из Бовэ поднялся на свой трон, а шестьдесят два члена коллегии уселись перед ним; стража и писцы заняли свои места, и на кафедре появился оратор.

Затем мы услышали в отдалении звон цепей: Жанна вошла в сопровождении тюремщиков и села на свою одинокую скамью. Теперь, после двухнедельного отдыха от изнурительных допросов, она казалась здоровой и заметно похорошела.

Она взглянула на судей, увидела оратора и сразу же поняла обстановку.

Оратор заготовил свою речь заранее, она была переписана и спрятана в рукаве. Речь была так объемиста, что походила на книгу. Начал он без запинки, однако посредине какого-то цветистого периода память изменила оратору и ему пришлось заглянуть в рукопись, что в значительной степени испортило эффект. Через минуту то же самое повторилось еще раз и, наконец, в третий раз. Оратор покраснел от смущения, присутствующие выразили сочувствие, и бедняга совсем растерялся. Тогда Жанна бросила реплику, которая окончательно до-канала его. Она сказала:

– Читайте вашу «книгу», а потом я отвечу.

Надо было видеть, как смеялись эти дряхлые старцы, многие хватались за животы, а незадачливый оратор имел такой глупый и беспомощный вид, что вызывал всеобщую жалость, и даже я готов был ему посочувствовать. Да, Жанна после отдыха была в хорошем настроении, и присущее ей чувство юмора снова пробивалось наружу. Она сделала ему замечание совершенно серьезно, но мне был понятен скрытый смысл ее слов.

Когда оратор снова обрел дар речи, он последовал благоразумному совету Жанны и больше не пытался блеснуть искусством импровизации, а прочел остаток речи по «книге». Он свел двенадцать пунктов к шести, и эти шесть тезисов размазал, как умел, в своей обвинительной речи.

Время от времени он останавливался и задавал вопросы, а Жанна отвечала. Подробнейшим образом были истолкованы сущность и значение церкви воинствующей, и от Жанны еще раз потребовали, чтобы она подчинилась ей.

Ответ был прежний.

Потом у нее спросили:

– Веришь ли ты, что церковь способна заблуждаться?

– Я верю, что она заблуждаться не может; но за дела и слова мои, совершенные и произнесенные по велению господа, я буду отчитываться лишь перед ним.

– Не хочешь ли ты этим сказать, что у тебя не может быть судьи на Земле? Разве святейший отец наш папа не судья тебе?

– Об этом я вам ничего не скажу. Милосердный господь – владыка мой, и ему одному я подчинюсь во всем.

И тогда последовали страшные слова:

– Если ты не подчинишься церкви, высокие судьи здесь присутствующие признают тебя еретичкой и ты будешь сожжена на костре.

О, такая угроза сразила бы насмерть меня или вас, но в сердце Жанны д'Арк пробудилась прежняя отвага. Она порывисто встала, и ее ответ прозвучал, как вдохновенный призыв, как воинственный клич, как сигнал боевого рожка:

– Я могу сказать только то, что уже сказала, и в пламени костра я повторю то же самое!

Услышать еще раз ее вдохновенный голос, увидеть еще раз воинственный блеск ее глаз – как это действовало возбуждающе! Многие были взволнованы; каждый, кто был человеком, будь то друг или недруг, не мог оставаться равнодушным. Маншон, эта добрая душа, рискнул своей жизнью вторично, написав на полях протокола красивым каллиграфическим почерком замечательные слова: «Superba responsio!» ["Превосходный ответ!" (лат.)] С тех пор прошло шестьдесят лет, но слова эти сохранились, и вы можете прочесть их там и по сей день.

«Superba responsio!» Да, именно так. Ибо этот «превосходный ответ» прозвучал в устах девятнадцатилетней девушки, когда смерть и ад смотрели ей прямо в лицо.

Разумеется, не забыли вытащить за уши и вопрос о мужской одежде и, как всегда, прения на эту тему тянулись до бесконечности. Был заброшен старый крючок с приманкой: если она добровольно отречется от этой одежды, ей позволят присутствовать на мессе. Но Жанна отвечала так, как не раз отвечала до этого:

– Я готова ходить в женском платье на все церковные службы, если мне разрешат, а вернувшись в тюрьму – одеваться в мужское.

Ей расставлялись ловушки в самой соблазнительной форме: хитрые судьи делали ей разные условные предложения и с невинным видом пытались добиться ее согласия на одну часть предложения, не оговаривая, что они согласны выполнить его вторую часть. Но она легко разгадывала игру и расстраивала ее. Ловушки были примерно такого образца:

– Ты согласилась бы сделать то-то и то-то, если бы мы тебе разрешили то-то и то-то? На это она отвечала:

– Когда вы мне разрешите, тогда и узнаете.

Да, 2 мая Жанна чувствовала себя отлично. Она блистала умом, находчивостью, и поймать ее на чем-либо было невозможно. Заседание длилось целый день; борьба велась на старых позициях, которые приходилось отвоевывать вновь шаг за шагом; оратор-обвинитель пускал в ход все свои доводы, все свое красноречие, но успеха не имел и, огорченный, оставил кафедру. Итак, шестьдесят два блюстителя закона отступили на исходные рубежи, а их одинокий противник по-прежнему удерживал командную высоту.

Глава XVI.

Прекрасная погода, великолепная погода, чудная погода стояла в начале мая, и сердца человеческие пели. Как я уже сказал, весь Руан был в веселом возбуждении и готов был смеяться по малейшему поводу. И вот, когда распространился слух, что молодая девушка в крепости нанесла еще одно поражение епископу Кошону, все жители города, приверженцы обеих партий, хохотали и злорадствовали. Епископа ненавидели все. Правда, поддерживавшее англичан большинство желало, чтобы Жанну сожгли, но это нисколько не мешало ему издеваться над человеком, которого ненавидел весь город. Жители боялись критиковать английских военачальников и многих судей – помощников Кошона, но посмеяться над самим Кошоном, или д'Эстивэ, или Луазелером было безопасно: никто не донесет.

Фамилия «Кошон» («Cauchon») созвучна слову «со-chon», что означает «свинья», – и это давало неограниченную возможность для разных каламбуров и шуток; созвучием пользовались вовсю.

Некоторые из острот от частого употребления изрядно поистрепались, ибо всякий раз, когда Кошон затевал новый суд над Жанной, народ говорил: «Ну, свинья опять опоросилась», и всякий раз, когда суд заканчивался провалом, повторял то же самое, но уже в другом смысле: «Ну, свинья опять насвинячила!» [Французский глагол «cochonner» имеет несколько значений: пороситься, а также – свинячить, гадить].

3 Мая мы с Ноэлем, слоняясь по городу, наблюдали, как то тут, то там какой-нибудь весельчак-мастеровой втирался в толпу и, давясь от смеха, распространял очередную шутку; потом переходил к другой группе, гордясь своим остроумием и наслаждаясь возможностью позубоскалить всласть:

– Ей-же-ей, свинья поросилась раз пять и – осрамилась опять!

Иногда попадались удальцы, этакие буйные головы, которые набирались смелости сказать, хотя и шепотом:

– Шестьдесят два судьи и все могущество Англии против одной девушки – и все же она вышла победительницей из пяти сражений.

Кошон жил в роскошном архиепископском дворце, охраняемом английскими солдатами; но, несмотря на это, не проходило ни одной темной ночи, чтобы наутро стены дворца не свидетельствовали о том, что здесь побывал неизвестный озорник с кистью и красками. Да, художник поработал, и притом изрядно, ибо священные стены дворца были испещрены изображениями свиньи, в самых нелестных видах; многие свиньи были в епископском облачении, с епископской митрой на ушах, лихо заломленной набекрень.

Кошон, раздраженный своими неудачами и бессилием, бесновался и ругался семь дней, после чего у него созрел новый план. Вы вскоре узнаете, что это был за план. Сами вы не догадаетесь, надо иметь слишком жестокое сердце, чтобы догадаться.

9 Мая должно было состояться заседание; Маншон и я захватили с собой письменные принадлежности и отправились. На этот раз нам пришлось идти в другую башню, а не в ту, где томилась Жанна. Башня была круглая, серая и мрачная, сложенная из грубых неотесанных камней, с толстыми стенами – сооружение ужасное и отвратительное [Нижняя часть башни сохранилась в прежнем виде до наших дней, верхняя половина надстроена позже. (Примечание М.Твена.)].

Мы вошли в круглую комнату первого этажа, и я увидел то, что заставило меня содрогнуться: орудия пыток и палачей наготове! Вот где черная душа Кошона проявилась во всей своей отвратительной наготе, вот где он окончательно доказал, что в его душе не было ни капли жалости. Можно было усомниться, была ли у него когда-нибудь родная мать, была ли у него сестра...

Кошон был уже там, вместе с ним вице-инквизитор, он же настоятель монастыря св. Корнелия; кроме того, там находилось еще шестеро других лиц и среди них предатель Луазелер. Стража охраняла вход; возле дыбы стоял палач со своими помощниками в красных трико и камзолах – цвет вполне подходящий для их кровавого ремесла. Я мысленно представил себе картину: Жанна, вздернутая на дыбу; ее ноги привязаны к нижнему концу, а руки – к верхнему, и эти кровавые великаны вертят колесо и вытягивают ее конечности из суставов. Мне чудилось, что я уже слышу, как лопаются сухожилия, трещат кости, разрывается на куски тело... И мне было непонятно, как эти благочестивые слуги милосердного Иисуса могли сидеть там и взирать на этот ужас с таким невозмутимым спокойствием.

Вскоре привели Жанну. Она увидела дыбу и палачей, и, вероятно, та же самая картина, что и у меня, предстала перед ее мысленным взором. И, вы думаете, она оробела, вздрогнула? Нет, ничего подобного. Она гордо выпрямилась, и лишь презрительная улыбка слегка искривила ее губы; она не проявляла ни малейшего страха.

Это было памятное заседание, хотя и самое короткое из всех. Когда Жанна села, ей прочли краткий перечень ее «преступлений». Потом Кошон произнес торжественную речь. Он заявил, что в ходе суда и следствия Жанна отказывалась отвечать на некоторые вопросы, а также давала ложные показания и что теперь она обязана сказать ему всю правду, истинно, подлинно и безоговорочно.

На этот раз он держался самоуверенно: он был убежден, что наконец-то нашел способ сломить упорный дух этой девочки и заставить ее со слезами просить пощады. Теперь он добьется победы и заткнет глотки руанским болтунам и насмешникам. Как видите, человеческое было ему не чуждо, он, как и все, не выносил глумления над своей личностью. Он говорил резко, почти кричал, его прыщеватое лицо светилось всеми оттенками злорадства и предвкушения торжества: багровым, желтым, красным, зеленоватым, порой оно принимало даже темно-фиолетовый и синий цвет, как у утопленника, – самый зловещий из всех. Наконец в порыве ярости он воскликнул:

– Вот дыба, и вот мастера-исполнители! Теперь ты или признаешься во всем, или будешь подвергнута пыткам. Говори!

И ею был дан великий, бессмертный ответ; он был дан спокойно, без гнева и вызова, но как хорошо, как благородно прозвучали ее слова:

– Я не скажу вам ничего, кроме того, что уже сказала; не скажу, если бы вы даже вырывали мне руки и ноги. И даже если бы в мучениях я и сказала что-либо иное, то потом я все равно заявлю, что это говорила пытка, а не я.

Дух Жанны был несокрушим. Вы представляете, что творилось с Кошоном! Опять провал, и какой неожиданный провал! На другой день по городу прошел слух, что у него в кармане лежала заранее заготовленная полная исповедь, под которой не хватало лишь подписи Жанны. Не знаю, правда ли это, но, вероятно, правда, ибо ее знак, поставленный под текстом исповеди, был бы чем-то вроде доказательства (для публики, конечно), которое, как вы знаете, Кошону и его сообщникам было крайне необходимо.

Нет, нельзя было сокрушить дух Жанны, помрачить ее ясный ум. Учтите всю глубину, всю мудрость этого ответа, исходившего от неграмотной девушки! Вряд ли нашлось бы на свете пять-шесть человек, которые когда-либо додумались бы, что слова, вырванные у человека под пыткой, не могут служить доказательством истины, а между тем неученая деревенская девушка сразу же внутренним чутьем безошибочно попала в точку. Я всегда полагал, что пытка есть средство познания истины, и таково было мнение всех; но когда Жанна произнесла эти простые слова здравого смысла, все вокруг как бы озарилось ярким светом. Так иногда вспышка молнии в полночь внезапно освещает великолепную долину со сверкающими на ней серебристыми ручьями и мирно спящими селениями, долину, над которой прежде висела завеса непроницаемой мглы. Маншон искоса взглянул на меня: на его лице было явное удивление, точно такое же, как и на многих других лицах. Учтите, все они – люди старые, весьма образованные, и оказалось – эта юная крестьянка способна научить их тому, чего они раньше не знали. Я слышал, как один из них пробормотал:

– Перед нами – существо необыкновенное. Перстами своими ома коснулась истины бесспорной, древней как мир, и эта истина рассыпалась в прах, как от дуновения ветра. Откуда сей дар, эта непостижимая уму прозорливость?

Судьи наклонились друг к другу и начали совещаться шепотом. Из немногих слов, которые нам удалось услышать, стало ясно, что Луазелер и Кошон настаивали на применении пытки, но все остальные упорно возражали.

Наконец Кошон в сильнейшем раздражении прекратил дискуссию и приказал отвести Жанну обратно в темницу. Для меня это было радостной неожиданностью. Я не предполагал, что епископ отступит.

Вернувшись домой поздно вечером, Маншон сообщил, что ему удалось выяснить, почему не были применены пытки. На то имелись две причины: во-первых, из опасения, что Жанна может умереть под пыткой, а это никак не входило в расчеты англичан, и, во-вторых, из тех соображений, что истязания бесполезны, поскольку она готова отречься от всякого показания, данного ею под воздействием физической боли; решили также, что никакая дыба, никакие муки не заставят ее поставить свой знак под заранее заготовленной фальшивой исповедью.

И снова весь Руан смеялся – три дня по городу только и слышалось:

– Свинья опоросилась шестым опоросом и осталась с носом!

И, конечно, стены дворца украсились новой росписью – свинья в митре уносит на спине станок для пыток, а за ней по пятам – плачущий Луазелер. Немалая награда была обещана тому, кто поймает этих таинственных живописцев, но никто не клюнул на приманку. Даже английская стража не проявляла особого усердия и смотрела сквозь пальцы на работу ретивых художников.

Епископ был вне себя от гнева. Он не мог примириться с тем, что ему не удалось применить пытку. Это была его любимая идея, его лучшее изобретение, мечта, с которой он не расставался. 12 мая он созвал некоторых из своих приспешников и снова потребовал применения пытки. И опять его постигла неудача. На одних оказали воздействие слова Жанны; другие опасались, что она не выдержит пытки и умрет; наконец, третьи вообще не верили, что страдания смогут вынудить ее поставить свой знак под ложными признаниями. Присутствовало четырнадцать человек, включая и самого епископа. Одиннадцать из них решительно высказались против пытки и твердо стояли на своем, несмотря на брань и угрозы Кошона. Только двое голосовали за предложение епископа и настаивали на применении пытки: Луазелер и оратор – тот самый, которому Жанна посоветовала читать свою речь по «книге», – Тома де Курсель, известный адвокат и мастер красноречия.

Жизненный опыт научил меня быть сдержанным в выражениях, но, признаюсь, я изменяю этому правилу всякий раз, когда вспоминаю этих троих – Кошона, Курселя, Луазелера.

Глава XVII.

Еще десять дней ожидания. Именитые богословы этой сокровищницы всякой учености и всякой мудрости, именуемой Парижским университетом, все еще взвешивали, рассматривали и обсуждали «Двенадцать наветов».

Мне почти нечего было делать все эти десять дней, и мы с Ноэлем часто бродили по городу. Но эти прогулки не доставляли нам удовольствия; мы бродили подавленные, полные тревожных предчувствий, ибо тучи, нависшие над головою Жанны, с каждым днем становились мрачнее, и вот-вот могла разразиться гроза. Притом мы невольно сравнивали ее положение с нашим; просторы городских улиц и весеннее солнце – с ее темницей и цепями; наш дружеский союз – с ее одиночеством; наше пользование многими благами жизни – с ее крайней нуждой и лишениями. Она привыкла к свободе, а теперь ее лишена; она была существом, родившимся и выросшим на лоне природы, а теперь днем и ночью сидит в железной клетке, как зверь; она привыкла к свету, теперь же вокруг нее мрак, едва позволяющий различать окружающие предметы; она привыкла слышать вокруг себя тысячи разнообразных звуков – сладостную музыку бурнокипящей жизни, а теперь она слышит лишь мерные шаги часовых, охраняющих ее одиночество; она любила общаться с друзьями и товарищами – теперь же ей не с кем перекинуться словом; она любила шутить и смеяться, а теперь пребывает в печали и на скорбных устах ее печать молчания; она была рождена для дружбы, для труда, для радости и счастья – здесь же для нее лишь тоскливое прозябание, томительные часы бездействия, гнетущее безмолвие и мысли, бесконечные мысли, день и ночь вращающиеся по замкнутому кругу, иссушающие сердце и мозг. Она была заживо погребена, да, – погребена заживо, иными словами такое существование назвать нельзя. Но была и еще одна жестокость во всем этом. Молодая девушка, попав в беду, нуждается в утешении, в поддержке и сочувствии лиц ее пола. Проявить материнскую заботу, приласкать и утешить ее могли только женщины, а между тем за все эти месяцы заточения в крепости Жанна не видела ни одного женского лица. Можно себе представить, как бы она обрадовалась, увидев около себя добрую женщину!

И еще вам скажу. Если вы хотите понять величие Жанны д'Арк, помните, что из такого жуткого места и при таких условиях она неделю за неделей, месяц за месяцем ходила в суд и выступала перед сборищем наиболее изощренных умов Франции – одинокая, беззащитная – и все время разгадывала их самые коварные замыслы, самые хитроумные планы, замечала и обходила все их капканы и ловушки, расстраивала их оборону, отбивала их атаки и после каждой схватки еще больше укрепляла свои позиции на поле боя; всегда неукротимая, беззаветно преданная своей вере и своим идеалам, не страшась ни пыток, ни пламени костра, она отвечала на угрозы предать ее смерти и свергнуть в преисподнюю на вечные муки простыми словами: «Будь что будет, а я стою на своем и ни от чего не отступлю».

Да, если вы хотите постичь величие души, глубину мудрости и благородство светлого разума Жанны д'Арк, вы должны изучать ее там, где она вела свой упорный, длительный поединок, и не только с самыми просвещенными и выдающимися умами Франции, но и с самым гнусным обманом, с самым подлым вероломством и с самыми жестокими сердцами, какие только можно найти на земле – в странах языческих и христианских.

Она была велика в сражениях – это известно всем; велика своей прозорливостью, велика своей преданностью и патриотизмом, велика своим умением убеждать недовольных военачальников и примирять враждующих; велика своим умением открывать способности и таланты, где бы они ни таились; велика своим чудесным даром говорить убедительно и красноречиво; непревзойденно велика умением воспламенять сердца разуверившихся, вселять в них надежду и страсть; умением превращать трусов в героев, толпы лентяев и дезертиров в батальоны храбрецов, с песнями идущих на смерть. Все эти качества возвышенны: они побуждают к определенным действиям, вдохновляют на достижение поставленной цели, ускоряют движение вперед и приводят к успеху; душа переполняется жизненной энергией, все силы сливаются воедино в предельном напряжении; усталость, уныние и равнодушие перестают существовать.

Да, Жанна д'Арк была велика всегда и во всем, велика везде, но особенно велика она была на этом судилище в Руане. Тут она превзошла ограничения и несовершенства человеческой природы и свершила в тяжелых, гнетущих и безнадежных условиях такое, что могла бы совершить во всеоружии своих моральных и интеллектуальных сил лишь при поддержке, одобрении и сочувствии, в присутствии друзей, в условиях справедливой и равной борьбы, за которой с восхищением следил бы весь мир.

Глава XVIII.

К концу десятидневного перерыва Парижский университет представил свое заключение по «Двенадцати пунктам». По всем этим пунктам Жанна была признана виновной: она должна отречься от своих заблуждений и полностью искупить свою вину, в противном случае ее передадут в руки светских властей и приговор церковного суда будет приведен в исполнение.

Мнение Университета, вероятно, было сформулировано и согласовано еще до того, как им был получен текст обвинительного акта; однако прошло время с 5 по 18 мая, пока он вынес свое решение. Мне думается, что задержка была вызвана временными затруднениями при рассмотрении следующих вопросов:

1. Какие именно дьяволы являлись Жанне под видом «голосов»?

2. Действительно ли святые беседовали с Жанной только по-французски?

Университет единодушно признал, и это вполне понятно, что таинственные «голоса», с которыми она общалась, были голосами дьяволов; требовалось это доказать, и он доказал. Он даже установил конкретно имена этих дьяволов, отметив в своем решении, что таковыми являлись Велиал, Сатана и Бегемот. Мне лично это всегда казалось сомнительным и не заслуживающим доверия, и вот почему: уж если Университет действительно установил, что она общалась с этими тремя врагами рода человеческого, то по логике вещей необходимо было указать, каким образом ему удалось узнать это, а не ограничиваться голословным утверждением, ибо тот же Университет, через своих представителей в суде, настойчиво добивался от Жанны объяснения, как она смогла определить, что общалась с ангелами, а не с дьяволами. Довод, мне кажется, обоснованный. По-моему, позиция Университета была очень шаткой, и вот почему: он утверждал, что ангелы, являвшиеся Жанне, были переодетыми дьяволами. Каждому известно, что дьяволы обычно являются в образе ангелов, и тут Университет был совершенно прав. Но дальше, как вы сами убедитесь, он впадает в грубое противоречие, претендуя на то, что лишь он один может объяснить характер и сущность этих призраков и никто другой, даже более умный, чем эти университетские головы, не может и не имеет на это права.

Докторам из Университета надо было видеть эти таинственные существа, чтобы распознать их; и если ими была обманута Жанна, то это доказывает, что и они, в свою очередь, могли быть обмануты, ибо их проницательность и суждения ни в коей мере не были глубже, чем у нее.

На втором пункте, который, как мне думается, вызывал затруднения и задерживал ответ Университета, я долго останавливаться не буду. Университет признал, что со стороны Жанны было кощунством утверждать, будто являвшиеся ей святые говорили по-французски, а не по-английски и в политическом отношении питали симпатии к французам. Я полагаю, докторов богословия тревожила следующая предпосылка: они постановили, что «голосами» являются Сатана и два других дьявола, но в то же время ими также было признано, что эти самые «голоса» не могли поддерживать французскую сторону, следовательно, они должны были стоять за англичан. А раз они за англичан, то их надо считать ангелами, а не дьяволами. Получается путаница. А ведь Университет, считающий себя умнейшим и эрудированнейшим органом в мире, в интересах собственной репутации должен был рассуждать, по возможности, логично; поэтому он и бился изо дня в день над разрешением неразрешимого, стремясь отыскать хотя бы видимость здравого смысла своим доказательствам, что в пункте первом речь идет о голосах дьяволов, а в пункте десятом – о голосах ангелов. Но, в конце концов, он вынужден был отказаться от дальнейших поисков. Таким образом, и по сей день решение Университета двусмысленно: пункт первый трактует о дьяволах, а пункт десятый – об ангелах; примирить эти противоречия невозможно.

Посланцы университета доставили это решение в Руан, а вместе с ним и письмо к Кошону, полное самых щедрых похвал. Университет с благодарностью отмечал его исключительное усердие в преследовании женщины, «которая своим ядом отравила умы истинно верующих всего западного мира», и в награду за это сулил ему «венец бессмертной славы в небесах». Только и всего – венец в небесах?! Это что-то уж очень ненадежное, что-то вроде векселя без передаточной надписи. И хотя бы слово об архиепископстве Руанском, ради которого Кошон погубил свою душу! Венец в небесах! Это звучало иронически после всех его тяжких трудов. Что он будет делать на небесах? Там у него не найдется знакомых...

19 Мая коллегия из пятидесяти судей собралась во дворце архиепископа, чтобы обсудить вопрос о дальнейшей судьбе Жанны. Некоторые настаивали на немедленной передаче преступницы в руки светских властей для наказания, большинство же считало целесообразным попытаться еще раз подействовать на нее «отеческим внушением».

Итак, 23 мая, в том же составе, суд собрался в замке, и Жанну подвели к барьеру. Пьер Морис, каноник из Руана, обратился к подсудимой с речью, в которой убеждал ее спасти свою жизнь и душу, отказаться от своих заблуждений и отдать себя в руки церкви. Заканчивая речь, он строго предупредил: если она будет упорствовать, гибель души ее несомненна, а гибель тела весьма вероятна. «Отеческое внушение» не подействовало. Жанна сказала:

– Даже идя на казнь, увидев перед собой костер и палача, готового поджечь его, более того, даже пылая в огне, – и тогда бы я не сказала ничего иного, а лишь то, что говорила раньше на суде, и осталась бы верна своим словам до последнего дыхания.

Наступило глубокое, тягостное молчание, длившееся несколько минут. Я понимал: беда неминуема! Потом Кошон, суровый и торжественный, обратился к Пьеру Морису:

– Желаете ли вы что-нибудь добавить? Каноник низко поклонился и ответил:

– Ничего, ваше преосвященство.

– Обвиняемая у барьера, желаешь ли ты что-нибудь добавить?

– Ничего.

– В таком случае, прения закончены. Завтра будет вынесен приговор. Уведите обвиняемую!

Кажется, она уходила, гордо подняв свою милую голову; впрочем, может, я и ошибся, – глаза мои были мутны от слез.

Завтра – 24 мая! А ровно год назад я видел ее верхом на коне, скачущей по равнине во главе войска в серебряном сверкающем шлеме с белыми перьями, в серебристой епанче, развевающейся на ветру, с высоко поднятым мечом; видел, как она трижды бросалась в атаку на лагерь бургундцев и захватила его; видел, как она повернула вправо и, пришпорив коня, помчалась прямо на резервы герцога; видел, как она врезалась в гущу врагов в той последней атаке, из которой ей не суждено было вернуться. И вот опять наступила годовщина этого рокового дня – и, смотрите, что она принесла!

Глава XIX.

Жанну признали виновной в ереси, колдовстве и всех остальных тяжких преступлениях, перечисленных в «Двенадцати пунктах», и жизнь ее, наконец-то, находилась в руках Кошона. Он мог сразу же отправить ее на костер. И, вы думаете, этим кончилось дело? Думаете, он был доволен? Нисколько! Чего стоило бы его архиепископство, если бы у народа сложилось мнение, что Жанну д'Арк, Освободительницу Франции, несправедливо осудила и сожгла на костре клика пристрастных церковников, угодливо склонивших голову перед английской плетью? Это бы только возвеличило ее в глазах народа и окружило ореолом мученицы. Ее дух восстал бы из пепла тысячекратно окрепшим и, как ураган, смел бы английское владычество в море, а вместе с ним и злодея Кошона. Нет, победа была еще неполной. Виновность Жанны требовалось подтвердить вещественными доказательствами, которые убедили бы народ. Где же найти эти убедительные доказательства? Только один человек во всем мире мог бы их дать – сама Жанна д'Арк. Она сама должна осудить себя, причем публично, или, по крайней мере, создать видимость этого.

Но как ее заставить? Неделями тянулась упорная борьба, использованы были все средства и – никакого успеха. Как же заставить ее теперь? Грозили пыткой, грозили костром, – что оставалось еще? Болезнь, смертельная усталость, вид пылающего костра, огонь, огонь – вот что еще оставалось!

И способ был найден. Ведь, в конце концов, она только девушка. Изнуренная до предела, в отчаянии она могла проявить женскую слабость.

Да, придумано было хитро. Ведь она сама молчаливо признала, что под страшными пытками на дыбе им, вероятно, удалось бы исторгнуть из нее ложные показания. Это был намек, который следовало запомнить, и его запомнили.

Тогда же был сделан и другой намек; сразу же, как только прекратится невыносимая боль, она отречется от своих показаний. И этот намек не забыли.

Как видите, она сама надоумила их, как действовать. Сначала они должны истощать ее силы, после чего запугать огнем. И когда она будет вне себя от ужаса, ее можно будет заставить подписать нужный документ.

Но ведь она потребует прочесть этот документ, и они не решатся отказать ей в этом на глазах у народа, а во время чтения к ней опять может вернуться мужество, и тогда она откажется подписать его. Ну что ж, пусть даже так; препятствие можно обойти. Ей могут прочесть какую-нибудь коротенькую записку, не имеющую значения, а потом вместо нее незаметно подсунуть на подпись заранее заготовленную покаянную исповедь.

Но была еще одна помеха. Если бы им удалось заставить ее отречься от своих убеждений хотя бы для виду, это спасало бы ее от смертной казни. Они могли бы держать ее в церковной тюрьме, но не могли бы уничтожить физически. А это никак не устраивало англичан, жаждавших ее смерти. Живая – она вселяла в них ужас, будь-то в тюрьме или на свободе. Из двух тюрем она уже пыталась бежать.

Да, положение затруднительное! И все же не безвыходное. Кошон посулит ей некоторые льготы, она же, в порядке взаимных уступок, должна будет отказаться от мужской одежды. Конечно, своих обещаний он не выполнит и тем самым поставит ее перед необходимостью нарушить данное ею слово. За преступлением последует наказание, а костер к тому времени будет приготовлен.

Таковы были звенья единого замысла; оставалось привести его в исполнение в определенной последовательности – и игра будет выиграна. И уже заранее намечался день, когда обманутую девушку, невинную, благороднейшую девушку поведут на казнь.

А время благоприятствовало. Жестокое, неумолимое время! Дух Жанны еще не был надломлен, он по-прежнему был бодр и могуч; но ее физические силы за последние десять дней сильно ослабели, а ведь и сильный дух нуждается в живительной поддержке здорового тела.

Теперь всему миру известно, что план Кошона был именно таков, каким я изложил его вам, но тогда мир этого не знал. Есть достаточные указания на то, что Варвик и прочие представители английских властей, за исключением самого высокого – кардинала Винчестерского, не были посвящены в этот заговор, а также на то, что с французской стороны знали о плане лишь Луазелер и Бопер. Иногда я даже сам сомневаюсь, что Луазелер и Бопер знали решительно все. Впрочем, кому же об этом знать, как не этим двум.

Существует обычай оставлять приговоренного к казни в последнюю ночь его жизни в покое, но если верить слухам того времени, то и в этой милости было отказано бедной Жанне. Луазелера тайком провели к ней, и там, под видом священника, друга, тайного сторонника французов и ненавистника англичан, он провел несколько часов, убеждая ее совершить «благочестивый и угодный богу поступок», а именно: подчиниться церкви, как и подобает доброй христианке; тогда она вырвется из когтей лютых англичан и ее немедленно переведут в церковную тюрьму, где к ней будут относиться с должным вниманием и приставят надзирательницами женщин. Он знал, чем ее можно тронуть. Он знал, как отвратительна ей была близость невежественных грубиянов из английской охраны; он знал, что ее «голоса» смутно обещали ей что-то и это «что-то» она истолковывала как освобождение, избавление, бегство, как возможность еще раз броситься на защиту Франции и победоносно завершить великое дело, доверенное ей небом. Было у них и другое соображение: если еще больше изнурить ее тело, лишив его отдыха и сна, то под утро ее усталый дремлющий ум при виде костра не сможет сопротивляться уговорам и запугиваниям, и она не заметит расставленных ловушек, которые сразу бы обнаружила, находясь в нормальном состоянии.

Незачем говорить, что я глаз не сомкнул в эту ночь. И Ноэль тоже. Мы отправились к главным городским воротам до наступления темноты с горячей надеждой, основанной на смутном предсказании «голосов» Жанны, якобы пообещавших, что ее освободят силой в последний час. Великая новость разнеслась как на крыльях; все только и говорили о том, что приговор Жанне д'Арк, наконец, вынесен, что он будет приведен в исполнение и что утром ее заживо сожгут на костре. Отовсюду к огромным воротам стекались толпы народа; многих, у кого был сомнительный пропуск или кто не имел его вовсе, солдаты в город не впускали. Мы пристально вглядывались в каждого встречного, но не нашли никого из наших товарищей и соратников, ни одного переодетого воина, словом, ни одного знакомого лица. И когда, наконец, ворота заперли, мы повернули обратно и побрели молча, печальные, грустные, не смея взглянуть друг другу в глаза.

На улицах было полно народу. Мы с трудом пробирались сквозь возбужденные толпы. Около полуночи, бесцельно блуждая, мы очутились недалеко от красивой церкви святого Уэна, где вовсю кипела работа. Площадь напоминала потревоженный муравейник: бесчисленное множество людей и сотни пылающих факелов. Через площадь по широкому проходу, охраняемому стражей, поденщики таскали доски и брусья в ворота кладбища. Мы спросили, что там строят; кто-то ответил:

– Помост и костер. Разве вы не знаете, что завтра утром здесь сожгут живьем французскую ведьму?

Мы ушли. Мы больше не могли здесь оставаться.

На рассвете мы снова были у городских ворот; на этот раз с новой надеждой, которую бессонная ночь, физическая усталость и лихорадочная работа мысли довели до полной уверенности. Мы услышали сообщение, что аббат городка Жюмьеж вместе со всеми своими монахами прибудет в Руан, чтобы присутствовать при казни. Наше воображение, подогретое пылким желанием, уже превращало этих девятьсот монахов в старых соратников Жанны, а их аббата – в Ла Гира, Дюнуа или герцога Алансонского; и мы смотрели, как тянется вереница монахов, как никто их не останавливает, как толпа почтительно расступается перед ними, и сердца наши учащенно бились, комок подступал к горлу, а глаза наполнялись слезами радости и гордости; и мы старались заглянуть в их лица, прикрытые капюшонами, и если бы кто-нибудь из них оказался нашим боевым товарищем, мы бы дали им понять, что мы также сторонники Жанны и полны решимости сражаться за правое дело. Какими же, однако, глупцами мы были. Но мы были молоды, как вам известно, а молодость на все надеется и всему верит.

Глава XX.

Утром я был уже на своем служебном посту, – на одном из помостов высотою в рост человека, воздвигнутом на кладбище у стен церкви святого Уэна. На этом же помосте толпились представители духовенства, знатные горожане и несколько юристов. Перед ним, на небольшом расстоянии, был воздвигнут другой помост пошире, с красивым навесом от дождя и солнца, устланный дорогими коврами; там. стояло много удобных стульев и среди них в центре два тронных кресла, роскошных и высоких. Одно из них занимал представитель английского короля, принц крови, его высокопреосвященство кардинал Винчестерский, другое – Кошон, епископ города Бовэ. Рядом с ними и вокруг сидели три епископа, вице-инквизитор, восемь аббатов и шестьдесят два монаха и благочестивых законника, входивших в состав суда на процессе Жанны.

Шагах в двадцати перед этими двумя помостами находился третий, построенный из камня в виде усеченной пирамиды со ступеньками. В центре этого безобразного сооружения торчал позорный столб; у столба были навалены дрова и вязанки хвороста. У подножия пирамиды стояли три фигуры в ярко-красных одеждах – палач и его подручные. Перед ними – жаровня с кучей раскаленных угольев, а в стороне неподалеку – большая поленница сухих дров и хвороста, доставленных сюда не менее чем на шести возах. Как странно! На вид, кажется, мы так тщедушны, так беспомощны; и все же легче превратить в пепел гранитную статую, чем сжечь человеческое тело.

Вид приготовленного костра вызывал во мне острую физическую боль, болезненно трепетал каждый нерв в моем теле, но как я ни отворачивался, взор мой все время устремлялся туда: такова притягательная сила ужасного и необычного.

Пространство, занимаемое помостами и костром, было оцеплено английскими солдатами, стоявшими плечом к плечу плотной стеной, угрюмыми и величественными, в начищенных до блеска стальных доспехах; а за ними, во все стороны – море человеческих голов; всюду и везде, насколько можно было охватить глазом, в окнах и на коньках крыш расположились зрители.

Ни движения, ни шороха; казалось, все вымерло. Зловещая тишина усугублялась полумраком. Свинцово-серое небо было покрыто грозовыми тучами, низко нависшими над землей; на горизонте время от времени вспыхивали бледные зарницы, и глухое ворчание грома доносилось издалека.

Наконец, тишина была нарушена. Где-то за площадью послышались неясные, но такие знакомые звуки – грубая, отрывистая команда, и я увидел, как человеческое море расступилось и показалась группа людей, мерно двигающаяся к нам. Я вздрогнул, напряженно всматриваясь. Неужели Ла Гир со своими молодцами? Нет, не их шаги, не их выправка. Это под усиленной охраной вели Жанну д'Арк. Надежда моя угасла, сердце заныло в тоске. Слабую, измученную, ее все-таки заставили идти; они старались вымотать из нее последние силы.

Расстояние было невелико – всего несколько сот ярдов, но как бы ни был краток этот путь, он был не легким для человека, пролежавшего неподвижно в оковах несколько месяцев и почти разучившегося ходить. Ведь на протяжении целого года Жанна знала лишь холодные стены сырого каземата, а теперь должна была тащиться пешком в предгрозовой духоте хмурого весеннего утра. Когда она входила в ворота, шатаясь от изнеможения, возле нее, нашептывая ей что-то на ухо, все время вертелся гнусный Луазелер. Впоследствии мы узнали, что он пробыл у нее в темнице все это утро, изводя своими наставлениями и соблазняя коварными обещаниями. Еще и теперь, у кладбищенских ворот, он продолжал свое мерзкое дело, уговаривая ее уступить всему, что от нее потребуют здесь, и уверяя, что если она последует его совету, все будет хорошо: она сразу же избавится от ужасных англичан и обретет приют и убежище под надежной защитой матери-церкви. Подлая тварь, кретин с холодным жабьим сердцем!

Поднявшись по ступенькам, Жанна присела на помост, закрыла глаза и уронила голову на грудь; и так сидела, сложив руки на коленях, отрешенная, безразличная ко всему, думая, очевидно, только об одном – покое. Она была бледна – бледна, как алебастровое изваяние.

Как оживилась вся эта многочисленная толпа, с каким жадным любопытством тысячи глаз рассматривали эту хрупкую девушку! И это естественно: люди понимали, что, наконец-то, они получили возможность хоть раз взглянуть на человека, которого они так давно мечтали увидеть, что перед ними та самая женщина, имя и слава которой наполнили всю Европу, затмив своим блеском имена и славу других; перед ними Жанна д'Арк – величайшее чудо своего времени, которому суждено быть чудом всех времен! Изумление было всеобщим, и я читал, как по книге, мысли народа: «Невероятно! Непостижимо! Может ли быть, чтобы это крохотное существо, эта девочка, прелестная девочка, милая, добрая девочка – брала Штурмом крепости и, возглавив войска, двигала их вперед к победе, сдувая, как пушинку, могущество Англии на всем пути своего следования, воевала без устали и выдержала длительный бой, одинокая и покинутая всеми, со сворой ученейших мракобесов Франции, и выиграла бы этот свой последний бой наверняка, если бы борьба была честной и справедливой!».

Очевидно Кошон все же побаивался Маншона, заметив его явное сочувствие Жанне, ибо на месте Маншона оказался другой протоколист; таким образом, мы с моим хозяином остались не у дел и должны были сидеть и смотреть на происходящее.

Мне казалось, сделано было все, что только можно было придумать, чтобы изнурить тело и душу Жанны, но я ошибся; придумали еще одно издевательство – стали читать ей длинное нравоучение. Духота и жара становились невыносимыми.

Когда проповедник начал, она взглянула на него так печально, так тоскливо! – и снова опустила голову. Этим проповедником был Гийом Эрар, выдающийся оратор. Темой своей проповеди он избрал некоторые пункты пресловутых «Двенадцати наветов». Из этого мерзкого сосуда он черпал клевету и ложь и, смачивая их слюною бешенства, приукрашивая и преувеличивая, бесстыдно изрыгал на Жанну; он клеймил ее всеми оскорбительными именами и прозвищами, собранными в «Двенадцати наветах», и, по мере своего выступления, приходил во все большее и большее неистовство; но все его старания были напрасны. Жанна словно погрузилась в глубокую задумчивость и, казалось, ничего не слышала. Наконец, он разразился громовой тирадой:

– О Франция, как жестоко тебя обманули! Ты всегда была очагом христианства, а ныне Карл, именующий себя твоим королем и правителем, как еретик и вероотступник, возлагает свои упования на слова и деяния презренной и гнусной женщины!

Жанна подняла голову, и глаза ее сверкнули. Проповедник тотчас же обратился к ней: – Тебе я говорю это, Жанна, и повторяю еще раз: твой король вероотступник и еретик!

Ах, ее лично он мог поносить и оскорблять сколько угодно – она стерпела бы все, но и в свой смертный час она не могла допустить, чтобы кто-нибудь задевал честь этого неблагодарного пса, этого предателя – нашего короля, первейший долг которого – в эту минуту находиться здесь с мечом в руке, чтобы разогнать этих гадин и спасти человека, служившего ему верой и правдой, человека, которым мог бы гордиться любой король. И он бы, конечно, был здесь, не будь он таким, как я его только что назвал. Благородная душа Жанны была глубоко уязвлена, она повернула голову к проповеднику и бросила ему в лицо несколько слов с такой страстностью, которая сразу подтвердила толпе все то, что она знала о неукротимом духе Жанны д'Арк.

– Клянусь своей верой, – сказала она, – клянусь перед лицом смерти, что он благороднейший из всех христиан, честнейший и преданнейший сын веры и церкви.

Послышались бурные аплодисменты. Толпа приветствовала Жанну. Это разозлило проповедника, жаждавшего заполучить этот знак признания в свой адрес и теперь обманувшегося в своих лучших ожиданиях. Это что же такое? Он трудился в поте лица, а награда досталась другому! Он топнул ногой и крикнул шерифу:

– Заставьте ее прикусить язык! – Его крик вызвал общий смех.

Толпа не могла питать уважения к дюжему мужчине, призывающему полицейскую власть для того, чтобы защитить его от несчастной, истерзанной девушки.

Одной фразой Жанна повредила его усилиям больше, чем он помог черному делу сотней красноречивейших фраз. Проповедник был смущен, и ему нелегко было оправиться, чтобы продолжать свою проповедь. Впрочем, напрасно он так волновался: толпа, в подавляющем большинстве, поддерживала англичан. Она лишь на мгновение поддалась закону человеческой природы – непреложному закону откликаться и рукоплескать бойкому и меткому возражению, кто бы его ни сделал. В сущности, толпа была за проповедника и, пошумев немного, быстро успокоилась. Ведь эти люди собрались сюда поглядеть, как будут сжигать Жанну д'Арк, и если это свершится без большой задержки, они останутся довольны.

Но вот проповедник потребовал от Жанны безоговорочного подчинения церкви. Он предъявил это требование с большой уверенностью, ибо от Луазелера и Бопера получил заверения, что она истощена и измучена предельно и оказывать сопротивление больше не в состоянии. Действительно, глядя на нее, можно было с этим согласиться. Тем не менее, она еще раз попыталась защищаться и ответила слабым голосом:

– Что касается существа дела, то я уже предлагала моим судьям передать все сведения о моих словах и поступках нашему святейшему отцу папе, к которому, а прежде всего к богу, я и взываю.

Опять таки, по своей природной мудрости, сама того не сознавая, она сделала важнейшее заявление. Но теперь, когда готов был костер, а вокруг стояли тысячи врагов, ее слова уже ничем не могли ей помочь; и все же, услышав их, церковники побледнели, а проповедник, учуяв опасность, поспешил перевести речь на другое. И не удивительно, что эти злодеи испугались; ведь обращение Жанны к папе лишало Кошона его юридических прав и аннулировало все, что им и его судьями было состряпано до сих пор и могло быть сделано впредь.

Затем Жанна повторила, что все ее действия и высказывания определялись волею божьей, но потом, когда попытались вторично замешать в это дело короля и близких к нему лиц, она резко оборвала оратора:

– Ответственность за мои слова и поступки, – заявила она твердо, – не падает ни на моего короля, ни на кого-либо другого. Если в них и есть какая-либо ошибка, отвечаю за все я, и никто другой.

Ее спросили, согласна ли она отречься от тех слов и действий, которые ее судьями были признаны греховными и преступными. Ее ответ снова вызвал замешательство:

– Я взываю к богу, и пусть нас рассудит бог и папа.

Опять папа! Священники попали в тупик. Перед ними был человек, от которого требовали, чтобы он подчинился церкви, и он охотно соглашается, признает власть ее главы и законно апеллирует к этой власти. Чего же еще от нее требовать? И как отвечать на такое неожиданное предложение?

Озадаченные судьи, собравшись в кучу, начали шептаться, спорить и доказывать. Наконец они пришли к довольно неуклюжему предлогу, по-видимому лучшему, какой только могли найти при сложившихся обстоятельствах: они заявили, что папа чересчур далеко, что, во всяком случае, нет особой надобности обращаться к нему, ибо присутствующие здесь судьи облечены надлежащими полномочиями и достаточно авторитетны, чтобы довести дело до конца, и что они в полной мере олицетворяют церковь. В другое время и в другом месте они, возможно, сами бы посмеялись над подобным чванством, но теперь им было не до смеха.

Толпа начинала проявлять нетерпение. Положение становилось угрожающим. Людям надоело стоять, все изнемогали от жары, к тому же надвигалась гроза; на горизонте все чаще и чаще сверкали молнии, и все явственнее слышались отдаленные раскаты грома. Надо было поторапливаться. Эрар показал Жанне документ, заранее заготовленный, и потребовал от нее отречения.

– Отречения? Какого отречения?

Она не понимала этого слова. Судья Масье разъяснил ей. Истерзанная, измученная, она напрягала все свои силы, но никак не могла уловить смысл того, что от нее требовали. Все смешалось у нее в голове. И, отчаявшись, она воскликнула голосом, полным мольбы:

– Взываю ко вселенской церкви, должна я отречься или нет?

Эрар провозгласил:

– Ты должна отречься, сейчас же, или будешь сейчас же сожжена!

Услышав эти страшные слова, она подняла голову и только теперь впервые увидела костер и жаровню с раскаленными углями, казавшимися еще более красными, еще более жуткими в предгрозовом сумраке. Задыхаясь, она вскочила с места, бормоча что-то бессвязное и растерянно оглядываясь, ошеломленная, потрясенная, испуганная, словно ее внезапно разбудили и она не знает, где находится.

Священники, как стая воронов, сгрудились вокруг нее, умоляя подписать бумагу; со всех сторон раздавались голоса, требующие, просящие, умоляющие; в толпе послышались истерические крики.

– Подпиши, подпиши! – уговаривали священники.

– Подпиши, подписывай – и будешь спасена! – доносилось отовсюду.

А Луазелер, как дьявол, шептал ей на ухо:

– Делай, как я говорил тебе, не губи себя! Жанна посмотрела на окружающих, и голос ее прозвучал, как стон:

– Ах, нехорошо вы делаете, соблазняя меня.

Судьи присоединились к общему требованию и, желая показать, что сердцам их не чуждо сострадание, ласково обратились к Жанне:

– О, Жанна, нам так жаль тебя! Возьми назад свои показания, иначе мы будем вынуждены свершить приговор.

И тогда зазвучал еще один голос, с высокого помоста – голос торжественный и властный, прокатившийся по площади, как похоронный звон, – голос Кошона, читавшего смертный приговор.

Силы Жанны иссякли. Несколько мгновений она стояла, дико и бессмысленно озираясь, потом медленно опустилась на колени, склонила голову и сказала:

– Я повинуюсь.

Ей не дали опомниться, понимая, чем это грозит. Как только роковые слова сорвались с ее уст, судья Масье начал читать ей текст отречения, и она повторяла за ним каждое слово машинально, бессознательно и улыбаясь; ее мысли витали где-то далеко-далеко, в мире ином и прекрасном.

Затем этот краткий документ, всего в шесть строк, незаметно спрятали, а на его место подложили другой в несколько страниц, и она, ничего не заметив, поставила на нем свой крестик, при этом трогательно извинилась, что писать не обучена. Но секретарь" английского короля был тут как тут и любезно согласился помочь ее горю: он водил ее рукой, и она начертала свое имя: «Jehanne», Великое злодеяние было совершено. Она подписала – что? Этого она не знала; зато другие знали, хорошо знали. Она подписала бумагу, в которой признавала себя колдуньей, сообщницей нечистой силы, лгуньей, хулительницей бога и его ангелов, кровожадной бунтовщицей, сеятельницей смуты, гнусной посланницей сатаны; эта же подпись обязывала ее снова облечься в женскую одежду. Были там и другие обязательства, предусмотрительно придуманные, чтобы погубить ее.

Луазелер протиснулся вперед и похвалил ее за смирение и за «благостный труд сегодняшнего дня». Но она все еще была как во сне и едва слышала, что ей говорят.

Вслед за этим Кошон произнес слова, отменяющие вердикт об отлучении и возвращающие ее в лоно столь любимой ею церкви со всеми дорогими для нее привилегиями веры. О, это она расслышала! Лицо ее прояснилось, выражая глубокую признательность и даже радость.

Но как непродолжительно было это счастливое мгновение! Кошон без малейшего смущения добавил следующие убийственные слова:

– А дабы она могла раскаяться в своих грехах и не повторяла их впредь, она приговаривается к пожизненному заключению и будет питаться хлебом скорби и водой душевных страданий.

Пожизненное заключение! Ей это и не снилось, никогда ей не намекал на это ни Луазелер, ни кто-либо другой. Луазелер определенно говорил, что «все обойдется хорошо». А заключительные слова Эрара здесь на этом самом помосте, когда он убеждал ее отречься от своих заблуждений, были прямым и недвусмысленным обещанием: если она последует его совету, ее немедленно освободят.

Какое-то мгновение она стояла безмолвно, точно пораженная громом; потом ее вдруг осенила мысль: она с облегчением вспомнила, что было еще одно обещание, данное ей самим Кошоном, – обещание перевести ее в церковную тюрьму, под надзор милосердных монахинь вместо грубых иноземных солдат. И, покорная, грустная, она обратилась к собранию священников:

– Ну что же, служители церкви, ведите меня в вашу тюрьму, не оставляйте меня в руках англичан, – и с этими словами она подняла свои цепи и приготовилась идти.

Но, увы, последовало постыдное распоряжение Кошона, сопровождаемое наглой усмешкой:

– Отведите ее в ту тюрьму, откуда ее привели!

Бедная обманутая девушка! Она стояла пораженная, подавленная, убитая горем. Ее обманули, оклеветали, предали, – и теперь она ясно увидела это.

Бой барабанов нарушил гробовую тишину, и на какой-то миг она поверила в чудесное избавление, обещанное ей «голосами» – я прочел это на ее просиявшем лице, в ее взгляде; потом она поняла: явилась тюремная стража, чтобы забрать ее; она поняла все, и лучистые глаза ее погасли, погасли навсегда. Но вот она вздрогнула, голова ее закачалась, как у человека, терпящего невыносимую боль, или у обреченного, которому пронзили сердце; медленно, усталой поступью она удалялась от нас, закрыв лицо руками и горько рыдая.

Глава XXI.

У нас нет оснований утверждать, что в Руане, кроме кардинала Винчестерского, были еще люди, посвященные в тайну той скрытой игры, которую вел Кошон. Теперь вы можете себе представить, как велико было изумление многотысячной толпы горожан на площади и церковников на обоих помостах: все буквально остолбенели, увидев, что Жанна д'Арк, жива и невредима, вырвалась из когтей и ускользает после столь сложных приготовлений и такого томительного ожидания.

Долгое время никто не шевельнулся и не мог вымолвить ни слова: столь невероятным казался факт, что великолепное Сооружение из дров осталось незанятым, а его добыча ушла. Наконец гнев прорвался: послышались яростные крики, проклятия, обвинения в предательстве, полетели даже камни, и один увесистый голыш, брошенный чьей-то меткой рукой, чуть не убил кардинала Винчестерского – просвистел у него над ухом. Но того, кто его запустил, вряд ли можно упрекнуть за промах, – человек был раздражен, а когда человек раздражен, он никогда не попадает в цель.

Толпа на площади бушевала. Церковники на помостах ссорились между собой. Капеллан кардинала разошелся настолько, что, позабыв всякие приличия, напал на его преосвященство епископа города Бовэ и, потрясай кулаком перед его носом, воскликнул:

– Клянусь богом, ты изменник!

– Лжешь! – возразил епископ. Это он-то изменник?

И с ним, пожалуй, можно согласиться. Во всяком случае, англичанин не имел права обвинять его в измене, ибо из всех французов, предавших родину, Кошон был самым последовательным слугой своих господ.

Граф Варвик также потерял самообладание. Он был доблестным воином, но когда требовалась сообразительность, когда в дело замешивались интриги, происки и плутовство, – тут он не был догадливее других. В простоте душевной он искренне негодовал и клялся, что с королем Англии обошлись вероломно и что Жанну д'Арк преднамеренно уберегли от костра. Но ему ласково шепнули на ухо:

– Не волнуйтесь, милорд, скоро она опять будет в наших руках.

По всей вероятности, новость уже успела распространиться, ибо хорошие вести столь же крылаты, как и дурные. Так или иначе, шум утихал, да и само огромное море народа постепенно убывало, растекалось мелкими ручейками, и, наконец, к полудню этого черного четверга площадь опустела.

Мы, двое юношей, были счастливы, безгранично счастливы, счастливы как никогда; и мы не скрывали своей радости. Жанна была спасена! Мы это знали, и этого было достаточно. Франция узнает об этом ужасном дне -и тогда!.. О, тогда ее доблестные сыны, тысяча за тысячей, колонна за колонной явятся сюда, и гнев их будет, как гнев океана, разбуженного штормовым ветром; волна за волной они обрушатся на этот обреченный город, – и Жанна д'Арк снова поднимется на гребне народной волны, поднимется – и возглавит новый поход! Через шесть-семь дней, через неделю не больше – благородная Франция, благодарная Франция, негодующая Франция загремит у руанских ворот. Будем же считать часы, минуты, секунды! О день счастья и упоительного восторга! Как бьется и поет сердце в груди!

Мы были молоды тогда, мы были очень молоды...

Вы думаете, изнуренной пленнице дали возможность отдохнуть и выспаться после того, как она, израсходовав жалкий остаток своих сил, добралась, наконец, до своей темницы?

Нет, да и могла ли она отдыхать, когда по ее следам гналась эта черная собачья свора? Кошон и несколько других его приспешников тотчас же явились к ней в знакомый им каземат. Они нашли ее в состоянии близком к обмороку, неподвижно сидящей в углу. Они напомнили ей, что она отреклась и дала определенные обещания, в том числе – обещание переодеться в женскую одежду, и что, если она опять впадет в ересь и вернется на путь заблуждений, церковь отвернется от нее навсегда. Она терпеливо их слушала, но смысла слов не улавливала. Как больной, принявший слишком большую дозу снотворного, она жаждала лишь одного: забыться, заснуть, освободиться от своих назойливых мучителей и остаться в одиночестве, и она механически делала все, что требовал от нее Кошон, почти не имея представления о том, что она делает и чем это все может кончиться. Она без возражений надела платье, принесенное ей Кошоном и его прихвостнями, и, лишь надев его, постепенно начала приходить в себя и смутно догадываться, что с нею произошло.

Кошон удалился счастливый и удовлетворенный: наконец-то Жанна облеклась в женскую одежду; кроме того, ей по всей форме было сделано предупреждение об ответственности за малейшее нарушение взятых ею обязательств. Он был непосредственным очевидцем этих фактов. Чего же еще желать лучшего?

А что если нарушений не будет?

В таком случае ее надо заставить, создать для этого условия.

Разве Кошон не намекнул английской страже, что отныне, если охрана сочтет необходимым применить к ней самый жесткий, самый суровый режим, она может действовать, не опасаясь последствий: официальные власти будут смотреть на все сквозь пальцы? Конечно, намекнул и весьма прозрачно намекнул. Меры были приняты, и с этого дня жизнь Жанны в тюрьме стала невыносимой. Не спрашивайте меня о подробностях – я не в силах об этом рассказывать.

Глава XXII.

Пятница и суббота были для нас с Ноэлем счастливыми днями. Мы погрузились в мечтания. Нашему взору представлялась Франция восставшая, Франция на коне, Франция в походе, Франция у ворот Руана. Ура!.. Руан обращен в пепелище, и Жанна освобождена. Наше воображение пылало, сердца наполнялись гордостью, в сладком восторге кружилась голова. Ах, юность, юность!.. Но об этом я, кажется, уже говорил.

Мы, конечно, ничего не знали о том, что происходило в тюремной башне в четверг после полудня. Мы полагали, если Жанна отреклась от всего и снова принята в лоно всепрощающей церкви, то теперь с ней должны обращаться хорошо и ее пребывание в тюрьме будет, по меньшей мере, сносным. Довольные и спокойные за будущее, мы строили всевозможные планы и горячо обсуждали свое участие в предстоящей борьбе за освобождение нашей дорогой узницы в эти радостные два дня, счастливейшие из всех памятных дней моей жизни.

Наступило воскресное утро. Я проснулся рано, наслаждаясь теплой, солнечной погодой и размышляя. Размышляя, как всегда, об освобождении Жанны – о чем же еще? Это была моя единственная мысль, единственная цель, и я уже предвкушал счастливый исход.

Вдруг откуда-то издали, вероятно с улицы, раздались голоса; вскоре они приблизились, и я отчетливо услышал:

– Жанна д'Арк снова твердит свое! Пора покончить с колдуньей!

Я оцепенел, кровь застыла в моих жилах. Хотя это случилось более шестидесяти лет тому назад, эти слова до сих пор звенят у меня в ушах, как и в то давно прошедшее светлое майское утро. Как странно устроен человек: воспоминания о том, что переполнило нас счастьем, исчезают бесследно, но как упорно держатся наши горькие воспоминания!..

Вскоре и другие голоса подхватили этот крик – десять, двадцать, сто, тысяча голосов; казалось, весь мир наполнился жестоким злорадством. Шум нарастал: топот и шлепанье бегущих, веселые приветствия, громкий смех, трескотня барабанов, гул и грохот духового оркестра, оскверняющего неуместной музыкой святость воскресного дня.

Около полудня Маншону и мне было приказано явиться к Жанне в тюрьму – приказано самим Кошоном. К этому времени подозрения среди англичан и их солдат вспыхнули с новой силой, и весь Руан был в крайнем раздражении. Мы могли видеть достаточно примеров этому из своих окон, мимо которых, потрясая кулаками, сновали взад и вперед разъяренные толпы людей с искаженными злобой лицами.

Вскоре мы узнали, что и в самой крепости обстановка была угрожающей; там у ворот собралась огромная толпа горожан, считавших, что версия о новых преступлениях Жанны – не что иное, как новая ложь, очередной подвох этой свиньи – Кошона. В толпе было немало полупьяных английских солдат, которые уже не ограничивались руганью и криками, а дали волю рукам. Они схватили нескольких ретивых святых отцов, пытавшихся проникнуть в замок; едва-едва удалось вырвать их и спасти от неминуемой расправы.

Маншон, услышав об этом, отказался идти. Он заявил, что не сделает ни шагу без личной охраны от графа Варвика. На следующее утро Варвик прислал десяток солдат, и мы отправились. За истекшие сутки волнения не только не улеглись, но еще больше усилились. Правда, солдаты защищали нас от телесных увечий, но когда мы пробирались сквозь толпу у стен крепости, нас буквально смешивали с грязью, оскорбляя всячески. Я терпеливо все выносил, а в душе, не без тайного удовольствия, говорил себе: «Ничего, ребята, через три-четыре дня ваши длинные языки начнут болтать иначе. Интересно будет послушать, как это получится».

По моему мнению, это были люди обреченные. Сколько из них уцелеет после того, как свершится предстоящее освобождение? Ведь их горстка – палачу работы на полчаса, не больше.

Но, как оказалось, слухи не были лишены оснований. Жанна нарушила взятое на себя обязательство. Она сидела в своей камере в цепях, одетая по-прежнему в мужское платье.

Она никого не винила, не жаловалась, не упрекала. Не в ее обычае было обвинять слугу за то, что он выполнил приказ своего хозяина; теперь ум ее прояснился, и она ясно сознавала, что преимущество, которое они возымели над ней со вчерашнего утра, исходило не от подчиненных, а от хозяина, от ее злейшего врага – Кошона.

А случилось вот что. Ранним утром, в воскресенье, пока Жанна спала, один из охранников выкрал ее женское платье, а на его место подложил мужское. Проснувшись, она увидела, что одежда не та, и попросила вернуть ей женское платье, но ей в этом отказали. Она заявила протест, ссылаясь на то, что ей запрещено носить мужскую одежду. Но стража упорствовала. Из простого чувства стыдливости она вынуждена была снова одеться в мужское, более того, она поняла, что ей уже не спасти свою жизнь, если на каждом шагу ей приходится бороться с таким неслыханным вероломством, и она оделась в мужскую одежду, заранее зная, чем это кончится. Она изнемогла в борьбе, бедняжка.

Мы проследовали за Кошоном, вице-инквизитором и другими священниками (их было шесть или восемь – не помню), и я увидел Жанну сидящей на своей кровати – измученную, подавленную, все еще в оковах. А ведь я надеялся найти ее совсем в. ином положении. И теперь я не знал, что мне делать, как быть. Удар был слишком велик. Я сразу же отбросил мысль, что она изменила своему обещанию. Возможно, я и верил слухам, но понять, как это произошло, не мог.

Победа Кошона была полной. Долгое время он ходил раздраженный, озабоченный, угрюмый, но теперь эта хмурость с него сошла, уступив место тупому, безмятежному самодовольству. Его багровое прыщеватое лицо расплылось в злорадной улыбке. Он шел, влача свою пышную фиолетовую сутану, и остановился перед Жанной, широко расставив ноги; и так стоял с минуту, вперив в нее хищный взгляд и явно наслаждаясь видом этого несчастного, загубленного создания, завоевавшего ему столь высокое место среди верноподданных слуг кроткого и милосердного владыки вселенной, спасителя мира – господа нашего Иисуса Христа, при условии, конечно, если англичане сдержат слово, данное этому выродку, этому живому олицетворению вероломства.

Судьи немедленно приступили к допросу. Один из них, некий Маргери, человек скорее наблюдательный, чем осторожный, заметив перемену в одежде Жанны, сказал:

– Тут что-то не так. Вряд ли это могло случиться без постороннего вмешательства. Не скрывается ли за этим нечто худшее?

– Тысяча чертей! – завопил Кошон в ярости. – Или вы заткнете свою глотку, или вам поставят кляп!

– Арманьяк! Предатель! – закричали солдаты охраны и, выставив алебарды, бросились на Маргери.

С трудом удалось их удержать. Прямодушный судья легко мог поплатиться жизнью. Бедняга отошел в сторону и больше не осмеливался помогать следствию. Допрос продолжался.

– Ты почему оделась в мужскую одежду?

Ответа Жанны я не расслышал, ибо в этот момент у одного из солдат алебарда выскользнула из рук и с грохотом упала на каменные плиты пола; но мне показалось, будто Жанна сказала, что таково было ее желание.

– Но ты же обещала и поклялась быть во всем послушной.

Я с трепетом ждал ее ответа, и, когда ответ последовал, он оказался таким, как я и предполагал. Она спокойно сказала:

– Не помню. Я не думала и не намеревалась давать такой клятвы.

Мои опасения подтвердились. Я ведь был уверен, что в четверг, стоя у костра, она говорила и действовала бессознательно, и ее ответ доказал это.

– Вы же сами дали мне право снова надеть мужскую одежду, – продолжала она. – Вы первые нарушили свое слово. Вы обещали допустить меня к мессе и к причастию, вы обещали избавить меня от цепей; но, как видите, они до сих пор на мне.

– И все же ты отреклась и дала клятву не облекаться больше в мужскую одежду.

Тогда Жанна, охваченная скорбью, простерла свои закованные руки к этим бесчувственным людям и промолвила с потрясающей искренностью:

– Лучше умереть, чем терпеть эти муки. Но если с меня снимут цепи, если мне разрешат слушать мессу, если меня переведут в монастырскую тюрьму и приставят надсмотрщицей женщину вместо мужчины, то я покорюсь и буду послушно выполнять все, что вы сочтете за благо.

Кошон лишь презрительно фыркнул. Оказать ей честь и соблюсти соглашение? Выполнить ее условия? К чему это? Игра стоила свеч, пока было выгодно; а теперь, когда дело выиграно, в расчет следует принимать другое, более важное. Она изобличена, она в мужской одежде, и этого достаточно. Но нельзя ли ее спровоцировать еще? Изобличить в новых нарушениях, дополнительно к содеянному? И Кошон, сурово напомнив ей об отречении, спросил, была ли у нее беседа с «голосами» после четверга, при этом он напомнил ей об ее отречении.

– Да, – ответила она.

Да, у нее была беседа с «голосами» и, как я полагаю, именно об отречении. Она чистосердечно заверила их еще раз, что ее миссия от бога, причем говорила все это совершенно спокойно, не допуская и мысли, чтобы она могла когда-либо сознательно отречься от этого. Таким образом, я еще раз убедился, что она не имела ясного представления о том, что она делала в четверг утром, стоя у костра. Наконец, она сказала:

– Мои голоса сказали мне, что я допустила большую ошибку, признав греховными все дела свои.

Она вздохнула и добавила с трогательной простотой:

– Но я так боялась огня и, вероятно, поэтому допустила ошибку.

Итак, боязнь огня заставила ее подписать бумагу, содержания которой она не понимала тогда, но поняла теперь по откровению «голосов» и по свидетельству своих гонителей.

Теперь она была в здравом рассудке, менее измучена; к ней снова вернулось ее мужество, а с ним и природная правдивость. Она спокойно и смело говорила правду, сознавая, что тем самым обрекает себя на мучительную смерть в том самом огне, которого так страшилась.

Ее ответ был пространен, откровенен, она ничего не утаивала и ничего не смягчала. Я вздрогнул, услышав ее исповедь, мне стало ясно: она сама себе выносит смертный приговор. То же почувствовал и бедный Маншон. И он написал на полях протокола:

«Responsio mortifera» – роковой ответ.

Да, ее ответ был роковым, и все это знали. Наступила гнетущая тишина, как в комнате умирающего, когда его близкие прислушиваются и, тяжело вздыхая, шепчут друг другу: «все кончено».

Здесь тоже все было кончено, но Кошон, желая вколотить еще один гвоздь в готовый гроб, обратился к Жанне со следующим вопросом:

– Ты все еще веришь, что тебе являлись святая Маргарита и святая Екатерина? Это были их «голоса»?

– Да, и они исходят от бога.

– Но ты же отреклась от них на эшафоте?

Тогда Жанна заявила во всеуслышание, что она никогда не имела намерения отрекаться от них и что если (я подчеркиваю это «если») она на эшафоте и отступила от истины, то лишь из боязни быть сожженной на костре.

Как видите, все вернулось к старому. Конечно, она не знала и никогда бы не вспомнила того, что говорила там, если бы ей не подсказали эти люди и ее «голоса».

И она закончила свою исповедь печальными, трогательными словами:

– Позвольте мне умереть. Покарайте меня сразу, чтобы я долго не мучилась. Я не могу больше выносить заточения.

Душа, рожденная для света и свободы, так истомилась в неволе, что готова была принять избавление в любой его форме, даже в такой.

Кое-кто из судей был смущен и даже опечален, но большинство не проявляло никакого сочувствия. Во дворе замка мы встретили графа Варвика и полсотни англичан, с нетерпением ждавших новостей. Не успев поравняться с ними, Кошон со смехом воскликнул – да, да, этот гнусный могильщик, погубивший невинную, беспомощную, покинутую всеми девушку, смеялся и радостно потирал руки:

– Можете быть спокойны – с ней все покончено!

Глава XXIII.

Юность легко впадает в отчаяние, – и мы с Ноэлем убедились в этом; но юности свойственно гак же легко переходить от отчаяния к надежде, – и надежды окрылили нас. Мы снова вспомнили смутные обещания ее «голосов» и сказали друг другу, что славное освобождение свершится в последний момент, – что все, что было, это еще не последний момент, и только теперь приближается час великих свершений: явится король, подоспеет Ла Гир, явятся наши ветераны, а за ними – и вся Франция.

Итак, мы снова воспрянули духом, и нам уже слышалась – в воображении, конечно, – волнующая музыка боя: нарастающий гул атаки, яростные крики, звон и скрежет железа; мысленно мы уже могли представить себе нашу пленницу свободной, сбросившей цепи, с мечом в руке.

Но сладостная мечта, озарив наши души, быстро исчезла. Поздно вечером ко мне явился Маншон и сказал:

– Я только что из тюрьмы, и у меня к вам поручение от этой несчастной.

Поручение ко мне! Если бы он был более наблюдательным, мне думается, он сразу бы догадался, кто я, – понял бы, что мое равнодушие к судьбе узницы – только притворство, ибо, застигнутый врасплох, я был так растерян, так тронут этой высокой честью, что не мог утаить своих чувств.

– Поручение ко мне, ваше преподобие?

– Да. Она хочет, чтобы вы что-то для нее сделали. Она сказала, что заметила молодого человека, который мне помогает в суде, что у него доброе лицо; она спросила меня, не будет ли он столь любезен оказать ей одно одолжение. Я ответил: конечно, вы окажете, и спросил ее, что она имеет в виду. Она сказала, что имеет в виду письмо, – не напишете ли вы письмо ее матери? Я сказал: конечно, вы напишете, и добавил, что сам готов это сделать для нее с удовольствием. Но она не согласилась, мотивируя свой отказ тем, что я и без того загружен работой, а вот вашему молодому помощнику, сказала она, не составит особого труда оказать небольшую услугу человеку, не умеющему ни читать, ни писать. Я сказал, что сейчас же пошлю за вами, и она как-то сразу просияла. Она даже улыбнулась, будто готовилась к встрече с близким другом. Бедная девушка! Но мне не разрешили. Как я ни старался – ничего не помогло; приказ остается приказом: вход в тюрьму строго воспрещен, туда допускаются лишь официальные лица, как и прежде. Я вернулся ни с чем и сказал ей об этом, она вздохнула и опять опечалилась. Вот что она просит вас написать ее матери. Должен признаться, мне ее послание кажется несколько странным и бессвязным, но она уверяла, что мать ее все поймет. Передайте от нее «пламенную любовь и низкий поклон семье и всем деревенским друзьям» и скажите, что «спасение не придет, ибо в эту ночь – и это уже в третий раз в течение года, в последний раз – ей привиделось Дерево».

– Как странно!

– Да, действительно странно, но она именно так сказала и заверила, что ее родители все поймут. Потом, погрузившись в мечтания, она вдруг заговорила сама с собой; из ее шепота я разобрал несколько слов какой-то песни или баллады, которые она повторила два или три раза, и они, очевидно, приносили ей отраду и утешение. Я записал эти строки, полагая, что они имеют какое-то отношение к ее письму и могут быть полезны; но вижу, что нет, – это просто обрывки воспоминаний, проносящихся в усталом уме, лишенные смысла, или во всяком случае прямой связи с ее просьбой.

Я взял у него бумагу и нашел в ней именно то, что подсказывало мне мое сердце:

А в горький час тоски по ней.

Яви их взору сень ветвей, -

Земли родной виденье!

Надежды больше не было. Теперь я это знал. Я знал, что письмо Жанны было посланием к нам с Ноэлем точно так же, как и к ее семье, и что Жанна хотела развеять наши иллюзии и лично заявить: удар неотвратим, и нам, ее солдатам, следует принять его как должное и покориться воле божьей и, покоряясь неизбежному, найти в этом утешение. Это было похоже на нее: она всегда думала не о себе, а о других. Да, сердце ее болело за нас; она все время думала о нас, самых скромных из ее подчиненных, и старалась смягчить наше горе, облегчить бремя наших забот, – она, которая допивала свою горькую чашу до дна, она, которая вступала в долину смертных теней.

Я написал это письмо. Вам понятно, чего мне это стоило, и о своих чувствах я умолчу. Я написал его той самой деревянной палочкой – «стилем», которой были мною начертаны на пергаменте первые слова, продиктованные Жанной д'Арк – ее воззвание к англичанам с требованием покинуть Францию; это было два года тому назад, когда она была семнадцатилетней девушкой, а теперь этим самым «стилем» я начертал ее последние слова, ее прощальные слова. И тогда я сломал палочку. Перо, служившее верой и правдой Жанне д'Арк при жизни, после ее смерти не должно было служить никому на земле, – это было бы профанацией!

На следующий день, 29 мая, Кошон вызвал своих приспешников, и сорок два из них были тут как тут. Отрадно сознавать, что остальные двадцать человек устыдились и не пришли. Эти сорок два судьи признали Жанну неисправимой еретичкой и постановили передать ее в руки гражданских властей. Кошон поблагодарил их. После чего он распорядился, чтобы утром следующего дня Жанну доставили на площадь, называемую Старым Рынком; там она должна быть передана судьям гражданским, а те, в свою очередь, передадут ее палачу. Это означало, что она будет сожжена на костре.

Всю вторую половину дня и весь вечер вторника 29 мая распространялась эта весть, и люди из окрестностей стекались в Руан, чтобы увидеть трагедию; по крайней мере, все те, кто мог доказать свои симпатии к англичанам и рассчитывал на получение пропуска. Давка на улицах усиливалась с каждым часом, возбуждение толпы – тоже. И снова мне бросилась в глаза одна характерная черта, которую я наблюдал и раньше: многие в душе жалели Жанну. Всякий раз, когда над ней нависала большая опасность, в народе проявлялась эта хорошая черта; так и теперь – на многих лицах можно было прочесть безмолвную скорбь.

В среду рано утром Мартин Ладвеню и еще один монах были посланы к Жанне, чтобы приготовить ее к казни; Маншон и я отправились с ними, – тяжкая мне выпала участь. Мы шли по темным, гулким коридорам, сворачивая то в одну, то в другую сторону, все глубже и глубже проникая в огромное чрево каменного замка, пока, наконец, не очутились перед Жанной. Не замечая нас, она сидела в глубокой задумчивости, сложив на коленях руки и опустив голову; лицо ее было очень печально. О чем она думала в эти последние минуты? Кто это мог знать! О доме, о мирных пастбищах, о друзьях, с которыми ей никогда больше не суждено увидеться? О своих горьких обидах, о своем одиночестве, о жестокостях, которые обрушились на нее? Или о смерти, той смерти, которой она желала и которая теперь была так близка? А, может быть, о той мучительной смерти, которая была ей уготована? Надеюсь, не о ней, ибо она боялась больше всего такой смерти и самая мысль о ней повергала ее в ужас. Она так боялась казни, что, мне казалось, силою воли должна была подавить в себе страх, думать о лучшем и, уповая на бога, ждать легкой и мирной кончины. А следовательно, страшная весть, которую мы ей принесли, могла быть для нее полной неожиданностью.

Некоторое время мы молча стояли перед нею, но она все еще не замечала нас, поглощенная своими грустными мыслями. Наконец Мартин Ладвеню негромко окликнул: – Жанна!

Вздрогнув, она взглянула на него и со слабой улыбкой отозвалась:

– Говорите. Вы что-то хотите сообщить мне?

– Да, бедное дитя мое. Постарайся перенести это. Как ты считаешь, ты сможешь перенести?..

– Да, – промолвила она тихо и снова поникла головой.

– Я пришел приготовить тебя к смерти.

Легкий трепет пробежал по ее измученному телу. Тягостная, гнетущая пауза. Сердца наши учащенно бились. Наконец она спросила все тем же тихим голосом:

– Когда?

Откуда-то издалека послышался глухой, заунывный церковный звон.

– Сейчас. Время уже подходит. И опять по ее телу – легкая дрожь.

– Уже! Так скоро!

И снова молчание – гнетущее, тягостное. Лишь мерные удары колокола, повторяемые эхом в гулких коридорах замка. И мы, окаменев, стояли и слушали этот погребальный звон. Жанна спросила:

– Какой смертью я должна умереть?

– На костре.

– О, я так и знала! Так и знала! – Она вскочила как безумная, вцепилась пальцами в свои волосы и, дрожа всем телом, начала рыдать. Она изливала свою скорбь в слезах и причитаниях, обращаясь то к одному, то к другому, с мольбою вглядывалась в наши лица, ища у нас помощи и участия. Бедная, бедная, она судила о других по себе, ибо сама никогда не отказывала в этом ни одному живому существу, даже раненым врагам своим.

– Жестокие, жестокие люди, что вы со мной делаете! Неужели мое тело, никогда никем не оскверненное, должно быть сегодня же предано огню и превращено в пепел? Ах, я предпочла бы, чтобы мне семь раз отрубили голову, нежели принять такую мучительную смерть! Они же обещали, если я подчинюсь им, перевести меня в тюрьму при монастыре, и если бы я была там, а не в руках моих лютых врагов, меня бы не постигла эта страшная участь. Боже милосердный, судья праведный и неподкупный, за что, за что такая вопиющая несправедливость!

Это было невыносимо. Все отвернулись, роняя слезы. И в тот же миг я очутился на коленях у ее ног. Сразу же сообразив, что я подвергаюсь опасности, она наклонилась и прошептала мне на ухо: «Встань! Не губи себя, добрая душа. Да благословит тебя бог!» – И я почувствовал быстрое пожатие ее руки. Моя рука была последней, которой она коснулась при жизни. Никто этого не заметил, история об этом умалчивает, но это было именно так, как я говорю.

И тогда появился Кошон. Увидев епископа, она подошла к нему и с горечью воскликнула:

– Епископ, я умираю из-за тебя.

Он не был ни пристыжен, ни растроган, и ответил как можно более мягко:

– Будь терпелива, Жанна. Ты умираешь потому, что не сдержала своего обещания и вернулась к прежним грехам.

– Увы! – сказала она. – Если бы меня перевели в церковную тюрьму под надзор благочестивых монахинь, как ты обещал, этого не случилось бы. За все это ты ответишь перед богом!

Кошона передернуло; елейная улыбка миротворца мгновенно исчезла с его лица, он повернулся и вышел.

Жанна стояла задумавшись. Она начала успокаиваться, ее рыдания становились глуше и реже, слезы еще струились по ее щекам, но она старалась сдержаться и лишь изредка тяжело вздыхала; наконец она подняла глаза и увидела Пьера Мориса, пришедшего вместе с епископом.

– Мэтр Пьер, – обратилась она к нему. – Где я буду в эту ночь?

– Разве ты не уповаешь на господа? – спросил тот.

– Да, и по милости божьей нынче же буду на небесах.

Мартин Ладвеню принял от нее исповедь; потом она попросила допустить ее к причастию. Но как допустить к причастию человека, который был публично отлучен от церкви и имел теперь на это не больше прав, чем какой-нибудь некрещеный язычник. Монах не осмелился единолично решить этот вопрос и послал к епископу служителя спросить, что ему делать. Все законы, божеские и человеческие, были одинаковы для Кошона: он не уважал ни тех, ни других. И все же он разрешил выполнить просьбу Жанны. Ее последние слова, по-видимому, испугали Кошона, – жестокие люди часто трусливы.

Святые дары были немедленно доставлены несчастной узнице, дабы она вкусила их и приобщилась к господу. Настала торжественная минута. Пока мы находились внутри тюрьмы, двор замка постепенно заполнился простым народом; мужчины и женщины, прослышав, что происходит в темнице Жанны, движимые жалостью, спешили пробраться в крепость, чтобы сделать "что-нибудь хорошее, а что – они и сами не знали. За воротами крепости также гудели толпы руанцев, и, когда показалась процессия с колокольчиком и зажженными свечами, направлявшаяся в тюрьму к Жанне, и пронесли ковчежец с дарами, народ упал на колени и начал молиться за нее; многие плакали. А когда в темнице свершалось великое таинство, до наших ушей доносилось протяжное пение: это невидимые нами толпы скорбящего народа возносили молитвы по отлетающей душе.

Теперь боязнь умереть на костре покинула Жанну д'Арк, а если и вернется, то лишь на одно краткое мгновение, – страх сменился душевной ясностью и мужеством, которые уже не покинут ее до конца.

Глава XXIV.

В девять часов утра Орлеанская Дева, Освободительница Франции, во всей красе своей непорочной юности направилась в путь, чтобы отдать свою жизнь за родину" которую она так беззаветно любила, и за короля, который, предал ее. Ее посадили в телегу, как уголовную преступницу. В некотором отношении с нею обошлись даже хуже, чем с уголовными преступниками: она еще должна была выслушать приговор гражданского суда, а между тем ей уже заранее надели на голову колпак в виде митры, на котором было написано:

«ЕРЕТИЧКА – КЛЯТВОПРЕСТУПНИЦА – ВЕРООТСТУПНИЦА– ИДОЛОПОКЛОННИЦА».

В той же телеге вместе с нею сидели монах Мартин Ладвеню и адвокат Жан Масье. В длинной белой одежде она была прекрасна, как ангел. Когда телега выехала из мрака крепостных ворот и поток солнечного света залил ее белую фигуру, в толпе пронесся гул: «Видение! Небесное видение!», и тысячи собравшихся упали на колени; многие женщины плакали; снова послышалась трогательная молитва за умирающих, и это пение, нарастая мощной волной, было последним прощанием, благословением и утешением, сопровождавшими ее на всем ее скорбном пути к месту казни. «Смилуйся над нею, господи! Святая мученица Маргарита, сжалься над нею! Молитесь за нее, святые праведники, мученики и страстотерпцы, молитесь за нее! Ангелы и архангелы, вступитесь за нее! От гнева своего избавь ее, господи! Молим, просим тебя, милосердный боже, – спаси ее и помилуй!».

Истинно и справедливо сказано в одном из исторических документов: «Бедный, беспомощный народ ничего не мог дать Жанне д'Арк, кроме своих молитв, но молитвы эти, надо полагать, не были бесполезными. В истории не много найдется событий более волнующих, чем эта плачущая, молящаяся, беспомощная толпа с зажженными свечами, коленопреклоненная на булыжной мостовой перед стенами старой крепости».

И так было на всем пути: тысячные толпы людей стояли на коленях с мигающими огоньками восковых свечей в руках; площадь перед тюрьмой и прилегающие к ней улицы походили на поле, усеянное золотыми цветами.

Но были и такие, которые не встали на колени в тот скорбный час, – это были английские солдаты. Они стояли плечом к плечу сплошной стеной по обе стороны пути, а за этой живой, бездушной стеной стоял на коленях и рыдал народ Франции.

И пока длилось это скорбное шествие, какой-то обезумевший человек в одежде священника лихорадочно пробирался сквозь толпу, все время пытаясь пробиться сквозь цепь солдат и приблизиться к осужденной. Наконец, ему это удалось; с воплями и стонами он упал на колени перед телегой, простер в отчаянии руки к Жанне и жалобно закричал:

– О, прости, прости меня!

Это был Луазелер.

И Жанна простила его, – простила от всего сердца, которое всегда было полно любви, сострадания и жалости ко всем несчастным, хотя бы они и страдали по заслугам. Она не упрекнула ни единым словом эту ничтожную тварь, этого гнусного лицемера, который день и ночь лебезил перед ней, вероломно толкая в могилу.

Солдаты расправились бы с ним скоро, но граф Варвик спас ему жизнь. Что сталось с ним потом, – неизвестно {49}. Он куда-то исчез, удалился от мира, терзаемый угрызениями совести.

На площади Старого Рынка возвышались два помоста, костер и столб, перенесенные сюда с кладбища у церкви святого Уэна. На помостах, как и прежде, находились: на одном – Жанна и ее судьи, на другом – светская и духовная знать, среди которой первые места занимали Кошон и кардинал Винчестерский. Площадь была до отказа забита народом; в окнах и на крышах зданий – гроздья людских голов.

Когда приготовления закончились, шум постепенно прекратился; народ застыл в ожидании, и наступила торжественная тишина.

Тогда по приказанию Кошона священник Никола Миди произнес проповедь, в которой объяснил, что когда какая-либо из ветвей виноградной лозы – под лозой, конечно, подразумевалась церковь – поражена болезнью и загнивает, ее следует отсечь, иначе гниение распространится и погубит весь виноградник. Он старался доказать, что Жанна своими злодеяниями представляет смертельную угрозу для святости и чистоты церкви и поэтому-де необходимо ее сжечь. Заканчивая свою весьма убедительную проповедь, он сделал внушительную паузу и, обратившись к осужденной, сказал:

– Жанна, церковь больше не может покровительствовать тебе. Ступай с миром!

Жанну тут же отвели в угол и поместили отдельно, на виду у всех, в знак того, что церковь покинула ее; она сидела на помосте одинокая, смиренная, терпеливо ожидая конца.

Теперь к ней обратился с речью епископ Кошон. Ему советовали зачитать подписанное ею отречение, и он взял этот документ с собой, но в самый последний момент изменил свое намерение, опасаясь, как бы Жанна не сказала всю правду, а именно: что она никогда сознательно ни от чего не отрекалась,

– И тем самым изобличила бы его и покрыла вечным позором. Он лишь напомнил, что ей не следует забывать о своих прегрешениях, раскаяться в них и подумать о спасении души. Затем Кошон торжественно провозгласил, что отныне и навсегда она отлучается от церкви и отрубается как негодная ветвь. После чего он передал ее в руки гражданских властей для суда и расправы.

Жанна, обливаясь слезами, встала на колени и начала молиться. За кого? За себя? О нет – за короля Франции! Ее чистый и кроткий голос, полный страстного пафоса, проникал во все сердца. Она ни разу не вспомнила о его вероломстве и двуличии, она не думала о том, как трусливо он бросил ее в беде, не вспомнила, что именно из-за его черной неблагодарности ей предстоит умереть здесь мучительной смертью, – она помнила лишь одно: он – ее король, а она – его верная и любящая подданная, что его враги подрывают его дело злыми наговорами и ложными обвинениями, а он, бедняжка, не в силах защитить себя. Итак, перед лицом смерти она забыла о своем личном горе, чтобы убедить всех слушавших ее быть справедливыми к нему и верить, что он добр, благороден и справедлив; что его ни в коем случае нельзя осуждать за ее действия – он не вдохновлял их и не настаивал на них, он чист и не несет за них никакой ответственности. В заключение она в простых и трогательных словах попросила всех присутствующих помолиться за нее и простить ей грехи; попросила об этом врагов своих и тех, кто, возможно, чувствовал к ней сострадание в глубине сердца.

Едва ли там был хоть один человек, кого бы это не тронуло, – даже англичане, даже судьи заволновались; у многих вздрагивали губы и глаза затуманились слезами; да что говорить, таились слезы в глазах даже у английского кардинала: для политических дел у этого политикана было каменное сердце, но, очевидно, было у него и сердце человеческое.

Председатель гражданского суда, которому надлежало выполнить формальности и огласить приговор, был так смущен, что позабыл о своих обязанностях, и Жанна отправилась на казнь без объявления приговора; таким образом, незаконно начатое незаконно продолжалось и закончилось беззаконием. Судья ограничился тем, что сказал страже: «Возьмите ее!», а палачу: «Делай свое дело!».

Жанна попросила подать ей крест. Никто не мог выполнить ее просьбу – креста под руками не оказалось. Тогда один из английских солдат, в простоте своего доброго сердца, схватил у какого-то бедняка палку, переломил ее надвое, связал обе половинки крест-накрест и подал ей; она поцеловала этот крест и пыталась прикрепить у себя на груди. Тогда Изамбар де ла Пьер сходил в ближайшую церковь и принес ей освященный крест; она поцеловала и этот крест, прижала его к груди, а потом снова и снова целовала его, орошая горячими слезами и вознося благодарение богу и его святым...

И вот, вся в слезах, прижимая крест к губам, она взошла по крутым ступенькам на вершину эшафота в сопровождении монаха Изамбара. Ей помогли взобраться на высокую кучу дров, сложенных в клетку вокруг столба в одну треть его высоты; она встала на них, прислонясь спиной к столбу, и толпа, затаив дыхание, смотрела на нее. Палач поднялся к ней и, опоясав цепями ее хрупкое тело, крепко привязал ее к столбу. Потом он спустился вниз, чтобы довершить свое страшное дело; там, наверху, она осталась одна – чудесная, милая девушка, у которой когда-то было столько друзей, которую так уважали и так безгранично любили.

Я видел все это как сквозь туман: глаза мои были полны слез, сердце разрывалось на части, силы покидали меня. Я оставался на месте, но все, о чем я расскажу вам в дальнейшем, я знаю лишь со слов очевидцев. Я сидел неподвижно, трагические звуки пронзали мой слух и терзали душу, но говорю вам еще раз: последнее, что запечатлелось в моей памяти в тот горестный час, был образ Жанны д'Арк во всей прелести ее цветущей юности, еще не искаженный страшными муками. Этот образ, нетронутый временем, я сохраню в своем сердце до конца моих дней. А теперь я продолжу свой рассказ.

Если кто-либо думал, что в такой торжественный час, когда все преступники обычно признаются и раскаиваются в грехах, она тоже отречется от всего, раскается и скажет, что ее великие дела были злыми делами, что сатана и дьяволы наущали ее, – тот глубоко ошибался. Подобная мысль не приходила в ее светлую голову. Она не думала ни о себе, ни о своих страданиях – она думала о других и о бедах, которые могут случиться в будущем. Обведя скорбным взглядом окрестность, над которой высились башни и шпили этого прекрасного города, она сказала:

– О Руан, Руан! Неужели я должна умереть здесь и тебе суждено быть моей могилой? Ах, Руан, Руан, я так боюсь, что тебя постигнет возмездие за мою смерть!

Столб дыма прорвался сквозь поленницу вверх, закрыв ее лицо; на какое-то мгновение ее охватил ужас, и она закричала: «Воды! Дайте мне святой воды!» Но в следующее мгновение страх ее развеялся и больше не терзал ее.

Она услышала, как внизу под ней с треском бушевал огонь, и немедленно ее охватило беспокойство за ближнего, которому грозила опасность, – за монаха Изамбара. Она отдала ему свой крест и попросила держать крест перед ее лицом, чтобы ее взгляд мог черпать в нем надежду и утешение до тех пор, пока душа ее не отойдет в мир господний. Когда взвилось пламя, она велела монаху отойти от огня и лишь тогда успокоилась, сказав:

– Держи крест так, чтобы я могла его видеть до конца.

Но и тут Кошон, этот бессовестный человек, эта черная душа, погрязшая в преступлениях, не мог дать ей спокойно умереть; он подошел к костру и закричал:

– В последний раз говорю тебе, Жанна, покайся и моли бога о пощаде!

– Я гибну из-за тебя! – проговорила она, и это были последние слова, сказанные ею при жизни.

Густые клубы дыма, прорезаемые красными языками пламени, поднялись над костром и скрыли ее из виду; но и в этой огненной пучине еще раздавался ее голос, вдохновенно и громко произносивший молитвы; временами, когда порыв ветра относил дым и пламя в сторону, можно было еще рассмотреть обращенное к небу лицо и шевелящиеся губы. Наконец, огромный столб пламени с шипением взвился вверх, и больше никто не видел ни этого лица, ни этой фигуры, и ее голос навсегда умолк.

Да, она ушла от нас – наша незабвенная Жанна д'Арк. Вы ничтожны и слабы, слова, если не в силах рассказать, как богатейший мир сразу осиротел и обнищал!